Из жизни особо опасного рецидивиста, 161-163 главы

161. Проводил

Мой приятель Лева, Лев Сергеевич, чернушник, имеет три судимости за мошенничество. Но внешне! Высокий, под два метра, представительный, себя несёт. Генеральный секретарь ООН перед ним шнурок: если Коффи Аннана поставить рядом с Левой, скажут - турболёт. Смотрит на тебя, улыбается, начинает разговор, и ты сам лезешь к нему в пасть. Он тебя только заглатывает.
Познакомил нас Виталик. Лева может говорить обо всем, от астрономии до обработки драгоценных камней. Но со временем я заметил особенность его «образования»: он демонстрирует его с людьми, далекими от темы. С тобой, например, он не станет говорить о литературе.
У Левы роскошная квартира во дворе старого дома на Петровке, громадный холл, видимо, бывшая коммуналка. Каким образом Лева ее отхватил? Периодически он зарабатывает большие деньги, где-то что-то рулит. Чем он занимается, я никогда не спрашивал. Спросил бы – мне бы он наверняка сказал, скрывать не стал. Дочка, внучка, прекрасный зять - то ли капитан, то ли майор милиции. «Зять у меня золото, не нарадуюсь!»
Потом куда-то Лева исчез. Случайно встречаю его в электричке по дороге в Хотьково. Может, успел посидеть ещё раз, не знаю: «Без работы остался. Вообще ни при делах».
Обещать ничего ему не стал, но вечером рассказал о нём Виталику. К Леве он относится настороженно, почему я и не стал ничего Леве обещать. «А что? – говорит Виталик: - один ты уматываешься, возьми себе в помощники. Четыреста для начала его устроит?»
С полгода мы с Левой шустрили вместе. Однажды по работе едем к Виталику. Зинка сразу начинает шевелиться, накрывает стол, прилично вмазали. Выходим ловить такси. «Ты куда?» - спрашиваю. «На Петровку».- «Завезешь меня?»
Через Мосфильмовскую едем к нам на Комсомольский, и всю дорогу я Леву убалтываю: «Зайдем, я тебя прошу. С женой познакомлю». Вроде как не добрали.
Ляпа, когда Леву увидела, аж обмерла: «Какой человек! Давай его с Анькой познакомим!» - «Ни в коем случае!» (В личной жизни, Боря, эта публика в большинстве своем перхоть, положиться на неё нельзя.)
Нашлись какие-то закуски, бутылка у меня всегда есть. «Ну, давай, Лёва!» Посидели, поквакали. Времени половина одиннадцатого, но ведь лето, ещё светло. «Я тебя провожу!» Выходим во двор: «Нормально, - говорит, - живешь, всё у тебя ништяк. А я думаю начать своё дело, потом скажу…» Торможу машину, в заднем кармане джинсов у меня рублей восемьсот, десятками и четвертаками (деньги с собой постоянно были, куда-то по кооперативным делам подъехать, что-то привезти). И я эту пачку выволакиваю: «Может, деньжонки нужны?» - «Да ты что!» Деньги я убираю, рукой ему помахал. И всё. Больше ничего не помню. Вообще, ничего.
Одно не пойму: как я мог добраться до Ляпиной квартиры, позвонить в дверь. Надо же было дойти до подъезда (это метров двести-триста), войти в него (кода на подъезде тогда ещё, правда, не было), подняться к лифту, нажать кнопку шестого этажа, выйти из лифта... Ляпа говорит: «Открываю дверь - ты без сознания лежишь, кровавый след по коридору. Наверно, ты полз». Как-то она меня затащила, позвонила в «скорую», и в два часа меня увезли. Я не знаю, какая больница, Ляпа знает.
Очнулся на второй день. Свет слепит, всё вокруг белое. Как сюда попал, что со мной? Голова кружится, тошнит, минут через пять вырвало. Целая лужа, нянька ворчит - один чулок спущен, нос картошкой, рукава засучены. Появляется Ляпа, плачет. Говорит, у меня травма черепа сзади (разбит затылок), тяжелое сотрясение мозга, нос и челюсти сломаны, синяки чуть не до шеи достают. Денег нет, а документы остались. Значит, штопорилы. Видели, как положил деньги в задний карман, и сзади же меня вырубили. А, когда упал, настучали по лицу ногами, кулаком так не разобьёшь.
Никто ко мне не подходит, поганой таблетки не дают. И вдруг забегали. Оказывается, пришла Анечка . Нашла главврача или зав отделением, сказала, откуда, кого в этой системе знает. В общем, у них свой медицинский базар.
Меня та нянька потом на улице встретила: «Выкарабкался! Никогда б не поверила, сколько видала. Смотри-ка, отошел! Молодец. Жить будешь долго».

162. Умерла, так умерла

Только вышел на работу - ловлю хороший заказ. Директор зверосовхоза откуда-то с Вологодской области, и ему для клеток нужно сто двадцать погонных километров сетки. Это несколько миллионов американских рублей. Прихожу к Виталику: «Давай оговорим мою долю. Пятнадцать - двадцать процентов, как это обычно делается. И заказ этот я словил, и хлопочу-то в основном один: заказчики, производство, реализация». - «Но я же вкладывался…» - «А я сейчас сяду, и всё тут встанет». - «Нет, мы так не договаривались».
«Нет»? - всё, до свиданья! Я ухожу.
Через месяц звонит: «Возвращайся, утрясем…» - «Не вернусь, Сеньор. Умерла, так умерла…Претензий у меня к тебе нет, но деньги портят товарищеские отношения». Потом я не раз убеждался в этом, компаньоны и обманывали, и обсчитывали. Ладно, это не новость.
С того времени и по сей день на собственных хлебах. Как-то звоню Лёве: «Ничего у тебя для меня нет?» - «Я сейчас товарно-сырьевую биржу возглавляю. «Союз-Сатурн», я – президент биржи». - «Что за название?» - «Ну, «Союз», объединение щелковских заводов. «Сатурн» тоже комплекс заводов. Завод Хруничева туда входит и еще… ракетостроение. Пять-шесть предприятий объединились, организовали биржу. Бирже почти два года. Если хочешь, я тебя брокером оформлю. Со сделки процент плюс оклад».
Меня быстренько оформляют, дают доверенность, что имею право вести финансовые и прочие переговоры, заключать и подписывать предварительные договора. Ну, и так далее.
Несколько сделок у меня было, мне платили, иногда очень много, даже не вникал, сколько. Давали пачку – распишись, я расписываюсь. Знал, что моих там тысяча рублей, остальные Лёвины. Вернее, Иван Палыча (Левина правая рука). Видимо, самому Леве брать их у меня было неудобно. Голубой альхен: крадет и ему стыдно. Благообразный Иван Павлович официально завхоз, но, подозреваю, что именно он мозг всего этого товарно-сырьевого промысла. Позже я узнал, что Иван Павлович сам отсидел почти тридцатник.
Вот так Лева в тяжелую минуту меня выручил, дал возможность перебиться. Последний раз полгода назад звонил. Квартиру на Петровке оставил дочке: «Тетка-старуха померла, оставила квартиру. Я поздно узнал, месяца три прошло, но все-таки приватизировал. Приезжай. В основном, правда, живу на даче. Дача тоже теткина, ни завещания не было, ничего. Немножко пришлось заплатить, но сейчас я хозяин. Ко мне дама приходит».
Леве, между прочим, уже к семидесяти. Природное обаяние. «Лева, - говорю ему, - ты счастливый. У тебя всего-то три ходки, и голова на праздниках цела». Так в лагере говорят, там ведь все стриженые, и голову видно: тут шрам, тут, тут. Это - Новый Год, это – Пасха, это - какой-то другой праздник. Значит, по характеру человек буйный.
Я уверен, если он живой, обязательно позвонит. Лева. Лев Сергеевич Кориков.

163. Счастливый человек

Сейчас у меня тоже что-то вроде брокерской работы, только на домашнем телефоне. Заработал тысячу долларов, потом полгода сосу. Мой приятель Тамаз, тоже горя хватанул в свое время, однажды звонит: «Как дела?» - «Плохо». - «Заболел?» - «Денег нет». – «Твою мать! Я думал, заболел». Тогда я себе сказал: «Парень, всё у тебя хорошо, живи, как получится».
Я никогда не жалею о том, что сделал, не живу вчерашним днем, завтрашним, кстати, тоже. Хотя… Об одном всё-таки жалею. В лагере мне не раз говорили: «Ты вправе был убить, но ведь на улице был белый день, народу полно…» У этой публики своя логика: «Тебя оскорбили, облаяли?.. Потерпи, пройди двести метров, дай ему войти в подъезд. Зарежь ты его там, повернись и иди домой спокойно. Ты бы в жизни не сел. Просто у тебя выдержки не хватило».
Как плохой шахматист, я и сейчас не просчитываю ходы вперед. Хочу дольше оставаться здоровым, а там, как получится. По возможности что-то зарабатывать, потому что у меня жена, у меня кошка, их нужно кормить.
Я не позволю себе жить, как свинья, постараюсь сохранить совесть, человеческое достоинство. Уже поздно дешевить. Поздно, как раньше говорили, - «хватит мучиться, пора и ссучиться». Были варианты, в том же Брянске предлагали: «Браток, чего мучаешься? Давай к нам. Через год на «Мерседесе» будешь ездить». Ребята, спасибо. Я лучше на трамвае. Самое дорогое - это спокойная жизнь.
Собственно мне ведь мало надо. Этот пиджак я могу носить двадцать лет. Могу в нем пойти в театр, в гости. Я просто на вещи смотрю: не нравлюсь? - больше не приду. Мне основное что: чтобы было покушать, чтоб не бедствовать. И чтобы были деньги на похороны.
Мне наплевать на человечество, мне наплевать на общество. Меня ничего не интересует, я доживаю. С другой стороны, куском я всегда поделюсь, даже если последний гад будет. Поесть – дело святое. Уж если совсем подлый человек, скажу: «Сдохни, в рот тебя долбить, мне наплевать». Вот нищим не подаю, хотя, в принципе, я человек нежадный. Знаю, что на девяносто девять и девять десятых процентов это бизнес. Это просилово. Он сто рублей в день зарабатывает, а я за сто рублей пот с рогов стираю. Я всегда готов сам дать, но, парень, не надо меня обманывать!
В сущности, Боря, у меня всё есть. У меня есть Ляпа, есть ты, ещё несколько человек, которые мне дороги, и которым, смею надеяться, в какой-то степени дорог я.
Что ни говори, я счастливый человек: я знаю, что умру на свободе.

С моих слов записано верно и мною прочитано.
Ю. Трубниковский

Послесловие

Как многое в нашей правоохранительной практике, лишена логики и использованная Юрой выше привычная формулировка, посредством которой подследственному предлагается подтвердить свои показания. Убедиться, что показания записаны правильно, можно не раньше, чем их прочтешь, и следовало бы, кажется, писать так: «Мною прочитано - с моих слов записано верно». Возможно, впрочем, что тут дает себя знать специфика жанра, согласно которой даже многозвездные прокуроры говорят «осУжденный».
Прочитав эту книгу, читатель, надеюсь, отдаст должное нашей исправительной системе. «Ты ведь помнишь меня по школе, по двору, к людям я всегда хорошо относился. Очень мягкий был, неудобно было что-то сказать за себя. После первой судимости вышел волком, пальцем не тронь. Натуральный волчара».
Требовалось приложить значительные воспитательные усилия, чтобы такой человек, как Юра, взял в руки нож. Если мы хотим обеспечить своим соотечественникам такую эволюцию, то, несомненно, идем в правильном направлении.
Тут ещё стоит помнить о том, что, несмотря на присвоенное Юре судом звание особо опасного рецидивиста, строгий «законник» Игрушка считал его случайным пассажиром. Случайным, думаю, не потому, что Юра не имел уголовной специализации, а в силу его человеческих качеств. Остается догадываться, что делает лагерь с более покладистым человеческим материалом.
С тех пор, как Юра надиктовал мне свою историю, прошло десять лет. 12-го июля я позвонил ему по поводу двадцатилетия его свободы, и выяснилось, что сам он об этом не помнит. Пообещал всё же «рюмашку поднять». Единственный из знакомых мне сверстников он сумел вписаться в нынешнюю жизнь, имеет своё небольшое дело, которое, если и не процветает, то уже много лет кормит не только его, но и ещё с десяток человек. В лице Юры они нашли щедрого и снисходительного хозяина.
Мы часто видимся. По его инициативе накануне семидесятилетия (я на три дня старше Юры) вместе посетили кардиолога, высказавшего мнение, что мы словно взяты с одной грядки. Из чего остаётся заключить, что счастливые десятилетия в советском писательском доме творчества действуют на организм не менее разрушительно, чем «плечевая погрузка».
Послесловие к рассказу немолодого человека не может быть слишком оптимистичным. Семь лет назад умерла Ляпа, и Юра снова остался один. В нашем возрасте к одиночеству следует привыкать каждому. Здесь у Юры есть преимущество - в одиночестве он прожил почти всю жизнь.
Б. Золотарев
июль 2009

***

<< Предыдущая глава

Из жизни особо опасного рецидивиста, 151-160 главы

151. ЧП

В октябре по первому снегу ночью с биржи «закрытой» зоны ушли трое. У одного «пятнашка», у других по десять. Завели бульдозер, поставили на скорость и пустили на запретки. Бульдозер С-130, он тонн двадцать пять весит, как попёр - протаранил всё. Все предзонники, все запретки, все эти путанки собрал, запретка погасла. Фамилии нам называли, но ни мне, ни Женьке, ни Володьке они ничего не сказали, с «закрытой» мы уже давно, публика там другая.
Главное, говорят, побег вооруженный, чуть не весь Уральский военный округ в ружье подняли. Два выстрела по вышкам точно было, плюс уходят трое «особо опасные», плюс уходят на рывок в наглую, могут накуролесить всё что угодно. Им надо что-то кушать, нужны вольные шкурки, значит, могут быть трупы… Начальники внутренних войск какие-то подъезжали, каждый день дрезины, по два-три вертолета со спецкомандами. Черные пилотки, как у подводников, глухие комбинезоны, сапог не видно. С собаками, без собак. Подготовленные ребята. Пистолет, рация со штырьком. Выгрузятся, над картой пошепчутся, и больше их не видишь. В лес нас вывозят только с документами
За месяц поймали двоих в разных местах, после побега они разошлись. Оружия у них не нашли. Они плели, что это были поджиги - трубка с дыркой, и туда набивают серу или порох. Но без капсюля поджига не стрельнёт.
Как комендант Женя часто ездит в «закрытую» зону за дровами, и в лесоцехе ему нашептали, что мужики развели мента: пообещали ему на охотничьем ружье чуть не золотом гравировку сделать – тот слюни распустил и ружьё припёр. Патроны через поселенцев достали. Как запретка погасла, они - к лесу. Солдат увидел, из автомата стал поливать, те в ответ выстрелили. Солдат с перепугу лёг, и они спокойно ушли. Грибов в лесу уже не было, а ягод навалом. Но у них, видимо, были харчи, ребята готовились.
В Мазендоре поснимали многих: Режима отделения, кума отделения, Хозяина «закрытой», Режима, кума. Прошел слух, что бежавших грели наши поселенцы, с Власова слетел весь лоск, бегает, перепуганный, как бобик.
Ночью без стука распахивается дверь, и влетает прапор: «Через два часа оба с вещами! На этап!»
Рано утром «столыпин» в сторону Микуни. С нами Володька, и ещё один. Не помню, где кого по дороге ссаживали. Женю, кажется, на Лесной. Всех раскидали по разным поселениям. «Ухтым! Трубниковский, вылезай!» А может, меня раньше всех сгрузили. Знаю, что ближе всех к Микуни попал Володька. На козью зону, она считалась сельскохозяйственной, но была там и вывозка леса, а Володька как-никак шофёр.

152. Ухтым

Перрончик, будочка, какие-то бочки, сарайчики, подкрановые пути. И тайга. Тупорылый «воронок», два солдата и старшина. Вылезаю. «Твою мать! Мы ждали этап. Поселенец что ли?.. А дело твоё где?» - «В вагоне спроси». Кто-то из них подбежал к вагону, взял дело. «Мы думали, этап… Что с тобой делать? До поселка довезём, к себе будешь сам добираться». – «Куда - «к себе»?» - «Еще восемнадцать километров. Ухтым – посёлок, а тебе нужно поселение…Залезай!» Они и запирать меня не стали.
Выкинули прямо у зоны, у биржи, не знаю, какая там была колония, но «строгий» режим. «Здесь МАЗы выезжают пустые. Они тебя отвезут, через Ухтым едут». Вот и разберись: тут Ухтым, там Ухтым… «Дело твоё передадим в спецчасть. Езжай без дела. Примут».
Стою, жду. Ещё два-три человека, баба какая-то. Подходит МАЗ, они все прыг-прыг, кабина большая. Водила ко мне: «Поселенец? Откуда?» - «С Мазендора, только пришел». – «Жди, сами остановятся».
Только отъехал, тормозит другой МАЗ. «Мне на посёлок». – «Поехали!» Володька, тоже поселенец, потом стал моим хорошим приятелем. Узнав, откуда я, жалуется: «И нас тут всех заебали. По пять раз в день остановят, документы проверяют. Двоих, говорят, поймали, одного ещё нет».
Вскоре сказали, что поймали и третьего. Поймали или нет, пёс его знает, но строгости прекратились.
Начинается посёлок. Слева зданьице белое, большая труба торчит. Или кочегарка, или электростанция. Володька сказал, что электростанция здесь своя. С другой стороны дороги длинное здание с громадной надстройкой-фонарём и с антенной. Похоже, это штаб, им сверху видно всё. Володька притормаживает: «Иди, тут тебя определят». Поднимаюсь наверх, представляюсь, показываю ксиву. «А дело где?» Начинают ругаться, хватаются за телефон, за рацию. Справки навели: «Иди!» - «Куда?» - «А куда хочешь».
В таких случаях идешь к нарядчику. «Только что с Мазендора». – «Давай, запишу твои данные… Трудился там где?» - «На электростанции». – «Так у меня Хохол, начальник электростанции, освобождается через месяц! Пойдешь вместо него». – «А хозяин?..» - «Я сказал: пойдешь. Я тут найти не могу… всё, вопрос решён. Иди пока, с ребятами познакомься, перетри».
Захожу на электростанцию. Дизеля, генераторы, щиты, всё мне знакомо, всё знаю, всё могу! Только на высоковольтные допуска не имею, а так… И провода перекину, и на столб влезу, и двигателям крышки сниму, и поршневые кольца сменю, и напряжение в синхрон введу, и возбудитель отремонтирую, и щетки на генераторе сменю и подгоню. Ну, неважно.
Дизеля старенькие, «алтайцы», движки шестидесятикиловаттные, тоже слабенькие, но работают же. Двое-трое мужиков, спрашиваю: «Где старший?» - «К Хохлу сбоку зайди, у него там будка». Подхожу к будке, и Хохол навстречу. Длинный, худой, семнадцать добивает. «Вот только с этапа, - говорю, - с Мезандора, с «особого». Нарядила сказал, что мне сюда. Ты уйдешь, вместо тебя буду… Пришёл перетереть, как вы на это дело посмотрите? К масти я тут придусь или как?»
Хохол туда-сюда, кого знаешь, где бывал? - всё через губу, с ленцой. «Тут, - говорю, - у вас мужик один должен быть, он меня знает: Коля-Вареник». – «Ты Вареника знаешь!» - «Он у меня слесарем работал. Знает меня с первого дня, как вышли на биржу». – «Всё! Какой базар! Сам пойду к хозяину».
Коля-Вареник парень жёсткий до не могу. Когда в «закрытой» зоне я был мастером лесоцеха, он работал у меня слесарем на трёх рамах. Ему тяжко было, и я выпросил ещё одну единицу, пацана ему в помощь дали. У нас очень хорошие отношения были, а недавно я узнал, что Коля на поселении в Ухтыме, оставалось ему что-то около года.
Может быть, ты заметил: я часто говорю, что ко мне хорошо относились? В принципе, это объясняется просто. Как ты к людям, так и люди к тебе. Помнишь в школе «Недоросль» Фонвизина? Там был такой Правдин. У этого Правдина есть замечательная фраза, помню её с тех лет и особенно часто вспоминал её в тюрьме: «Имей душу и сердце, и ты во всякое время будешь человек». А по фене очень хороший человек – это просто человек. Добавлять ничего не надо. Как Гамлет про своёго отца сказал: «Он человек был в полном смысле слова». И есть по фене ещё одно слово, молодёжь его не знает: нехорошее. Можно просто шепнуть сквозь зубы. Первый раз я его от Бори-Точило слышал. Кто-то там из себя пыжил, а Боря про него сказал: «Юра, нехорошее». Всё. Я отшатнулся сразу. То есть, никакого официального приговора нет, не сказано, что «козёл», «мент», «педераст» или «фуфлыжник». Ясно одно: пассажир скользкий.
В силу своего характера, своих, пусть маленьких, вшивеньких убеждений, я вёл себя определённым образом, старался иметь и душу, и сердце. Меня всегда тянуло к нормальным людям, не важно, кто он: мокрушник, бандит или пятьдесят восемь - один пункт «Б» (измена Родине), смотришь не на статью, на человека.

153. Лучшие годы

Следующим утром я уже на станции. Дизелист-электрик четвертого разряда. «Через две недели будешь от Хохла дела принимать, - предупредил нарядчик. - На днях приедет главный энергетик Владимир Васильевич, вы с ним решите, но все равно будешь начальником, там одна молодежь».
Фамилия главного энергетика обоих Ухтымов Лойко. Майор, близкий приятель моего Михаила Ильича. Видно, где-то в управлении они встретились, и Михаил Ильич меня ему рекомендовал. Во всяком случае, уже со второго раза у нас совершенно другой разговор, как будто знакомы лет двадцать.
Официально, как такового, начальника электростанции нет. Но номинально, с того дня, как Хохол ушел, я стал начальником. Мне платили по самому высокому разряду, как дизелисту шестого разряда: сто тридцать пять оклад плюс северные. Будочку, в которой обитал Хохол, заставили сломать, но я отгородил себе закуток внутри, убедил Хозяина, что лучше мне постоянно находиться на станции и уже до самого освобождения жил здесь.
Хозяином был литовец. В Мазендоре он был на «особом» «Куда-поедешь?» и сейчас меня вспомнил. Однажды разговорились – все-таки почти родственники. Ну и завязалось: мало кто мог зайти к нему в кабинет, а я проходил чуть не по «зелёной». Даже когда менты там сидят. Дверь открываю: «Гражданин майор …» - «Что тебе?» - «То и то» - «Не возражаю». А там вообще было не принято ходить к хозяину, только через нарядчика или через отрядного. Нарядилу это заедало. А чего тебе? - у тебя своя работа, у меня своя.
Прилично питаюсь, это на воле люди ныли, что в магазинах ничего нет. А возьмешь «кильку в томате», вот тебе обед или ужин. Баночка стоит тридцать три копейки, из неё варишь небольшую кастрюльку супа. Не шибко вкусно, но если пожарить луковичку, горошинку перца растереть для запаха, добавить картошечки, и эту «кильку в томате» бросить в последний момент, будет вот такой суп! Естественно, и на собак обращаешь внимание, где ходят бесхозные. Всегда будешь с мясом. Ладно, не морщись!
Поставил себя так, что и на проверку не ходил. А тут ещё в журналах пошла перестроечная литература, началось запойное чтение. «Дети Арбата», «Ночевала тучка золотая», «Белые одежды», «Зубр»… Кстати, насчёт «Зубра», который при Гитлере пристроился. Можно ведь слюни распустить, что и Кукушка не пидер, а жертва политического режима… Предатель есть предатель, каким бы он гением не был.
А то пишут, что Лаврентий Павлович чуть ли не первый демократ в Союзе. Противно читать, когда я сам в Мехреньге кости расстрелянных видел. И папа мой в этой системе служил, дай бог, если не расстреливал лично … Хотя не уверен, не уверен.
Лойко постоянно моей библиотекой пользуется. Сам ничего не выписывает, кроме «сучьей» газетки (они в каждом Управлении есть), видно, экономит. Сядем с ним за чайком и обсуждаем. Он не чифирит, я ему разбавляю и обязательно дам конфетку или кусочек сахара. Он не может пить не сладкий, зря вы это делаете, говорю.
Мент Владимир Васильевич процентов на десять, остальное – технарь, до Ухтыма был главным инженером крупного совхоза на юге, но что-то у него там не сложилось. В Ухтыме ещё что хорошо: место дикое, и прилично берёт «Голос Америки», «Би-Би-Си» (приемники нам разрешались). Как ни странно, из всех этих «спидол» самый лучший «Океан». Обычно приемники достаются по наследству от освобождающихся, с собой их никогда не берут. За дверью молотят дизеля, а ты сидишь и слушаешь «Колымские рассказы» Шаламова, «Красное колесо», стихи Ратушинской (это зачем, не понимаю, по-моему, дребедень). Читают понемногу, минут по семь. «Крутой маршрут», воспоминания жены Бухарина - про «искажение ленинских норм», про «истинных ленинцев». Вот именно - ленинцы. Мне, по крайней мере, ясно, кто такой Каменев, кто такой Зиновьев, кто такой Бухарин. «Да-а, - говорит Владимир Васильевич, - хорошие они были люди…» Помолчал: «Но палачи все».
Вроде человек коммунистов не любит, а сам коммунист. Я, говорит, трезво оценивал ситуацию: институт кончил – ты никто, кем-то хочешь стать, надо вступить. Нормальный мужик. Без всякого апломба, без ничего. Если не знает чего-то, уши растопырит и слушает. Понимает, что я такой же человек, просто несчастье у меня вышло.
С другой стороны… Я сюда с приговором поехал, а он добровольно, погоны надел. Никто же его не заставлял. Из курса теоретической механики должен бы знать, что у любого механизма есть разные степени свободы. У одного их две, у другого - четыре. У Владимира Васильевича их было сто, но он выбрал одну. Знал, что тут копейка идет в три раза больше. Чистый принцип – «я и моя кишка». А без партбилета он никогда бы не стал начальником. Вот для чего нужна была партия. Партия – это стая, шакалье. Когда вор или мятежник какой – нибудь начинает чего – то мутить, он старается как можно больше людей замазать. Чтобы не идти одному.
Когда расход начался по мастям, коммунистов восемнадцать миллионов числилось. Где они сейчас? Вот ещё любят каяться: «Все мы были виноваты!» Да в чем я – то виноват вместе с вами? Что на вас, блядей, всю жизнь работал? Он преподавал марксизм - ленинизм, а я лес валил, пилил, и пятьдесят процентов из меня выдирали. Было, что и на ларек не оставалось.
Мне, честно говоря, по хую, какая ситуация в стране. Не трогай ты меня, и я тебя не трону. Семьдесят лет уничтожали лучших, давили морально, воспитывали «новых людей» - сколько поколений выросло на этой бурдомаге! Она уже в генетике, тут демократы ничего не сделают. Да и какие «демократы»? Возьми Бакатина. Был секретарем Кемеровского обкома, выдавливал из шахтеров всё, что можно, теперь в КГБ. Как приходит в зону пацан, ему двадцать пять лет, а мне говорят, что он в законе. «Когда он вором-то успел стать? Чего он украл?» - «Да его все признают…»
А ведь была возможность сделать по уму. Испугались потому, что в своё время тот же Ельцин, тот же Горбачев, тот же Шаварнадзе - они все были повязаны… Даже не обязательно компартию запрещать. Кто хочет, оставайтесь коммунистами. Но каждый зарегистрируйся в милиции и прости, для государственной службы ты уже не пригоден. Даже кочегаром в больнице не можешь быть.
Так в свое время сделали в ФРГ. А у нас Зорькин защитил докторскую диссертацию о социалистическом правосознании, а теперь возглавляет Конституционный суд. Абсурд! Всё равно, что пидер пришел бы на сходняк и имел бы там право решающего голоса. Натуральный дырявый. Или мусорина.
Вот Александр Николаевич Яковлев, совестливый человек. Но ведь, миленький, ты сколько лет был секретарем по идеологии, а теперь говоришь, что это тупик, что коммунисты враги.
Единственно, кому я верю, шкурой чувствую, это Гайдар. Чубайса уважаю. По любому собственность надо было раздавать. Другое дело, что на местах её хапнули те же коммунисты. Те же секретари обкомов-райкомов. А почему комсомол не квакает? Все ништяк устроились. У того фирма, тот экспортной деятельностью занимается, все поживились и довольны. Возникает тот, кто не успел хапнуть. Как говорят в лагере: «закон волчий - опоздавшему кости».
Вот назову тебе самые лучшие свои годы. Ну, во-первых, наш девятый «А» семьдесят первой школы. Я всегда о нём помню. Закрываю глаза и вижу вас каждого. Не каждого, конечно, а наиболее близкий круг. Это самое лучшее, что у меня было… Потом два года «чёрной» зоны, когда вышел на «строгий». (Сейчас мне в том времени трудно ориентироваться, я вообще даты плохо запоминаю. Что мне там помнить? Помню, когда сел и когда освободился. А когда куда перешёл?..) И вот эти года полтора-два на Ухтыме, потому что мною никто не командовал. Вообще никто. Плюс я шкурой чувствовал, что в стране что-то назревает, что-то изменится. А, главное, оставалось-то… Всего год, потом полгода.
Парень, сказал я себе, ты ведь можешь освободиться!.. Вспомнил, как Валька-Седой говорил мне в «открытой»: «Юрик, не сомневайся, ещё поживешь на воле! Смотри, насколько я старше тебя, сколько в моей жизни было обломов, и то я рассчитываю, тем более – баба ждет». Вдруг, думаю, и мать доживет до моего возвращения!..
Но, даже если доживёт, на Москву мне рассчитывать не приходится. Когда освобождался первый раз, паспорт я получил там же, в управлении. Сейчас паспортизация исключительно по месту направления, едешь не с паспортом, а со справкой об освобождении, по дороге с ней никуда не свинтить.

154. Ломка

Приблизительно за полгода, завел календарь и повесил у себя в закутке. До этого у меня никогда календарей не было, хотя в лагере они сплошь и рядом. Их ведут годами, зачеркивая день за днём. Стал зачеркивать и я, иногда специально «забывая» это сделать, чтоб потом зачеркнуть сразу три-четыре клетки. Увидеть, насколько меньше осталось до двенадцатого июля. Это число было помечено у меня красным.
Вызывают в спецчасть: «Куда поедешь?» - Женщина никакая, старший лейтенант. «В Москву». - «Это пустой разговор. Давай говорить серьёзно». Практика такая: если не подыскал себе «открытое» для тебя место сам, направление дает спецчасть, и ты катишь. Какая-нибудь, грубо говоря, Удмуртская АССР, район Негодяевский, поселок такой – то. А так как у тебя «двадцать четвертая», катишь ты автоматически с «надзором»: подсчитывается время следования, в которое должен уложиться. Если опоздал хотя бы на полсуток, могут завести уголовное дело. До двух лет.
Мужик один как раз освобождался и подсказал: «Езжай на буровые! Ухта, Инта, Воркута, там они сплошь. Дам тебе пару-тройку контор, я сам туда еду. Вахтовые смены, заработки хорошие. Хочешь сэкономить – на пересменок не улетай, сиди там. Походишь за грибками, за ягодами. Деньжонок скопишь и как – нибудь к жизни этой привыкнешь». Мужик значительно старше меня, работал на буровых дизелистом, первый раз ещё после войны сел. Он видел, что я бык натуральный и потяну. Тем более у меня официальные «корочки», что я не просто дизелист – моторист, а дизелист передвижных электростанций.
Начинаю по этим адресам писать - через спецчасть, кстати говоря. Быстро стали приходить отказы: объединение такое – то в настоящее время в рабочих вашей специальности не нуждается. Даже секретарю обкома Коми написал. В общей сложности пришло двенадцать отказов. Начиная чуть ли не с Лабытнанги и до Южного Урала - нигде дизелист передвижных электростанций не нужен.
Пару раз подкатывал Хозяин: «Оставайся, комнату тебе дам, будешь начальником электростанции вместо Дорожкина, ему на пенсию пара». На центральном посёлке тоже есть электростанция: громадная «Шкода», и Дорожкин с красным носом, очень хороший мужик. «Как это вместо Дорожкина? Так не делается, человек на месте». - «Ну, назначу тебя главным механиком. Через пять лет судимость сниму».
Снимут судимость - мне любой город будет открыт. Но как он её снимет? У меня «двадцать четвертая», она снимается только судом. У другого прошло, скажем, десять лет на свободе, судимость автоматически гасится, не надо никого просить. А я и через двадцать лет «особо опасный». Пока суд не отменит.
«Бабу себе возьмешь, хоть у нас, в бухгалтерии».
Незамужний состав бухгалтерии я знаю: она, если не замужем, то её давно закруглили, это двадцать пятый сорт. На Гимлера смахивает, прихрамывает и рожа ящичком. Путевой бабы тут не найдешь.
А главное, у меня мать. Она-то поедет ко мне без звука, но я не могу её в тюрьме держать. После Москвы даже центральный Ухтым это тюрьма. К тому же в письмах её я всё чаще вижу провалы: «Сынок, сколько же тебе осталось? Ты мне напиши, я к тебе буду ездить». Хотя она должна была знать, когда я освобождаюсь.
Март, апрель, май… «А чего не поехать в Брянскую область? – спрашивает мать в очередном письме. - Там тетя Дина, там Славик, он уже пять лет на свободе. Славик тебе поможет». И Славка подтверждает мне своими каракулями, тогда почта быстро ходила: «Приезжай, устрою тебя на работу и пропишу. Где жить, есть».
Двоюродного брата я представляю себе слабо. Когда был там предпоследний раз, он был маленький, а когда был последний раз, он сидел. К письму приложена справка с печатью (Славкин одноклассник стал директором мебельной фабрики), что если такой – то будет направлен к ним, ему гарантируется трудоустройство и жилье. Никакого жилья у них, естественно, не было, но по дружбе напишешь и не такое.
Со Славкиным письмом иду в спецчасть. «Я не могу ориентироваться на письма». Показываю справку с чеколдой. «Это другое дело. Это официальный документ». Дама пишет в прокуратуру Брянской области, и ей отвечают, что прокуратура не возражает против направления к ним на постоянное место жительства гражданина Трубниковского.
И тут, без всякого ширива, у меня начинается ломка. Когда-то при мне в Матросскую пришел Гном, он был шаровой, и его ломало дней десять. Лежал весь в поту. В преддверии белой горячки тоже пот, возбудимость, тебя ломает. В «закрытой» я знал Витьку-Скелета, тот в ломке мог трое суток ходить. Присядет на пару минут и по проходу ходит-ходит. Уходил я с тяжелым сердцем. Если бы не мать, скорее всего, остался бы. Почему? Лагерь, тюрьма, что угодно, но ты внутри государственной машины, ты хоть как-то социально защищен. Не хочешь работать – тебя заставят. Палкой или изолятором. Даже если ты не выполняешь норму и не имеешь ничего на ларек, пайку хлеба и пятнадцать грамм сахара по первой норме у тебя не отнимут.
Что-то похожее я чувствовал при первом освобождении. Но тогда мне было тридцать с небольшим, а теперь пятьдесят. И выхожу я с двадцать четвертой статьей. Если отбросить словесный начес, это элементарный страх. Кого интересует, что в лагере я могу быть хорошим бригадиром? На свободе всё обстоит проще, там каждый за себя. Не пришел на работу - прогул. Пришел - работай. Не работаешь - пошел на хуй! Ни с кем не надо ничего уквашивать, кланяться хозяину. Кто – то проиграл кубатуру, кто – то не вышел, кто-то не получил ларек – тебе всё по барабану.

155. Отпускник

Неписаный лагерный закон гласит, что за месяц до освобождения ты уже не работаешь. Что-то вроде отпуска. Из уважения к Лойко подготовил себе на смену парнишку, в конце июня ребятам говорю: «Вот вам новый начальник, все вопросы с ним».
Менты это знают, нарядчик знает, больше меня по производственным вопросам не дергают, живу в своем закутке, иногда, правда, по привычке распоряжаюсь. Могу сказать любому дизелисту или машинисту: «Чего сидишь? У тебя дизель закипел!» или «Смотри, масло на полу… » И он тут же срывается и делает. Но руководит уже всем пацан. Дед, говорит, отдыхай! Странное какое – то ощущение.
Утром встану, пройдусь. Грива опущена, впереди ждут одни проблемы. Вспоминаю, как в аналогичных ситуациях люди говорят Хозяину: «Любой срок возьму, только оставь меня тут! Боюсь выходить»
Вечером одиннадцатого в слесарке устроили скромные проводы. Во – первых, деньжонок у всех ограничено. У меня, например, на питание, курево, чай, баню оставалось в месяц шестьдесят рублей. Во-вторых, весь день накануне отъезда ушел на беготню. На мне висела вся техника станции. Дизеля, аккумуляторы, запчасти – надо всё сдать по акту, ехать в отделение, к Дорожкину, плюс очень много собрать подписей. И Хозяин, и Режим должны подписать, и кум, и нарядчик.
Пока всё оформили, пока выписали расчет, пока собрал документы. Справка об освобождении, направление в Брянскую область, трудовая книжка. Пускай там всего пять лет стажа, но она есть, законная трудовая книжка, которую получил в пятьдесят седьмом году. Диплом техникума, удостоверения кочегара, мастера художественной чеканки, машиниста, дизелиста, электрика пятого разряда. «Корочек» таких море. Что я крановщик, что я рамщик. И ещё справка: «Выдано на руки сто сорок восемь рублей». Ничего из этого мне не отдали: «Утром подойдешь к ДПНК, он отдаст».
Взял в магазине какие – то банки, что – то такое тоже «в томате». Столик рабочий, типа верстака, газетками застелили, пожарили картошечки с грибами. Ничего мне не сказав, ребята заранее пошустрили и достали две бутылки «Белого аиста». Грешен, не удержался, грамм пятьдесят выпил, хотя спиртного в рот не брал годами.
Окно в «слесарке» выходит прямо на штаб, к нам от него ведет узкая дорожка, и невольно туда смотришь. «Напишешь хоть?» - «Конечно, напишу». - «Ты смотри, дед, рогов не мочи больше…» - «Я и так с голода не сдохну».
Могли бы этого не говорить, они же видят меня, знают, что кусочек хлеба могу заработать по уму. «Может, женишься? Какую бабенку найдешь…» - «Жизнь покажет». Вот такой разговор. Во–первых, я вдвое старше, а, во–вторых, отсидел больше, чем каждый из них живет на свете. О чём тут долго говорить.
Поезд на Микунь уходит в девять с чем – то утра. Практически я не спал. Чтобы доехать до Ухтыма, надо ловить «МАЗ». А «МАЗ»ы там то друг за дружкой пять штук пройдут, то два часа их нет. Развод в шесть, на Ухтым идут несколько машин, везут строителей в вольный поселок. Но машины те набиты битком.
Была ещё хозяйственная зоновская машина, возила в лес тракторные запчасти, ГСМ. Убитый 158-й «ЗИЛ», шофер-пацанчик жил прямо в гараже. Старых шоферов я всех знал, но они уже освободились. Дня за два переговорил с пацанчиком: «Мне рано нужно. Часов в шесть отвезешь?» - «Дед, какие проблемы! Конечно, отвезу».
Летом ночи, как таковой, там нет. В пять уже солнце, шесть утра – это, как вот сейчас в Москве, день. Жаркий июль стоял, июль на Севере всегда жаркий. На мне новые серые туфли рублей за двенадцать из местного магазина, новые носки, ветровочка зеленая с капюшоном. Материал, как брезентуха, только помягче. Один гаврила со швейной машинкой подогнал на меня хорошие брюки (мать привезла на свидание две мои старые пары, ни одна не подошла, и я отдал их ему взамен). Ребята подарили голубую рубашку с галстуком, но галстук надевать не стал, положил в рюкзак. Мне казалось, я одет очень хорошо. А на взгляд нормального человека выглядел, наверно, как бич, только что чистое всё.
Часов в пять сходил на вышку за документами. Дежурный помощник начальника колонии, майор, и пара прапоров: «Ну, что? Всё?» - «Вроде так». - «Вот… спецчасть тебе оставила твои документы. Давай!»
Посмотрел развод, постоял у дороги. Кто меня знал, подошли. Никаких сантиментов. Морда у меня растерянная, все такими уходят. Все до единого.
На перроне в Ухтыме дежурит знакомый прапор. «Освобождаешься?!» Рядом маленькая касса, бабы какие – то, менты с батальона. Ходим с прапором, курим, и всё-таки он не выдерживает: «Не в обиду: покажи справку…»
Длинная бумага синего цвета, вверху крупное О.О.Р. (особо опасный рецидивист) - Куда-Поедешь собственноручно вписала, чтоб сразу бросалось в глаза. Я удивился, что прапор не попросил справку сразу. Не потребовал то есть, это тебя он может попросить. Плохое отношение для меня норма, а от хорошего начинает вести. Вот он со мной разговаривает, закурить предлагает, и я чувствую, что тут что – то не то. Что – то ему от меня нужно.
Что хороших людей больше, чем плохих, я очень поздно стал понимать. Считал, что если человек со мной говорит вежливо, не приветливо, заметь, а просто вежливо, значит, какая – то у него есть корысть, чего – то он добивается. А это просто нормальный человек.

156. К Белым Берегам

На вокзале в Москве называю таксисту адрес: «Пятая Соколиная…» - «Сколько дашь?» Такая тогда была манера. «А сколько хочешь?» - «Пятерочку дашь?» - «Поехали». По счетчику там что – то рубль семьдесят. Сейчас таксисты эти воют: «Как хорошо было!» Так вы же, ребята, этого добивались, хотели приватизации, чтобы вам машину эту убитую хапнуть: «У меня теперь «Волга» своя!» Это вас, блядей, по часу уговаривать надо было, чтоб домой отвезли. От метро «Крылатское» до дому брали с меня четвертак. Двадцать пять рублей, где стоит не больше семи. Тяжело вам сейчас? Лес идите валить, там хорошо платят.
Эту падаль мне не жалко ни грамма. Они и водкой торговали, и проститутки у них были. Это люмпены, Боря. Это не пролетариат, это начес. Почему я на такси почти не езжу. Я лучше частника остановлю, очень скромные, кстати, попадаются, интеллигенция подрабатывает. Многие признаются, что не знают, как проехать. Язык, говорю, до Киева доведет, тормознем, спросим.
Часа в три я уже дома. Мать ко мне как – то равнодушно. «А, приехал?.. Ну, хорошо». Болезнь, уже начинался этот маразматический старческий эгоизм.
Тем же вечером я должен уехать, чтобы утром следующего дня быть в Брянске. Самый сезон отпусков, на Киевском вокзале очереди, пытаюсь пролезть, но меня тормозят. Качу к менту: «Гражданин начальник…» Показываю ему свою справину, билеты. «Мне сегодня надо уехать. У меня надзор». - «Ну, пойдем, пойдем… Это мы сейчас сделаем». Идет и компостирует мне билет.
Все брянские поезда уходили поздно: двадцать три пятьдесят пять, двадцать три пятьдесят. Вечером посидели с матерью и братом. Рюмки у матери большие, грамм семьдесят пять. Вот столечко себе налил, чисто символически. Не было тяги никакой. Да и понимал, что нельзя. Пахнуть будет, что хочешь, может случиться. Витя Деров не доехал, помнишь, я рассказывал. На Киевском же с бомжом зацепился… Да и не только он. Очень многие не доезжают. На себе не испытывал, но не грех поучиться на чужом опыте. Особенно баб надо шарахаться. Поездных знакомств. Да всего что угодно.
Мать говорит, как цыган, за два дела сразу. Начинает об одном, перескакивает на другое. Генка этого не замечает, а я уловил сразу, все – таки прошел институт Сербского. А может, брат просто не обращает внимания, поскольку бутылку водки допил один.
Часов в девять брат уехал, и я потихоньку стал собираться. Расцеловал мать: «Окопаюсь там, за тобой приеду. Будешь у Дины жить». – «Ой, да я хоть сейчас!» Обычно мать ездила к сестре на лето. В двухкомнатной квартирке тетя жила со Славкой и его дочкой Ирочкой. Мать Ирочки повесилась буквально за год-полтора до этого, запойная была. Повлияли, наверно, и семейные неприятности: Славка дерзкий малый, дважды сидел, недавно мента изуродовал. Еле – еле это дело утрясли.
Утром в Брянске пересаживаюсь на орловский поезд и через полчаса я в Белых Берегах. Поселок двадцать тысяч населения, весь в зелени, громадное озеро, кругом лес. Несколько девятиэтажек, пятиэтажки без лифта, за дорогой деревянные дома, коровы пасутся.
Приняли меня как самого родного человека. Кстати, однажды тетка приезжала ко мне в Мазендор с матерью, и её пустили не сразу, поскольку в деле моём она упомянута не была. Но, во-первых, они с матерью как две капли воды, а во – вторых, она моложе матери всего лет на шесть. Заявление на свидание мне подписывал не Хозяин, а замполит, только что из училища. Вот, говорю, приехали мать и тетка. Но мать-то Трубниковская Вера Семеновна, а тетка Шевеленко Дина Семеновна, пойди, докажи, что сестры. Замполит задал один вопрос: «Сколько тетке?» - «Семьдесят три».- «О! Разрешить!» Случалось ведь, что «тетки» приезжали молодые.
Со Славкой мы обнялись. Здоровый бык, хотя и не вышел ростом. Бывший десантник, что-то вроде отчаянной местной достопримечательности, все его знают, мужики боятся. Работает сварщиком теплотрассы - газопроводы, водопроводы. Такой полевой сварщик, постоянный бригадир. «Мне сейчас на труды. Постараюсь прийти пораньше, может, отпрошусь. Жди».
«У Славки рядом квартира однокомнатная, - говорит тетка. - Только она после пожара, ремонт нужно делать. Планировали, что будешь там жить. Комната-то мало обгорела, больше коридор, прихожая, кухня. Двери, стены, все черное. Пойдем, посмотришь».
Комната, правда, почти не обгорела. Узенькая комнатка с одним окном и балкончиком. Какая – то коечка стоит. Жить в отдельной квартире, представляешь! Я и мечтать не мог.
Тетка меня накормила, помнила, что я всегда ем первое. И Славка такой же, сожрет тарелку супа с верхом и все, второго ему не надо, очень простой. Картошка, огурец, капуста, стакан самогона. Он неприхотлив. Тем более два срока все – таки, тоже прилично отсидел.
Милиция, спрашиваю, у вас где? – «В старой «пожарке». Помнишь?» Старую «пожарку» я помнил, в детстве часто бывал в Белых Берегах.
«Только тебя мне не хватает! – говорит начальник угрозыска, длинный тощий тип в штатском. – Всё есть, а теперь и «ооровец» пожаловал! Чего ты сюда припёрся?» - «Переверни справку, там написано». - «Твою мать!.. Слушай, езжай отсюда». - «Да хоть сейчас. Только напиши официальный отказ. Завтра поеду к вашему прокурору, который мне разрешил сюда приехать. Пускай дает мне другое направление».
Розыскник такую рожу скорчил, сидит, курит. «На хуй вы сюда едете? Своих не знаешь, куда деть…»
Я-то знаю, что отказ он мне в жизни не напишет. Потому что, по существующему положению, с его отказом я еду в МВД, на Огарева, живу в Москве, пока мне подыскивают другой адрес, и моё пребывание в столице оплачивает министерство. Причем на любой вариант я не обязан соглашаться. Фраера рассказывали, что ухитрялись тянуть резину по месяцу. Плюс к новому месту мне должны выдать билет.
«Ладно, оформляйся. Завтра едешь получать паспорт».
Вечером посидели со Славкой. С работой все уквашено, работы море. Хоть землю копай, хоть главным инженером иди, если мозги и документы позволяют. Тут и магнитофоны собирают, и целлюлозу делают, и керамзит. Всё же я склоняюсь к мебельной фабрике. Для меня это оптимальный вариант, поскольку связан с деревом. Опыт работы с деревом у меня есть.
На ремонт навалились всей семьей, помогли Славкины приятели. За два дня сделали всё: побелили, покрасили, поклеили. Я въехал во дворец. Я здесь один, я здесь прописан, у меня ключи!

157. Слабина

На строгальный станок, где делают шпон, идет в основном красное дерево. Бывает и дуб, только не местный, а приморский. Ясень, дуб, редко липа.
«Куда тебе на строгальный станок! - увидел меня начальник цеха. - Тебе лет-то сколько?» Но вопрос уже был решен, директор написал на моём заявлении «Взять». Славка начальника успокоил: «Не бойся, он крепкий».
Станок огромный, длиной метра три. Работаем вдвоем, напарник тихий мужик, немного моложе Славки. Вылетающие из станка разной длины и ширины пластины шпона мы должны одновременно поймать и уложить на поддон. Включил станок и уже не отойдешь, механические однообразные движения. Работа считается очень тяжелой, в цехе жалуются: «Мы тут бычим!» Ну, думаю, ребята, не знаете вы, что такое бычить. Побыли бы вы у меня в погрузке, в разделке или хотя бы на рамах. Плюс над вами не висит постоянно изолятор.
Работаем в три смены. Два дня – день, два – вечер, два - ночь. Ни суббот, ни воскресений, скользящий выходной. Свой график работы на месяц отношу в милицию, где должен отмечаться по субботам. Если смена до двенадцати ночи, всё равно иду, в час, в полвторого. Всё это не избавляет от периодических милицейских проверок на дому. «Надзор» автоматически означает комендантский час (с восьми вечера до шести утра не имеешь права появиться на улице) и перечень объектов, которые не можешь посещать: кафе (ресторана в Белых Берегах нет), клуб, бильярдная.
Чтобы поехать в Брянск, должен писать заявление, хотя Белые Берега это его Фокинский район. То же самое, если хочешь отметить праздник у родственников. Вместе с Генкой носили заявление, чтобы встретить у тети Дины Новый Год. Первое нарушение – пятьдесят рублей, второе – тоже пятьдесят, третье - возбуждается уголовное дело. До двух лет. Я знаю, что меньше «двушки» мне не дадут. «Двушка» по надзору для ооровца - стандарт.
Честно сказать, я настолько устаю, что никуда особо не тянет. Прихожу со смены и падаю, свободного времени почти не остается. Как менты ни придут, я всегда дома. Образцовый пассажир, даже ни разу не выпил на работе, хотя пили там практически каждый день. Бутылку-две самогонки, это закон. Трехлитровая банка стоила что-то рублей двадцать, не помню, дешевле водки. И потом водка – проблема, то она есть, то её нет, а самогонка есть всегда.
Мои удовольствия две вещи: курево и чай. Чифирю активно, причем на работе тоже. Там есть такой Валерка (до сих пор отношения поддерживаем), он постоянно пьёт крепкий чай. Зачем? – спрашиваю. Я, говорит, лет пять назад бросил пить, запойным был. «Мог прийти к приятелю и украсть с серванта флакон одеколон, вот до чего доходило».
Валерка загружает громадные барабаны, в которых парится красное дерево. Парится оно день, два, три. Потом Валерка должен его выгрузить, развезти по рабочим местам, убрать мусор. Тяжелая работа, но пара часов в день остается свободных. Посмотрит на меня, я кивну, и он в кружечке кипятильником заваривает. В основном, «грузию», «индюшка» бывает редко. Запарит, отольет и несет мне. Я работаю, а кружечка моя рядом стоит, на скорости глоточка два-три сделаю.
Когда в ночь идем, Валерка заходит за мной часов в одиннадцать. Заварим, посидим, полялякаем, и пошли потихоньку. Он даже запах спиртного не переносит. И зауважал-то меня потому, что на работе не пью. Да и вообще пью очень редко и мало.
Люблю самогон горячий. У тетки на кухне Славка гонит постоянно, обычно ему надо двести – триста литров браги перегнать. Это на несколько дней работы. Если я выходной, он ко мне: «Заходи…» Кухня маленькая, жара, в банку потихонечку капает... Сядем, тетка нам капустки, картошечки отварной, хлеба черного буханку. Грамм сто пятьдесят я выпью
Тетка - святая душа. Почти каждый день ко мне ходит – то супчику принесет, то постирает, и всё это искренне. Как мать вторая. Рублей шестьдесят–семьдесят в месяц ей подкидываю. Какие – то деньжонки отгоняю матери, себе оставляю только на покушать.
Где-то после Нового года идём ночью с Валеркой на работу, и вижу на заборчике почтовый ящик. Меня как пробило: «Почему бы не начать бомбить письмами прокуратуру, Верховный совет, ЦК! А хоть и самого Пятнистого с его «новым мышлением»?! Чем я рискую?»
Дня два – три эту мысль обдумываю. В выходной отсыпаюсь (у нас бывает один выходной, а тут два подряд), подвариваю чифирок и ближе к ночи сажусь писать. Я, такой – то, освободился из мест заключения тогда – то, у меня в Москве квартира, у меня в Москве мать-старуха. Я родился и вырос в Москве, сейчас нахожусь и работаю там – то. Я, свободный человек в свободной стране (это для фартяка), хочу жить там, где я родился и вырос (не пишу, что в эту квартиру мы переехали). Это мой дом, моя малая родина. Почему я не имею права там жить? Свой срок я отбыл… Ну, и как полагается: «Прошу помочь мне», «Прошу не отказать в моей просьбе». Какой – то козел когда – то придумал это клише, и все это «Прошу» повторяют. «Прошу выдать бушлат», «Прошу дать указание»…
На одном дыхании за ночь накатал десять-двенадцать писем. Генеральному прокурору, министру внутренних дел, председателю Президиума Верховного Совета, заведующему отделом административных органов ЦК, Пятнистому, естественно, тоже. Только не писал: «Михаилу Сергеевичу Горбачеву», а просто - «Генеральному секретарю ЦК КПСС». Начальнику паспортного стола Москвы написал, ещё кому-то…
Всё коротко, на одной страничке. К ночи обычно я оживаю. Если бы мы с тобой начинали говорить не утром, а вечером, часиков так в двенадцать, я бы наплел тебе в два раза быстрее и больше, я - сова.
Проходит январь, февраль, март... За «творчество» своё я уже подзабыл, и тут мать вызывает тетку на переговорный пункт. Та бежит, задрав уши, и с почты сразу ко мне: «Звонила Вера. Немедленно должен ехать в Москву!» - «Что случилось-то?» - «Бумага какая-то на тебя пришла!»
Перед двумя выходными иду в милицию с заявлением. Мол, нужно срочно съездить в Москву по домашним делам (заболела мать).
Приезжаю, мать дает мне открытку: «Трубниковскому Юрию Михайловичу явиться в Центральный паспортный стол г. Москвы». Указаны адрес и номер кабинета. Тут же чешу в этот адресный стол, где-то у метро «Новокузнецкая», нахожу кабинет.
Три – четыре бабы в ментовском, ухоженные, в золоте. Показываю открытку. «Это ко мне, садитесь». Перебрала какие-то бумажки и без всяких предисловий: «От вас нужно… записывайте: «Копия справки об освобождении, копии приговоров (первого и второго), справка из ЖЭКа о жилплощади и о том, что мать проживает одна. Справка, что раньше проживали в Москве. Копия свидетельства о рождении… » Короче, целый пакет документов.
«Копию второго приговора я могу взять в Мосгорсуде. Но копию первого приговора мне никто не даст. Приговор секретный, это спецсуд» - «Тогда так: у вас сохранилась справка о первом освобождении? Принесите оригинал, потом его вам вернут».
Единственно, о чём я её спросил: «Скажите, это делается на отказ? Или какой-то шанс у меня есть?» Буркнула: «Да, есть шанс прописаться». Не то, что неприязненно, просто, чувствуется, устала. От этой работы, от бесконечных вопросов, от людей, пускающих слюни. Я её понимаю.
Буквально за месяц мать эти бумажки собрала. Было ей восемьдесят два года.
«А я тебя помню, - говорит мне в мае начальник паспортного стола родного 62-го отделения. - Не лично тебя, а твою эпопею. Прописка тебе разрешена, уж не знаю, кому ты там писал – Горбачеву или Ельцину. Сейчас другое время. Слабина».

158. Ностальгия

Вот можешь мне верить, можешь нет - у меня была ностальгия по лагерю. Он мне снился. Несколько раз жаловался ребятам в Ухтым, что никак не могу притасоваться к свободе. Даже написал Хозяину, что возвращаюсь.
На свободе, в Москве особенно, все отвязаны. Нечаянно заденешь кого-то, извинишься, а в ответ: «Ко-зёл!» В лагере мне такого никто не сказал бы. Видно, Бог меня от очередной тюрьмы милует, потому что на мой бы характер, я бы, кажется, не удержался. Физическая кондиция, конечно, уже не та, но хоть глаз пальцем зацеплю. Махновщина натуральная, даже чисто внешне.
При моем опыте, при моих мозгах и здравом отношении к жизни, при умении анализировать и понять эту жизнь тюрьмы я не боюсь. Тем более и тюрьма-то давно не та, уже когда я попал в Матросскую, она была другая. Прошли времена прожарок, ломок, когда воров гнули, когда воры гнули блядей, а менты гнули всех подряд, и шел сплошной беспредел. По лагерю я знаю всё, для меня там секретов нет, всегда найду какую – нибудь работёнку, чтобы у меня был ларек, кусочек хлеба я себе всегда заработаю. Но до того мне этого не хочется, противно просто. Особенно когда расслабился и живешь спокойно.
Когда вышел, для себя я решил одно: больше я никогда не сяду. То есть рогов мочить не буду, не совершу преступления. Если только случайно.
Хорошо, конечно, что прописался в Москве, но где тут работать, кем, как, понятия не имею. Пару раз встретились с Володькой Кириллиным. Он вышел раньше меня недели на две и маялся в поисках работы. Володьке проще. Во-первых, таксисты всегда нужны, а, во-вторых, родная сестра в КГБ и муж её там же. Но ни в один таксопарк всё равно не взяли: «Нам свою мразь девать некуда». Устроился на поливочную машину, работа в ночь. Должен бы быть сменщик, но Володька горбатит один, говорит, что зарабатывает почти пятьсот.
Приезжал ко мне на Соколинку с бутылкой. Зачем, говорю ему, у меня всё есть! В Белых Берегах я жил очень скромно, получил ещё за неиспользованный отпуск, и какая-то денежка была. Посидим, выпьем, расскажет, что видел того-то, того-то, того-то и что у него есть телефоны.
Короче, мне звонит Гном. Знакомы с ним с того дня, как он пришёл в Матросскую, сколько-то лет были в Мазендоре (у него было «восемь»), а это уже больше, чем товарищи. «Не узнаёшь, кто с тобой говорит?» - «Нет». - «Гном». - «Твою мать! Где ты телефон взял?» - «Володька-Таксист дал. Не взыщи».
Встретились. Он, оказывается, ещё сколько-то отволок, то ли пять, то ли семерик: «Всё плохо. Сам видишь, что творится. Что они творят, мясники ебучие?! За деньги убивают, вообще мохновщина! Единственно, когда падаль эта к нам, на «особый», попадает или в тюрьму, где в камерах есть оттасовка… Там еще более менее соблюдается. Сейчас хоть не садись. Прямо, не знаю, что делать».
Гном старых понятий, всю жизнь ворует. А так, культурный малый. По театрам ходит, читает. Как и я, в Мазендоре выписывал «Коммунист», часто с ним обсуждали статьи Лацисса по экономике.
«Немножко тебе помогу, - говорю ему, когда он звонит в следующий раз: - «стекло» есть, коробочка целая…»
Когда мы начали жить с Ляпой, я нашёл у неё несколько коробок наркоты – родители умерли от рака, и осталось. Гном врубается мгновенно: «Где встретимся?» Договорились встретиться у метро «Парк Культуры». Смотрю, с ним какой-то лысый, здоровый малый. Бантик! В коробке десять ампул. Гном приоткрыл: «О! Двухпроцентные! - Двухпроцентные это совсем хорошо, поскольку бывают ведь и однопроцентные. - Знаешь, сколько это сейчас стоит?!» - «Понятия не имею. Барыга, что ли?» Гном протягивает мне мягонький кулёчек. «Это чего?» - «Ну, ты же курил…» Вроде как я угостил, и он угощает.
Я спрятал в носок. С момента нашего последнего разговора Гном снова успел запалиться, и сейчас находился под подпиской о невыезде. Тебя, удивляюсь, не взяли? «Время изменилось. За какой-то вшивый карман под подписку!»
Похоже, подписка для него хуже ареста.
Гном, кстати, хоронил Песо. Что Песо умер, я по телевизору слышал. И статьи были, Щекочихин, кажется, писал. Вот, мол, вор в законе, похоронили на Ваганьково, собралось чуть ли не пол – Союза, иномарки, гроб на руках несли, в церкви отпевали. И место отвели, которое чуть ли не Высоцкому хлопотали, а блатате, оказывается, можно.
Менты там потихонечку фильм снимали. Потом показывали, я видел. «Криминальная Россия». И даже, вроде бы, всё это дело заставили вырыть и перезахоронить. Потом встречаю Гнома, говорит: «Я хлопотал…» Он Песо давно знал и не только по лагерю. Песо жил в Москве с машкой (вор не расписывается). Дочь у них была уже взрослая. И вроде вторая дочь. Гном знал всех. Не он один, конечно, хлопотал. Деньгами скидывались, чтоб бабе оставить. Из Грузии приехало много народа, из других мест. Уважаемый был человек, хотя вот Алик Монах (мне Лупатый рассказывал) публично заявил, что не признает Песо за вора, там чуть не до ножей дошло.
Когда я уже был в «открытой», Песо снова пришел в Мазендор – с двушкой за «надзор» и сразу попал в больницу. Главным хирургом там был Джигутан, по – моему, майор. Он был дагестанец и то ли он там Песо притормозил, то ли действительно болел человек. Песо меня помнил. И по фамилии и то, что Юрка – Москвич, Михалыч. Несколько раз через шнырей передавал, чтобы я подошел, посылал малявы. Был там тот же Овчарка. Но у больничных бараков дежурят менты, попасть туда я не мог. Передавал чай, деньжонок немножко, что было в распоряжении. По возможности больницу я всегда грел. И грел пересылку.

159. Кооператив

Договорились встретиться с Точило, с Борькой. Он, как всегда, в трудах. «Я с подарочком», - предупреждаю. – «Как Володьке что ли?.. Буду благодарен».
У Ляпы этих коробок было шесть штук, все я потихонечку раздал, и у нас с ней был первый, не то чтобы скандал, но гриву она опустила. «Ляпа, ну, ты меня прости…» Ей трудно было объяснить, что это лежит дармовое, никому не нужное. Я же не деньги брал из ящика, не вещи, я же не крыса. Это не промот имущества. Плюс, если мы вместе живем, это вроде как общаковое. Тебе не надо, ты не пользуешься, значит, я вправе взять. «Ты бы хоть спросил…» – «А ты бы подумала… Хотя прекрасно знаешь, что я не употребляю».
Неожиданно объявился мой подельник по первому делу Виталик Баев (помнишь, на Красной Пресне вместе сидели). Мы с ним долго переписывались - он в Тульской области, я в Мехреньге. В Мазендор от него уже не было писем, человек ведь давно освободился, на воле проблем больше, не до писем.
О том, что меня разыскивает Виталик, в один из своих приездов в Белые Берега сказала мать, и в Москве я ему позвонил. «Синьор, - называю его по кликухе, - я прокололся». Он меня тут же узнаёт: «Приезжай в гости. Разговор есть». Объясняет, как доехать.
Метро «Молодёжная», дальше автобусом. На подъезде нужно нажимать какие-то кнопки, я их первый раз вижу. Хорошо «автомат» рядом, и есть монетка. Лифт, Виталик меня встречает, обнялись, прослезились. Роскошная, по моим тогдашним понятиям, квартира (сейчас-то, наверно, она средненькая): масса книг, ковры, стенка от пола до потолка. Чувствуется, что у малого всё нормально. Когда мы сели, ещё при Хрущеве, он вообще был миллионером, но я знаю, что он всё потерял. Абсолютно всё. Что менты не отняли, жена Милка прибрала. С каким-то таксистом сошлась. Так что Виталику пришлось начинать с нуля.
Новая жена, Зинка, нам коньячку, закусь подаёт. Десять лет живут вместе, а познакомились так. После лагеря Виталик прописался в Александрове, но работал в Москве. «Однажды еду в Москву, и до того мне шампанского захотелось!» Есть у него эта разгульная манера. Все-таки бывший капитан второго ранга, войну застал. Кончил Высшее командное морское училище в Баку, дипломированный флотский офицер, там балбесов не было. Выходит в Хотьково, привокзальный ресторан. Ну, ресторан – это громко сказано. Макароны по-флотски, котлеты, водки навалом и шампанское. Тогда с этим проблем не было. Проблема с местами, зальчик небольшой, и свободных мест нет.
Видит, сидят три бабы, Виталик к ним: «Девочки, к вам можно?» - «Садись». Все три с одного завода, работают в ОТК, у всех дети, мужей нет – или разведены, или вообще не было. Бутылочка водки стоит, селёдочка, какой-то вшивенький салатик. То ли день рождения отмечают, то ли премию. Виталик тогда уже при деньгах был, заказывает шампанское, коньяк. Ля-ля-ля. Зинка самая симпатичная. Вот такого росточка, пухленькая, глазки чёрные. Глазки – вишенки, я её звал. Очень миловидная пышечка, с хорошей попкой, со всеми делами. Он везет Зинку в Москву, где снимал однокомнатную квартиру, и с того дня они живут вместе.
Посидели-выпили, Виталик ведет меня в большую комнату. «Нехуя Зинке слушать…» Да она и сама съюзила. Виталик лезет в сервант и протягивает мне пятьсот рублей. Сотнями. Для меня тогда это были бешеные деньги. Сотни аж хрустят. «Виталий, да ты что?» - «Держи, держи». – «Я не знаю, когда отдам». – «О чём ты говоришь!..» Вроде как это обязанность его - помочь.
О чем-то же, думаю, он собирался со мной разговаривать… Виталик идет меня провожать и так мимоходом: «Я открываю кооператив, сейчас он в стадии оформления. Как смотришь, чтоб поработать со мной?» - «Хоть сейчас!»– «Ну, и приступай с завтрашнего дня. В девять у меня».
У Виталика старенький, убитый «москвич». Но убитый он только с виду, тянет прекрасно. «Юрка, у меня аритмия сердечная, бывает, теряю сознание. Голова падает, и всё, на десять-пятнадцать секунд отключаюсь. В случае чего перехвати руль…»
В Хотьково быстренько арендуем помещение у автошколы, завозим оборудование и начинаем гнать «рабицу» и гвозди. Налог маленький, потому что кооператив производственно – строительный. Я когда у Ляпы стал жить и принес ей тысячу рублей, она обалдела: «Это… что?» - «Зарплата». В своей богадельне Ляпа получала семьдесят шесть рублей. Виталик платил мне пятьсот, и тысячи полторы я прихватывал левых. Эти деньги отрабатывал сполна, ведь я не только занимался производством и «бухгалтерией» (нужно было составлять фиктивные ведомости, поскольку часть денег все-таки проходила через банк), но и находил клиентов. У меня лежали и сберкнижки на предъявителя, что-то тысяч на сто пятьдесят. Виталик говорил, что не хочет, чтоб про эти деньги знала Зинка, потому что его в любой момент могут колыхнуть, а баба есть баба. По всем бумагам кооператива он проходит паровозом - в случае чего, спрос с него. Отдавал деньги мне, я ходил и клал в разные места по пять тысяч. На Плющихе, на Речном вокзале, в Химках. Менты ищут, как правило, по месту жительства, делают запросы в близлежащие кассы. А если я положил подальше, то и будут лежать. Ну, сейчас, наверно, ментам проще, сейчас компьютеры… Видишь, диван стоит? Сберкнижки все тут, Ляпа знает. Она у меня честнейшая баба. Сказал ей: «Это - Виталия. Убили меня, сдох я, сел - это его».
Работаем год. Ворота автошколы всегда открыты. Помимо прочего, моя забота всё привезти-увезти. Шаркаюсь однажды во дворе, и входят два дода. Лет двадцати пяти – тридцати, джинсы, кроссовки, глазки бегают. Ведутся что-то. Метка какая-то у них есть, но она дешёвенькая, не лагерная. Одно слово - доды. Не важно, сколько тебе лет, по этой жизни ты додик. «Хозяин тут кто?» - «Хозяин чего?» - спрашиваю. «Ну, вот это что?» - «Это кооператив». - «Нам бы того, кто тут рулит». - «Рулю тут я. Чего хотели?» - «Мы местные. Сам понимаешь, хозяин: надо отстегивать. Делиться надо…» Начинают толкать мне эту шнягу, которую, извини меня, я давно высрал. «Никак, ребята, не въеду, вы мне поясните, что за дела? Может, оно в натуре так и надо? Я вас выслушаю, прикинем хуй к носу, обсудим, как лучше быть». Они снова: мы местные, наша территория, и это не им в карман, а на общак.
Тут у меня аж уши вспотели. Да, собирали воры. С барыг что-то дёргали - на «крытую», на адвоката. Опять же, строго индивидуально: тому, тому, тому. Не всем положен этот общак, потому что курочки-несушки нет. Ребята, говорю, я тут не барыжничаю, это труд. Они переглядываются, не понимают, что я же не чаем торгую в зоне. Если я барыга, я должен давать на изолятор, на больницу. Это моя обязанность, иначе получу по башке или у меня отнимут. А если я что-то делаю руками: шью, ножи делаю, мундштуки - это святое. Это труд, и, избави бог, кому-то с этого поживиться, если сам не пожелаешь дать.
«Да ты что, без понятия что ли?!» Тут я аж завыл, но вида не подаю: «Ребята, это пустое, что мы тут жуём. Вы тут ничего не поймаете, зря хлопочите. Хотите справки навести, бога ради. Загорск рядом. Там Акула есть, Володя-Воркутинский. Скажите, Дед здесь рулит. Они пояснят».
Вижу, у них уши зашевелились. Начинают понимать, что они не моей масти. У меня очки позолоченные, одет прекрасно, уже в теле, сигареты курю американские. А, главное, говорю небрежно, никакой отдачи у меня нет.
Что Володька-Воркутинский в Загорске, мне сообщил Боря-Точило, когда поминали Володю-Чернобрового. В Мазындоре, в «открытой» Чернобровому оставалось года два, но он раскрутился («за язык» зарезал Колдая), и его снова закрыли. Очень хороший был малый, умер уже в Москве от туберкулеза. Хоронили на Ваганьковском, но я не пошёл, не пошел и на девять дней. На сороковой собрались у Новодевичьего, чтоб не привлекать ментов, и Боря мимоходом сказал, что Володька-Воркутинский в Загорске.
У Володьки раньше была кликуха Красюк. Что-то не позволило его возвести в ранг, но авторитетом он пользовался всегда, пять раз на «особом». Прокололся в Загорске, с бабёнкой какой-то живёт и трудится. У него там своя бригадка, он всегда в коллективе трудился. Гном тоже в коллективе, а Точило максимум вдвоём. «И Акула там, - говорит Боря. - Помнишь Акулу?» - «А как же, на поселении вместе были».
Акула – кликуха. Значит, если человек может где-то что-то откусить, он откусит, не пропустит. Причём Акула может откусить и у вора, хотя сам фраер. Поговорка такая есть: «Наглый фраер хуже бешеной собаки». Акуле до лампочки: ограбить? – ограбит, украсть? – украдет, отнять? - отнимет. Многопрофильный пассажир. В годах уже, метла вот такая, с ним минут пятнадцать поговоришь – устанешь. Пробы негде ставить. А выверни его, внутри нет ничего.
Больше тех додиков я не видел. Виталию о них рассказал, он смеялся. Но сам бы он отмахнуться не смог, наверняка стал бы платить или бы съехал.
Собственно Воркутинский и Акула пришлись тут к случаю, просто вспомнил недавний разговор. А дошло бы до серьезного, собрал бы соответствующий коллектив. Того же Гнома, Борьку-Точило, Толика-Лупатого, Таксиста. Всегда нашел бы кого-то, кто влез бы в любой момент. Я приблизительно в курсе, где эта публика собирается. В каком ресторане, в каком кафе. Пусть я рожу его не знаю, спрошу: «Такой-то в Москве?» - «А ты кто?» - «У хозяина были вместе».
То есть я бы нашёл. Отнять у меня бесполезно, я могу отдать только сам. Для того, чтобы у меня отнять, меня надо убить.

160. Цирроз

Еду в метро по делу куда-то в район Южного порта. На «Павелецкой», смотрю, напротив сидит Лупатый. Толик, господи!.. Не виделись лет пять. Он освободился и быстренько снова сел. Хотя он карманник, но хатами занимается тоже. Срок у него сейчас был маленький, двушечка, что ли.
Сколько всего было у нас: он мне помогал, я – ему, он меня спасал, я – его! «Ты куда?» - «По делу. А ты куда?»- «Так, болтаюсь...» Поехал со мной: «Того видел, того видел, того…» Вижу, курит какую-то дребедень, делишки-то не ахти. Протягиваю ему полтинничек. Нормальные деньги тогда были – пятьдесят рублей. «Ой, спасибо, спасибо! А ты как?» - «Да я с приятелем при кооперативе трусь». - «Поеду сейчас…» - Толик наркоша, при наличии денег ему не терпится приделать им ноги.
Через какое-то время телефонный звонок: «Я из больницы, не смог бы подъехать?» Подъехать я не то что «не смог бы», обязан. По своей арестантской жизни обязан оказать помощь любому из своих, кто попросит. «С чем лежишь?» - «С печенью. Мне ничего не надо, если можешь, водички возьми. Жажда».
Набрал две авоськи бутылочек, еле допер. «Фанту» взял, которую, оказывается, ему нельзя. Лежит под капельницей, на руках вен нет, игла где-то под шеей. Лежит один в палате, весь желтый. Но я, сколько лет с ним, не боюсь. Слово за слово, капельницу потом сняли, вышли на лестницу, покурили, деньжонок ему немножко оставил. У Толика никого, одна сестра, какая-то деловая колбаса по коммерческой линии, или муж у неё деловой, не помню. Брату она никогда не помогала, хотя, в принципе, от него и не отказывалась. Да Толик и никогда ничего у нее не просил. «Михалыч, почитать бы что-нибудь». – «Нет у меня ничего, - и тут вспоминаю про книги из Америки, которые ты мне дал. - Господи, да я же у школьного друга «Гулаг» взял!…» - «Принеси! Я быстренько прочту».
Привез ему книги. «Если что, - говорит, - звони сестре». Даёт телефон, и я как раз попадаю в больницу сам (почему, скажу дальше). Пока вышел, пока оклемался… Звоню его сестре: «Можно передать Анатолию, что Юрка звонил Трубниковский?» – «А вы ему кто?» - «Мы с ним знакомы много лет, хотя к его жизни, я отношения не имею…» – Очень аккуратно так говорю. «А вы разве не знаете? Мы его дней десять как похоронили». – «Простите, я сам только что из больницы. Отчего он умер?» - «Цирроз печени».
С печенью у Толика давно было не в порядке.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 141-150 главы

141. Не было бы счастья

На работу вывели всего человек шестьдесят. На разводе крикнул «Я!» и выхожу. «Первая бригада… пятая бригада… седьмая!» Построились, и «Вперед!» Перед тобой открываются ворота. Биржа рядом, буквально двадцать метров, дорогу перейти (у «десятки» до неё три километра, на машинах возят). Больше нигде никаких карточек, только пересчитают. В зоне после развода проходит проверка: число оставшихся в ней и ушедших на биржу должно соответствовать общему списочному составу.
Маленький цех, бригадка шесть человек, делают деревянные решетки для ванн, чтоб было, куда поставить тазик. Нужно прогнать через станок два – три куба досок, сделать рейки, отшлифовать. Вернее, шлифуешь уже собранную решетку. Работа, на мой взгляд, пустяковая. После разделки, погрузки, да хотя бы и пилорамы, это отдых. Бригадир - «зверек» Амиран, лет двадцати пяти, мне-то уже, слава господи… Знакомлюсь. «Сейчас подварим… На станках работал?» - «Работал». - «На сверление пойдешь? - Меня ещё спрашивают, пойду ли я! - Сверло с зенкером. Отверстие просверлили, и надо зазенковать, чтобы у шурупа головка не выглядывала».
Полчаса поработали, перерыв. Ребята открывают у станка крышку, а там пачек сто чая. Рядами набито! «Братва, - говорю, - я пока пустой…» - «О чем ты говоришь! У нас общак».
Денежки у меня были. Вечером даю десятку барыге, тот приносит десять пачек. На следующий день вношу в общак свою долю. «Да ты что, зачем!»
В первый день простоял у станка часа два с половиной, во второй день и того меньше. Штук сто пятьдесят, допустим, решеток сделали, можно гнать ещё, но Амиран останавливает: «Хорош!» У колонии договор с потребителем, и больше определенного количества у нас не возьмут.
Понимаю, что все последние одиннадцать лет находился в стрессовом состоянии. Любой шорох ночью - тут же откроешь глаза: вдруг тебя хотят проткнуть, вдруг менты вломятся, вдруг шмон… Даже сейчас, если Ляпа спит или я в квартире один, сон неполноценный: малейший звук - и я подниму голову. А Ляпа придет с работы, прилягу и сразу проваливаюсь, потому что знаю, в случае чего она разбудит.
Наверно, я себя сглазил: на третий день приступ радикулита. Встать не могу, могу только стоять, при этом сильно отдает в правую ногу. В конце концов, иду за помощью к Руке, все-таки он тут старожил. На бирже однорукий не работник, Серега постоянно в жилой зоне, состоит при маленькой вахточке дубаком (что-то вроде вахтера или сторожа). Хоть пропускает через вахту не он, а менты, должность эта считается как бы ментовской, и на Серёгу косятся. «Да пусть, в рот их всех! - отмахивается Рука. - Когда у меня в Мазендоре работы не было, месяцами без ларька сидел, никто из них, блядей, не помог… » - «Надо было в изолятор садиться - там и чаек бы имел, и покурить». Посмеялись. «Ну, пойдем, познакомлю тебя с врачихой».
Санчасть малюсенькая, вольная врачиха. Муж пожарник, трое детей, жалостливая такая. А может, просто не успела оборзеть: «Карточка ваша уже здесь… Что случилось?» - «Спина…» В карточке записано, что я постоянно с радикулитом, больше ни с чем на кресте не сидел, разве что тот плеврит. «Уколите, если можно. Врач назначал анальгин с амидопирином». – Называю ей фамилию Глобуса. «Знаю его, встречаемся на совещаниях в управлении». Быстренько шприц раскоцала, набрала. Сама! Обычно это санитар делает. Спиртом протерла! В Мазендоре спиртом никогда не протирали, только йодом.
И буквально минут через десять у меня все прошло. Но все равно надо делать блокаду, пройти курс, десять – пятнадцать уколов.
Прихрамывая, возвращаюсь со съема и в зоне встречаю Зубника. «Что с ногой? Хромай, давай, к нам, чифирнём. Сухое молочко есть, картошечки пожарим!..»
Нашёлся у Витьки и кусочек мясца. Поели. «Михалыч, переходи ко мне. А что: мне два месяца всего осталось. Будешь бугром вместо меня». – «Я ж ничего в чеканках этих не понимаю…» - «Ерунда, научу!» И Юрка подквакивает: «Твою мать! Чего упираться! Витька освобождается, мы тебя знаем, ты хороший бригадир». – «Хозяин в жизни не переведет!»
Порядок я знаю: чтобы перевестись, я должен написать заявление, подписать его у своего отрядного, которого ещё в глаза не видел. Потом подписать у другого отрядного, что он не возражает взять меня в свой отряд. И только потом идешь к хозяину. «В гробу я их видел! - вскакивает Витька. - Вон столик, видишь? Завтра обещал отдать Хозяину. Подпишет твоё заявление – получит, не подпишет – могу ещё месяц тянуть. А он уходит с повышением, через неделю его здесь не будет… Пиши заявление!»
Пишу заявление и невольно поглядываю на инкрустированный столик. Красавец, по ножкам вьются змеи! Витька хватает моё заявление и исчезает. Через полчаса возвращается: «Всё! Ты в бригаде. Утром выходишь, сейчас переезжаешь в барак к ширпотребщикам, на моё место. Я там вообще не сплю, сплю здесь».

142. Новый хозяин

Новый хозяин, капитан Виктор Егорович, пришел с Лесной, есть неподалеку от нас такая станция. Там он был Режимом. Говорили, что мохнорылый. То есть беспредельничал маленько. Слухи здесь быстро расходятся. В основном, через пересылку. Приходят этапы, этапчики, шныри владеют всей информацией. Мы в курсе, что Хозяину тридцать пять, что ему уже дали квартиру в Микуни, что у него есть «жигули». Вообще-то, «мохнорылый» – это козел. Но «козел» оскорбление, а «мохнорылый» - вроде не так. Не пидер, а больше - гнилой.
В этой жизни Виктор Егорович очень хорошо разбирается, вот уж кто, действительно, не начальник колонии, а Хозяин. А ведь ещё каких-то десять дней назад был человек Режимом. Что на Лесной Режим – змей, мы знали задолго до его перевода в Микунь. Но вот какая существует закономерность: как только Режим становится хозяином, он тут же меняется, начинает вести себя по-другому. Ему до лампочки, какие у тебя сапоги, руки – лишь бы ты давал план! Сто десять, а ещё лучше сто двадцать процентов. В зоне ему нужны тишина и порядок, тем более что рядом, каких-то двести метров всего, находится Управление. Тут никакой комиссии посылать не надо, тут с него быстро спросят.
Не скажу, что Виктор Егорович помягчал, остаётся жестким мужиком, даже очень жестким. Но у нас он не пиратничает, не занимается махновщиной. (Когда говорят «беспредел», это и есть натуральная махновщина. Была такая масть после войны, которой все было по хую, потому что жила одним днем. Он мог у вора пайку отнять.) За оторванную пуговицу Виктор Егорович к тебе не придерется, но, если узнает, что на производстве прикидываешься дохлым окунем, с изолятора у него не вылезешь.

143. Ширпотреб

Живу в бараке на Витькином месте. Подъем в шесть, в семь - проверка. Цех - тот же жилой барак, только одна секция без центральной перегородки, и по стенам длинные верстаки. Работает нас человек пятнадцать (меньше двенадцати не бывает), и каждому нужно метра два с половиной пространства. Сижу рядом с Витькой, он меня потихоньку учит. Сделаем две-три чеканки: «Иди в травилку, протрави. Там покажут, как». За два месяца я освоил почти все, уже начал работать «расходником» - резачок такой, им рисунок на металл переводят.
Потом Витя освобождается, оставляет мне весь свой инструмент, я становлюсь бригадиром и первым делом отменяю разделение труда. На почве его постоянно возникали ссоры, потому что разные работы по-разному оплачиваются. Беру пятерых опытных чеканщиков, к каждому прикрепляю двух-трех гавриков: «Учитесь всему!» И план даю уже на эту группу: «Вас трое – девяносто штук в конце месяца мне отдайте». На карточку все стали получать одинаково: по девяносто, по сто рублей. По нашим меркам это очень много, ведь на карточку приходит только половина заработанного (другую половину вычитают за наше содержание). Ребята быстро поняли, что я шустрю для всех, и слушаются с первого слова.
Сюжеты утверждает художественный совет в Сыктывкаре. Прежде чем делать новую железку или доску, нужно получить пачку документов. Этим занимается сбытуправление, моё дело – представить эскиз. Мне говорят: «В апреле в Сыктывкаре ярмарка. Давай новые образцы. Значит, сидим – рисуем, я ребят подбирал, кто умеет рисовать. Или в журнале увидишь что-нибудь интересное. Ширина медной ленты - тридцать сантиметров, «в чистоте» это – двадцать восемь. Вот весь простор для творчества.
Медь (в бухтах по сто пятьдесят-двести килограмм), лак и все прочее для работы я получаю у мастера биржи Макарыча. Деловой, совестливый, простой мужик. Хохол, но говорит чисто. Отсидел десять «крытой», не знаю, за что, может, даже не в этом управлении, женился и уже лет семь как на свободе, в Микуни. Похоже, Макарыч осел здесь на всю жизнь. Жена в управленческой бухгалтерии, двое детей, пять и четыре. Ему подчиняется всё производство «девятки».
Допустим, в бухте двести кило, а мне на план нужно сто двадцать. Макарыч дает мне все двести, восемьдесят списывает на отходы и знает, что из этих «отходов» я сделаю двести левых чеканок. Пятьдесят – ему, сто пятьдесят – нам на харчи, на чай. Могу продать, могу поменять.
Года через полтора пришел Толик-Лупатый, и Хозяин определил его на биржу, в кочегарку. Кочегарка небольшая, топили два котла, чтоб сушить доски для производства, своей одной рукой Толик подтаскивал дровишки. Иду к Макарычу: «Помоги! Толик-Лупатый, мой близкий приятель, у него рука…» – «Мне как раз инструментальщик нужен. Хочу «инструменталку» сделать, а то топор, пилу, лопату возьмут и бросят. Всё растаскали…. Пусть картотеку заведет. Кому что выдал, от кого принял. Сможет?» – «Малый грамотный. Запишет прекрасно, и никто у него ничего не отнимет. Концы всегда найдет». Так Толик стал инструментальщиком. Будочку ему поставили, печечка, плиточка, чаёк… В столовой видят отношение к нему Макарыча, моё - повар всегда лишнего положит.
А то Толик заварит, вместе чифирнут, Макарыч развернет сверточек из дома: «Баба пожрать собрала, а не хочется… Может, съешь?» Там котлеты или курица… Подкармливал, одним словом. Толик в тепле, сыт, чай постоянно. Никаких этих не видит рож. К нему постучат, может и послать: «Приходи через час». Если кто инструмент не вернул, Толик придет: «Браток, ты забыл принести, мой хороший». Там быстренько понимают, кто может командовать, а кто нет, этого никому объяснять не надо. И другое хорошо: Толик не играет. Ему сразу сказали, будешь играть, тебя сдадут. Кстати, среди воров очень многие не играют. И второе: половина их, притом большая, без наколок. У кого и были, стараются избавиться. Особенно там, где видно. Зато среди молодежи этих разрисованных мартышек черт те сколько. Слыхал такую кличку – «Расписной»? Расписных ходит в зоне человек двадцать: от горла до самых мудей.

144. Привилегированный

Публика в цеху, в общем-то, случайная. Два мальчишки: один – татарин, за грабеж «семерик»: где-то под Москвой раздели пьяненького на автобусной остановке. Какие у того могли быть деньги? Их и не было, сняли лепень, ему цена пятнадцать копеек. Только раздели, их – цап! Второй мальчик – местный, хотя он русак, а не коми. Жил где – то рядом в деревеньке, напился и угнал автобус. Проехал метров двести и в дерево. Дали четыре года «за угон», хотя ремонт оплатил.
У кого-то две-три кражонки, у кого – то сто восьмая, кто-то кого – то изуродовал. Бычки здоровые, а мозгов нет. У меня все ходили шелковые. Художник был профессионал, запойный, лет тридцати. Говорю ему: «Тебя тюрьма спасает, хоть от водки отдохнешь». «Пятерик» за хулиганство, кликуха Сокол, прекрасный шрифтовик. Металл размечает прямо на глаз, ни линейки ему не нужно, ничего и берет бормашину: «Дорогому майору Пупкину от коллектива ИТК – 9». Всё это работа бесплатная, хотя формально никто тебя не обязывает. Хозяин вызовет: «На подарочный альбом обложки чеканные надо сделать. Подумай над рисунком». То ли ему для начальства, то ли в Москву ехать, экзамен сдавать в заочном юридическом.
На ментовские заказы уходит половина времени. Тот же Режим придёт: «Приезжает комиссия, подбери пять – шесть железок получше. И пару комплектов досок». Режиму не откажешь, тем более что периодически приходится к нему обращаться. Сокола раз двадцать в изолятор сажали. Так он тихий, а чего-нибудь нюхнет или лизнет – на проверке начинает скандалить. Его тут же отметают: «Полетел Сокол!..» Нечего делать, идешь к Режиму: «У меня Сокола уволокли…»
Процентов тридцать – сорок левых железок потребляет больница. С больницы что взять? В основном спиртик и сонники, кто-то «колеса» закатит. Причем, знаешь, какой спирт? Йодом разбавленный. Допустим, у тебя аппендицит, и прежде чем разрезать, тебе мажут живот. Пить эту штуку невозможно, голимый йод. Туда сыпешь какой-то порошок, и она светлеет. Градусов семьдесят, но привкус йода все равно остается, я эту бурдомагу не пил. Сделаю менту железок рублей на триста - что ему стоит бутылку коньяка принести? И несет в шинели, хотя спиртное я никогда не прошу. Все, до последнего ДПНК, носят, знают, что от меня никуда не вытечет.
Сколько раз Хозяин допытывался: «Скажи, кому делаешь?» - «Никому». - «Это же между нами. Режиму делаешь?» - «Нет. Вот вы иногда обращаетесь. Понимаю, не лично вам, для производства нужно». И, правда: едет Хозяин за растворителем в Сыктывкар или в Пермь, штук пять железяк с собой взять надо. Взятка-не взятка, а для меня это труд, за труд полагается платить даже в тюрьме. Хозяин, естественно, платить не будет. Значит, должен делать тебе какие – то скощухи. Помню, стали наезжать на Серёгу - то ли с вахточки хотели убрать, то ли ларька лишили. «Гражданин начальник, у меня приятель, Тихомиров Сергей, инвалид, его прессовать начали…» - «Не наглей. Свою фамилию знай, за себя говори». Но от Серёги отстали. Конечно, Хозяин не только сам убедился, что я не треплюсь, но и проверил моё личное дело. Понял, что ни за кем не числюсь, ни за каким спецотделом.
Постепенно наше производство оказывается в зоне на особом положении. К примеру, развод в семь. Так как мы работаем в зоне, на развод мы не ходим, а на проверке, в половине восьмого, присутствовать обязаны. Когда отношения с Хозяином немного наладил, говорю ему: «Мы-то зачем на проверку ходим? Только время рабочее теряем. Пусть мент к нам придет и пересчитает. Нас пятнадцать человек всего». – «Правильно мыслишь!» - И Хозяин даёт команду.
Однажды утром недосчитался десяти чеканок. Самая дорогая – сорок рублей, самая дешевая десять (за сорокарублёвую нам платили рубль семьдесят, за самую дешевую – копеек сорок). На посёлке любая чеканка - минимум бутылка водки, а то и две… Ясно, что ночью взять могли только менты. Поручить им же сторожить? Хозяин: «Этим шакалам доверить нельзя…» - «Может, я буду ночевать?» – «Согласишься?»
В конце секции, как в любом бараке, у нас отгорожено, только на месте умывальника печка, чтоб сушить железки после покраски. В закутке этом, может, метров шесть. Столик стоит, топчанчик. Днём курим тут, чифирим. После отбоя закрываю двери наглухо, расстилаю матрац. Иногда менты, не заходя, отмечают, что я на месте, свет-то горит. Или постучат, смотря какая смена: «Здесь?» - «Здесь!» Другой раз и зайдут: «Все тихо?» - «Тихо». За ночь бараки два – три раза обойдут, а меня с вечера проверят и всё. Да и полосы «Склонности к побегу» у меня уже нет, сижу-то уже, слава Богу. «Трешка» остаётся, куда я побегу?
Многие менты пробуют вымогать: бугор, дай железку! Так говорить со мной бесполезно, я этого не люблю, кусаюсь. «Причину найдем, закроем тебя!» - грозят. Закроют они! Да закрывай хоть сейчас. Я в санатории побывал, отдохнул. Это для тебя - лагерь, строгий режим. А для меня это санаторий. Лучшие годы жизни.

145. Бодаются

Слежу, чтоб мои «бычки» друг друга не покалечили, чтоб их не покалечили на стороне. Смотришь, человечек приуныл, понимаешь, что с кем – то он цапанулся. «Чего гриву опустил?» Что – нибудь ему подскажу. Или скажу: «Зови. Пусть придёт». В зоне пять-шесть серьёзных ребят, в основном, это наши, с «особого», всех, естественно, знаю. Даже нарядчик с «особого», кликуха Поп. Сидит за грабеж. Шлюшонка его отлавливала на улице бобров, заводила в подъезд. Поп здоровый, даст по башке кулаком, и готов. Прикидывал клиента, деньжонки забирал.
Однажды возвращаюсь вечером в цех и вижу два «бычка» (один раньше работал у меня) рулят за наш барак. Там только туалет, ни с вышек, ни с вахты это место не видно. По рожам их понимаю, что идут толковать и что может быть не только драка. Может с первого удара быть покойник, хотя и не знаю, есть ли у них ножи или заточки, под куртками не видно. Каждому не больше двадцати пяти, для меня это дети, тем более у меня такой стаж. «Погодите, мужики! Что за дела-то у вас? До серьезного дошло что ли?» Надо говорить тактично, кто я для них? Могут сказать: «Дед, не лезь в наши дела». - «Может, в гости зайдем, потолкуем?..» Барак закрыт, ключи у меня, открываю, те, помявшись, заходят.
Чувствую, это дело я утрясу, иначе бы не зашли. Раз пошли на контакт, значит, оба не слишком жаждут. «Видишь, печка… - показываю одному, пока задвигаю засов, - иди, приятель, чайку завари. Там найдешь, где что…» Этот пошел, начинаю с тем на отвлеченные темы. Откуда... за что сидишь…папка – мамка есть? Осталось сколько? «А мне вот двушка осталась… почти четвертак сижу, не знаю, куда поеду. Вы-то молодые, здоровые, куда ни поедешь, ништяк, бабу найдешь…» И мысли у него в другую сторону потекли. Первый уже несет чайку, пока разливает, включается в разговор. В общем, отвлеклись оба. «Ребята, - говорю, - смотрите, что может получиться. Ты сейчас его шырнешь, хорошо, если убьешь сразу. А если будет мучиться у тебя на глазах, печень пробитую руками сжимать?.. Или ты ему пробьешь и будешь сидеть в крикушнике? Много не дадут, а пятерик вопрут… Зачем это? Есть что–нибудь принципиальное, из-за чего надо убивать друг друга? Я не спрашиваю подробности… Может, просто заблудились в словах, сказали что-то против шерсти?» – «Принципиального нет…» – «Ну, расскажите». Начинают объяснять, с чего завязались. Один объясняет, второй... Причины не помню, что-то несущественное. «Может, на ничью это дело сведем, уквасим просто?.. Фраера знают?» - «Знает кое-кто». - «Ну и что? Сейчас посидим, пойдем вместе по зоне, походим. Что бы нас видели. Все поймут, что всё утрясли, никто не спросит, не подойдет. И всё, ребята! О чем базар?»
Вот в таком духе. На всё это дело потребовалось минут двадцать. Говорю с ними и понимаю колоссальную разницу между нами по опыту лагерной жизни, понимаю, что гнилой от рог до копыт и могу переговорить любого. Доказать, что левое - это правое, черное - это белое. Люди знают, что я с «особого», вроде должен порядки устанавливать. Но я никогда не хотел конфликтов. Чего, говорю, вам, волкам, не живется-то! Это, ребята, тюрьма, тут папки – мамки нет, думай, что делаешь. Тут ты кому-то зубы вышиб, подрезал кого-то – ты начал крутиться. Хотишь, я тебе примеры приведу: человек садился в восемнадцать, сейчас ему под пятьдесят, а он еще ни разу не вышел. И садился-то с тремя годами, с пятерой…
Я всегда говорю: не бейте рожи, не вышибайте зубы, не ходите с ножичком. Уж лучше укради. Срок один, а ты хоть водочки выпьешь, бабенку свою в кафе сводишь или кофту ей купишь. А то есть такие: «Люблю блатную жизнь, а воровать боюсь!» На свободе сейчас половина таких. Ходит в перстнях – наколках, а тряхни его - он со второго курса МГУ.

146. Три четверти

По трём четвертям срока можно выйти на поселение. Считаем: пятнадцать лет это сто восемьдесят месяцев, три четверти - сто тридцать пять. Делим сто тридцать пять на двенадцать - одиннадцать лет и три месяца. Около того времени я только вышел на «строгий». Раньше чем через год никто меня отсюда не выпустит, бесполезно и заикаться.
В январе восемьдесят седьмого пишу заявление, заочно прохожу все комиссии, но суд кидает. Хозяина на месте не было, лопотал за меня замполит, коми, мужик неплохой, за что-то попёрли из КГБ в МВД. А это уже отстойник, последний звонок, дальше уже снимают погоны. Иди, куда хочешь, хоть сторожем.
«Чего ж ты меня не предупредил? – говорит Хозяин, как будто я мог знать, когда будет суд. - Кто представлял?» - «Замполит». Хозяин только рукой махнул: «А теперь когда?» - «Сказали, через три месяца». – «Ладно, если буду здесь, поддержу тебя, уйдешь… Но сперва такая ситуация: на месте «сувенирки» будем строить жилой барак, а вас переводить на биржу. Нарисуешь проект для «сувенирки», а, главное, подготовь себе смену».
Сделал проект - три разреза, общий вид, план. Стал одного парнишку натаскивать, пацан волевой, смышленый. Только начали ломать барак, разбирать печку – приезжает суд. Хозяин вызывает: «Пойдешь на Лесную? Позвоню им, всё нормально будет». – «На Лесной, говорят, поселение плохое. Мне бы подальше…»
Я почему, собственно, шел на поселение, мне ведь и на «строгом» было хорошо. По той же причине, по какой шел на «строгий» с «открытой» зоны, где у меня тоже всё было налажено, - вроде как приближаешься к свободе. Хотел ускорить время. Новая зона, новые впечатления, время летит махом. Не успеешь оглянуться, полгода прошло. Только что мёрз, и опять зима. Опять снег пошёл.
Прибарахляться к поселению я начал заранее. Новый этап сдает вольные шкурки, а каптер же видит, что люди кладут в мешок. Каптер ко мне: «Парняга пришел твоего роста: вот такие джинсы!.. С работы придет, я его к тебе подтяну». У парня срок пять, семь, десять лет. Даже если три года, зачем ему джинсы? Сгниют только. Ну и отдаёт за чаек. Были, конечно, идиоты, которые хранили.
Заранее же зарядил вдоль швов свернутую в трубочку денежку: подпарывал, зашивал. Но меня не шмонали ни у себя, ни на пересылке. Я поселенец, чего я могу с зоны упереть? Так, для фартяка, сумочку посмотрели. Обычно ищут письма на свободу. Но какой балбес мне это письмо даст, и я не дурак, чтобы взять, знаю, что пойду через пересылку, а там могут быть неприятности.
Апрель, по-весеннему тепло, этапный поезд под вечер. От Микуни, от центральной дороги в тайгу идут три ветки. Нам на Кослань. Едем впятером, но только трое нас - с «особого», с Мазендора. Теперь - назад, в Мазендор, где, кроме «закрытой и «открытой» зон особого режима, есть ещё третья – поселенческая. Володька Кириллин сидит со мной с первых дней, пришли чуть не одним этапом. Тоже сто вторая и тоже пятнадцать. Володька, который, если помнишь, косматил в Сербского, бывший таксист. Зарезал сожительницу, и плёл врачу, что не сознательно зарезал, а сработало подсознание. Он мне рассказывал – я падал. Но что правда, то правда: психанул, со стола нож схватил, один удар… Какая тут «сто вторая»? Чистая же сто третья, чистейшая. Почему пятнадцать дали? Конечно, ранее судимый. Но десятка – это предел. Сейчас бы вообще лет восемь получил.
Второй – Женя-Аляпс. В Мехреньге у него была кликуха Пират. Женя-Пират. Рязанский малый, кузнец, килограмм сто пятьдесят в нем, но постоянно сидит за воровство.
Приехали ночью. Выхожу, руки назад, в руках мешочек. Встречают менты: «Дела ваши приняли. Вон огоньки, видите? Идите туда, там найдете штаб». То есть, как – «Идите»! Через поселок?!. Ночью?!. Я привык стоять раком, руки на стену. Привык, что меня шмонают, и по ходу дела еще вмажут как следует - не так широко ноги расставил!.. «Идите-идите. Вы же поселенцы. В штабе подойдете к дежурному, он скажет, где переспать. Завтра Хозяин распределит, кого куда».

147. Двое из легенды

Вековая тайга. Дорога, маленькая электростанция, пять бараков, вахта, изолятор, магазинчик. Вот вся «колония-поселение», вместе с собаками душ триста пятьдесят-четыреста. Хозяин, Режим, кум, надзиратели – только без колючей проволоки и конвоя. Можешь ходить в вольных шкурках, деньги получаешь на руки. В остальном та же отрядная система: подъем, проверка, развод на работу, с работы – съем. Вернулся назад – столовая, проверка, отбой. Можешь привезти жену. Пишешь заявление. Если есть, где жить, и разрешит Хозяин, она приедет. С десяток поселенцев живут с детьми.
В километре отсюда бывшие наши двадцать первая («закрытая») и двадцать третья («открытая») зоны. Вместе с поселением они образуют Отделение, начальник которого всё тот же полковник Гненнный, местный пахан – кастрюля. Небольшого роста, волевой, лет пятидесяти, начинал чуть не с рядовых ментов. Всех ментов знаешь ты, все менты знают тебя, внутри отделения среди них постоянная миграция.
Утром в штабе неожиданные встречи. Бабы из бухгалтерии, с которыми годами говорил по телефону, которые приносили мне в конце месяца наряды подписывать, все здесь. «Ой, миленький, мы ж тебя помним! Вышел? Дай бог здоровья! Где работаешь? Не распределили ещё?» Тепло отнеслись, хотя некоторые из них видели меня всего два – три раза. Может, она мне зарплату начисляла. У другой муж был зам по производству, на биржу к нему ходила, а я постоянно там.
Хозяин, майор Власов, будет только вечером, попадаю на главного энергетика Михаила Ильича. Подходит ко мне, как будто расстались вчера: «Ты чего здесь, Михалыч?!» - «Насчет работы». - «Так я тебя возьму, человек нужен. Сам вечером схожу к Хозяину».
Когда-то Михаил Ильич уверял, что приехал сюда, только чтобы накопить на машину. Куда там! – с теплого места уже не сдвинешь. Раз пять с женой кипеши были, она палилась, причем с разными. Красивая была женщина… Блядовитых там половина. Не потому, что трахаться хочет и у нее пищит. От скуки просто, от нечего делать... киснут в собственном соку. Малюсенький посёлочек среди тайги. И поселенцы пристраиваются, и солдаты из батальона. Ходит к ментовской жене и её трёт. Ну и, конечно, пьянка…Там ведь если мужик пьет стакан, то баба два. Все пьют, это бич северных поселков, северных лагерей.
Когда вечером Хозяин распределяет, всё уже было решено: «Трубниковский? Идешь на электростанцию, к Михаилу Ильичу». Лощеный майор, с манией величия. В общем-то, она у всех хозяев, просто у Власова ярче выражена.
Остаётся вопрос с жильём. Им занимается Режим, майор Гречкуновский. В любой зоне все хозяйственные вопросы прерогатива Режима. Комендант, шныри, баня, кочегарка - это его. В «открытой» я сталкивался с Гречкуновским не раз. На бирже был цех технологической щепы, одно время я работал там мастером, и Гречкуновский (кликуха Гриша) ходил ко мне за дровами для поселка. Подгонит машину: «Погрузишь?» - «Крана нет». - «Дам пару поселенцев - накидают. Чайку тебе привезут». Он видел, что я деловой мужик, не блатата никакая.
А в оконцовке мы с ним разругались. То ли он за дровами пришел, то ли за отходами, но без разрешения стал грузить, и я его облаял, как последнего пидера. Он мне: «Я тебя!..» - «Ты мне только хуй обласкаешь. Кто ты есть? Ты пугай своих легавых». Конечно, говно в нём тогда побулькало, может, и пожаловался на меня. Но меня никто не прессанул, он ведь не наш был мент, а поселковый.
Гриша тут же меня узнал: «Смотрите, кто к нам пришел! Твою мать, Трубниковский!» Прямо друга он встретил! А всё потому, что любой Режим – мужик хозяйственный, Гриша запомнил, что во мне есть эта жилка, что за бригадное, общаковое я зубами вцеплюсь, но никому не отдам. «Иди ко мне комендантом!» Отвечаю, что Хозяин распределил на электростанцию, к Михаилу Ильичу.
У электростанции свой отряд, свой барак, и жить мне, выходит, там. По дороге к Грише я успел туда заглянуть: в одной секции двадцать человек, в другой тридцать, в третьей семь. Общая кухонька, всё старое, заляпанное, строили в лучшем случае после войны для пятьдесят восьмой статьи, с тех пор починяют… «Там одна молодежь, - говорю, - устал я…» - «Ладно, - для фортяка Гриша подумал, - дам отдельную комнату. Но одному не могу, Женю бери Аляпса, вдвоем будете».
С Аляпсом у Гриши тоже старые отношения - кроме Жени, кузнеца в зоне не было, а поселковым ремонтникам нужны скобы… Женя им не обязан был их делать. Но за что-то там, за чаек, то есть «по левой», делал. Ковал он один, без молотобойца. «Чего не возьмешь молотобойца?» - «А он мне нужен? Будет тут какой – то пассажир. Что надо, я и сам сделаю. Немного, правда, похудел…» На свободе Женя весил под двести. Он не курил, не чифирил, выпивать – выпивал, но в меру. Очень хорошо играл в карты, потому что знал все поганки - честной игры в карты не бывает.
Комендант поселка, хохол, тоже поселенец, ведет нас с Аляпсом к маленькому бараку недалеко от изолятора. Вход с торца. Комендант замочек открыл: тамбур, какие – то полочки, печечка. Аляпс печку увидел: «Юрка, буду готовить я! Во–первых, люблю, во–вторых умею, в–третьих, все делаю быстро». Несмотря на свою тушу, он действительно шустрый. Может мгновенно сорваться с места и набрать скорость, как лимузин. «Два обиженника живут, - кивает комендант на дверь слева, - один пидер, другой ссытся. Отсеяли их, чтобы их не таскали».
Справа наша комнатушка, метров шесть – семь, абсолютно пустая. Но грязь! Лохмотья какие – то, паутина – окна не видно, полы вздыблены. Комендант всё записал и обещает быстренько подогнать маляра с плотником. Вот пока мы успеем пообедать.
Обед в столовой уже кончается. На кассе баба, рядом висит меню. Женя сразу в окошко к повару: «Что у нас, миленький, сегодня?» По нам видно, что с этапа, свеженькие, тут все друг друга знают, каждый день два – три раза на проверке видятся. Месяц пройдет, невольно всех узнаешь. Чуть новое лицо, интересуются: «С этапа?» - «Угадал». - «Откуда?» - «Отсюда же, с Мазендора… Котлетки есть, дружок? Сколько стоит?»
Котлет я не ел с семьдесят четвертого года. Ну, в Сербского несколько раз дали, на второе мясо там было постоянно. «Сколько вам котлет? По две, по три?» - «А где они у тебя?» Повар показывает Аляпсу противень. Здесь котлеты не жарят, как у нас, а ставят в духовку. И не переворачивают. В котлете этой, конечно, половина хлеба, но запах-то котлетный всё равно есть!
Противень не полный, приблизительно половина, штук сорок. «Вываливай всё!» - «Гарнира не осталось, немножко макарон только. Брать будете?» - «Положи, положи макарошек!»
И тут мы видим яйца. Меня аж затрясло. Яиц я не ел тоже с семьдесят четвертого, ни вареных, ни сырых. Мать почему-то не привозила, а в зоне их искать бесполезно. Женя: «И яичинку нам!» - «На сколько яиц?» - «Покажи, какая сковорода?.. Вот, годится! Её и сделай». Штук двадцать пять яиц повар туда всандалил. Я съел две ложки, больше не могу, котлет штук пять съел – всё!
Еле отдышался. Женя съел раза в три больше, но куча котлет все равно остаётся: «Дружок! Дай нам какую – нибудь кастрюлечку, утром занесу». Всё забрали с собой, харчами не шутят. «Ничего, - говорит Женька, - пройдемся, попукаем. Потом доедим».
В барак возвращаемся - потолки у нас побелены. Полы выровнены, прибиты, выбелена печка. Всё еще сырое, но помаленьку подсыхает.
Бригадка у коменданта тоже из хохлов. В основном полуинвалиды, чтоб их в лес не отправили. Естественно, стараются. «В побелку клейку вам добавили, чтоб не пачкала…» Чистенько сделали, молодцы. «Ну, пойдем на склад. Кровати вам дам».
Аляпс взял полуторную с панцирной сеткой, я - одинарную, такие у нас в комнатах свиданий стояли. Матрасы дал, одеялки. Все чистенькое, только тоненькое. Две простыни, подушка, наволочка. Как наиболее уважаемым клиентам, лично от себя добавил эмалированное ведро, старенькую кастрюльку, сковородочку. Потом, говорит, сами все купите.
Наконец легли и промучились до утра. Панцирная сетка! - задница свешивается чуть не до пола, мы привыкли спать на твердом. Хорошо, было чем заняться: котлеты потихоньку доели. В поселке потом долго рассказывали, как двое пришли с Мазендора и съели в столовой противень котлет.
Первое, что делаем на другой день после работы, - идем к коменданту: «Браток, дай досок! Есть у тебя «столярочка»?» - «Что вы за люди такие? – удивляется: - Сколько с «особого» не приходят, все просят досок!»
Сейчас-то я расслабился, потому что на свободе уже десять лет: ляжешь на мягкое и будешь спать. Сегодня какое число? Одиннадцатое? Завтра ровно десять лет, как я вышел. Двенадцатого июля восемьдесят девятого года. Нет, отмечать не буду. В этом отношении у меня нет ничего заветного. Просто случайно вспомнил.

148. Финансовый интерес

Кузницы в отделении не было, Женьку сунули в дорожную, кажется, бригаду, каждое утро ему надо куда – то ехать. Володька попал в лес сучкорубом - на дорожных и лесных работах выгодно держать поселенцев, ни конвоя не нужно, ни оцепления. Проверка, развод, крытые машины уже дожидаются, публика залезает, и кавалькада трогается.
Живёт Володька в обычном бараке, на втором этаже. Вообще-то, втроём мы никогда особо не дружили, здоровались, не более того. А тут вроде как семья, правда, очень условная. Ну, скинулись на питание, кто сколько может, потому что получаем по-разному. Аляпс приходит пораньше и готовит. «Не лезьте в хозяйство!» Среднего размера тазик манной каши с сахаром, и полбутылки подсолнечного масла туда. Каша горячая, шкварчит, едим с хлебушком. Это на свободе можно себе позволить есть кашу без хлеба.
Выпиваем очень редко. Напротив живут два пинча, а чуть дальше вольный с женой и ребенком. Не помню, как жену звали, она с Микуни немножко подтаскивала и приторговывала. Женя человек общительный, быстренько коны с ней навел. Коньяк стоит двадцать пять рублей, три звездочки или двадцать три – неважно. Это, конечно, очень дорого. На такие деньги можно жить неделю
Посидели и разошлись. Три взрослых человека, у каждого своя работа, своя жизнь. Помнишь, как писал Уткин: «свои мыши, своя судьба». Друг за друга не отвечаем, каждый сам по себе.
Сам по себе и похаживающий к нам кот Васька. При бараке Васька давно, сменил, наверно, двадцать хозяев, общаковый кот, яйца по кулаку. Крыс ест, ящериц, любит кашу. А уж если сухое молоко!.. Я его никогда не развожу, насыплешь ему – он ест.
На электростанции десять человек. Стоят пять громадных судовых дизелей киловатт по восемьсот, включаем их, когда не под нагрузкой ЛЭП. Рев оглушительный, рядом озерцо, откуда поступает вода для охлаждения. С негласного разрешения Гречкуновского два дежурных дизелиста живут прямо на станции. Один - Миша, донецкий хохол, мается почками. Он не с «особого», со «строгого», всю войну прошел. Старый, положительный, скоро ему освобождаться.
Обедаем вместе, у кого что есть. В старом электрошкафу у нас всегда макарончики, консервы, иногда даже мясные. Не чистая тушенка, конечно, - кто ж её поселенцу продаст?
Все деликатесы только на вольном поселке, по трапу туда метров четыреста, поселение с ним почти сливается. Там живут менты с семьями, от начальника отделения до последнего надзирателя, и для них два небольших магазина. Нам не то чтобы разрешали туда ходить, но и не запрещалось. И мы потихоньку ходим. Стоишь в очереди, за тобой твой бывший надзиратель, но вперед не лезет. Бабы тоже почти всегда себя корректно ведут. Другое дело офицерье. Идет прямо к продавщице, как будто тебя тут нет, и та молчком начинает его отоваривать.
Ничего особенного нам тут не светит, дефицит - только для ментов. А так…ну, что там было? Пряники, конфеты всегда, шоколадные, карамель нескольких сортов, печенье в пачках. Сахар, крупы, подсолнечное масло - это, пожалуйста! Чай, кофе, какао; сухое молоко почти постоянно, сгущенка периодически. Сливочного масла не было вообще, колбасы никогда никакой, сыра тоже (может, когда и бывал для своих, не знаю). Плавленые сырки были часто. Раз в несколько месяцев привозят свежее мясо.
Спиртное не продается вообще. По записке начальника отделения к праздникам положены две бутылки водки на мужика. А то езжай в Микунь, там бери хоть три сумки. При мне двух или трёх ментовских жен судили за продажу самогона, и достал их Борман. Помнишь, у кого мы уперли «Урал».
Вскоре с «закрытой» биржи был вооруженный побег, и ходить в вольный поселок нам запретили. Идешь только по уважительной причине, которую должен убедительно объяснить дежурному. Например, тебе нужно в бухгалтерию отделения или на почту, получить телеграмму. Если скажешь, что в магазин, ответит, что у тебя свой есть. «Там нет ничего!» - «А мне – то что?» Попадешься - получи пятнадцать. Два – три изолятора, и закрывают. Едешь обратно в зону.
Но меня эти строгости не касаются. То есть касаются, конечно, но я всегда могу отмазаться, сказать, что иду к энергетику. Вообще все местные строгости, проверки, разводы… Я считаю их в порядке вещей, они не омрачают впечатление свободы. Для тех, кто вышел с «общего», «усиленного» режимов, это ещё лагерь, для меня - разве что лагерь пионерский. Что-то вроде Артека. Через двадцать метров начинается тайга. В выходные можно поехать за грибами, за ягодами. Залезаешь в любой «МАЗ»: «Подкинь на тридцатый километр. Есть там грибки?» Лесовозчики только поселенцы: «Грибов нет. Там брусника». - «Ну и ладно, похожу, место понравилось». Озерцо там маленькое, сколько раз в нём купался, только вода холодная.
Через дорогу от электростанции старое двухэтажное зданьице, стройучасток (СУ – СМУ). Строят брусовые дома для ментов, бараки в зонах, что – то для железной дороги, и механиком у них Витя. Витя вышел на поселок, когда я ещё был в «закрытой», и работал у нас на бирже тоже механиком. Сталкивались с ним через день, знали друг друга «от» и «до». А тут выхожу с электростанции: «Юрка!..» - «Витя!» Обнялись. Витя уже вольный, уже с женой. Он откуда – то с Украины, но остался здесь. Объясняет, почему: сто пятьдесят оклад, и плюс, плюс, плюс. Плюс коэффициент, плюс за удаленность, плюс северные, плюс за работу с заключенными. Нормально выходит. Дали квартиру, бабенка преподаёт в начальных классах.
От Вити попахивает, он и поселенцем-то был, от него пахло все время, а теперь - человек вольный! Считается, старший механик. «Иди ко мне учетчиком!» У него приличный парк: самосвалов штук восемь, больших машин штук шесть, автокраны, трактора - нужен свой учетчик, шоферня вконец оборзела. Бензин налево сливают, а бензин тут в лаковых сапожках. «Делов-то… – начинает меня убалтывать Витя: - Утром водиле путевку подписал, выдал талоны, проверил баки. Он, козел, говорит, что у него пусто, а проверишь уровень, там больше половины… Оклад сто пятьдесят плюс районный коэффициент тридцать процентов».
Оклад электрика семьдесят шесть рублей. Минус двадцать процентов ментам, и дальше за всё платишь сам: общежитие, баня, парикмахерская. Не знаю, правда, где она находится, брею голову электробритвой. Основная статья расходов, конечно, питание… На поселок частенько привозят кур. Пусть она синяя, но это же курица, это же конец света! А у нас с Аляпсом своя хатка, своя печечка, своя кастрюлька, свой протвешок… Теперь добавь сюда курево. В итоге матери послать почти нечего, а заработать больше не могу. «Сто пятьдесят плюс районный коэффициент тридцать процентов». Ещё сорок пять рублей. Всего сто девяносто пять… Минус двадцать процентов - остальное твоё, рублей шестьдесят можно посылать матери! «Я, бывает, по два, по три дня в командировке - у тебя ключи от всего: подшипники, тормозные ленты, карбюраторы, аккумуляторы, шланги… Выдаешь и записываешь. Но прежде сходи, проверь, правда ли он сломался, тебя не дуранут. А то им надо то, надо это. Потом друг другу продают. Такие шакалы… Я вечно в пролете. Давай, пиши заявление!»

149. Напросился

«Не подпишу! – отмахивается Михаил Ильич. - Ты что! У меня и так людей не хватает!» Но давность нашего знакомства, в конце концов, побеждает. «Смотри, Юра, - говорит Михаил Ильич, визируя моё заявление, - Власов мужик самолюбивый…»
Отдаю заявление нарядчику. «Зря уходишь...» - замечает тот, и тут я понимаю, что Михаил Ильич не зря напомнил мне про самолюбие Хозяина. Несколько раз Власов вызывал меня, предлагая то самое место коменданта поселения, которое в первый же день предложил мне Гриша. Догадываюсь, что на совещаниях в Микуни Хозяин «девятки» спрашивал Власова обо мне и отзывался не худшим образом. Власов этого и не скрывал: «Иди комендантом. Тебя рекомендуют». Я отказался, чего мне в комендантах ловить? Помойки, кочегарка, ремонт. Ходишь, ругаешься…Зажрались ребята маленько - идешь к тому же Хозяину со списком: «Этих убирай, найду других». Ничего тут особо сложного, конечно, нет, но люди-то уже работают, и каждый за свое место держится. «Подскажи ментам: я пойду с удовольствием! – просит Женька. - Место обалденное!» Говорю Власову: «Возьмите Аляпса», и Женьку ставят. Дело это пришлось ему в масть: дрова, покраска, побелка, плотники, столяры, шныри, кочегары, уборка территории, свет на улице… Днём часик-полтора похрапит, а главное, сумел поставить себя с ментами. Ниже майора посылает всех. Почему? У него гвозди, у него стекло, у него олифа, у него краска. Нигде ничего не купишь. Значит, идешь к кому? К Жене. И тот смотрит: есть от просителя понт – даст. Нет – просить бесполезно. У Жени всё по уму.
Вечером Власову кладут моё заявление. Электростанция считается теплым местом, а человек хочет еще куда-то. Ясно, что не на худшее. А ведь человеку уже предлагали… И пишет на заявлении: «Первый мастерский участок, третье звено».
Вечером на проверке я уже знаю, вот они – первый мастерский. Подхожу: «Мне третье звено». – «К нам, - говорит «зверек»: – мне как раз человека не хватает. Слышал за тебя. С «особого»? Наша пятая машина, утречком найдешь». Зовут звеньевого Лачик, дагестанец или аварец, с уважением отнёсся, я старше его чуть не вдвое.
Утром встаю уже в их отряд, в их бригаду. И поехали в лес. Так называемое «комплексное звено»: тракторист, вальщик, толкач, чикировщик и три сучкоруба. Топор вот такой, ручка длинная, прямая. Лиственные деревья начинаешь рубить с вершины, елку и сосну с комля, потому что сучками кверху растут. Никогда этой работы не делал, устаю, конечно, но знаю, что не сдохну, просто нужно привыкнуть.
У каждого звена свой трактор, своя будочка. Через силу здесь не работают, никто никого не заставляет. Да это и не считается ломовой работой. Тяжело потому, что лето. Жара, мухи, оводы. Комаров после них не чувствуешь. В бутылях диметилфтолат. Намазался, вспотел - и через полчаса нужно мазаться снова. Все в рубашках или куртках на голое тело, без них просто невозможно. Куртка из брезента, черная, грязная от пота, от того же диметилфтолата. Гремит, как жестяная, а под ней пот течёт, воздух ведь не проходит. Положено работать в касках, но никто их, естественно, не надевает.
И всё равно в лесу в пять раз легче, чем в разделке, за плечевую погрузку уже не говорю. А заставят землю копать, вообще - труба. Какие руки были! Сплошные наросты, пожмешь - обожжешься. Я их бритвой срезал, иначе кулак не согнешь. Иногда такая боль, что придешь с работы, не знаешь, куда руки деть, ночью не уснешь.
Фактически вальщик валит до обеда. После обеда делаем самое большое машину, в три часа уже завязываем, а то и в полтретьего. Сидим в будке, всегда чай, треплемся. Но я больше гуляю. По письмам матери замечаю, что у нее не все в порядке с головой. Чувство времени потеряно, отсчет идет от последнего свидания со мной. Почему мне и нужны деньги – чтобы мать могла чаще приезжать. Кстати, в лесу первый раз я получил на руки сто семьдесят рублей. Было немножко неудобно, потому что делал, если не в три, то в два раза меньше других. Здоровые молодые парняги, для них эта работа ерунда. Обрубят всё в момент и идут играть в карты. Но морально виновным я себя не чувствую, новичку в лагере принято помогать. К тому же знаю, что втянусь.

150. Без диагноза

Что-то сегодня мне нехорошо. Началось ещё накануне, думал, Женька чем-то не тем накормил. Не мутит, а вот, знаешь, как говорят: не можется. Тошно, ломает всего, голова тяжелая. Ни чифирить, ни курить не хочу. Сутки как-то перемогался, а тут с обеда… Ребята пять сосен обрубили, а я с одной справиться не могу. В ней три-четыре куба, она вот такая, сучки не то, что рубить, пилить надо.
«Дед, что с тобой?» - Лачик заметил, что топором еле машу. Все заметили и меня отправляют в будку.
Вечером мы чего-то подзадержались, и Лачик говорит водителю: «Давай прямо в санчасть!» Санчасть в штабном бараке отделения, до нашего жилья оттуда метров пятьсот.
Как раз начался приём, врачиха и пожилая санитарка. Я грязный, весь в смоле, дерюга надета на голое тело: «Нехорошо что – то…» Находят мою лагерную карточку, с первого лагерного дня со мной в личном деле путешествует. «Пятнадцать добиваешь?…» - изучает карточку врачиха. Даёт градусник, сажает в закутке так, чтоб меня видеть. Я не горю, не красный, наоборот, бледный, температуры не ощущаю. «Да у тебя сорок с лишним!.. Ну-ка, расстегнись». Послушала, даёт таблетки: «Эти выпей здесь, эти с собой. Утром придешь. От работы освобожден».
«Покушаешь?» - смотрит на меня Женька. «Попить бы…» Раздеваюсь, ложусь, всего колотит. Главное, оба не поймем, что со мной. У Женьки тоже под тридцать лет отсижено, всё повидал. «Может, съел чего? Отравился? Мутит?» - «Подташнивает чуть-чуть».
В общем, подозрение на сыпной тиф, потому что на третий день появились пятна. На четвертый меня отправляют в Микунь. Сопровождают кто-то из офицерья и прапор с батальона. Иду своими ногами, температуру сбили до тридцати девяти с чем-то. Идти могу потому, что за три дня съел посылочный ящик прошлогодней клюквы, это пять килограмм. Женька толок её в эмалированном ведре, кипятил, и я пил. Ничего не ел, кроме этой клюквы, и давление было нормальное. Лучше клюквы ничто не сбивает давление.
Едем в обычном вагоне, я в вольных шкурках, при себе удостоверение личности. С Мазендора позвонили в управленческую больницу, и на вокзале в Микуни меня забирает санитарная машина. Повезло, считай, проскочил «по зеленой».
На центральной управленческой больнице три открытых барака и один инфекционный - для тубиков, желтушников, тифозных. Везде чисто, везде побелено, но бараки эти… Возьми самую старую деревенскую избу, она ушла в землю, окно у самой земли… Вот в таком духе, довоенное ещё.
Положили в инфекционное отделение. В конце барака две маленькие палаты, ходить туда нельзя никому, только шнырю. В общем-то, куда меня класть, не знали. Начались анализы. Кровь, моча, кал. От температуры в животе все свернулось, черными орешками вылетает, как у козы. Потом повели на рентген, а шнырь у рентгенолога Толик-Овчарка, постоянно ко мне за железками ходил. На больнице он председатель СВП (секция внутреннего порядка), ходит с повязкой, чуть что пишет на тебя бумагу. Оторви и брось, просто ярый ментяра. «Овчарка, - говорю ему, - ты чего раздухарился? Ладно, здесь тебя не трогают, но на свободе когда-никогда встретят…»
Таблетки дают жаропонижающие, уколы. Пятна потихоньку стали проходить, через неделю температура уже тридцать восемь. Врачи не могут понять, в чем дело. При тридцати восьми я как живчик. Метрах в десяти от торца нашего барака забор, который отделяет «девятку» от «десятки», залезаю на какие-то бочки – слух-то уже прошёл, ребята знают, что я на больничке. Бежит Толик-Лупатый, бежит малый, которого я вместо себя в «сувенирке» оставил, из одной бригады ребята, из другой, с кем был в хороших отношениях, наши «полосатые» - меня ж там каждая собака знает… «Курить, - спрашивают, - есть?» - «Нет. Уезжал - не брал». Полетели чай, курево, носки. Такие сигареты, такие, табак. На месяц накидали. Периодически спрыгиваю на землю, чтоб гостей не засекли. И говорить стараюсь в полголоса, чтоб менты не услышали.
С симптомами, похожими на мои, привозят Володьку. Тоже пятнистый, только его рвало, а меня нет. Потихоньку сбили тимпературу, а диагноз так и не поставили. Сейчас думаю, не сальмонеллёз ли был это? Но кушали-то втроём, мы, двое, попали, а Аляпсу – ничего. Может, потому что комендант. Начальство все-таки.
После больницы в лес я уже не вернулся, звено моё было доукомплектовано. Вечером заходит нарядчик: «Идешь мастерам по содержанию дорог. Власов сам тебя перевёл». Бригадка маленькая, шесть человек всего, своя рация, своя пила «Дружба», свой крытый «газончик». После развода сели и поехали. Пять лесных участков, везде лежнёвки. В течение дня нас передают друг другу как эстафету. «Если содержатели приедут, пусть едут на второй участок. На таком-то километре МАЗы стоят». То есть лежневка лопнула, и машины не могут пройти. Мы разворачиваемся и едем. Приехали, бревна два выпиливаем, тут же валим дерево, тут же его кряжуем. Затащили, уложили, засверлили и посадили на нагеля. Всё! «Езжайте, ребята!» Бывает, и ночью дёрнут. Но мы всё это не спеша, потихонечку.
Скажем, ехать надо на «второй» и на «пятый» участки. Куда сперва? На «втором» леса больше, и он лучше, значит, если не сделаем, визгу тоже будет больше: «Не обеспечили вывозку!» А на «пятом» лес сырой, подождут часа три-четыре. «Едем на второй!». Есть распоряжение Хозяина, чтобы бензин нам давали без ограничений. Десять дней прошло, я отчитываюсь. Если верить отчету, мне и шестидесятитонной цистерны не должно хватит. Но ведь мы половину времени стоим. Или идем не спеша по трапу. Светло, солнышко, машина потихоньку за нами едет. Бочка-две бензина у меня всегда в тайге пригашены. Двести литров в одном месте, двести литров в другом - и понемножку я этим бензином ментов выручаю, должен же человек на природу с семьей съездить.
В конце месяца пишу вот такую стопку нарядов. Нормировщик: «Твою мать! По твоим нарядам я вам по десять тысяч должен заплатить». - «Ладно, заплати по двести рублей». – «Не могу, у меня фонд заработной платы. По сто двадцать, больше не дам». - «Ну, давай по сто двадцать». Плюс коэффициент, это сто пятьдесят. Нормально.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 131-140 главы

131. Валька-Седой

Моим соседом по маленькой секции двухэтажки оказался Валька-Седой. Живём в одном проходе, сначала он спал наверху, потом освободилось место, и он перешел вниз, напротив меня. Валька не работает, инвалид, вторая группа. Подозреваю, что основное его занятие - сбор подноготины – Валька знает обо всех всё (о тех, естественно, кто заслуживает, чтобы о них знать, такие, как я, не в счет). С шестьдесят первого года на «особых», до этого на воровских «спецах», из чего вывожу, что Валька прошляк, хотя и говорит: «Я вором не был». Жесткий, никогда не простит, если базарят лишнее, прямо в глаза скажет, хоть бей его.
Вальке шестьдесят или даже за шестьдесят. Но вот нам с тобой по шестьдесят - мы, что, старые что ли?.. Совершенно седой, очень приятный внешне, благородного рисунка мужик, прекрасный рассказчик. Правда, мат через слово, но, при желании, от мата можно себя сдерживать. Придешь с работы, начинаешь собираться на ужин, он: «Погоди, сперва чифирнем…» Если есть чем, угостит, а ведь мы не кушаем вместе.
К нему с уважением относятся, всегда позовут чифирнуть, спросят: «У тебя есть чаек?» А дадут заварки - обязательно подождет меня. На чем основывается эта симпатия? Просто, если у меня что-нибудь есть, я с ним тоже делюсь… Я и Ляпу зову поесть со мной, не могу ничего съесть один. Она думает, что она мне жена, а она мне товарищ. Понимаешь? Как я могу без товарища лопать. Тем более товарищ кровный, а не хлебный. Были такие - хлебные друзья. У тебя что-то есть – появляется, кончается – исчезает. Хлебный товарищ - кент так называемый, кентяра.
Валька постоянно читает. В принципе, ему всё равно, что читать. Мусолит книжку две-три недели и ко мне: «Знаешь, там такая интересная мысль… но я с ней не согласен». И ду-ду-ду. Смотришь, опять бежит в библиотеку, правду искать. Иногда подойдет: «Михалыч, есть пятерочка?» - «На игру, что ли?» - «Ну… просто нужно». Дней через десять вечером у него два-три помидорчика соленые, пара кусочков отварной рыбки, хлебушек порезанный, луковка, соль. «Давай по кружечке…» - «По какой кружечке?» - «Пятерочку, помнишь, брал? Немного сахарку, заквасочки, томатика… В трех пакетах висело в раздевалке под бушлатом». То есть брагу он, по сути, даже не прятал. Менты шманают по тумбочкам, под кроватями, на чердаках - под грязный бушлат кто полезет? В раздевалке человек шестьдесят раздеваются.
Поставит в проходе табуреточку, газеткой застелет, всё культурненько. Кружечки эмалированные, - брага, она ядовитая. Ее можно ставить или в деревянной или в стеклянной посуде. Если в эмалированной, то только без трещин. И, не дай бог, оцинкованное ведро! Я живой свидетель… У шныря была закопана бочка, он перелил из неё в простое ведро, и где-то это ведро часа два стояло. Выпили его - и готово. Большинство проблевалось, а двое умерли. Настолько тяжелое отравление, что не смогли откачать. Ну, ладно, я не о том…По жизни Валька понимает больше меня в тысячу раз. То есть он больше видел, понимаем мы приблизительно одинаково, тут не так уж много нужно понимать. С ним интересно поговорить за старую жизнь, за сороковые годы. Но иногда, чувствую, начинает подбуксовывать, что-то умалчивает. Думаю, он в свое время подписку дал, отошел. Или просто отошел, черт его знает? Может, и кликуха у него была другая. Ну, неважно…
Когда-то, еще в школе, у Вальки была дама. Она и потом жила недалеко от его родителей. За несколько месяцев до своего последнего освобождения Валька получает от матери письмо, что часто видит Зинку, что у Зинки квартира, и она всякий раз о нём справляется. Сообщается Зинкин адрес, и Валентин начинает переписку.
Ситуация выглядит обнадеживающей: дочка у Зинки взрослая, мужа на данный момент нет, выгнала, а первая любовь, как известно, не забывается.
Как «особо опасному» направление Валентину дают чёрт знает куда, но он едет в Москву и прямиком к Зинке. Дама его лет, корова, вымя там пятый номер, желающих, сам понимаешь, немного - не нравиться ей такой мужик, как Валентин, не может. Кроме квартиры, где они живут с дочкой, у неё есть и другая, на Кутузовском, - уж на кого эта квартира записана – на дочку, на мужа? Туда она и везёт Вальку. Чуть ли не в тот самый дом, где живет Брежнев. «Зашел – обалдел. Ковры, цветной телевизор!»
Цветной телевизор я тоже представлял себе тогда смутно, только по фоткам в журналах. Цветной телевизор был у меня голубой мечтой – увидеть хотя бы! А уж купить… Какие-то баснословные суммы. Но Зинка могла себе их позволить, поскольку, как выяснилось, заведовала магазином «Березка».
Переночевали (подробности как благородный человек Валька опустил, да и какие в их возрасте могли быть особые подробности), на следующий день Зинка везет его в свой магазин, одевает с рог до копыт. «В жизни такого не носил, не видел даже! Всё иностранное!» Начал перечислять, аж глазки у него закатывались. Уверен, что не врал, сто процентов. Да и где он мог такое видеть: выйдет, месяц-два на свободе и снова садится.
На другое утро Зинка собирается на работу, дает ему денег и списочек: сходишь, миленький, в магазин, тут все рядом… На Кутузовском везде магазины, но своих денег у Вальки ни копейки, а мы же все самолюбивые! «Как так – взять деньги у бабы? Значит, не способен сам заработать, украсть».
Мысль эта Вальку подтачивала. Раз баба позвала его к себе в хату, должен хоть что-то домой приносить. Нужно шустрить, поездить по блатхатам. Человек не знает, что блатхат тех давно уже нет, что все эти «марьинырощи» остались в прошлом. Думал, найдет ребят, и они ему помогут.
Помочь, действительно, полагалось. Но всё зависит от того, на кого попадешь. К примеру, человек освободился и позвонил в дверь ко мне. Мы бы с ним посидели, покушали, есть у меня в ящике тысяча - «Держи пятьсот!» Но не поручусь, что по понятиям принято поступать так сейчас. У меня понятия шестидесятых- семидесятых годов, сейчас совсем другая жизнь. И в тюрьмах, и в лагерях она наверняка тоже изменилась. Но какие-то принципы я усвоил на всю жизнь, меня уже не переделаешь, хотя человек всегда как-то адаптируется к окружающей среде. Но адаптироваться я готов к хорошему, к мерзости – нет, и может получиться так, что выжить мне будет очень трудно. С бандитами я уживусь только в том случае, если они будут соблюдать какие-то общаковые начала. А если нет, конфликта не избежать.
Валька сворачивает с Кутузовского в какую-то арку, выходит в переулочек - на первом этаже открыта форточка, и ветер колышет тюлевые занавески. «Раз тюль, значит, богатая хата!» Он не знает, что тюль висит сейчас у последнего говночиста. Роста Валька небольшого, подложил какой-то ящик, открыл шпингалет, залез. Хата пустая, все на работе. Открывает шкаф: «Не знаю, что брать. Все такое красивое»! Кофточка вот … подойдет Зинке или дочке…» Расстелил скатерть, сложил, что понравилось, и прёт на себе этот узел по режимному Кутузовскому проспекту. Очередной мент его провожает глазами, Валька чувствует его взгляд и ведется. Ментяра догоняет: «Минуточку, гражданин! Ваши документы?» Из документов у Вальки только справка об освобождении… «Это я сейчас понимаю, что промахнулся. А тогда думал, хороший куш. Найду, думаю, барыгу, быстренько всё скину, деньги домой принесу».
Я не осуждаю его абсолютно. Я, может быть, поступил бы так же, если б негде было взять. Почему Ляпе и говорю: «Ты никогда не будешь голодать. Может, ты не будешь носить дубленку, но голодать ты не будешь. Не заработаю - украду. Не допущу, чтобы мой товарищ голодал».
В милиции Валька ничего не сказал про Зинку. Срок у него был маленький: пять или шесть лет. Когда ему оставался год, он вышел на «строгий». «Валька, - спрашиваю, - а чего ты идешь на «чёрный»? Досидел бы тут». - «Надоело всё. Годик отдохну там». Письма от Зинки он продолжал получать, ходил довольный. Я не спрашивал, но, думаю, она его простила.

132. Замолчал

Замечаю, что начал немножко хрипеть (вот как сейчас), поэтому стараюсь говорить меньше. Наверно, думают, что мастер стал задумываться. В зоне это последнее дело: сперва человек начинает сторониться, а в оконцовке кладет голову под самосвал или идет на запретку под автоматы. Потом в горле стало першить, говорю всё тише и тише, в день от силы десять-пятнадцать минут, да и то по производственной необходимости. Месяцев через шесть появилась боль. Научился обходиться без слов, но на разводе выкрикнуть «я» ты обязан. Толик-Горлышко, тоже, между прочим, с Соколиной Горы, с десятой или с восьмой улицы, долго на горло жаловался. Першило, постоянно полоскал, горячего не ел. Оказалось, рак. Гортань хряпнули целиком, теперь вместо неё у Толика такая штука - нажимаешь кнопку и говоришь. Так говоришь, что лучше бы молчал.
Тут уж задумаешься в буквальном смысле. Рак горла в зоне у многих. Север, морозы, воздух не вдохнешь – обжигает, на шее жиденький шарфик-самоделка. Зимой на бирже проблемы с водой, водопровода-то нет. Воду возят только на столовую, приходиться растапливать снег. Когда работаешь физически, бывает страшная жажда, зимой иногда даже больше, чем летом. А снеговая вода – она никакая, дистиллированная. На ней чифирь не заваришь – отвратительный вкус. Добавляешь немножко соли. Или ждешь, когда придет водовозка, и бежишь в столовую взять ведерко. Да и эта вода... Своих питьевых скважин в зоне нет, скважина есть только техническая. В Мехреньге вообще пили болотную воду, скважина была с ручным насосом. Вода натурально коричневого цвета, «Только для мытья». Для питья привозили откуда-то в бочках, на восемьсот человек четыре бочки в день – тут тебе и на столовую, и на бараки. Пришли с работы, по кружке заварили – бачок пустой. Остается - «Только для мытья»…
Так что все предпосылки повторить опыт Горлышка у меня в наличии.
При санчасти есть маленький стационар на две коечки. В нём дожидаются этапа на центральную больницу (чтобы отправить «по зеленой», редко станут хлопотать, «зеленая» для избранных). В коридоре этой санчасти у меня на глазах умирал Семён, ассириец, лет ему, может, было шестьдесят пять. Закупорка сосудов, начали разлагаться пальцы рук, всё забинтовано, всё кровит, человек гниет заживо. И – редчайший случай! – его сактировали, ждал, что приедет сестра и заберет. От него уже пахло, от него шарахались, им брезговали. Я не брезговал, потому что знал, что завтра сам могу так лежать. И не факт, что найдется кто-нибудь, кто ко мне подойдет. Иногда я к нему заходил. Сигареты несу, в баночке чаёк заваренный, горяченький, чифирнём вместе… «Тебе не противно ко мне приходить?..» - «Ты чего, Сеня, буровишь!» Тут нельзя показать никакой брезгливости: подсел к человеку чифирить - чифири. Брезгуешь - не подсаживайся, никто тебя не тянет.
А был ещё Витя-Зайчик, гипертоник, в «закрытой» одно время сидели с ним в одной камере. Витя бедствовал, ниоткуда ничего не ждал, грубо говоря, ни ебать – ни хлебать, ходил на биржу, хотя, по здоровью, мог сидеть в зоне. Мужик честный, но чифирист – такой ли уж большой это грех? А на бирже вроде что-то шевелится, чаёк поймать можно. Я его увижу: «Витюша, зайди…» И он так благодарен! Аж в глазах благодарность светится. А тут чая в зоне долго вообще не было. Ни граммушки, ни у кого, хоть умирай. И Витю хватил кондратий. Язык вывалил, глаза закатил. Гипертонический криз. Чифиру бы крепкого глотка три-четыре, он бы оклемался. Мы всё обегали. Позвонили ментам на вахту, сбегали в санчасть, на посёлке Глобуса нашли. Он часа через два приехал, и машина нашлась за зоной, чтоб в санчасть везти. Не санитарная, а просто грузовая. Глобус к Вите подходит: «Чего тут везти? Он уже покойник». Сам потом подтвердил: «Дали бы ему чайку покрепче, мог бы и отойти». То есть не умер бы.
При мне и в камерах умирали, вот как я сам умирал от плеврита, но не умер. Страшит не сама смерть (в зоне готов к ней постоянно), а смерть именно в зоне. Любой арестант в годах тебе скажет: «Сдохнуть бы, но только не здесь, не в лагере!» Голубая мечта – умереть на свободе, где для тебя предусмотрена какая-то процедура, какие-то всё же похороны. Был такой юмор ментовский: «Будешь себя хорошо вести, похороним в белье». И это, действительно, было так. Берут какой-нибудь ящик, лишь бы ты в него влез, заколотили и всё. Закопают бесконвойники, номер на фанерке химическим карандашом, и где-то в спецчасти помечено: такой-то, такого-то года рождения, номер дела… умер тогда-то. Даже если родственники приедут, тебя им не выдадут, не скажут, где лежишь. В Мехреньглаге, по крайней мере, было так. Приезжали «звери» (у них, особенно у сванов, хевсуров, положено хоронить на родовом кладбище), любые деньги предлагали, только отдайте. Но было запрещено категорически. Прошел слух, что однажды труп тайком все-таки выкопали и по частям вывезли в чемоданах.
В Коми был немножко другой порядок: у могилы присутствовал представитель лагеря, обычно начальник отряда. «Свой» труп он обязан был проводить. В столярке делали гроб – по крайней мере, увозили тебя в гробу.
Если ты умер в зоне и у тебя есть товарищ, он постарается тебя одеть. Даже если товарища нет, но к тебе относятся более-менее с уважением, соберутся: «Мужики, его завтра повезут, надо приодеть». Если тебя еще живым увозят на больницу, но все знают, что всё, с концами, везут умирать, то тоже приоденут. Ботинки, шнурки найдут, рубашку чистую, носочки.
Кладбище есть не при каждой зоне. Обычно оно при управлении. Допустим, умер ты на Квант – озере, лагерь твой «пятнадцатый», а похоронят тебя за сто восемьдесят километров, на Пуксе-второй, где управление. Но сперва отвезут туда в морг на вскрытие. В Мехреньге при мне оказался пассажир, который в этом морге работал. Пока он был на работе, шнырь пошарил в его вещах, а там больше сотни пар носков! Новые, ношеные, заштопанные. Шнырь рассказал по зоне. Люди пришли, посмотрели. Есть такие случаи, когда доказательств не требуется, концы находят логически. Человек сидит пять-семь лет, нет ни папки, ни мамки, посылок не получает. Ну, могут быть у него три, пять пар носков, но чтобы сто!.. Ясно, что снимал с мёртвых.
Я не знаю, какой там был разговор, пришел, когда его уже стали дубасить. Как же его били!.. Только в кино такое видел. Когда человека бьют поленом, тем, что под руку подвернется. Неприятно стало, я ушел. Его не собирались убивать, но из него сделали инвалида. Кому такой человек нужен? Он и на свободе на всё способен.

133. Книжка

В «закрытой» зоне выписанные тобой газеты и журналы приносят в камеру, в открытой всю твою выписку получает библиотекарь. Поезд три-четыре раза в неделю, значит, три-четыре раза в неделю почта. Узнаю, что пришла лошадка с тюками, бегу в библиотеку, вход туда рядом со входом в столовую, слева, с торца. Два-три раза в год из управления привозят книги. Сначала их несут в штаб, где Хозяин, замполит, кум, Режим отбирают для себя. Всё это, естественно, ставится на баланс библиотеки. Библиотекарю дают список названий, и на каждое он заводит карточки. Я у него пасусь, как у себя в квартире. По стенам набитые стеллажи, а толку? В основном дребедень, вроде «В.И. Ленин о Каутском». Многие книжки без обложек, половины страниц нет. В одной из них наткнулся на слово «Арбат», беру с собой в барак, начинаю читать. Белая ночь, коечка моя у самого окна. Всё-таки смену отработал, того и гляди уснешь. Но не уснул. Вроде как пасмурно делается приблизительно с половины первого до пятнадцати минут второго, а дальше снова светло. Читаю, и меня пробивает: я же всё это знаю, я же это видел собственными глазами! Арбат, ваша комнатка в Спасо-Песковском переулке, твой надомник-отец, столик на кухне, как зайдешь – слева, где стояла его машинка для заколок. Картонные карточки, на которые эти заколки надевались… В момент всплыла вся наша школьная жизнь, наши отношения. Вспомнил, как на этой кухне пил водку с Аликом Бутининым, засосал стакан, обалдел, и ты меня приводил в чувство… И тут на странице, внизу, вижу «Б. Золотарев» - фамилия автора через определенное количество страниц всегда стоит . По крайней мере, раньше стояла…Секция маленькая, публика храпит, стонет, здесь не собраться с мыслями. Иду в курилку. Там походил, покурил, чифирнул немножечко. Меня всего трясёт. Только, убей, до сих пор не знаю, как называлась книга.
Возвращаюсь, пробую читать дальше – не могу, всё как в молоке. С того дня, точнее – ночи, не могу читать без очков. Пошел в санчасть, там стояли коробки с очками. Дешевенькие круглые очки - стоили они, кажется, пятнадцать копеек. Глобуса не было, была Света, жена какого-то офицера, сама капитан или майор, поверх формы одевала халат. «Мне бы очки для чтения». – «Посмотри в коробке». Перебрал несколько пар: «О, в этих хорошо!» Оказалось, плюс один. Прошло года два – плюс два, потом - два с половиной. Их мать привозила. А сейчас читаю с плюс пять.
Света не сентиментальная особа, так это и должно быть. Сесть на крест хотят многие, съюзить от работы можно только через санчасть. Ситуацию Света просекает мгновенно, ей достаточно на тебя взглянуть: «Иди на хуй отсюда!» И пишет на твоей медкарте: «симулянт». Съюзить с работы можно, конечно, и через изолятор, скажешь Хозяину: «Ебал я твою работу!» - и попал. Но изолятор - на любителя.
Работяги приходят действительно больные, по необходимости и я обращаюсь. Света чуть тронет, я в крик. Доказать, что сорвал спину, невозможно, но Света знает, что я работал в разделке, никогда не ловчу.
К Свете ходят необязательно за освобождением. Кто-то хочет встать на диету, кто-то – вырулить таблеточку. «Мать родная, сплю плохо!» Даст штучки четыре сонника – словишь кайф. Одну выпьешь – спишь, выпьешь четыре – торчишь.
Слабость у Светы та же, что и у Глобуса. «Слышала, печатается такой роман: «Сто лет одиночества»…» - «Маркеса». И несу ей «Иностранку», которую, естественно, выписываю тоже.
По этой части ко мне обращаются многие менты, бывает, стоят в очереди по полгода и четко отслеживают, где в данный момент ходит журнал. Прапор один постоянно охотится за «Подвигом», за каждый выпуск носит чай. Не в том дело, что ему жалко денег самому подписаться, сделать это он просто не может. С подпиской в Мазендоре, конечно, легче, чем в Москве, но и здесь существуют лимиты, и управление велит подписывать, в первую очередь, зэков, людям нужно перевоспитываться! В результате все три номера «Иностранной литературы» уходят в зону. Подписка стоит мне сто пятьдесят шесть рублей, причем газет я не выписываю, только журналы. «Иностранная литература», «Новый мир», «Уральский следопыт», «Байкал», «Подвиг», «Звезда Востока», «Даугава», «Неман». Бантик ради смеха выписывает «Свиноводство»: «Черт с ним, рубль пятьдесят. Бумага нужна». А был у нас такой Поросёнок, тот выписывал только, где фотографии баб. Ради сеансов.

134. С места на место

Кончается, наконец, год «одиночки» у Лимона, быстренько сдаю ему бригаду и попадаю в цех технологической щепы на окорочный станок «Ока-35». Тридцать пять – это максимальный диаметр бревна, которое может пройти в отверстие барабана, где вертятся ножи, снимая кору. Длина бревна три метра, и тебе надо скатить его в «карман», то есть сдернуть крюком с бревнотаски, по которой движутся бревна. Пятьдесят-семьдесят кубов в день, считай, вагон. Чем меньше диаметр, тем большее число раз нужно дернуть. Толстых дёрнешь за смену штук четыреста – семьсот, а тонких – полторы, две тысячи.
«Карман» в пять - семь кубов делается под размер вагона – кран взял готовый пакет и положил в вагон. Чтобы ровно уложить нижние ряды, начинаешь катать, стоя в «кармане», над эстакадой торчит только твоя голова. Рядом с ней по цепи со скребками едет бревно. Сдергиваешь его крюком под себя, на землю, и переступаешь, чтоб не отшибло ноги.
Попасть на окорочный станок считается удачей: работаешь здесь вдвоём и стабильно даешь сто процентов. Если чуть–чуть не хватает, то не потому, что ленился, а потому, что не было древесины. Учётчик это понимает и всегда сделает так, чтоб вышло сто процентов.
Но для меня «окорка» - понижение, следствие конфликта с замом по производству Федуниным. Пробыл я на ней до тех пор, пока меня не увидел здесь Хозяин. Использовать меня в качестве работяги он счел непозволительной роскошью и тут же назначил мастером лесозавода, куда, кстати сказать, входит и цех технологической щепы.
Не скажу, что сильно этому обрадовался. Отвечать за одного себя всегда легче, а в зоне нередко возникают самые неожиданные проблемы, в том числе, связанные с игрой. Преступники вообще ущербны, а у некоторых азарт превышает все мыслимые пределы. Есть человек, который просто играет, и есть профессионал, который игрой живёт и не работает вообще. Платит бригадиру или мастеру два-три «ларька», и его не трогают. Играет во всё: карты, нарды, домино. Притом домино непростое, а «телефон» - как-нибудь тебе покажу.
Основная часть неприятностей случается именно из-за игры. Проигрыши фантастические. В лагере, где рубль это большие деньги, влетают, случается, на тысячу, полторы… Ты ведь знаешь, что у него их нет и никогда не будет, ты в таком же положении, как он! Ну, выиграй пятёрку и соскочи: «Браток, сперва рассчитаемся, потом продолжим». Не доводи до крайности, ему же взять негде.
Или, допустим, человек должен кому-то и не заплатил в срок. Ему нельзя играть, а он садится. Это называется «крутиться с фуфла». У тебя и у меня, к примеру, по десятке, а у него нет ничего. Хорошо, если повезет, а если проиграет? Расчёт – «щас на щас», то есть встали и должны расплатиться. А он пустой. Зачем садился играть? Злостный козёл. Таким не бывает прощения, таких дубасят.
Другое дело, если на деньги попал пацан. Или фраеришка где-то лизнул и его затащили мылить. Человек пыхтит, бычит на раме и вдруг его на блат поволокло… Таких чаще всего прощают, особенно, если из твоей бригады. Просто подойдут и скажут: «Считай, что в расчёте. Только больше не играй».
Бывает, работу проигрывают. У меня был случай, когда один дятел всё звено напялил, выиграл всю кубатуру. Подходит ко мне: «Закрой меня и моих друзей с других бригад». - «Всех никак не закрою, одного тебя как-нибудь протащу. Зови, кто тебе должен». Рабочая бригада, маленькое звено, солидные седые мужики. «Что? - спрашиваю: - подрезали вас?» Стоят, потупились. «Много проиграли?» Проиграли, выясняется, на полгода работы. Что тут скажешь? «Каждый ищет болт по своей жопе… Значит так: полгода провожу его по вашему звену, станете получать намного меньше». Или, если я людей шибко уважаю, иду договариваться с тем бугром: «Твой гаврила моих обыграл. Я не могу закрыть…» Тот прекрасно всё понимает: «Чего-нибудь придумаем. Закрою его с коэффициентом, а ты мне потом скомпенсируешь».
Игра в зоне неискоренима. Но, главное, честной игры здесь не может быть в принципе. Значит, всегда будут существовать фуфлыжники, а каждый фуфлыжник это потенциальная канитель. Его могут отколотить, отъебать, но основную опасность представляет сам фуфлыжник. В безвыходной ситуации у него остается один выход: убить кредитора.
Своим спокойствием зона обязана куму, Евгению Ивановичу Хохлову. Единственный, кого я запомнил на всю жизнь, а ведь, в принципе, кум - подлая должность. Беспартийный капитан, значительно моложе меня, он никогда не занимался провокациями, никогда не змействовал, на шмонах постоянно одергивал солдат, которые воровали припрятанные в матрасах и подушках чай, курево. Говорили, что у него больна раком жена, что ей не дали какую-то путевку, и у Евгения Ивановича комплекс из-за того, что не смог эту путёвку пробить. Молчаливый, неторопливый, всегда старался остаться незаметным. Наверное, это и позволяло ему быть в курсе всего и, когда нужно, одернуть не только пиратствующих ментов, но и Хозяина. У самой уважаемой публики Евгений Иванович имел большой авторитет. Провинившимся он обычно предлагал два варианта: «Сам пойдешь в изолятор?» или «Ты меня знаешь…» Наказания эти были несоизмеримы. В первом случае, сидишь несколько суток, во втором – можешь просидеть и полгода, вследствие чего «Ты меня знаешь…» обладало магическим действием. Был такой калининградский Санька-Крот, мужик крепкий, бычил, но имел слабость: год-два держится, потом садится играть и проигрывает всё движимое и недвижимое. И ещё много сверху. Фуфломёт явный! Число проходит (расчет до 1-го), платить нечем. Бригада на работу, Крот тормозится. Ворота закрылись: «Ты чего?» - «Мне к куму...» Если ты пришел к ментам и говоришь: «Посади», они не имеют права не посадить. За что? - их не касается. Вечером Евгений Иванович зовёт Лимона: «Гена, тебе Крот должен?» - «Должен». – «Сколько?» - «Триста…» - «Считай, я за него заплатил. В расчете?» - «Да в рот его долбить!» - «Короче: я Крота выпускаю, но чтоб без последствий. Ты меня знаешь…» - «Я же сказал - в расчете».
Многим это даже нравилось - вроде такой человек тебя о чём-то просит. Деньги-то всё равно никогда не получишь.

135. Сын своего отца

В больничку я могу сходить сам, не нужно, чтоб сопровождал мент. Ту же таблетку анальгина взять, если болят зубы. Необязательно дожидаться врача или сестру. Когда их нет, идешь к гавриле, который долго состоял при Мазендоровне. Из-за неграмотности он запоминал названия таблеток по внешнему виду. Память была хорошая, а читать не умел. Сама Мазендоровна теперь ошивается на поселке в крохотной медсанчасти для поселенцев.
Зубы у нас обычно не лечат, а рвут, хотя числится штатный стоматолог. В принципе, никогда зубных врачей в зонах не было, думаю, что и сейчас их нет. Но столько писали жалоб, чтоб ввели «зубника», что формально его ввели. Есть в жилой зоне и зубоврачебное кресло, и бормашина, только сам стоматолог появляется крайне редко. Говорят, он страстный охотник, и, судя по всему, его увлечению администрация не препятствует. Форму не носит, всегда в вольных шкурках. «Что тут, - скажет, - пломбировать? Всё равно через месяц прибежишь удалять. Лучше сейчас вырвем!» - «Ну, давай…» - «Зуб качается. Может, не стоит колоть? Здоровый бугай – неужели без заморозки не потерпишь!» Все терпят. Иного, конечно, уколет, но это в зависимости от настроения. Двух-трех человек, насвистывая, примет, и недели две его снова нет, вместо него практикует Бантик – рвать зубы у него призвание, и ему доверяются ключи от кабинета.
Но однажды на прием к стоматологу я все-таки попал. Лечить, разумеется, он не стал, сразу приготовился рвать: «Извини, браток, обезболивающего нет». Потом разговорились. Фамилия его Петуренко. «Простите, а отец у вас не работал на Пуксе хирургом?» - «Работал». - «Майор Петуренко?» - «Он». - «А мать зовут Марьюшка?» - «Мария Ивановна». - «Я вас на Пуксе в детстве видел: в сереньком пальтишке к отцу ходили».
На Пуксе были классные хирурги, потому что опыт колоссальный. Серега был такой, до него Артур. А начальником у них был Петуренко, небольшое бельмо на глазу.
Классные они были потому, думаю, что спроса с них не было. Не боялись резать, им было любопытно. Со всех зон сюда везли, работы море. Человек попадет в аварию – не поймешь, где у него руки, где ноги, кишки вокруг намотаны в опилках. Глядишь, через полгода бегает. Лагерного хирурга в любую больницу возьмут с удовольствием - рука набита.
Петуренко знало все управление, он сам отсидел по делу Горького, в пятьдесят шестом только выпустили. Реабилитировали, дали звание. И он остался на Пуксе. Одному удаляет под местным наркозом язву. «Чифиришь?» - спрашивает. «Конечно, чифирю». Петуренко сестре: «Заваривай, как только попросит». Понимал, что чай у пациента уже в обмен веществ входит. Неделю не почифирит – сдохнет.
. Майор и «колеса» жрал, и кололся. Бывало, лизнет чего – нибудь и домой не идет, пристроится в любом бараке и спит. Он и те двадцать лет, что сидел, был хирургом. А Марьюшка на Пуксе заведовала тубзоной. Три или четыре барака было тубиков, на Марьюшку молились. Старалась делать все – и таблетки, и лечение, тормозила на больнице… Полная была, уже в годах.
На Пуксе я был несколько раз, и всегда видел пацана Петуренко. «Точно, - подтверждает стоматолог: - ходил к отцу! И пальтишко серое было!.. С матерью-то они развелись». - «Знаю. Я еще там слышал. Жив отец?» - «Помер, спился он… А кого ещё помнишь?» Начинаем вместе вспоминать.
Петуренко-младщий отнесся ко мне как к брату. Встретит, всегда остановится, поздоровается за руку. Постоим, потреплемся. Если что – то мне очень нужно, я его просто ловил. Одно время плохо было с чаем. Лимитов нет, пустой поселок, засуха. Я буквально доходил: «Подыхаю!» Петуренко-младший всё понимал за эту жизнь: «Чем помочь могу?» - «Пару бы ампул кофеина…» - «Сейчас». И несет мне коробку. Десять ампул, десять кубов. Толчок как от чая. Отламываешь горлышко и в ложку, только горчит здорово.

136. Лупатый

В нашей секции освободилось место, и на него пришел Алик-Монах. Точнее, Алика привел Толик-Лупатый. «Михалыч, говорят, у тебя здесь свободно?..»
Я знал, что есть Лупатый, есть Монах, они знали, что есть я, зона-то маленькая. Близких отношений между нами не было. «Привет – привет!», а то и не поздороваешься вовсе. «Монах» - потому, что волосы у Алика растут только на макушке, такая тонзура наоборот. В Мехреньглаге у него, говорят, была кликуха Жидёнок, не знаю, почему. В принципе, он не похож, может, потому, что пухлый. «Нормальный парень, - сказал про него Лупатый, - в одной камере с ним сидели».
Толик-Лупатый сел гораздо позже меня, в «закрытой» я его не застал. На «особом» третий раз, срок что-то маленький, шесть или семь. Он регулярно ходит к Монаху, мы начинаем друг другу симпатизировать, так что уже не совсем ясно, к кому собственно ходит Толик – к Алику или ко мне? Толик москвич, чувствуется, что из культурной семьи. Глаза немного навыкате, а так симпатичный малый. Он чуть старше меня, но какие-то два-три года в нашем возрасте роли не играют. Обычная история: пацаном начал мочить рога за «слабо», за «романтику». Эполеты на себя не вешал, хотя крутился с серьезными людьми и мог еще лет двадцать назад войти в ранг. Все его друзья, с которыми воровал, были в законе и не раз говорили ему: «Лупатый, ты что? Давай, назовись, мы всегда подтвердим, что ты знаешь, как жить». А Толик, бог его знает?.. Может, не хотел на себя обязанности эти брать. Да он и без того любому вору не уступит ни в чем: ни в базаре, ни в понятиях. Запугать его бесполезно, очень жесткий, по жизни знает все.
Мы сошлись на почве Москвы и литературы: в основном говорим о Москве, о книгах, которые Толик не перестает читать. Монах тоже москвич, но общаемся мы все-таки с Толиком. Правая рука у него скрючена. Причину он не рассказывает, и я не спрашиваю. Не распространяется он и о семье, знаю только, что мать учительница, и несколько раз, когда его брали дома, буквально бросалась на ментов.
Не думаю, что Толик был хорошим исполнителем. Все-таки трудиться ему приходилось левой рукой, и вряд ли он дотягивал до уровня Бантика, Володи-Гнома или Бори-Точило. Его авторитет объяснялся скорее свойствами характера. Прямота, верность слову, товариществу.
В зоне четыреста пятьдесят человек, из них на работу ходит меньше половины. У остальных инвалидность или возраст. Шестьдесят – это уже всё, отдыхаешь. Так называемая группа «Б». Группа «А» - рабочая - на «особом» должна быть не менее сорока восьми процентов. Этот процент обеспечь любой ценой, хоть палкой гони человека на биржу. Поэтому и Толика заставляют выходить. Что он мог со своей не разгибающейся рукой? Взял его к себе на лесозавод, у меня бригада человек сто. «Будешь тачковать…» Всё-таки какая-то административная должность, думаю. «Михалыч, не смогу. Чтоб разговоров не было, поставь хоть табаком…» То есть сторожем каким-нибудь. «Лучше, - говорю, - помогай топить печку». Бригада проработает на пилораме два часа - идет в будку погреться, чаёк заварить.
Неожиданно у меня вышел скандал. И с кем! – с приятелем по изолятору Геной Амбалом. При нём крутились два додика, и одному из них, Валерику, я дал по башке. Амбала это задело: надо, мол, было сказать мне, я бы сам разобрался. Думал, наверно, что за фраерюга московский - постоянно то мастер, то бригадир? Вроде как можно на меня наехать. «Хочешь сказать, я должен у тебя разрешения спрашивать?» И понеслось! Физически он сильнее, но сила в таких случаях ничего не решает. Тем более что на него ползоны зубы точит, ждет, что где-то проколется, и Амбал это знает.
Словом, поскалились друг на друга и разошлись. Но слух в зоне возник сразу. Приходит Толик: «Что у тебя с Амбалом?» – «Да ничего. Дал его Валерику по башке за какую-то мелочь. Пионерский лагерь у нас, что ли?» Говорю и знаю, что с Амбалом у нас добром не кончится, я не извинюсь, и может дойти до ножей.
Ничего мне не говоря, Толик в это дело влез. Так влез, что Амбал зацепился уже с ним. Но Амбал понимал, с кем можно связываться, а с кем нельзя, понимал, что тут же впряжётся Монах, найдется ещё много желающих, и отбуксовал.
И вот ещё что о Толике. Сижу в изоляторе, ни курнуть, ни чая –глухо. Забор, колючка, потом спирали, путанка, второй забор, тропинка и только потом сама запретка, которая простреливается. Зато с другой стороны изолятора… там типа предзонника, чтобы не кидали ничего. Если перелезть забор и осторожненько проползти…. Конечно, если мент с дальней вышки увидит и очень захочет, то застрелит. Может, и не застрелить: даст очередь вверх, а следующей отобьет тебе ноги. По этому предзонничку со своей скрюченной рукой Толик прополз, чтобы кинуть мне грев.

137. «Газы»

Окружающие привыкли, что я хриплю и почти не разговариваю. Потом возникло стремление уединяться. Вот как животное перед смертью куда-нибудь уходит. У меня был Барсик, так он умирать в шкаф залез. «Все-таки с горлом у тебя что-то не то, - наконец замечает Гена-Глобус, - давай-ка я тебя в Газы направлю». - «Давай…» - соглашаюсь, хотя с работой у меня всё налажено и, в принципе, жалко бросать. Не пропаду, думаю. Некоторые, знаешь, боятся сменить место, прирастут к нему жопой, а я не боюсь. В этом смысле у нас был смышленый зам по производству: «На опыте знаю - есть заключенные, которые не могут долго работать на одном месте. Полгода прошло – он поник, просит перевести. Я всегда иду навстречу, потому что у человека повышается КПД». А возьми, человек окопался на теплом месте, тот же хлеборез или каптер. Для него уйти на больницу - это конец. Он знает, что, когда вернется, на его месте уже будет другой. Ни один нарядчик не скажет: «Пусть опять будет тот!» Та же борьба за существование, со всеми подлостями, со всем делами.
Не сомневаюсь, что очередь в Газы ждут многие, на весь Союз такая больница одна. Гена шлет запрос в управление, проходит не больше месяца, и в начале августа меня вызывают в санчасть: «Завтра на этап, внес тебя в список, - говорит Гена. - Пойдешь в Газы».
Один раз в Питер меня уже возили вместе с подельником. Оказывается, некоторые наши подельники были поставщиками питерских, и по каким-то эпизодам мы должны были свидетельствовать в суде, хотя лично я никого там не знал. Доказывать это не пришлось: нас привезли, когда суд уже кончился, и три дня продержали в Крестах. По сравнению с Бутыркой Кресты, как и Матросская, слабина. Но есть один минус: в Бутырке не колотили, а в Крестах, рассказывали, это случалось сплошь и рядом. Могли вытащить в коридор и оприходовать. Сам я, правда, ничего такого не видел. Держали нас в этапной камере, второй, кажется, этаж. Тюрьмы, они все приблизительно одинаковые. Разницу запомнил одну: чтобы вызвать мента, в московских камерах существовала кнопочка, её нажимаешь – снаружи загорается лампочка. А в Питере дернул за какую-то штуковину, и в коридор выпадает металлический флажок.
Я не знал, на сколько еду. Толик-Горлышко отсутствовал два месяца. В общем, чего тут долго рассказывать. Сутки на пересылке в Микуни в знакомом изоляторе, и тут же этап «по зеленой»: с Вологды на Череповец, с Череповца на Питер.
Ночью где-то на окраине пересаживают в «воронок» и везут в тюремную больницу. Знаменитая больница имени доктора Гааза. В камере человек пятнадцать, двойные нары, два дня меня не трогают. Питание, конечно, похуже, чем в Сербском, без мяса. Но порции большие, овсянка без остей. Единственно, жарко, плохо сплю. На третий день посмотрел отоларинголог, посмотрел венеролог, с горла сделали соскоб, таблеточек дали снотворных. Болезни я не боюсь, потому что всё равно не рассчитывал освободиться - дожить не надеялся. Боюсь одного: что не смогу себя обслуживать – вот как Сеня, как Паша Зубов.
Снова ведут к отоларингологу: «Биопсия хорошая… Маленькие полипы, это не страшно. Попробуем полоскание». Раствор белесого цвета отдает анисом и мятой. Десять дней, и лечение кончается. «Это у тебя нервное, - напутствует врач. - Больше разговаривай, не замыкайся в себе». О чем разговаривать? Ну, нет рака - впереди всё равно ничего хорошего не просматривается. Беспросветно.

138. Прости, господи!

Считается, что в таких ситуациях обращаются к Богу. Но в лагере я не встречал верующих. Чтоб человек молился, чтоб иконка при нём была. Во-первых, это запрещенные к хранению предметы. Если у кого бумажная иконочка и появляется, то при первом же шмоне её отметают. Некоторые из журналов вырезают. Но чтобы кто – то молился, что – то там шептал, я не видел. Разве что мусульмане.
В Мехреньгу однажды их целый этап пришел, человек двадцать пять- тридцать с Махачкалы. Причем они пришли с местных зон, то есть отсидели у себя кто по два, кто по три, кто по семь лет. Мороз лютый. Только вахту прошли, телогрейки поснимали, попадали на них и давай молиться. Кто и не снял телогрейку. Пьяные менты стоят, ржут.
По первости новички еще молились. На улице – нет, обычно вечером в бараке. За два прохода от меня живёт Расул. Маленький, коренастый, не знаю, как он определяет, но восток приходится у него прямо на тумбочку. Из их косяка кто-то уже успел получить дурь, ходят обкуренные. План обалденный, смешливый. Не с каждого смеешься. С некоторых, наоборот, плачешь, не всегда, конечно, по настроению... Расул молится на свою тумбочку, а мы подыхаем со смеху. «Земляк, молись, не молись, там нет ничего. Пусто».
Периодически ещё появляются люди - карачаевцы, балкарцы. Даже некоторые осетины мусульмане. В оконцовке один единственный верующий остался. Мавлюдин такой, Мавлюдин Султанович, бывший директор овощной базы. Мы его Мамлюк звали. За сухофрукты получил десять лет. Спокойный, выдержанный, постоянно голову бреет. В столовую придет: «Что сегодня?» Ему для понта: «Свиные головы!» Всё, он не ест. Намаз совершал, подмывался. На бирже баночку воды наберет и исчезнет. Все эти дела соблюдает четко. Остальным до лампочки. Свинина, собака, кошка, что угодно. Какой Аллах?! - в гробу они его видели, когда жрать хочется.
Наши периодически крестики делают, в основном - на продажу, солдатам, даже я делал. Пытались и сами носить на веревочке. Но - первый же шмон: «Расстегнись!» Найдут штук пять, сорвут, не наказывают, правда. Помню, Режим стоит, а перед ним Алик-Кукла, высокий москвич, прошляк, на нём крестик алюминиевый, и Режим этот крестик рвет. А там, видимо, синтетическая нитка – в кожу врезалась и не рвется. «Ну, все масти видел! Воров, блядей, ломом подпоясанных, красных шапочек - всех видел. Но чтоб крестоносцы! Такой масти не знаю». А сейчас эта публика тоже лоб крестит. Их дядюшки, их дедушки живьем попов закапывали, а они сейчас соборы строят. Крысы двуличные. За что и уважаю воров: он или вор, или никто. Или никто вообще. А этот вчера был секретарем обкома, а сегодня возглавляет демократическую фракцию. Или по телевизору камеры смертников показывают, кому на «пожизненное» заменили: везде иконки. Он людоед, он детей убивал, крыса. А тут – «Бог!» Пусть молит своего бога, чтоб в одиночке остаться. Или среди таких же. Придет в зону – махом вздернут на полотенце.
Вот так обстоит с верующими. Сектанты – другое дело, сектанты - да! Нескольких я видел: менты пытались их сломать - пустой номер. Бесполезно. Свидетели Иеговы, Адвентисты седьмого дня. Есть ещё и какие-то изуверские секты, изначально запрещенные, даже при царе. Хлысты, трясуны, скопцы - вся эта пиздобратия. Я плохо в ней разбираюсь. Это как все воруют, а мастей много.
Натуральных сектантов я видел троих, одного - в тюрьме, не помню, в какой. Мужичок лет под пятьдесят, групповое дельце. Там трех или четырех человек судили, я не вникал. Их возили на суд и меня возили, по – моему, первая у меня была судимость, значит, Бутырка… У мужичка этого был подельник, инженер, который не выдержал (сам же мне потом признался). С ним прокуратура и следствие активно работали, говорили: «Правильно на суде выступи, и будет тебе скощуха…» В суде он отрёкся и получил всего «двушечку». А этот гаврила (прокурор запросил для него семь лет) встает с последним словом и начинает прокурора благодарить: «Большое спасибо, что пошли мне навстречу!» Дескать, судится уже четвертый раз (первый – чуть ли не в двадцать пятом году), было их тогда - то ли десять, то ли двенадцать человек, Слово Божие истинное слушали. Первый срок он «поработал в коллективе», и, когда освобождался, слушающих было уже человек сорок. После второй судимости, в тридцатых годах, их было - семьдесят, после третьей, в сорок четвертом или сорок пятом, - сто пятьдесят. «Благодарю вас за то, что не прячете меня от людей, а посылаете к ним. К тем, кто особо восприимчив к Слову Божию. Кто болен духовно, обижен жизнью, согрешил. Слово Божие для них будет благодать. Через семь лет нас будет несколько тысяч…» Всё это на полном серьезе. Вот такой дятел.
Второго я встретил в Мехреньге, ему оставалось до освобождения годика два. Малый лет тридцати, но он уже добивал «десятку». За что, не знаю, но он не работал вообще, хотя всё это время менты его прессовали, по полтора года с изолятора не вылезал. «Будешь работать?» - «Не буду». - Тихо, вежливо отвечает. Мент ещё больше звереет: «Не будешь? Пятнадцать!» Только выйдет, опять то же самое. А даже три раза по пятнадцать, если плохая обстановка в изоляторе, плохая погода, - это, грубо говоря, туберкулез. Кому-то, конечно, повезёт, тут, помимо внешних факторов, важна генетическая предрасположенность. Не курил, не чифирил. Выйдет на биржу и ходит от ворот до забора, руки назад, а это с километр или чуть больше. Иногда к костерку подойдет, но, чтобы в будку зашел, - никогда. Может, боялся, что будут смеяться, шуточки разные отпускать. Но, в конце концов, его оставили в покое. Убедились, что человек не ломается, не дешевит. Даже менты отстали: «В рот его долбить, этого боженьку! Что с него взять?» Молодежь, если пыталась к нему пристать, по башке получала. «Чего, козел, лезешь к человеку? Видишь, у него своё». Постоянно без ларька. Раз в два-три года к нему приезжала то ли мать, то ли кто. Дадут им четыре часа, пошепчутся, и она уезжает.
Это я видел собственными глазами. Стойкость у человека необычайная. И никакого не было в нем людоедства, вёл себя тихо, культурно. А ведь без малого «десятку» среди такой шершавой публики крутился, мог бы, кажется, зубы показать. Но и прекраснодушия в нем не было. Что – то не так – повернётся и уходит.
Вот такая штука насчет Бога. Хотя все мы и говорили: «Слава Богу!», «Прости, Господи!», «Дай, Бог, здоровья!»

139. Август 84-го

Август восемьдесят четвертого, мне исполнилась «десятка». Впервые подумал о том, что через каких-то пять лет, чем черт не шутит, могу выйти. Хочешь верь – хочешь нет, я и Ляпе это объяснял: второй срок мне было легче сидеть, чем первый, в десять раз спокойнее. Во – первых, о свободе я не думал вообще, почти был уверен, что не освобожусь. Отсидеть столько и опять получить пятнадцать, да еще «особого»… Или заболею, или канитель какая – нибудь случится. Стал фаталистом, чувство страха атрофировалось. Входил в это состояние довольно длительный период времени. Часто смотришь на человека и чувствуешь, что он боится. Не обязательно тебя, но шкура у него ходит. А с другим говоришь и видишь, что ему всё по хую, готов сдохнуть хоть завтра, хоть сейчас. Станешь его не по делу теребить, он пойдет на любую крайность. И я был такой, тронуть нельзя, окружающие это чувствовали. Готов был ко всему. Вот приехала мать – я знаю, что больше она может не приехать, потому что ей скоро восемьдесят и она больная.
Десять лет это две трети срока, можешь писать заявление о переводе на «строгий». Но заявление я подал гораздо позже. «Прошу перевести меня на строгий...» Музыченко, отрядный, мне это дело подписал, но окончательно решает суд. Перед тем проходишь лагерную комиссию. Бывает, на нее и не вызовут, хотя положено вызывать. После нарядчик скажет: «Ты прошел». Дальше поселковая наблюдательная комиссия. Кабинет Хозяина, длинный стол, Хозяина замещает Режим-Дедушка, не старый ещё подполковник, к нам пришел из начальников ЛТП, накуролесил, значит. Я стою у двери, руки назад. «Трубниковского я знаю хорошо, - улыбается Музыченко, - достоин. Иди». Я благодарю.
Ситуация такая: очередного хозяина убрали: в изоляторе бил людей, провокации устраивал, - и кум Хохлов к нему подкрался. На вакантное место мылятся Дедушка и Музыченко, но хозяином отрядных обычно не ставят, больше котируются Режим или замполит. Третья очередь – кум. Дедушка уверен, что без пяти минут хозяин и, чтобы ускорить дело, едет в политотдел, начинает выступать: «Назначайте или увольняйте!»
А незадолго перед тем, по жадности, Дедушка попал, и в политотделе это знали. Жлоб был ужасный, рвал для себя всё, что мог. На бирже была бригада плотников, её Лысый-Рокфеллер водил. Только Хозяин последний раз ушел в отпуск, Дедушка приносит Рокфеллеру чертёж и велит строить ему из отборного сухого бруса двухэтажный дом с верандой и мезонином. Мы этот брус пилили, привезли на тракторе десять кубов, сгрузили. Дом сделали под крышу: двери, рамы, полы – всё и уже начали разбирать, помечать, чтобы увезти и быстро поставить на месте. Где, мы не знали. Но немножко не успели, буквально пару дней, а тут возвращается Хозяин, приходит на биржу и этот дом видит. Он с Дедушкой и без того плохо жил (догадывался, что на его место метит), а тут наглое воровство! Дом оценили что-то тысячи в три (это с работой и с материалами) и предложили Дедушке оплатить. Но откуда ему было взять «такие деньги»! Он рассчитывал на халяву.
Чтобы напомнить эту историю, едет в управление и мой отрядный. Возвращается веселый: «Через два дня станет известно…» - «Неужели хозяином будешь?» - спрашиваю. «Вроде того». Вот такие у нас были с ним отношения.
Музыченко становится Хозяином, через какое-то время приезжает суд. Судья листает моё дело. Там и нарушения, и «постановления». Когда объявляют благодарность, «постановление» с тебя снимается, но в деле оно все равно остается. Это как если у тебя снята судимость. По закону ты считаешься несудимым, правильно? А в приговоре по новому делу всё равно будет написано: «ранее судим, судимость снята». Зачем это делать? А как же: «Мы должны учитывать личность подсудимого!» Чтоб этой личности больше дать. «Что можешь сказать?» - спрашивает судья Музыченко. «Достоин». Что-то мне судья пробубнил, я посчитал, что прокатило, а проходит час, мне говорят: «Тебя кинули». Я к Музыченко: «Что за дела!..» - «А я тут при чем? – смеется. - Это суд тебя кинул… Слово даю: план дашь - уйдешь».
Я был мастером в лесозаводе, а для Хозяина, тем более нового, лесозавод – это очень важно. То ли полугодовой, то ли квартальный план был ему нужен. Каждый день сводка идет в управление, много заказов из Москвы. Заинтересован был человек, чтобы меня придержать.
В общем-то, я и не кипешевал, никаких особых переживаний. Я и шел-то на суд с мыслью: пройду - не пройду, в рот их!..» На «строгий», если подали человек десять, одного-двух обязательно отметут.
Проходит полгода. Больше я к Хозяину не подходил, не был ни на одной комиссии. Меня и на суд не вызвали. Жду в коридоре, нарядчик Колька бежит с бумагами: «Чего стоишь? Ты прошел давно».
Пока жду этапа, вызывает Хохлов: «Зачем уходишь? Чего ищешь?» - «Устал, обстановку хочу сменить, рож этих не видеть…» Уж сколько лет прошло, а Евгений Иванович всё капитан. «На «строгой» не так спокойно, как у нас, молодежи много стало, пока ты там приспособишься…» – «Как-нибудь». – «Да и к вам там относятся не слишком. Считают, если с особого ушел, значит чем-то замаран… Вот такие, Трубниковский, дела… А куда именно хочешь?» - «Я зон здесь не знаю». - «Хочешь, отправлю на «десятку» или на «девятку»? Небольшие зоны. «Девятка» вообще маленькая, маленькая биржа. Разделки нет, пилорамы нет. Мебель делают, ширпотреб всякий. И наши там есть: Юра рязанский, Витя-Зубник, Серёга-Рука…»
Витя был зубной техник, и одно время я ему помогал. Его земляк работал у меня на лесозаводе крановщиком, однажды приводит Витю, который числился по какой-то дурогонной бригаде: «Михалыч, может, кому коронки нужны? Человек - профессионал. Ему бы маленькие тесочки, инструментик…» И Витя год у меня кантовался. Приходил, а что он там делает, я не вникал… А с Рукой я вообще был в очень хороших отношениях.
«Ну, пиши на «девятку».
Особо ни с кем не прощался, в бригаде только. Отдал два хороших одеяла: одно, со «свиданки», верблюжье, не новое, правда, другое солдатское, байковое. Два матраса, сшитых в один, оставил, подушку, бушлат, телогрейку – на новом месте всё равно переоденут в «черное». С собой взял только курить.
Если этап утром, значит едешь налево, в сторону Иодли. Если вечером, то направо, к Микуни. Попадаю в число тех, кого дернули вечером. Часа три едем в сторону Микуни, но уверенности, что попаду на «девятку» нет, по дороге с десяток зон, и в самой Микуни две: кроме «девятки», ещё и «десятка».

140. Прообраз коммунизма

Станция Микунь. Не поймешь, что здесь: большой поселок, маленький город? А сама зона, она (рисую): вот вахта, ворота для машин, насквозняк идет дорога, вдоль дороги деревянный трап. Здесь забор, за ним пересылка, куда мы приходим, котельная и изолятор. Начальник пересылки, он как бы хозяин этой маленькой зоны, но подчиняется хозяину «девятки». Вот это место – ЦБ, Центральная управленческая больница. Она тоже подчиняется хозяину «девятки», хотя и у неё есть свой начальник больницы. Здесь - «девятка», здесь - «десятка», общий забор, общее оцепление. Здесь вот вахточка маленькая. Если нужно на больницу, берешь в санчасти направление, и тебя пропускают.
«Строгий» дают за особо тяжкие преступления. Если человек идет на «строгий» со свободы, да ещё по первому разу, то это для него «не дай бог!» Мы же шли на «черную», как в дом отдыха, для нас «строгий» - это большое облегчение. Свидание получаешь не одно, а два в год, посылку тоже, письма можешь писать без ограничений, не раз в месяц.
«Лагерь – это прообраз коммунистического общества, - говорит хозяин девятки подполковник Герасимов. – Все мы здравые люди и знаем идеологическую и экономическую платформу коммунизма: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Естественно, мы понимаем, что это немножко идеализм, и по потребностям не будет. А будет справедливое распределение, например, как у вас сейчас. Товарищ Сталин говорил, что придет такое время, когда каждый советский человек будет кушать кашу с маслом, а вы её уже сейчас кушаете. Черпачок масла в обед дают?.. Не слышу!.. » - «Дают, гражданин начальник!» - «Вот видите! Значит, это время пришло!»
То ли у Шаламова, то ли у кого-то ещё я читал про одного довоенного дятла в погонах. Тот говорил, что надо иметь ЦК ВКП(б), Политбюро и НКВД, а чтобы все остальные были заключенными. Тогда не будет врагов, и жизнь будет – во! К тому ведь и шло. Была такая песня: «Этап на Север, срока у всех огромные…» Там есть такой куплет: «Пишет сыночку мать: милый сынок, родной, знай, что Россия вся стала сплошной тюрьмой».
Я почему к Шаламову немножечко скептически отношусь: о Берзине пишет с такой нежностью. И не только о нем, о том же Бермане, о некоторых других из этой публики. Такие, дескать, люди были, так пеклись о работе, а их расстреляли! О том, что они миллионы сожрали, этого он не пишет. Что к расстрелу своему шли сами, людоедскую систему лелеяли и холили, а когда самих пнули, завыли… Бухарин писал послание для будущих поколений! Бред! Ты же вместе со своим подельником Каменевым лапу тянул, когда запрещали политические партии, смертную казнь за инакомыслие вводили. А самого коснулось - бежишь к телефону: «Дорогой Коба!» Это в воспоминаниях Лариной есть, не выдумала же она.
А все эти последыши - Ельцын, его компаньон с латышской фамилией… Барбос, преподавал марксизм – ленинизм. Всё это пауки из одной банки, отличаются только мастью. «Бляди» ведь тоже воры. Только он, когда душно, может стать нарядчиком, бригадиром, мужиков в бычий хуй гнёт. А воры говорили, что этого делать нельзя. Вот и вся разница.
В принципе, Хозяин прав: если что-нибудь в советской действительности соответствует нашему представлению о коммунизме, то это именно «девятка». Входишь в зону - слева и справа от штаба растут деревья. Березы, осины, под ними тенек, говорят, даже грибы попадаются. Такое я вижу впервые, на «особом» не росла даже трава.
В бане скинули полосатые шкурки, разделись. Вешу от силы шестьдесят, до нормы не хватает килограмм двадцать, по животу синие вены. Это от физической работы, у многих «полосатых» так. Банщик: «Не беспокойтесь, мужики, сам все уберу!» Заварил нам, чифирнули, надели темные брючки, курточку. Вшестером идем по зоне, в ней всего-то человек двести, фраера ходят свободно, не видно ментов - на «особом» они постоянно лазали. Тишина.
Хоть нас и переодели, всё равно выделяемся. Жеваные рожи, настороженные глаза – мы не к друзьям пришли, мы пришли в другой лагерь. Не знаем ещё, где поселят, это будет решать Хозяин. Вечером на приёме скажет, кто в какой бригаде, живут здесь строго побригадно.
Записали, наконец, в какую-то бригаду, иду устраиваться. В зоне три барака, есть вообще с одинарными нарами, секции всюду маленькие, на десять-двадцать человек, а то и на пять. Секция прилично отделана, свежая побелка, светло. На «особом» не смотрели, как застелена кровать, тут в этом отношении порядок армейский. Завхоз проверяет, дежурные менты. Полы выскоблены до блеска, хоть босиком ходи. Из старых одеял сделаны половички, нигде никогда их не видел, а тут, пожалуйста! У каждого тапочки. У нас были коты - тряпка на войлочной подошве, шили в «сапожке» за пачку чая. Коты эти то разрешали, то запрещали, а тут в тапочках даже по зоне ходят, только в столовую и на работу нельзя, надень «говнодавы», какие в свое время в ремесленных училищах выдавали.
Какие-то шторки на окнах, хотя, вообще-то, в зоне они запрещены, окна нельзя занавешивать. Кое-где даже цветы стоят. В каждом бараке культкомната, черно-белый телевизор, официально – один на отряд. Когда футбол или хоккей, его выносят в коридор. Но если включишь электробритву, сплошная рябь. Витька-Башка вскочит: «Какой-то пидер влагалище себе бреет! Сейчас я его найду!» Витька бригадир в столярке, худой, весь в пятнах – болезнь такая есть, витилиго.
Очень многое зависит от того, как люди работают. На «девятке» ломовой работы вообще нет. А когда человек меньше устает, он уже не так озлоблен. «Девятка» не лютая зона. Вот Мазендор – лютая, разницу понимаешь сразу.
Ну, и наконец, такое ещё отличие: повсюду юные мордочки. Средний возраст двадцать три года. А на «особом» средний возраст был сорок. Есть разница? У нас молодежи почти не было, здесь в основном молодежь, а у меня уже борода седая, зовут «дед». Господи, думаю, за что же их столько сажают! Я к молодежи всегда доброжелательно отношусь, у неё жизнь впереди. Если нужно, тактично посоветую. Никому не пожелаю прожить мою жизнь. Говорят, «и врагу не пожелаю!» Врагу пожелаю, я не христосик. Пусть ему будет ещё хуже, чем мне.
Узнаю, что здесь же, в первом бараке, живет Рука, Сергей Тихомиров, москвич с Павелецкой, старше меня, года с тридцатого. Серега спит, пришлось будить. Он не чифирит, не курит, ещё на «Пятаке» бросил - чая там было не поймать, а куревом на четыре рубля не разживешься. Ради встречи Серега свистнул шнырю, достал какие-то жамки, консервы открыл: «Покушай…» Шнырь принёс чай. Кто ещё есть из наших? Выясняется, что Хохлов не ошибся: Юрка-Рязанский и Витя-Зубник здесь. «Пойдём, сходим!»
Кто сам не испытал, тому не понять, что значит в чужой зоне встретить человека, с которым вместе сидел. Пусть вы не были товарищами, даже почти не общались - на свободе мало кому так обрадуешься.
В сторонке стоит старенький барак. Половина сгнила, в другую отдельный вход, нужно стучаться или звонить. Цех ширпотреба, считается здесь режимным, ходить туда запрещено. Запретки, правда, нет, есть распоряжение Хозяина. Входить может только тот, кто там работает. Застанут постороннего – упрут в изолятор, мало ли что пришёл к кому-то! Нужно тебе – свистни, окна есть, человек выйдет. Народ, конечно, всё равно ходит, но уши надо держать топориком.
Встретились, как родные. Обнялись. «К вам, вроде, нельзя… » - «Да ладно! Ко мне всегда можно, в любое время дня и суток!» - Витька тут бригадир. Режут на сувениры из дерева всякую дребедень: зайчиков, лисиц, медведей, доски разделочные, и уходит это на продажу в Сыктывкар и другие города Коми. Столик стоит инкрустированный, обалденная ручная работа – «для Хозяина». Но основной ассортимент, как я понимаю, чеканка - пятнадцать - двадцать образцов. Сюжеты знакомые: «Сказка о рыбаке и рыбке», «Каменный цветок», «Слово о полку Игореве».
Кто вместе со мной пришли, тоже неплохо погуляли. Но Хохлов и тут оказался прав: местные постарались нас раскачать. А чего нас раскачивать - на «особом» никакой «общественной работы» нет, не из-за чего прогибаться, поскольку не предусмотрено УДО (условно – досрочного освобождения). Шустрят как раз на «строгом», где всякие УДО-мудо и прочие льготы, из-за чего «черные» сдают друг друга напропалую.
Со мной в косячке были два Носа – один, по-моему, Володя, другой – Серега, работяга лет тридцати, бычил в разделке звеньевым-мотористом. Вечером в курилке барака с Носами заканителели: как, мол, так, что с «особого» сорвались, – не ментовские ли? Серега завелся: «Ну, ты, пидер, только с хуя слез и спрашиваешь меня, как я вышел? Молча!» Кому – то зубы выбил, кому – то нос, может, пару ребер сломал. Хорошо, никого не изуродовал, ни сотрясения мозга, ничего. В общем, обошлось.
На этом претензии «черных» к нам иссякли. Главное, до ментов ничего не дошло. В этом отношении тут жестко.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 121-130 главы

121. За язык

Появилась возможность из «тарки» перейти на шпалорезку. Вообще-то, шпалорезка тоже относится к тарному цеху. Полузакрытый сарай, тускло горят несколько лампочек. Ночью отошел на пару метров – хоть глаз выколи. Запретка горит, да вдоль дороги, где трактора, лесовозы ходят, тоже светит, и где разделочная эстакада. А так - темень.
Преимущество то, что народу всего пять человек, а, главное, дело новое, ещё только налаживается, значит, вмешиваться-учить никто не будет. Забыл я про партию в лице замполита Николая Ивановича Гусала – как обойдешься без партии! Замполит пришёл учить, что – то в ответ ему я крякнул, и пошло-поехало. Меня ведь лишили свободы, а не способности мыслить. А если я мыслю, периодически возникает желание высказать свои мысли кому-то. Тем более что с мнением большинства моих сограждан они совпадают: ебаные менты, ебаные коммунисты! Вот всё наше кредо. Коммунист, мент, блядь, пидер – это всё одно и то же. Я имею в виду пидер по жизни: кто может сказать сегодня одно, завтра другое, послезавтра третье.
За язык почти уже не сажали, да Николай Иванович и не змеевитый был. Но я маленько злоупотребил, и меня уволакивают в изолятор на пятнадцать суток.
Попадаю удачно: камера большая, народа почти нет, один Гена-Амбал. В принципе, в изоляторе тебе положена одиночка, но тогда в нём должно быть миллион камер. Даже те, что есть, в основном используются как ПКТ (помещение камерного типа), куда сажают на полгода, на год. С Геной у нас уже были какие-то отношения: одно время он жил в нашей второй «сотке» в одиночке. Это не наказательная одиночка, точно так же, как и все, ходишь на работу. Просто, живя в общей камере, в какой-то момент чувствуешь, что не можешь видеть эти рожи. Идешь к Хозяину или Режиму, просишь перевести в одиночку. «В каком бараке живешь?» - «Во втором». – «Там нет свободных. В пятом есть. Нарядчику скажу, переведет. Как надоест, скажешь».
По какому-то поводу Амбал объявил в одиночке голодовку. В лесоцехе был такой Шурик, когда-то где-то они с Геной были вместе и взаимничали. Шурик этот словил колеса: кто-то на свидание привез кодеин - то ли на сахаре , то ли на соде. Поскольку Шурик жил в другом бараке, он перегонял Гене эти таблетки через меня. Приводят с работы, и, пока мент запускает, я успеваю добежать до камеры Амбала, открыть кормушку и кинуть привет от Шурика. Несколько раз носил таблетки глюкозы.
У Гены какая – то тяжелая статья, связано с мокрухой. Дали двадцать лет, но он не раз крутился и сидит уже двадцать шесть. Калининградский, физически очень здоровый. В лагере это большая редкость, из многих тысяч могу вспомнить буквально человек десять. Бык в лагере просто не выживает. Не выживает по двум причинам. Во-первых, такую кишку пайкой не поддержишь, рано или поздно начнешь худеть, болеть. Туберкулез, цирроз, рак… Второе, почему этих быков мало, - они думают, что силой могут решить всё и во что-нибудь обязательно втюхиваются. Или сам влезет, или кто – то его держит при себе как стенобитную машину. Скажут ему «фас!», он полез, и его убили… Одного такого кабана я знал, кликуха Мамонт. И был один небольшой худенький пацан, которого Мамонт пару раз обидел. Пацан ему: «Все! Я тебя валю». - «Да, ладно!» Мамонт не поверил, и на съеме пацан загоняет ему в правую почку вот такой штырь: «Предупреждал ведь тебя !..» А что такое проткнуть почку? - как в сливочное масло входит. Боль такая, что не охнешь, до зоны не довезли.
Гена многое знал, запоминал чужие грешки. Заикнешься о ком-нибудь, он тут же: «А знаешь, что с ним было?..» Память хорошая, плюс интересовался. Это называется собирать подноготину. Я не собирал, хотя кое-что знал и я. Коснись чего серьезного - выплеснул бы сразу. Собрал бы самую крылатую публику и сказал: «Это сука! При мне его обезличили!» Тут уж идешь на крайность. Нож на нож, топор на топор.
Единственная родня у Гены - младшая сестра. Пока он сидел, стала взрослой, работала поварихой в столовой, плохо его помнила и ни разу к нему не приехала. Но фотку его однажды показала подруге, стала её агитировать. Та начинает с Геной переписку, ездит к нему как заочница, и в оконцовке они расписываются (сначала должен дать разрешение Хозяин, потом Управление, а там уже приезжают из ЗАГСа).
Году в семьдесят девятом – восьмидесятом Гене освобождаться. Месяца за два идет к Режиму, начинает отращивать причесочку, день в день приезжает жена, устраиваем ему проводы. Сам Гена не чифирит, но нам чайку принес. К одиннадцати человеку на поезд, бабенка ждет у вахты с прикупом, с подогревом, приготовила вольные шкурки. И тут Гену дергают к Режиму. Возвращается - на нем лица нет. Белый совсем. Ситуация такая: крутился он несколько раз, срока добавлялись, поглощались, и где-то баланс подвели неправильно. Или спецчасть какая-то напутала - потеряла два года. У Режима нашего возникло сомнение, делает запрос, и приходит бумага, что последний срок следует исчислять с такого – то и Гене сидеть ещё два года.

122. «Игрушка»

Следом за мной в камеру кидают Игрушку. У него тоже пятнадцать суток. Значительно старше меня, старичок почти. Раньше с ним не особо сталкивался, на разводах только. Знал, что есть такой, Игрушка, при какой-то дурогонной бригаде, куда списывают весь мусор. В ней человек двадцать, а пыхтят три-четыре. Остальные - стирогоны (картежники), барыги. Этим некогда работать, все время носятся, шоферов отлавливают, торгуют кто чем: сахар, чай, дрожжи. Но наркоту не продают. В зоне она не продаётся вообще. Если появится - делятся, угощают. А продавать её считается западло. Ментам до лампочки, что ты в этой бригадке делаешь – шевелишься вроде бы, и пес с тобой, бригадир что – то тебе напишет. У нас говорили: бушлатом закрывают. Пятнадцать копеек весь заработок. Да и работа такая, что норму сделать невозможно, или работы нет как таковой. Запишут тебе «производственный отказ» – даже не накажут.
Игрушка из старой воровской семьи откуда-то с юга (Херсон, Николаев?) Не карманник, хаты, магазины – вот это его. По знаменитому указу от сорок седьмого года за магазины можно было получить двадцать пять. У нас был такой Николай Тимофеич - за два ящика спичек из колхозной лавочки получил тоже двадцать пять. «Как же так, Тимофеич? Спички же…» - «Посчитали: подрыв колхозного строя». Вот чем хороши коммунисты: человеческую жизнь ни во что не ставят!
Игрушка слыл строгим законником, в свое время обладал колоссальным авторитетом и на сходняках держался крайних мер. Если человеку можно просто дать по ушам, он всегда выступал за кровавый исход. Ходит по камере и бубнит: «Куда на свободе смотрят? – в зонах порядка совсем нет. Фраера в два раза наглее стали. Давно надо было сходняки собирать, это дело пресечь…» В Мазендор он пришел с Иосера. Это по нашей же ветке Москва – Воркута, только дальше, за Сыктывкар. Не помню, как управление называется, Иосер – поселок, и в нем закрытая зона. Там было больше воров, и Игрушка чувствовал себя комфортнее. У нас же законников, кроме него, всего двое – Песо и Серега-Горбатый, хотя многие Песо за вора не признают, скалятся, что у него сто сорок седьмая – мошенничество (чернуха). Другие утверждают, что Песо – разгонщик. Разгонщики ходили с фальшивыми милицейскими ксивами и устраивали «обыски». Приходят к какому-то бобру, который за собой чувствует что-то: «Мы из милиции!…» Раньше это тоже считалось мошенничество, а потом - чуть ли не разбойное нападение. Внесли в кодекс поправку. Использование поддельных документов, ментовской формы, выдачу себя за работника правоохранительных органов приравняли к использованию оружия. И стали судить не по 147-й, а как за разбой – по 146-й статье. А вору нельзя по 146-й статье идти.
Вор и мошенничество – это, как гений и злодейство, несовместимо. Либо ты обманываешь, либо ты воруешь. Раз ты обманываешь, значит, ты не вор. Вор должен воровать. Или, скажем, вор не может сесть за хулиганство. Но в жизни бывает всё, бывает, что просто нельзя не дать в рыло, вот ты и попал по «хулиганке». За одну и ту же вещь можно получить по ушам, а можно и не получить – как посмотреть. В случае с Песо посмотрели сквозь пальцы, и Игрушка ворчит: «Какой это вор!... Некому создать авторитетную комиссию - я бы быстренько доказал…» С другой стороны, говорят, что прошлое у Песо не запятнано. Считается, что он грузин. Но он не грузин, а менгрел, фамилия Кучулая. Песо – погоняло.
Перспективы Песо у нас (в Мазендоре он добивает десятку) не радужные: в бытность на том же Иосере у него с Покачайло, который был отрядным, вышел кипеш. Песо хватает из-под бачка с водой тазик, куда плюют, отхаркиваются, кидают окурки, – и надевает отрядному на голову. Бычки аж с ушей висели.
Покачайло его сразу вспомнил и распределил к Кискину. «Гасить тебя будет, искать причину…» - «Знаю, вся жизнь такая». Песо года с тридцать шестого. Высокий, седой, спокойный. Борода тоже седая, небольшой акцент. Целый день в разговорах, то он к людям пошел, то к нему пришли - что-то обсудить, заварить, чифирнуть. Нормальный мужик. Это ведь только звучит страшно «вор в законе», а они все разные, как, допустим, директора заводов. Этот директор и тот директор, но у этого завод Лихачева, а у того говноперерабатывающий заводик, хотя он тоже при правах, его райком поставил. Аналогично среди воров. Одних весь Союз знал или хотя бы республики, а других знали только по кликухам. А потом выясняется, что с такими кликухами их было десять штук. Всё зависит от личных качеств, от твоего авторитета. А авторитет зарабатывается тяжело. Годами и десятилетиями. Мало того, какой ты здесь, важно ещё, какой ты на свободе. Если где – то что – то сделал не так, рано или поздно это будет известно всем, и тебе вспомнят. Что кого – то ты обидел или не поддержал, промолчал, когда надо было вступиться.
К Кискину Песо ходил очень недолго, может, с месяц, не работал вообще, но польза какая-то от него была. Вор всегда старается что-то сделать для бригады, в которой числится. Смотрит, чтоб работяг не обижали, старается как-то им облегчить жизнь. Вот стоят два звена. Почему? Нет трактора, на бирже их всего два, и оба заняты, бревна подтащить на рамы некому.. Или кран занят, или погрузка – да мало ли что. «Песо, мужики стоят. Трактор нужен». – «Сейчас». Или сам пойдет, или пошлет кого: «Скажи, пусть тракторист подойдет». Он никого не заставляет, не вправе ни ударить, ничего. Не можешь помочь – нет базара. Но запомнит, и другие запомнят, что человек отказал вору. Хотя я, например, отказывал им не раз, но при этом объяснял, что просто не могу. А через «не могу» от меня никто никогда не требовал.
В конец концов Песо поволокли по изоляторам. Два или три раза по пятнадцать, всё законно, причину нашли. Потом в четвертом бараке собрали их в одной камере, кто поблатней. Кроме Песо, Колька-Базар, Серёга-Горбатый, всего человек пять. Без вывода. Только оправка и полчаса прогулка, когда поведут. При каждом бараке есть маленький отсадничек за высоким забором. Буквально три на три метра - гуляешь.
И Песо, и Горбатый Игрушку уважают, но, если что-то между собой перетирают, его не зовут. И фраера на него внимания не обращают, замечание сделает – могут огрызнуться. А фраера были и такие, как тот же Боря-Точило, Володя-Воркутинский, Чернобровый, Колдай или Малюта-Киевский, - какой тут Игрушка! Проходят мимо, не замечая, не спросят даже, чифирил ли сегодня? Меня спросят, а его нет. Думаю, потому, что в прошлом Игрушка – мясник, приговоры исполнял лично…
Вроде Михалыча, о котором меня предупредил Копыто. Приходит однажды этапчик, и в нём мужичок. Лет под шестьдесят, стальные ворота - хромоникель. Копыто на него посмотрел: «Михалыч пришел…» - «Что за Михалыч?» - «На нем крови по самое некуда». Копыто знал Михалыча по Озерлагу, где сами воры, случалось, говорили: «Михалыч, ты притормози маленько». Причина есть, да, можно человека убить. Но можно и не убивать. И воры Михалыча от себя потихонечку отодвинули… Вот Гафт квартирного вора играет – фильм «Сыщик», его каждый год раз пять по телевизору показывают. Минут пятнадцать этот Дедушкин решает, брать ему пистолет или не брать. В последнюю минуту взял и завалил мента. Но я-то вижу: никогда никого такой человек не убьет, при любом качалове он будет сторонником других мер. Сейчас, может быть, жизнь другая, не знаю, годы идут. Но у старых людей идеология старая и молодежь они воспитывают по-старому.

123. Случайный пассажир

Грев попадает к нам из одиночек, куда его легче пронести. Когда одиночку используют как ПКТ (помещение камерного типа), человек сидит в ней год, полгода без выхода, но в остальном он такой же арестант, как и все, правда, пайку получает по первой норме. В отличие от изолятора у него есть какое-то хозяйство. Матрас, бушлат, телогрейка, ватные брюки, валенки (матрас с подушкой днем выносишь, или сворачиваешь, днем нельзя лежать). Значит, есть, где спрятать. Да одиночки и не шмонают так, как изолятор. Ему положен ларек (только не на четыре рубля, а на два, и продукты на них брать нельзя, только курево), значит, легче занести. Вместе с ларьком обычно и заносят - как правило, приличными партиями. Аналогия тут такая: каждый день украсть по рублю или раз в месяц стольник - где больше риска?
А в одиночке уже распределяется, куда что. Там ведь отслеживают, кого привели, знают, кто где сидит. Кому положено три раза в день чифирнуть, а кому вообще не положено, потому что он фуфлыжник.
Положение изолятора намного хуже. Кормят через день. День лётный - день нелётный. В лётный, кроме пайки четыреста грамм, дают утром кашу или уху из головок и хвостиков минтая. В нелетный – только пайка и три раза кипяток.
«Дорогу жизни» налаживают воры или уважаемые фраера. Не всякий раз можно занести, смотря какая смена. Менты есть такие, что ни один шнырь не пронесет. Бывает, есть чай, а не заваришь - дым учуют в коридоре, устроят шмон и самовар отнимут. Вообще-то обычно варишь в миске, только натираешь ей дно снаружи обмылком, чтоб не было копоти. Да и где самовар спрячешь? Камера голая, нары то разрешали, то отменяли. Вообще голая камера.
Чай по-прежнему категорически запрещён, хотя варят все, и все это видят. Но какие-то менты не обращают внимание, а какие-то лютуют. Лютует, в основном, молодёжь. Чем мент дольше работает, тем больше у него понятия. Он понимает, что чай не водка, не наркотики, что его всё равно будут варить. Зачем лишний раз озлоблять фраеров?
Два дня живем втроем. Изолятор семьдесят пятого года, всюду понаделаны гашнички, и Гена знает, где именно. Тут подпилена досточка, там выскоблено в стене, где – то - за плинтусом. К вечеру Гене выходит. В этом отношении тут строго: на постановлении пишется, в какое время тебя взяли, и самое большее задержат на час. Утром могут выпустить и раньше, чтоб успел на развод. Демонстративно Гена говорит не Игрушке, а мне: «Юр, помнишь, где что лежит? Там чаек, там махорка - папиросочек на пять. Спички, чиркалка…» Спички коротенькие, только чтоб ногтями ухватить – чиркнул и мгновенно прикурил.
Вообще-то, по понятиям, Гена должен показать гашники вору, а не фраеру. Но воров Гена не жалует принципиально – может, ему попадались бляди, и он судит по ним.
Гена ушел, никого к нам не кидают. Утро, надо выносить парашу. Игрушка: «Постучи ментам, чтоб на оправку нас первыми повели, а то чего-то желудок …» Гнилой такой заход: Игрушка – вор, ему западло парашу носить. А тут придется (параша из десятки, с мощной крышкой, одному мне её не поднять), и он хочет, чтоб не видели, что он несет, старые дрожжи в человеке. Хотя никто его за это не осудит. Другое дело, если в камере много народу, а вор нёсет… Не мог, значит, заставить, чтоб несли другие, значит, грубо говоря, его в хуй не ставят. «Постучать, - говорю, - я могу. Но ты смотри на вещи трезво: сначала всё равно поведут «одиночки», потому что люди в них долго сидят». Как миленький, стал носить… Или скажет: «Надо бы заварить». - «Не хочется чифирить что-то». То есть я должен заварить и ему дать. А то получается, что он фраеру заварит, потом я мог сказать: «В изоляторе мне вор чай варил». Вот смеху будет! Пыхтел, пыхтел: «А где чай – то?» Показал ему.
Я его жизнью интересовался, он - моей. «Ты, парень, в нашей жизни пассажир случайный. Неважно, сколько ты сидишь. Хоть сто лет, хоть двадцать судимостей у тебя будет».
Стал задумываться – так ведь оно и есть. Неважно, что гнилой от и до. Неважно, что стараюсь вписаться и при любом раскладе не быть белой вороной. Не то, что я им чужой, – а все-таки инородное тело. И таких, как я, много. Тот же Гена.
Между прочим, от Игрушки я впервые услышал про теорию воскрешения душ Федорова: что дети должны воскресить родителей. Что за дела?!. Спорили до хрипоты. «В натуре, - говорит: - сам читал!»

124. Снова в начальники

Сижу без вывода десять суток, и приезжает Хозяин. Планерка. Что – то меня коснулось, а меня нет. «Где?» - «В изоляторе». - «Кто посадил?» - «Замполит». - «А на работе нет почему?» - «Так его ж посадили…» - «Он работать должен, в изоляторе пусть ночует».
На бирже у меня уже приличный авторитет, меня многие знают. А тут за завышение объема работ гасят Кискина. У Хозяина на балансе числится столько-то кубов тары, стали грузить - не хватает. И не хватает что-то очень прилично. По бумагам, допустим, три вагона, а есть только два. Тара – самый дорогой ассортимент, но, главное, отчетность пошла в управление. Хозяин прилетел, аж говно булькает: «Трубниковский! Завтра идешь бригадиром в тарку. Барбосу этому, Кискину, год одиночки!»
Год обернулся месяцем, Кискина вернули. Бери, говорю, Вовочка, свой цех обратно. И меня назначают мастером на лесозавод.
Мастер - должность вольная, но вольного не нашли. Две смены, четыре пилорамы, транспортеры, торцовка и задание на месяц: столько-то обрезной доски, столько-то необрезной, столько-то дюймовки, сороковки, бруса. Всё знакомо по Мехреньге, только там это называлось лесоцех, а здесь - лесозавод, хотя там производство больше. Мое дело – организовать. Чтоб был лес, чтоб всё крутилось, убирались отходы, и менты как можно меньше вмешивались в работу. В хорошей рабочей зоне всё держится на самоорганизации, на таких как Кискин, Боря-Точило, Шарабора, как я. Заключенных в стране было-то всего миллион-миллион двести, а давали двадцать процентов национального валового продукта. Об этом, кстати, журнал «Коммунист» писал. У нас его многие выписывали и обсуждали.
С коллективом никогда ни одного конфликта. Вижу, простаивает рама – у рамщика день рождения, человек забухал. Но я знаю, что завтра он наверстает, и учетчику показываю, что всё в порядке, кубатура есть. Или собрались чифирнуть. Это может случиться в любой момент любой работы, какая бы сверхсрочная она ни была. Всё бросается, всё выключается. Вся бригада или двое-трое, если маленьким общачком, садятся и чифирят. Нет у тебя чая? Это роли не играет. У одного есть заварка – чифирят все. И тут уж никто не поможет – ни бригадир, ни мастер, ни Хозяин. Господь бог с неба спустится: «Мужики, включай раму!» – «Чифирнем, включим». Да оно и недолго, каких-нибудь десять-пятнадцать минут.
Конфликты, притом часто, случаются с ментами, которые пытаются обмануть. Вот за это я глотничаю. Гненный на планерке услышал, как я матерюсь: «Нельзя, - говорит, - так с начальством…» - «Гражданин полковник, это работа. По работе я и Брежнева облаю, если он косяк порет». - «Ладно», - засмеялся.
Почему благодушие такое? А кто выполняет план? Рабочие бригады. План не сделаем – у него премии не будет, дочку свою и зятя-балбеса на юг не отправит.
Однажды все четыре рамы простояли, мужики с обеда дуру погнали. Вечером планерка, а у меня ничего нет. Хозяин: «Сам за тебя подам!» Система такая: я сдаю кубатуру учетчику, учетчик - в отделение, отделение - в управление. «Как ты за меня подашь? Что ты там напишешь? Ты напишешь, а я отвечай? Я – мастер, материально ответственное лицо! Подашь - пойду к учетчику и вычеркну!» Слово за слово. Короче: со съема – всей бригадой в изолятор. Мужикам объяснил, они меня поддержали. На другой день всех выпустили.
Работа не сказать, что особо нервная. Просто надо шевелиться, постоянно думаешь, как там у нас с планом, как закрыться на сто процентов? Или, скажем, приходит замполит: «Почему у тебя одна рама сто тридцать процентов, другая сто десять, а две вообще не выполнили? Возьми общую кубатуру и подели на четыре…» - «Ещё Владимир Ильич сказал: где общак – там голод». – «Где Владимир Ильич такое сказал?!» - «Сказал: если сделал человек двадцать кубов, за двадцать ему и заплати. Заплатишь за пять, в следующий раз он пять сделает».
Зато и отдыхаешь. Закроешься у себя в будке, предупредишь на случай, если будут искать, и полдня спишь. Или читаешь – тридцать шесть журналов выписываю. В Мехреньге не выписывал, потому что на мне был иск и денег почти не оставалось. А тут копейка на карточке всегда есть, и подписка всячески приветствуется. В Москве человек не может подписаться на «Иностранную литературу», «Новый мир» или тот же «Подвиг», а мы – пожалуйста.

125. Поселенец Кац

Москвич Аркаша Кац только-только вышел на поселение, получил комнатушку и ему нужны доски, чтобы обшить стены. Желательно – «дюймовочку», двадцатку, а чем тоньше доска, тем она дороже. «Сколько тебе?» - «Да я не знаю…» - «Бери пакет». Пакет - это десять кубов. «Дюймовочка» шла на экспорт и по тем временам стоила долларов пятьдесят куб. «Аркаша, - говорю, - ты мне земляк, лично я с тебя ничего не возьму. Мужики пыхтели - им дашь». - «Чего принести?» - «Неси чайку, пожрать чего-нибудь». – «Чай только плиточный». Двухсотграммовая плита грузинского стоила в магазине восемьдесят копеек. Аркаша принес штук пять и три банки консервов «Мясо с овощами», дешевле, чем тушенка, но тушенки и не было. На десятку, грубо говоря, он принес. За десять кубов вагонки.
То ли мать, то ли отец, то ли оба они у Аркаши работники МУРа, притом довольно приличного уровня, порядка полковника. Посреди бела дня сын хороших родителей подъезжает на такси к Андронниковскому монастырю, где музей Рублева, говорит водиле: «Подожди». На нем синий рабочий халат, какой-то значок - может, «Заслуженный работник торговли», важно, что значок есть. С деловой рожей мимо бабок-хранительниц Аркаша проходит в зал и прямиком к иконе, о которой иностранец ему сказал, что она стоит тысяч сорок долларов. Спокойно икону снимает, ни во что не завернув, берет под мышку и также солидно эвакуируется. Такси везет его домой, причем шофер запоминает подъезд, в который он вошел, потому что Аркаша дал ему полтинник, а на полтинник можно было тогда полдня ездить. Бабки посидели-посидели, и у них возникает вопрос: «Кто это был?» - «Не знаю». - «Как - не знаешь? – «Наверно, реставратор…» - «А куда понес?» И забегали. У них ещё не было случая, чтоб украли, после там уже все было предусмотрено.
Таксист вечером рассказывает про щедрого пассажира своей бабе. Баба оказалась смышленой: «Он же эту икону украл! Попадется и тебя сдаст. Пойдешь как подельник». Одеваются и в милицию, из музея еще даже заявления не было. Там всё «Как же так!», да «Ой-ой-ой!», «Надо бы доложить начальству…»
Через два дня Аркашу взяли, продать икону он не успел – говорит, давали только тринадцать тысяч, и его задушила жаба. Кража-то какая: из музея в центре Москвы, православная икона, являющаяся государственным достоянием! И украл не Иванов-Сидров, а Кац! Крутили-вертели, но со всеми хлопотами наскребли Аркаше только восемь лет общего режима. По трети срока он выходит на поселение, да и пробыл-то на поселении совсем чуть-чуть. Я почему запомнил его: досок своих он так и не взял. «Аркаша, - объясняю ему, - лучше всего взять их в пересменок. Машину подгонишь, крановщик дежурный есть, он пакет положит. Солдату дашь чего – нибудь - выпустит». Встречаю другой раз: «А доски-то?...» - «Заберу-заберу…» Не забрал, помиловка пришла. Он и сам говорил: «Наверно, скоро выпустят, предки бьют хвостом… » Евреи, они ведь и в Верховном суде есть, сидят по всем этим комиссиям. Поступает к нему твое дело, он пишет: «Достоин освобождения». Дальше всё идет автоматом.

126. С того света

Той осенью я сильно простудился. Температура, тяжело дышать. Кашля почти нет, но все болит. Хотя легкие… даже когда рак, боли нет. Меня должны были отвезти на больницу, но накануне этапного дня сопровождающий прапор напился и не пришел. В следующий раз опоздал конвой, буквально на какие-то пятнадцать минут. В общем, меня не увезли.
Гнойный плеврит, лежу в камере, умираю. Состояние полубредовое, плыву. Слышу, как врач (тогда врач в зоне уже был - Гена, выпускник Ленинградского мединститута, кликуха Глобус) кому-то в коридоре говорит: «Чего его везти, ему неделя осталась».
Был такой молоденький питерский мальчик, Володька-Мороз, за кражонку пятерик срока. Мороз – кликуха. Обычный пацанчик, лет двадцати пяти. Гордый, сам ничего не попросит. Я получал ДП, а общак отдавал ему. Предупредил повара: «Пацан будет приходить - корми его». Иногда дашь ему покурить или чайку: «На-ка, завари…» Чифирнем вместе.
И вот самый у меня разгар болезни, и вечером ко мне прорывается Володька. Он жил в другой «сотке». Но бригада зашла, и он с ней, двери-то входные открыты. Сперва запускали по одному, а со временем стали запускать чохом, и каждый идет в свою камеру. Тут у тебя есть две-три минуты, от силы пять, чтобы проскочить и вернуться в свой барак. Володька прорывается и сует мне пакет: «На!» Семьдесят пачечек кодеина по шесть штук! Кодеин на сахаре, кодеин на соде - к Володьке приехала мать, как уж она там пронесла?..
Кодеин – производное опия, его давным-давно не выпускают. И все эти семьдесят пачек я вмазал. Не сразу, конечно, но таблеток по тридцать (пять-шесть за раз) я в день выпивал и сразу же почувствовал себя лучше. Лежу под кайфом, на второй день к вечеру стала снижаться температура, перестал задыхаться. Дней через пять, считай, уже почти нормально дышал. Где-то за неделю выпил все, ни с кем не делился. Ребята видели, что шелушу какие-то пачки, но никто ничего не спросил. На десятый день я ходил, по стеночке, правда, а через две недели вышел на работу.
«Если б собственными глазами тебя не видел, стетоскопом не слушал, не знал, что это двусторонний плеврит тяжелейшей формы, никогда бы не поверил, - сказал Глобус. - Что делал?..» - «Самолечение». - «Чем?!» - «Извини, не скажу».
Хотя Глобуса я уважал. Держался он строго, но малый был открытый, веселый. Если возможность есть, освобождение всегда даст. Приехал с женой, та на поселке работала гинекологом. После, уже в «открытой» зоне, мы с Геной были в очень хороших отношениях. Уважал его ещё и за то, что не надел погоны, а ведь, если бы надел, получал бы намного больше: «В гробу я их видел. Сейчас в любой момент сяду на хвост и уеду, ничего им не должен. А в погонах просто так не уйдешь». Собственно, он и без погон получал прилично: был врачом при двух зонах и ещё принимал на поселке. Несколько раз делал мне блокаду, радикулит ведь постоянно. Зная Генину страсть к детективам, отблагодарить его было просто: вырезаю из свежих журналов два-три детектива и отдаю переплетчикам. Кто карты делает, тот, как правило, умеет и переплести, даже тиснение засандалит, виньетки разные.

127. В «открытую»!

Рано утром в камеру входит нарядчик: «Юра, на работу не идешь. Собирай вещи – и в «открытую»!..
В «открытую» заочно переводит так называемая наблюдательная комиссия: начальник колонии, замполит, две-три бабы из поселкового совета. Выйти можно по трети срока, но я вышел не через пять, а через шесть лет. За мной числились нарушения (формально они есть у каждого), и несколько раз мне вывод откладывали. «Добро!» Собираться недолго, какие тут вещи? Матрас скатал, подушечка, одеялко. Процедура прощания не предусмотрена: «Привет, мужики! Я пошел». – «Давай, скоро увидимся…» Слюни никто не пускает, вышел – забыл.
В обществе нарядчика и мента через две вахты прохожу в «открытую». Кругом знакомые лица, всех до единого знаю, включая ментов. Тот же Шило, Миша Кошкин, лишивший меня ларька, Хозяин «открытой» был у нас Режимом - ментов тоже постоянно гоняют из зоны в зону.
Здешнего нарядчика знаю лет пять: «Где устроиться?» - «Давай в двухэтажку, есть места на втором этаже, там потеплее».
Идешь по зоне совершенно свободно, не оглядываясь, – вот тебе первое преимущество «открытой». Штаб, столовая, двухэтажка (единственный на обе зоны двухэтажный жилой барак), котельная, ларёк. В «закрытой» ларек привозят в барак, на отоварку выводят по одному. Отоварился и назад, в камеру… Или, возьми, питание: в «закрытой» ничего не готовят, своей столовой нет. Шныри возят всё от соседей: термос первого, термос второго. Но это одно название – термос: обыкновенная кастрюля, теплая она от силы полчаса. Вот и всё различие: «открытая» ест горячее, «закрытая» - чуть тепленькое.
Заходишь в барак – на дверях никаких засовов! Поднимаюсь на второй этаж. Предбанник, кабинетик отрядного, две большие секции, каждая человек на пятьдесят, и маленькая секция - шесть двухэтажных пружинных коек. Не нарчики деревянные, заметь, а солдатские койки. Две койки, проходик, тумбочка - две койки, проходик, тумбочка. В умывальной - полки, зеркальца, немножко, правда, тусклые, а, главное, шесть штук розеток – чифирь варить. Чаек уже разрешен, но и когда он разрешен не был, розетки, случалось, ставили. Умный Хозяин скажет: «Ставьте, всё равно будут варить. Чем на улице костры жечь, пусть лучше здесь варят. Пожара меньше».
Чай разрешили недавно. В ларьке можешь взять две пачки в месяц. А что добыл на стороне… Если лежит в тумбочке, не заберут, но если несешь с биржи и на шмоне находят, отметают. Проносить нельзя, просто за это уже не наказывают.
Устраиваюсь во второй секции, сверху. Вечером должен принять Хозяин. Но Хозяина в штабе нет. Режим, человек семь народу и знакомый капитан (помню, как он пришел из училища лейтенантом): «Пойдешь бригадиром в погрузку?» Понимаю, что в погрузке он отрядный. «Как я могу решать за бригаду?» - «Правильно мыслишь. Идем в отряд, там перетрем».
За погрузку мне жевать не надо - в Мехреньге был в ней и десятником, и бригадиром, и мастером. Погрузка есть погрузка, публика жесткая, причем в основном специалисты. Думаешь, какие здесь нужны специалисты, грузи и все? У тебя ни одного вагона не примут: погрузишь, а железная дорога будет возить туда-обратно. То стойки у тебя не те, то не те прокладки. Много есть тонкостей, люди годами работают.
Бригадиром погрузки был Гена-Лимон, откуда-то из-под Ростова. То ли Новочеркасск, то ли Батайск. Нормальный малый, прёт, как вол, на любой работе. Но у них вышла канитель, и пятерых, включая бригадира, загасили. Ничего особенного: какая-то разборка по пьяни - крики, топоры, гонки. Менты их хапнули - они с ментами бодаться. Всех повязали, вызвали конвой, увели в зону. Они и в изоляторе повоевали маленько. Им дали по боку, рассадили по одиночкам. Хотели просто одернуть, погрузке многое прощается. Все знают, какая это работа, знают, что погрузка поддает, но ты поддавай без кипеша, кто тебе слово скажет? А Лимон стал возникать. У него и без того нарушений прилично, в бригаде было несколько забастовок…
Приходим в ту же двухэтажку. Первый этаж, левая секция, почти вся погрузка тут, а всего её человек шестьдесят. Кроме самих грузчиков, стропаля, крановщики, электрик, механик, слесарь по ремонту кранов. Уборка габарита, заготовка тросов для обвивки, рубка гвоздей – все эти вспомогательные работы тоже «погрузка». Заходим, здороваемся, все меня тут знают, слышали, что пришел. «Ну что, мужики, Трубниковского бугром возьмете?» - «С Лимоном-то чего?» - «Лимона загасили, постановление подписано». – «Сто процентов?» - «Даже сто пятьдесят. Год одиночки. Пятнадцать суток кончатся, переведут в одиночку. Всех пятерых». – «Ну, пусть Трубниковский…»

128. Фартяк

Периодически приезжают всякого рода комиссии, и проводят личный приём. Заранее объявляют по радио: прием по личным вопросам тогда-то будет вести начальник режима управления или зам начальника политотдела. Каждый может сходить и пожаловаться. Говори, что хочешь, но только о том, что касается лагерной жизни: тебя обидели, тебе недоплатили, тебя неправильно посадили в изолятор. Он гривой машет и записывает.
Абсолютно ничем это не кончается. Накипело – сходи, выпусти пар. Он и изолятор обходит, одиночки: «Есть жалобы?» Заставляет писать и кладет в папку. Главная его цель - сбор подноготины на лагерных ментов. Не для того, чтобы было лучше нам, а чтобы в случае чего прижать того же Хозяина, Режима, кума. Плюс одновременно принимает своих сексотов - есть такие, которые числятся не за лагерем, а за управлением. Наиболее ценный и засекреченный слой.
Случается, принимает районный прокурор. К прокурору уже публику притормаживают, тут по выборке, можешь вообще не попасть. Лагерные менты при входе в штаб, менты в коридоре: «Так, ты иди. А ты пошёл на хуй отсюда!» - И тут же тебя уволокут.
Когда приезжает высокое начальство, то понимаешь, что, в сущности, и с кумом, и с Хозяином, и даже с самим начальником отделения вы одинаково обездоленные люди. Стоит какой-нибудь капитан или майор с управления, обкладывает его матом, а он, как мальчишка, молчит. И всё это мы видим и слышим.
Был там один ДПНК (дежурный помощник начальника колонии), капитан. Кликуха Баба Дуня. Бегает, хлопочет, суетится. Валенки сорок восьмого размера, шинелька. Спрашиваю как-то: «Чего в шинели ходишь? Хозяин в полушубке, Режим в полушубке». Причем полушубки на них не черные, а белые. «Полушубок на пять лет дают, вытерся. Под шинель его поддеваю». Лицо старой бабы, поддавал здорово. До того его жалко стало.
Особенно жалеешь старшин, которые прошли армию. К примеру, дядя Валя, бывший танкист, обгоревший весь. Кликуха - Порядок в танковых войсках, это у него любимая поговорка. Добрее мужика нет. Он не то, чтобы добрый, но не беспредельничает, на многое закрывает глаза, вроде не видит. Вот я возвращаюсь в зону заряженный, что-то на себе несу, и он понимает, что я несу. Но шмонает меня так, чтобы только не найти. Почему? У нас сложились какие-то мизерные отношения: однажды дал ему немного олифы, и человек помнит. А другой считает, что если берет у зэка, то это ему положено. Вроде, само собой, я ему обязан.

129. Соблюсти интересы

В бригаде у меня порядок. Более-менее, конечно. Поножовщины, во всяком случае, нет, почти не бывает драк. Это как вести политику. В погрузке обычно конфликты какого рода? Ставят вагоны под погрузку, у тебя три рабочих звена и, к примеру, такая разнарядка: пять вагонов – рудстойка, два – тара, один - доски. Ассортимент этот лежит в разных местах, одним краном его не возьмешь, на каждый приходится ставить звено. И получается: звено на пять вагонов, звено на два и звено на один. Вагон – час работы, два вагона – два часа. А пять вагонов – мылить дай бог! Естественно, начинаются трения. Чтобы соблюсти интересы, постоянно приходится звенья чередовать.
Или сегодня звено попало под пять вагонов, а в зоне фильм, которого два месяца не было. Съем прошел, как попадешь в зону? У толкового бригадира конвой работает по вызову, но для этого должны быть хорошие отношения с батальоном. Существует зам комбата, который занимается ремонтом казармы. Ему нужны доски, гвозди, дрова для котельной, а деньжонок нет. Если и были, то давно пропиты. Куда он идет? Он идет на лесозавод: дайте! И идет в погрузку, потому что у нас краны, вручную не погрузишь. Лично я с этого дела ничего не имею. Но в любой момент позвоню: «На погрузку нужен конвой…», и через полчаса конвой будет. Кто отгрузился, быстренько попадает домой.
И второе: я никогда не кроил. Бригадирское дело, оно чем ещё сложное: есть соблазн что-то выкроить себе. Например, половину кубов сбыть приятелю, чем, кстати, иногда злоупотреблял Кискин.
Главная забота бригадника - два производственных (за выполнение плана) рубля. Иногда его даже не столько интересует общий заработок - лишь бы были четыре рубля на ларек и два производственных. Другому, как и мне, нужны деньги, чтобы отогнать домой, помочь матери. За два-три месяца на карточке накопится стольник – пишешь заявление и отгоняешь.
Должность, скажем так, специфическая. Будят в два часа ночи: «Пошли!» Идешь, толкаешь каждого: «Ребята, поднимайтесь!» И так круглые сутки. Только вырубишься – опять: «Пошли!»
Помню: лето. Был у меня десятником пацанчик-поселенец. Ну, каким десятником? Его дело - прийти с блокнотом и записать номера вагонов, а сколько кубов, ему говорю я. Настолько ленивый был пацан, что иногда вызывал меня к телефону в контору (на бирже тоже контора есть). Звонит с посёлка: «Продиктуй мне подачу…» А, может, у них там кино. Я передаю, он мне за это чайку или покурить принесет. Хохлёнок какой-то, со Львова, по-моему. Однажды прибегает, глаза вытаращены: «Ребята, сегодня ночью Высоцкий умер».

130. «Большая семья»

Отношения между ментами и зэками… Не скажу, что одна семья, слишком большая между нами дистанция. Но жизнью друг друга интересуемся, знаем друг о друге многое и, если бы не форма, часто нас трудно различить. Скажем, тот же Покачайло говорит исключительно по фене. Зовет нас по кликухам: «Лопата, иди сюда!», «Подошва, мать твою, чего филонишь!» По фамилии обращается только к тем, у кого кликухи нет.
Я бы не сказал, что это хорошо. Когда мент начинает под нас подстраиваться, это или дурак, или хитрожопый. Взять того же Музыченко – был сперва отрядным, а после Хозяином. Придет в лесоцех: «Чего рожи кислые? Не чифирили, наверно?.. - Кинет стограммовый контейнер чая: - Быстренько заварите, пока я тут». Встанет с нами в кружок, сделает глотка четыре. Меня это каждый раз коробило. Конаешь, сука, за своего, а сам человек пять сгноил в изоляторе, люди получили открытую форму туберкулеза.
Или присядет с тобой рядом зам по производству майор Гицко, откроет пакет с домашней едой: «Твою мать! Опять котлеты!.. Достала меня своими котлетами баба!» А мне котлеты эти снились.
Баба его ведала снабжением. Но не зэков, а всего поселка, и вскрылось, что по документам поселок получил пять тонн апельсинов, которых даже дети не увидели. Прямиком ушли зверькам в Кослань. Госцена им была рубль пятьдесят, баба отдала оптом по два пятьдесят, на рынке продавали по пять. С пяти тонн имела, пять тысяч. Когда возбудили уголовное дело, стали проверять и другое, что поступало на склад. «Красная икра»? – в продаже не было, «тушенка»? – не было, «сгущенка»? - не было. Ну, и так далее. Тетка делала очень приличные деньги и скупала ювелирные изделия. Во время обыска нашли эмалированное ведерко золота, пять кг. Да золото и недорого стоило: двухграммовое обручальное колечко – рублей тридцать-сорок. Дали четыре года условно. Гицко жаловался: «Бабу не за хуй судили…» Сам-то он не змеевитый был, ни разу никого не посадил.
С начала шестидесятых ввели институт отрядных. В Мехреньге их было единицы, в Мазендоре почти комплект. На производстве я обкатывал их в пятнадцать минут, и они делали то, что я говорю. И чай носили. Скажу: «Принеси» - он несет. Это когда уже какие – то особые училища сделали, выпускавшие начальников отряда. Приходят в зону пять-шесть человек, половина почти неграмотные. Один такой был партийным секретарем, и мой нарядчик Володя за чаек, за покушать несколько лет писал ему протоколы партийных собраний. «Придумай чего-нибудь…» Володя сядет и пишет. Кого слушали, что постановили. Четко, красивым почерком – эти протоколы периодически проверялись и получали высокую оценку. Иногда зайдешь к нему: «На, прочти», - скажет. И оба хохочем.
А был ещё отрядный Авдюша. Так тот пожаловался на партсобрании, что жена с поселенцем блядует. «Вы её одерните!» Как тут одернешь: поселенец лет тридцати, обалденный красавец, она небольшого росточка, пердильник с этот диван, вымя восьмой номер. Ему какая разница, баба есть баба, есть, куда сунуть. Она его сама заманивала выпить. И сама же на Авдюшу: «Да умри ты, козел! Напишу на тебя в управление, тебя вообще выгонят…» А он и без того выгнан, только из армии. Бывший армейский майор. Вечно засаленный, полупьяный. Одеколон у меня пил. Как – то прилетает на биржу: «Юрка, меня ломает…» - «Ну, есть там… Ребята поставили, второй день всего, только-только заиграла…» - «Всё равно. Хоть немножко!» А потом Лупатый рассказывает: в изоляторе был небольшой кипеш, прилетели солдаты, выгнали всех во двор, и человек десять поставили на забор. Знаешь как? «Раздвинуть ноги! Шире! Ещё шире!» И Авдюша долбил всех подряд резиновой палкой: «У меня аж шкура полопалась… Помнишь, говорит, козел, какие дрова мне напилил? Хуевые дрова, сырые!»

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 111-120 главы

111. Промысел

Привели с работы – встань у своей камеры и жди, пока соберутся все. Менты (солдаты с батальона) запирают калитку, первую дверь барака, вторую, третью (решетчатую) и начинают запускать нас. Открыл одну камеру – запустил, открыл вторую… Пока не закроют всех. Со временем стало проще: возвращаешься - камеры уже раскоцаны, входишь. Старший надзиратель пройдет: «Все на месте?» Запирает и делает проверку. Перед камерой висит табличка с нашими фамилиями и сроком. И у мента список, всегда знает, сколько должно быть. Если кого посадили в изолятор, ему звонят. Или сам звонит: «Такого-то нет». – «В изоляторе». Он у себя отмечает.
В камере у нас начинается вторая смена. Чтобы заработать на чаёк, делаем из клейстера сувениры – шкатулочки, сапожки, фигурки. Для клейстера нужен черный хлеб. Можно его нажевать, можно в воде намочить. Жуешь, складываешь в миску, потом натягиваешь на кружку носовой платок - плотно-плотно, чтоб пружинил, - и ложкой начинаешь протирать пока не остается комочек. С той стороны ткани капает белесая масса - из пайки хлеба получается полкружки клейстера. Туда нужно добавить сажи – отрезаешь от каблука резины, жжешь над миской, а копоть (это чистая сажа) соскабливаешь и мешаешь с клейстером. Дальше этот клейстер начинают мять, греть, раскатывать, и получается что-то вроде пластилина черного цвета, даже блестит. За два-три дня высыхает, делается как кость и идет в производство. Из клейстера в зонах делают массу вещей, иногда даже по телевизору показывают. Самое сложное их украсить, для этого нужна цветная бумага, из которой нарезаешь квадратики и складываешь в узор. Но, если хорошо поискать, на бирже можно найти что угодно – вагоны приходят из-под всякого груза, и что-нибудь полезное на полу обязательно найдётся.
По причине отсутствия художественного вкуса резать квадратики поставлен Шпареный. Делается это крохотным косячком, заточенным, как опасная бритва. Чтобы вещь лучше блестела, разводишь в воде немножко сахара и макаешь. Высохнет - будет как лаком покрытая.
Другая сложность – спрятать продукцию от ментов. Очередной дежурный подходит к «глазку» и видит шкатулку. Один зайти в камеру он не имеет права, должен вызвать старшего с вахты. Как он бежит к телефону, названивает, нам хорошо слышно. Берешь целлофановый пакет, плотно заворачиваешь в него шкатулочку, привязываешь длинную, метра четыре, плетеную нитку – и в форточку (шкатулку специально делаем такую, чтоб пролезала в форточку). На окне всегда найдется, к чему прицепить нитку, да оно ещё в наледи - на белом белую нитку не различишь. За окном нетронутый сугроб, пакетик - бум! - и ушел на полметра вглубь. Влетают менты, шмон. Где тут спрячешь? Параша пустая, пять тощих матрасов, пять одеялок. Смотрят в окно – целина! Дежурный: «Клянусь, собственными глазами видел!» Всех раздевают чуть ни догола: нет ничего!
И так, бывает, раза четыре. Только менты уйдут, шкатулку вытягиваешь и стучишь в дверь: «Это, что ли, искал?..» - «Твою мать! Я ж говорил, тут она!»
Самим же надзирателям шкатулки и толкаем. Обычно просишь десять пачек чая – как-никак работа трех-четырех месяцев всей камеры. «Ты чего, «десять»? Десять пачек – это три рубля. Ни-ни! Да мне её из зоны не пронести… Есть вот полпачки папирос и пара чая. Бери хоть сейчас».
И берёшь. Как-то ведь надо жить.

112. Труженики статьи 144

Почти половина из нас - статья сто сорок четвертая, кражонки. Как правило, это карманники и не моложе сорока. Если ему тридцать пять, это большая редкость. Значит, ворует вот с таких лет - карманником быстро не становятся. Девиз тут ленинский: учиться, учиться и учиться!
Есть по фене слово шнурок. Шнурок, шнур - это пацан при людях, которые трудятся. Или прибился к ним, или живет рядом, или у него папка, мамка, братья сидят, и кто – то его под своё крыло взял. Сам пока не ворует, присматривается, учится. Дышит этим воздухом, слушает эти базары, понимает, что можно делать, чего нельзя. Есть чисто карманная феня. Не говорят: «Украл кошелек», говорят: «Садильник отдержал». То есть «ворую» - это держу. А садильник говорят потому, что часто воруют на подсаде – когда люди садятся в транспорт, и возникает давка.
Троллейбус, трамвай, автобус – всё это марка или конь, равноценно. Карман на пиджаке, в пальто - скула. «Лопату со скулы помыл». Или купил у фраера, у машки. Лопата – бумажник, кошелек - шмель, деньги – филки, шалыжки. Ещё говорят алтушки, но, в основном, филки. «Какие – то, - жалуется, - заграничные филки попались!» Задний карман брюк называется чужой карман или пеха. Это самая легкая кража, дармовяк. Особенно из джинсов, потому что задний карман в них не застегивается. Это элементарно, это и ты можешь украсть. Бритва - мойка или майло. Если с росписью берешь, это уже «с примененим технических средств», совсем другой срок. Будь у тебя хоть первая судимость, а часть третью сто сорок четвертой статьи вопрут. «Купил у машки шмеля со вторяка, с росписи». Вторяк - это карман не снаружи, а когда сверху что-то надето. Вот на базаре баба торгует, у неё под пиджаком три кофты и где – то там спрятан гаманец. Без росписи его не купишь. Сначала бабу общупают, обмацают, а потом с росписи берут. Много таких, чисто карманных выражений.
Персонажи встречаются, что ни в жизнь не подумаешь. Только я вернулся с Сербского, один такой как раз заезжает в камеру Матросской. Рубашка с коротким рукавчиком, животик, серые брючки, китайские плетеночки. Аккуратненько причесан, значительно меня старше, не курит. Профессор какой – то или хозяйственник. А с другой стороны, блатные, они всегда за собой следят. Ты не увидишь его грязным, рваным, нечищеным - человек себя уважает. И других пинает: «Иди, чешую намыль, сучья рожа!»
Буквально пять минут пообщались, спрашиваю: «Как дразнят?» - «Точило». Ну, все понятно! «За что?» - «Как за что? За что мы все здесь? За карман, конечно». Фамилии не помню, зовут Борис Александрович, Боря-Точило, третий раз на «особом». Я, говорю, первый, по сто второй. Канитель вышла... «Без грабежа?» - уточняет. «Без».
Стали мы с ним не то чтобы кушать вместе, но взаимничали. Жил он где – то под Александровым, какая – то бабенка у него была. Последний раз долго был на свободе, что-то около двух лет. И всё время трудился, жрать – то надо. Подозреваю, что в прошлом Боря был шерстяной, но отошел. Отошел, видимо, честно - уж очень был авторитетным, не раз пасть на воров открывал.
И неожиданно я вижу Борю в нашей закрытой зоне! Уже достраивали третью сотку, ближе к бане рыли фундамент под четвертую – и всё это бригадка Бори. С ними постоянно мент или два, хотя куда отсюда денешься? То и дело приходят машины: кирпич, арматура, бетон. Полы бетонируют на метр: роется котлован, кладется сетка, потом бетон. Дырки уборной сводятся в конус. То есть через уборную тоже не сквозанешь. Удивляюсь: на свободе Боря не работал ни дня, а оказался замечательным плотником. Когда стеночки четвертой сотки более-менее возвели, его ребята ушли с ним на биржу, в столярку.
Встречаю и других знакомцев по Матросской: Толик-Румын, Валька-Жирный, Володя-Гном… Толик-Румын из Люберец. «Румын» - значит, человек легкомысленный. Несмотря на всю свою внешнюю серьезность, он такой, может сколько угодно надувать щеки. Толик тоже профессиональный карманник. Небольшого росточка, толстенькие пальчики. «Румын, - говорю, - как же ты трудишься?» - «Это вы всё по карманам, да по карманам, а есть ещё сумочки, есть дурки, есть скрипы». У Вальки-Жирного нездоровое, словно масляное, лицо, тубик, грудка узкая. Тоже люберецкий. Они редко трудились по одному, обычно бригадой, двое-трое. Бывало, что и по четыре человека. Но чем больше бригада, тем больше надо пахать, потому что расходятся, как правило, по соточке. То есть каждому нужно заработать стольник. Один – кассир, ему сбрасывают кошельки. Отдал на прополь говорят. Почему «прополь», не знаю.
Когда я сейчас слышу про воров – рэкетиров, то понимаю, что это вор – помидор. Коснись его прошлого, он, как Сильвестр, был официантом в кафе или мясником (я их путаю с Михасем, но оба они из сферы обслуживания). Воры никогда не признавали грабителя и разбойника. Он даже не знает, что в кошельке, а готов за этот кошелек человека изуродовать. В преступном мире авторитета у такого не будет никогда.

113. Плюс два дня

Территория биржи большая, объекты разбросаны. Тарный цех здесь, разделка на другом конце. А разделка это восемь-десять звеньев, и все в разных местах. Где-то порезало пилой кабель, где-то штекер. Только починишь, тебя уже в другом месте ждут. Или на столбе линия закоротила… Иди за поясом, за «кошками», но сперва сбегай на вахту, чтобы линию обесточили, дважды подтверди, что тока нет. Значит, лезь на столб, проверь «контролькой». Дел на пять минут, а беготни на час. Были дни, когда пообедать не успевал. Копыто со своим горбом на столб не полезет, Копыто в будке сидит, у него постоянно кильдык, знакомых море. Чифирь варят, перетирают за жизнь, а я ношусь, как лось, и всё равно не успеваю, все на меня гавкают. Сколько раз Лесику говорил: «Мало нас двоих» - «Тут и двоим-то делать не хуя!» Уже мастера стали стонать: «Добавь электрика!»
Уж лучше, думаю, срулить в рабочую бригаду. Машину разделаешь, пока следующая придет - сидишь, куришь, и получаешь в пять раз больше. Начинаю сажать печень Ильичу: «Ильич, заебываюсь!» – «Юр, у меня только две штатные единицы». Какой у него штат, я знаю: «У тебя одиннадцать человек на станции». - «Так то поселенцы…» В конце концов, уговорил его написать на моем заявлении о переводе «Не возражаю», тем более что нашел себе замену: серьезный хохол, лет двадцать по зонам электричеством занимался.
И тут мне говорят, что приехала мать, но её не пускают. Бегу к Хозяину (на бирже у него свой вагончик), здесь же крутится Мальчик. Меня увидел: «Свидания ты лишен. Сказал матери – пусть уезжает». – «Вы лишили меня общего свидания, а не личного». - «Это почему ещё?!» - «А вы посмотрите своё постановление: там не сказано, какого свидания лишить: личного или общего… Никто на общее свидание за три тысячи верст не поедет». Хозяин заинтересовался: «Давай, неси постановление». Мальчика все недолюбливали, потому что нельзя быть таким змеевитым. К тому же Хозяин понимал, что тот ему роет яму, хочет сесть на его место. Приносят постановление, Хозяин читает: «Лишить очередного свидания…» Мальчик: «Ежу понятно, что личного!» - «Ежу, может, понятно, а мне непонятно. Где тут написано, что личного? Если бы личного, так бы и написал: лишить личного свидания. А у тебя – что?.. Лишить очередного свидания… Почему очередное свидание – это обязательно личное, а не общее? Мужик-то прав. Общих свиданий в год два, а личное – одно». И мне: «Выйди». Выхожу, минут пять протусовался, Хозяин зовет: «На сутки! Иди».
Сутки без вывода на работу! Оказывается, вышло новое положение, раньше свидание давалось только с выводом, приходилось выкраивать отгулы, выходные, праздничные дни, нарядчик давал соответствующую справку, хотя все понимали, что это фуфел тряпичный. А есть ещё такая тонкость: в законе об исправительно – трудовых учреждениях написано, что «свидание до трех суток». То есть тебе могут дать и сутки, и двое, и трое.
Сутки проходят, я матери говорю: «Мам, за зоной есть кабинет Хозяина. Точно такой же штаб, как в зоне, только поменьше. Сходи туда, напиши заявление, а лучше, просто попроси по-человечески. Дадут – дадут, не дадут – чем мы рискуем?» Часа через полтора возвращается: «Продлил на двое суток. Так хорошо поговорили, такой душевный начальник!» Ну, думаю, не по душевности продлил, не за материнские слезы - ради Мальчика. Вот и Мальчик на что-то сгодился.

114. По понятиям

Моё заявление о переводе Хозяин подписал. Может, вспомнил, что не зря дал матери эти двое суток, все-таки сын оказался сознательным – в разделку просятся немногие.
Весной, когда свежая древесина, когда идут соки, кора слезает аж добела, баланы скользкие, как мыло. А осенью они скользкие от дождя. В звене нас шестеро, на пиле – звеньевой, кликуха Шарабора, мерщик, я и ещё трое – на ходу. Кран берёт с лесовоза двадцать кубов на эстакаду, Шарабора разделывает их под размер, и мы шустрим, укладывая баланы по соответствующим карманам. Всего карманов двенадцать, пиловочник скатываешь в них крючьями, рудстойку – на плечо и понес, а она длиной до двух семидесяти. Сорвётся – пальцы ног, если на тебе сапоги, всмятку. Поэтому даже в жару работаешь в валенках, они могут смягчить удар. Опять же - подошва. На валенках она войлочная, на сапогах - резина. Поскользнулся, с эстакады улетел, а высота там три метра.
Некоторые не выдерживают. Один сунул голову под заднее колесо лесовоза. Прямо на трапе. Лесовоз подъезжал к эстакаде разгружаться. В нем двадцать два - двадцать четыре куба хлыстов, а куб где – то семьсот килограмм. Двадцать тонн, грубо говоря. Я пацана знал. Главное, в зоне – то был недолго, около года всего. Многие считали, что человек просто подмок. У него было пятнадцать за убийство жены. Регулярно писал письма соседям по квартире и в них клал записку для жены: «Прошу передать, потому что она жива, но у нее есть любовник, мой недоброжелатель, который прячет от неё мои письма». Может, действительно ебанулся, а, может, косматил.
Уйти из разделки трудно. Существует, правда, предел: пашешь год-полтора, два максимум - есть такое неписаное правило – и тебя переводят. Или видят, что ты не может чисто физически. Вот как говорят: живут по понятиям. Выражение это затаскали, мерзость, но оно по делу. Менты тоже живут по понятиям, придерживаются наших неписаных законов – и им, и нам так проще. Потому что, хочешь – не хочешь, сотрудничать приходится по многим моментам. Тут и ларек, и свидания, и кормежка, и выписка – вместе всё это твоя жизнь. Завезли валенки дерьмовые - за год три-четыре пары сносишь, даже подшитые. Плохо скатаны, сыплются. А положено тебе одни валенки на два года. Придешь раньше, скажут: «Ты ж в прошлом году получал!» Но если на твоем заявлении отрядный написал «Выдать», считай, вопрос решен. В рабочей бригаде ты можешь пять бушлатов в год выписать, если на производстве износил (норма - один). Другое дело, если ты их проиграл, прочифирил - хороший начальник отряда это знает, напишет «Промот имущества».
Подавляющее большинство нас, особенно с небольшими сроками, работают из-за денег, потому что могут скоро их получить. Или у человека есть, кому их со своего счета перегнать и получить наличными обратно. А если нет? Вот Коля-Волк, Волчара, у него никого не было. Может, кто и был, но перегонять в этот адрес было бесполезно, поскольку ничего с этого не поимеешь, деньги к тебе не вернутся. Коля знает, что через месяц-два ко мне должна приехать мать и я вот-вот буду перегонять домой деньги. То есть я пишу заявление о переводе их с моего счета на имя матери, Трубниковской Веры Семеновны. Пишет заявление и Коля: прошу перевести триста рублей моей тете, Вере Семеновне Трубниковской. Шито, конечно, белыми нитками: «Твою мать! – скажет отрядный: - Какая она тебе тетя?»
Отрядный у нас жесткий, но выдержанный мужик. Подойдешь: «Надо бы денег перегнать…» - «Ладно, посмотрим». Может три дня думать, но, если скажет: «Пиши заявление», - все равно, что Брежнев сказал. Таких людей уважают, не обязательно даже, что он сделал тебе что-то хорошее, хорошего здесь никто не ждет. А уж если сделал… Он умеет этим пользоваться: кто-то чего-то для него подсасывает, может, и не один человечек. Чуть что, мигом поставит на место, убедишься, что он знает про тебя всё. Но от него никуда ничего не вытекает. Отец родной. Если пятнадцатого числа у нас ларек, ларечница может не прийти, только если помрет. Живую ее отрядный пинками пригонит, проверит ассортимент. Ей лень везти с базы дешевые конфеты, везет по три рубля, нам это дорого, а тем, кто работает физически, сладкое нужно обязательно. Хоть полкило, хоть триста грамм всегда возьмешь. «Почему дешевых не привезла?!» Пусть они смятые, развернуть нельзя - режешь ножом и в чай, там фантики отвалятся. Может тут же к Хозяину пойти: «Не для отказчиков прошу, для работяг…» Не помню, к сожалению, фамилию. Последний раз видел его на поселении, он был майором. Говорят, умер от сердца, ночью случился приступ.

115. Ломовики

Шарабора сидит за мокруху. Сам питерский, маленький, коренастый. Последний раз на свободе был неделю. Шел с друзьями, две девки с ними, и кто-то девку цапанул. «Какие ножки! Засадить бы!..» Хулиганьё. Он обернулся: «Заткни пасть!» Тот ответил. А есть фраза: «Мужицкий разбор – кол». Все эти качалова, разборки, доводы – приводы… У Шараборы с собой пистолет – поворачивается и прямо в лоб. А никуда не свинтить, дело чуть ли не на Невском.
Шарабора – ломовик, жадный на лес, наше звено всегда в мыле. Машина пришла – если кто-то от неё откажется, Шарабора возьмёт: «Вези еще! Фраера, поработаем за деньги? Согласны?» - «Согласны». Если другие звенья разделают в день пять машин – это праздник: пять лесовозов - сто кубов. Наше звено разделывает семь, двести процентов в месяц всегда выходит.
За это Шараборе многое прощается. К тому же мы бесплатно пилим Хозяину дрова. Точнее, не лично ему, а нужным для него людям. Тому же, скажем, начальнику станции. Хозяин придет: «Шарабора, будет сушняк, откатывай». И мы откатываем. Сушняк, сушина…та же деловая древесина, только двадцать пятого сорта. Платформу сушняку нужно раскрежевать, погрузить, и платформу эту угоняют. Вот такое одолжение Хозяину.
Помимо работы, у Шараборы есть другая слабость - обходиться без ложки. У всех ложка есть (по фене - черпак), у него нет. Ест он так: жижу выпивает через край миски, остальное подгребает в рот корочкой хлеба, кашу тоже ест корочкой.
По бирже часто дежурит худой майор под два метра, комиссованный из армии. Ходит с портфельчиком, шинель длинная-длинная, культурный, выдержанный, но с бзиком: как поднять сельское хозяйство страны. Пишет проекты и достает ими всех – от Суслова до Брежнева. При всяком удобном случае излагает свои мысли и нам. Коми, говорит, она ж громадная, четыре или пять Франций. Зачем здесь держать коров? Держать надо только лошадей, лошадей на мясо. Во-первых, они неприхотливы, едят всё, и они морозоустойчивые. Очень вкусное мясо. Не нужно коров, не нужно доильных аппаратов - ничего не нужно!
Не получая ответов на свой проект, майор взялся за нашего звеньевого: «Не так пилишь!» В конце концов, Шарабора психанул: «Вали на хуй, гондон, чтобы я тебя больше не видел!» - и пошел с пилой на майора. Тот пулей к будке, в которой сидел Хозяин и мы, несколько человек, ждали учетчика: «Товарищ капитан, товарищ капитан!» Хозяином тогда был уже не Лесик, а капитан Покачайло (при мне в обеих зонах - закрытой и открытой - хозяев сменилось человек десять, Режимов – то же самое). Покачайло этот с утра до вечера на бирже, ему план нужен. Его не колышет: чифиришь ты, пьешь, играешь - дай кубы! «В чем дело, майор?» - «Он меня на хуй послал!» - «Кто?» - «Заключенный Шарабора». Покачайло сидит нога на ногу, сапогом покачивает, мы стоим, ждем, чем кончится. Я готов заложиться, что Шарабору Хозяин не тронет. Тем более, что этого гаврилу, майора, он не то что не любит… надоедает человек. Покачайло сидел-сидел, наконец, встаёт: «Вас, майор, на хуй послали? Можете туда не ходить, это совершенно необязательно».
Майор его понял и покатил из зоны.
Другим трудоголиком у нас был Витя-Бревно, москвич, коренной притом, тут у него и родители, и предки родились-выросли. Причем в каком – то хорошем районе, вроде Полянки. Витя за чай (тому я живой свидетель) один грузил крытый вагон. А это шестьдесят кубов леса. Кому-то из грузчиков нужно было доиграть в карты, подходит к Вите: «Бревно, четыре пачки! Грузишь?» - «Без проблем». И сорок пять тон за смену человек на себе перетаскал, а на свободе норма для грузчика шестого разряда - десять.
Витя - карманник – профессионал. Очень высокий, немножко безалаберный, но справедливый. Кто давно сидит, все справедливые. При мне у него заболела нога, начал прихрамывать. Сосудистое, от курева. Глобус, врач питерский, вольный, сколько раз ему говорил: «Бревно, бросай курить!». Не бросил, всё тянет свою козью ножку. Стали гнить пальцы, гангрена началась. Увезли на больницу и ногу отрезали выше колена, три раза потому подрезали. Протеза не было, ходил на костылях. Два костыля, и штанина подколота с культей. Единственное, о чем просил, чтоб не отправили на инвалидную зону. На тот же Вологодский пятак. А тут недавно по телевизору открывают первую в Москве ночлежку: смотрю, Витя! И диктор подтверждает: «Вот тридцать два года отсижено, в прошлом - особо опасный рецидивист, инвалид». Фамилию называет, я не запомнил. Витя-Бревно, пусть будет так. «Особо опасным», кстати, он никогда не был, просто карманник-рецидивист.

116. Воруй, но не у меня

Поданные на биржу вагоны повторяют судьбу плененных городов. Право первой ночи принадлежит погрузке, нам достаются остатки. Вздутые банки консервов съели в пять секунд. Что пропоносило, ерунда, нас и так почти всех поносит от тяжестей и здешней пищи.
Однажды приходит опломбированный пульман. Его драконят, а там, в уголочке, двадцать ящиков водки. Громадный вагон, девяносто кубов, двадцать ящиков водки в нём ещё разглядеть нужно. Мгновенно всё растаскивается, делится, прячется. И тут же начинаем квасить. К съему из смены в сто пятьдесят человек тридцать вообще лыка не вяжут - грузи на тележку и вывози. Человек сорок качаются, пахнет от них так, что дорога одна – в изолятор. А умненькие, вроде меня, выпили бутылку на троих, занюхали, зажевали и трезвые. Капнул на ватку солярочки, несешь в целлофановом пакетике до зоны, по опыту зная, что нельзя идти в первых и последних пятёрках. Лучше всего, чтобы впереди было человек двадцать. Когда приближается твоя очередь, достаешь свою ватку - и за щеку. Пару раз слюну дернул, проглотил, чтобы не было резкого запаха солярки, и спокойненько проходишь. Есть разные примочки, но чеснок есть нельзя - случалось, за один его запах уволакивали в изолятор, а человек не пил вовсе.
С батальона пригоняют две роты, ночную смену на работу не выводят, на бирже шмон. «Ищут пожарные, ищет милиция». В данном случае - солдаты и надзиратели. По будкам, по заначкам, по гашникам. Где на чердачок заглянут, где штабель дровишек ногой развалят. Тут бутылочка, там – с полсотни, может, и нашли.
Железная дорога составляет акт, мол, по чьей-то вине в зону были поданы не осмотренные вагоны, в том числе вагон с шестьюдесятью тысячами ящиками водки, и подлые зэки их выпили. Акт подписывает администрация лагеря.
Тебе всё ясно? Случайного в нашей жизни ничего не бывает: этот вагон шел по нашей ветке куда-то дальше, его отцепили, разгрузили, для фортяка оставили двадцать ящиков и пустили в зону… Без начальника станции, Хозяина, начальника режима отделения тут обойтись не могло. Минимум человек семь-восемь, потому что пятьдесят девять тысяч девятьсот восемьдесят ящиков нужно ещё разгрузить и спрятать. А повесили вину на нас, хотели вменить иск каждому.
Но тут стали писать. Причем не мы - ну, будут вычитать по пятерке, по десятке, на руки нам деньги все равно не дают. Писать стали менты, которым ничего не досталось. Вагон растаял как дым. Взяли пять машин, загрузили и вывезли, тайга-то рядом. После пустили в поселки по спекулятивной цене, благо водка там запрещена, продается только в Микуни.
Приехала прокурорская проверка, плюс с управления, стали нас таскать. «Сколько ящиков было?» - «Не знаю». – «При тебе открывали?» - «Не открывали». – «Пил?» - «Не пил». – «Все пили, а ты не пил?» – «Совершенно верно». В таких случаях принцип такой: знай свою фамилию и больше ничего. Отвечай только за себя.
В общем, взять деньги с нас не вышло. Может, допёрли: не могли сто пятьдесят человек, пусть даже «особо опасные», выпить шестьдесят тысяч ящиков водки. То есть выпить-то могли, но не за один день.
Проходит пара месяцев, загоняют вагон с мебелью. Не целый опять, импортный гарнитур «жилая комната», в ящиках, причем некомплект. Где-то дверцы шкафа не хватает, где-то стола, где-то ножек кровати. Ясно опять, что фартяк, остальное-то всё исчезло. Кто виноват? Опять мы. Устраивают шмон. У кого зеркало находят, у кого полированную боковину шкафа – её уже успели пристроить для домино. Набрали, может, на полгарнитура. А сколько их в пульмане было?
В том же вагоне стоял новенький двухцилиндровый «Урал». По разнорядке управления его везли заму по режиму отделения - был такой пузатый, вальяжный майор, разжалованный откуда-то с Урала из полковников. За какие грехи, не знаю, но менты говорили, был большим начальником. Кликуха Борман. Сам я тогда фильм не видел, но, кто видели, говорили, что очень похож на Визбора, и кликуха ему очень нравилась, его так в глаза называли.
Мотоцикл этот, естественно, сгрузили, закатили на штабеля и сделали клеточку, чтоб не видно. Борману прислали документы, что мотоцикл затолкали в вагон с мебелью, и он дергал полпогрузки. «Мне по хую мебель, которую вы растащили. А мотоцикл - отдайте, я на нем ездить должен. Не отдадите - заморю всех!» От мотоцикла в зоне какой прок? – сделали так, чтоб его нашли.
В пекарне работали ментовские жены, не офицеров, а надзирателей. Их бизнес был дрожжи. Считай: три зоны, и в каждой вечная проблема - дрожжи. Сахарок было проще достать. На конфетах брагу ставили, на повидле, на сухом киселе. Но дрожжи есть дрожжи! Поскольку из пекарни они уходили на продажу, есть хлеб стало невозможно: корка, а внутренность хоть вместо замазки употребляй. В конце концов, мы кипешнули, а вот-вот ждали комиссию из управления. Обычно для фартяка она устраивала личный прием заключенных. Борман на разводе: «Мужики! Обращаюсь ко всем: с хлебом будет порядок. Этот бардак им не сойдет. Завтра, послезавтра будет нормальный хлеб. Потерпите. Но! Сегодня комиссия… О чем хотите, говорите, но кто за хлеб скажет, тот очень долго хлеба не увидит, вы меня знаете. Понятно всем?»
Воруют вагонами - древесину, пиломатериалы, всё что угодно. Мне до лампочки. Он не у меня украл, у государства, черт с ним. Я еще грузить помогу. Но только при одном условии: если он мне за мою работу заплатит. Я эти доски напилил, а он пять вагонов вывез. Если он мне не дал мою пачку чая, пачку махорки, кусок хлеба, миску каши, значит, он украл уже не у государства, а у меня лично, и я стану возникать, хотя никогда не осуждал тех, кто ворует. Воруй, но чтоб было по уму. Каждая оторва, типа меня, тебе скажет, что есть должности, на которых нельзя воровать. В зоне зав столовой украл кусок мяса - человек недоел. Недоел – ослаб, попал рукой в раму, руку отрезали…
Хочешь воровать, шкура у тебя ходит, не можешь не украсть, петух ты крашеный? Не иди в правительство – старики не доедят, иди директором магазина.

117. «Убей меня сейчас»

Двое на бирже нажрались: один - Седой, рязанский, другой - здоровый увалень, ходил, как штангист, переваливался немножко. Откуда он взялся, не помню, появился, может, с полгода, и вдруг у них с Седым такая дружба. До этого пришло несколько рязанских косяков, всего рязанских в зоне было человек пятнадцать, это считается очень много. Не то что земляки держатся вместе, но всё равно друг к друг у них больше симпатии, чем к остальным.
В принципе, землячество на «особом» не имеет большого значения – чем ещё он отличается от «общего». Тут всем всё по хую. Может, конечно, Седой и рассчитывал на поддержку, но, в принципе, зачем ему поддержка? - никто никогда его не одергивал. Оба они со штангистом физически здоровые, оба поддатые. Мало ведь кто умеет пить, большинство убийств, кстати, происходит под этим делом. За слова, за оскорбления. За то, что он себя считает кем-то, а другой его таковым не считает, говорит - ты вообще никто.
Дело было в отстойнике. В отстойник попадаешь в двух случаях. Или это съем (рабочий день окончен, мы прошли проверку и ждём, когда конвой поведет в жилую зону) или выводка. Выводка – это когда приходит паровоз забрать груженые вагоны: нас загоняют в отстойник и по карточкам пересчитывают. Только после этого состав выпускают из зоны, чтобы никто в нём не уехал. И ещё каждый вагон обнюхивает собака. Есть такой длинный помост, вагон останавливается возле него, и собака забегает внутрь.
На работу – развод, с работы – съем. На выводку обязательно вот такой микросъем. Занимает он час-полтора. Бывает, собрались, а двоих-троих нет, сигнал не слышали, сидят в подполье, играют. Выводка может быть и в девять утра, и в десять, и в пять вечера. Но тогда её стараются совместить со съемом.
На выводке Седой с земляком и наехали на Глухого. Глухой малый спокойный, лет на пять старше меня, пришел с Мурмашей. Когда приходят с других зон, тем более с другого управления, всегда думаешь, что за человеком какой-то «хвост». Тем более Глухой пришёл не с косяком в пять-шесть человек, а один. Может, фуфлыжник, может, мусорило: насдавал там людей, деваться некуда – его отправляют за пределы. Сто вариантов может быть. Или он пидер. Но Славка Казадоев мне говорит: «Он со мной в Мурмашах был. Жесткий малый, не подарок». Случился у Глухого в Мурмашах какой-то кипеш, маленько до ножей дошло, шкуру кому-то поцарапал. Но к нам пришел без добавка, со старым сроком.
С чего у них с Седым началось, я не знаю. Мат-перемат, Глухой стоит белый - его не ударили, но оскорбляют по-всякому. И вот его слова, которое я слышал лично: «Седой, если сейчас меня не убьешь, завтра с тебя спрошу…» И штангисту: «С тебя тоже».
Канитель продолжалась минут десять, никто не влез. Славка мне говорит: «Если Седой это дело не утрясёт, завтра хуёво будет».
На следующий день Глухой идет к ним в будку. Там бригада сидит. «Ребята, давайте отсюда…» Все сразу вышли. У него с собой лом. Не как у дворников, а как в погрузке: потоньше, килограммов пять-шесть, один конец лопаточкой, другой заточен и подкален, чтоб не гнулся, когда в бревно воткнешь. Этим ломом он раза четыре Седого проткнул. Второго в больницу отправил… После ребята вспоминали, что Седой беспредельничал на других зонах, мог человека ни за что ударить. Там ему с рук сходило, а здесь наткнулся.
Дали-то Глухому что-то очень немного, года три, кажется. На нашей же зоне остался.

118. На кресте

Под баланами сорвал спину, и меня отправили в тарный цех. Цех большой, работает человек тридцать, постоянные тасовки из звена в звено. Сделал норму, перекурил – идешь помогать другим, ни минуты свободной. Не то чтобы очень тяжело физически, но всё время крутишься. Как пришел и до съема. Единственный, зато большой плюс – бригадир Володя Кискин (кликуха Малюта), лучший, пожалуй, за всю мою лагерную жизнь. Прошляк, москвич с Бауманской, на «особом» не первый раз. Крупный, большая голова, смышленый, шустрый, не по делу никого не облает. Хорошим был бы директором завода. Срок – семь или восемь, не помню. Помню, что в «открытую» зону он так и не вышел. Как ценного работника менты его придерживали, да он и сам не шибко хотел. Несколько ребят, которые к нему поближе, тоже не стали уходить. Как жили в одной камере человек шесть, так в ней и остались. В «открытой» другой Хозяин, другой Режим, другой кум. А тут у них всё налажено, всё по делу. И доступ, куда хочешь, и покушать, и деньжонки. Зачем от хорошего искать что-то лучшее?
Проработал в тарном цехе всего ничего. Выключаю однажды станок, пила на исходных оборотах, её не слышно. Лезу что-то поправить, и двумя-тремя зубцами мне чиркануло указательный палец. Не помню, что пилил, помню - лето, жара. Тряпкой какой-то замотал, набухла, боюсь посмотреть. Боли-то особой не было. Просто шла кровь… Вспомнил: заказчик – АЗЛК, пилили дощечки под ящики для деталей. Сто миллиметров ширина, восемнадцать толщина. Шестиметровые. Нет, «шестерки» не было, «четверка». Увязывали в пакеты по пять кубов. Очень жесткие были допуски. Какая разница: восемнадцать миллиметров или девятнадцать с половиной? Тем более, что ящики сбивали в Москве, доски сырые. Пока доедут, их всё равно поведет.
Медицины на бирже нет, Кискин бежит на вахту: «Парень порезался! Срочно надо в зону!» И вот такое совпадение: на вахте оказался конвой, зам комбата и наш, зоновский, прапор. Не окажись их – ждать мне до съема. И другая удача: здесь же случился Алик, муж обитавшей в нашей «сотке» медсестры, окрещенной нами Мазендоровна. Сам Алик – получивший должность на бирже поселенец – имеет дома телефон, и тут же звонит жене, чтоб поспешила в зону.
Алик с Украины. Говорили, что он мусорило, сдавал там всех подряд, не случайно же человек при должности и телефоне! Ну, мусорило и мусорило, хочешь - получи с него. Иди, отруби голову. Чего ты мне-то говоришь? Хочешь, чтобы я это сделал? Ко мне человек отнесся хорошо, дай ему бог здоровья. Ты, может, в сто раз хуже, если тебя тряхануть.
Рожу мою Мазендоровна знает – ходила к нам с самого начала. По-моему, два раза в неделю, но в четверг обязательно. Подойдет с ментом к каждой камере: «На что жалуемся?» Пару лет прошло, уже не стала подходить. Сядет в своей комнатушке (дверь всегда открыта) и командует солдату: «Открывай пятую!» Кому нужно, по одному к ней идут. В дверях мент, при ней помощник, здоровенный мужик, вроде чтоб её не обидели, и ты с ней общаешься. Никаких врачей не было, Мазендоровна одна за всех, держится с нами как член ЦК и особо не церемонится. Приходит к ней гребень, старый, противный, работает в разделке: «Доктор, у меня кровь…» Тут никто не говорит «сестра», говорят «доктор». На тяжелых работах у половины кальсоны в крови, но Мазендоровна не в настроении и в курсе, что за пациент: «Знаешь, почему кровь? Стоя даешь, напрягаешься. Надо давать лежа».
Наконец, меня приводят. Может, час прошел, может, минут сорок. Я вообще вежливый, с женщинами особенно, и Мазендоровне это нравится: «Ну, давай развернем…» Развернули: белая кость, палец вот так висит, всё разрезано. «Отрежь. А то висит это хозяйство… Брызни что-нибудь и отрежь». Мазендоровна оживилась: «Повезло тебе: я хирургической сестрой была, зашью». Промыла перекисью, делает укольчик между пальцами, достаёт кривую-кривую иглу: «Давай-ка положим, чтоб ровно лежал… А то такой и останется». Чувствую, как прокалывает, но терпеть можно. Пол залит кровью, мент, который меня привел, уходит: «Не могу…».
Зашила, бинтов не пожалела, палец вот такой был, и небольшое просачивается пятнышко. Мензурочку спиртика поднесла, стресс снять… Дает горсть таблеток: «Не перепутай, смотри. Это вот обезболивающие, это снотворные. На ночь пару-тройку штук».
Первое, что я сделал, когда пришел в камеру, поссал на бинты и мокроту эту отжал. Началась пульсация, заглотал несколько таблеток, дай-ка, думаю, заварю! Кое-как левой рукой самовар приспособил. Чтоб сократить процесс, чайку засыпал сразу в холодную воду, чтоб он у меня только поднялся, перевернулся, и я бы сразу его снял. Кипячу на бумаге, надымил здорово, и прапор, Мишка Кошкин, меня стриганул. В камере я один, бывает, останутся и три человека, а тут, как назло, ни у кого выходного нет (работаем без суббот и воскресений, скользящий график). «Варишь?!.» - «Варю». - «Ну, вари, вари…» И пишет рапорт. Видел же палец, козел!.. Проходит какое-то время, приносит постановление: «Распишись!» Лишил ларька.
Чифирнул и проклял все на свете. Давление подскачило, кровь как погонит! Бинт аж набух, при ранении чифирить нельзя.
Мазендоровна держала меня на кресте почти месяц. Полагалось три дня, четыре – максимум, и тебе находят работу. Пусть одной рукой будешь что-то делать, хотя бы просто ходить на биржу. В оконцовке на Мазендоровну наехал замполит Муслимов. Он тогда заменял Хозяина, поэтому шибко болел за производство: «Чего Трубниковский у тебя на кресте сидит? Подумаешь, палец порезал. Выписывай!»
Кискин на меня посмотрел: «Будку нашу надо общить. Одной рукой потихоньку сможешь?» - «Попробую». – «Шевелись только, чтоб менты не доебывались. Буду тебя закрывать, как за ремонт». Беру с пилорамы две-три досточки под мышку и левой рукой (благо когда-то был левша, маленько меня переучили), потихоньку-потихоньку… Рана моя затянулась, Мазендоровна швы сняла. Постепенно начал пробовать и правой, только палец торчит. Кискин: «Палец надо разрабатывать, чтоб сустав не сросся. Срастется – лучше отрубить. Легче будет работать».
Вот чем хороши рецидивисты – всё повидали, криво не насадят. Начал брать в правую руку молоток, с каждым днем всё уверенней. Через три месяца мог обхватить ручку, палец постепенно стал сгибаться, хотя сросся криво, до сих пор немного парализован.

119. Сане-Ване по рогам

Загорелся штабель. Никто не поджигал, случайность, может, просто от бычка. У «особого» жечь свое место не принято, потом будешь сам же расчищать и строить бесплатно. Или пойдешь баланы таскать - когда на каком-то станочке кормишься, все легче физически. Это «общий», «усиленный» – пакостники: «Сожжем столовую – ментов с работы поснимают!» Никого не поснимают, а ты вместо обеда будешь сосать.
Как всегда поддатый, Саня-Ваня мечется, командует. Крепкий мужик лет под шестьдесят, хриплый хохлятский говорок. Какие-то на нем вшивенькие брючки, сапоги, дерьмовая рубашка, рукава закатаны. Рыбу ловил когда-нибудь? Пойманной её хотя бы видел? Когда она засыпает, у нее глаза белеют, вот у Сани-Вани такие глаза.
Мужики тушили-тушили - бесполезно. Саня-Ваня вызывает пожарный поезд, тот что-то очень быстро пришел. Три красные вагона: в одном - оборудование, в двух – вода. И прямо с линии, из мощных стволов как дадут!… Настолько мощные эти водяные пушки, что от струи четырехметровые бревна летали. Потушил махом. Сгорело-то всего пять- десять кубов, пес с ними. Не станки, ничего не пострадало.
И тут на своём «уазике» подъезжает начальник отделения. Группа сопровождения, естественно. В принципе, Саня-Ваня его человек, иначе давно бы выгнали. Вместе начинали, когда Гненный был ещё лейтенантом. Таскал Саню-Ваню с собой по зонам, доверял охуительно. Тот состоял при нем личным шпионом, подсасывал на офицеров: кто пьет, кто чего - все это знали. А тут Гненный озверел: «Это тебе, блядь, не деревни жечь! Это тебе не сорок третий год!» Видимо, знал его прошлое от и до. У Сани-Вани жена, дети, сын армию отслужил. С месяц проработал здесь же, на бирже, водителем лесовоза. Но шоферишка был слабенький: чтоб что-то заработать, надо минимум две ездки делать, а он еле-еле одну. То сломается, то застрянет… Срочную служил в каком-нибудь Урюпинске, но по сравнению с Мазендором Урюпинск - Париж. Говорил, что все равно отсюда уедет. А самому Сане-Ване было нельзя, хотя освободился в пятьдесят шестом, уже больше двадцати лет на свободе. Может, потом ему выезд и разрешили, не знаю.

120. Боевые заслуги

Утром задерживают развод. Нарядчик всех выкрикнул, менты тусуются, а ворота не открывают. Торчим в отстойнике, время восемь, десять. Нас ни туда, ни сюда.
За полгода до этого был этап. С ним пришел Юрка из Подмосковья. То ли Павлов Посад, то ли какой – то вот такой городишко. Далеко за сорок, кликуха Водяной, морда арестантская-арестантская, ходил слесарем на лесозавод. Три года до этого был в побеге, на новом деле запалился, и побег ему вспомнили. Бегал он постоянно, за побег три или четыре судимости. Ходит, присматривается. Понимаем, что рано или поздно человек будет рвать когти. Понимают это и менты.
Зона, в общем-то, у нас тихая. Тишина, конечно, ментам в масть, но нужны и происшествия - какая же мы иначе особо опасная публика, за что тут платить добавки?
Неизвестно, кто замутил. Мальчика тогда уже не было. Настолько он всех достал, что перевели к поселенцам, а после вообще в другую колонию. В общем менты подсылают к Водяному своего человечка - молодой, здоровый молдаван, на кране работал. Точнее - гагауз. Вдвоем они подтягивают ещё четверых и начинают с лесозавода бить камбур (камбур по фене – подкоп). Там такие залежи опилок, что можно аккуратно замаскировать, а, главное, самое близкое расстояние до запретки - по уму, ставить здесь лесозавод было нельзя. И дальше запретку не отнесёшь - проходит железная дорога. До нас тут был «общий» режим, их почти не охраняли, на всю биржу одна вышка. Да они и не бегали никуда.
Сколько времени били камбур, неизвестно. Факт тот, что он уже пошел под первую запретку. Вот - предзонник, вот - первая запретка, потом забор, с другой его стороны - вторая запретка и дальше уже подсад (поросль). То есть не деловой лес, а так – елочки, сосенки, кустики. Дорогу строили, деревья вдоль неё свалили, а что маленькое, осталось и потихоньку растет - когда – то ещё из него будет лес? Мужики и били камбур с расчетом, чтобы выйти прямо в подсад.
Менты придумали такую легенду: мол, в промежутке между сменами (ночную уже сняли, а дневную ещё не запустили) отрядный случайно провалился ногой в какую-то яму и обнаружил подкоп. Ребята, которые были в курсе, объясняли, что провалиться в камбур было нельзя, над ним два метра земли, делали его капитально. Вопрос: почему не стали брать с поличным, не дождались самого факта побега? Может, побоялись рисковать (вдруг у мужиков оружие?), а может, не знали, как посмотрит начальство. Могло ведь посмотреть и так: как допустили, что побежали?! А тут все-таки побежать не успели.
Всех, кроме гагауза, изолировали. Никому никаких претензий, не посадили даже в изолятор, просто по одиночкам. Так и сидели в бараках без вывода. Но у нас многих не выводили, притом без всяких объяснений. Ходишь, ходишь на работу, потом - раз! «Почему меня не вывели?» - «Карточку твою забрали. Написали: по режимным соображениям».
Оконцовка такая: гагауза округлили. Работал ночью, погрузка прошла, и его во все дыхательные и пихательные… А отрядный, который «нашел», получил очередную звездочку.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 101-110 главы

101. Полосатые

На следующий день переодели в полосатое. Обычные куртка, брюки, бушлат, только широкие продольные полосы одинаковой ширины. Цвета могут быть разные, но черно-белого не видел никогда. Темно-серый - темно-синий, темно-серый – темно-зеленый. И штаны точно так же, и шапка х/б, без опушки, с тоненьким слоем ваты. Считается зимней – может быть, потому, что опускаются уши. На лето шапочка круглая, без привычного для зон козырька. Круглая и полосатая, как в немецких концлагерях. Здесь не говорят «общий», «строгий», «особый» режим: мы - это полосатые, всё остальное - черные.
Кормят так: утром каша, пятнадцать грамм сахарку, кружка кипятка, в обед только первое, вечером каша. Пайка - шестьсот грамм, первая норма. Вторая – рабочая - больше. Но до работы ещё нужно дожить, работа – на бирже, а черных оттуда пока не вывезли.
Прогулка час, как в тюрьме. Вру, полчаса, но на прогулку не ходим, холодно. Лежишь на нарах, смотришь в окно, из которого в общем-то ничего не видно, изолятор обнесен забором. Сплошной забор метра в четыре. Всё белое, краска в лагере одна – известь или мел.
Среди дня приходит знакомиться спецчасть. В комнатку дежурных надзирателей заводят по одному: «Руки назад!» За столом – Режим, капитан Шенкевич, рожа красная, кличка Мальчик, первый раз тогда его увидел. Рядом баба в военной форме. На тебя заполняется личное дело, специальности велят перечислить. Плести можешь, что хочешь, хоть скажи, что президент академии наук. «Родные, близкие?» - «Мать, брат». – «Брат родной?» Всё это есть в моём деле ещё с тюрьмы. Отбарабанил, никто ничего не спросил, никто не сказал ни слова, работа, считай, выполнена.
На третий день ведут в баню. Она совсем рядом, но конвой усиленный, без оружия, правда. С боков собаки. Нигде таких строгостей не было. Но в управлении мы первый «особый», нас боятся, думают, людоеды, вставными зубами проволоку перегрызем. Как-никак большинство из нас в годах, мне уже под сорок, молодежи очень мало. Конвой сплошь сверхсрочники, прапора и сержанты, в полушубках, валенках, в шинели ни одного нет. Среди них много немцев. Ничем они не выделяются, типичные лагерные обсосы – у кого контракт на два года, у кого - на три, у кого - на пять. И Мазендор–то немецкое название. Там были целиком немецкие поселочки - в войну немцев выслали в Казахстан, а потом многие перебрались в Коми. Помню, Костя Баэрбах, у него два пацаненка были, иногда он брал их с собой, но не в саму зону, я их видел на вахте. Сережа Кайзер, командир батальона Бромберг. Это трое, а я тебе еще человек пять вспомню.
Низенькая деревянная баня пахнула теплом, вениками, мыльной водой. Веников никаких естественно нет, просто до нас тут парились черные, а им разрешают проносить в зону веники. Идешь в баню, с биржи несешь веник-два. Их, конечно, проверят, но в сухой веник ничего не спрячешь. В них ничего и не прятали, заварку чая прячешь в другое место: если веник у тебя отметут, то и другим запретят проносить.
Заходим, баня тут же запирается. «На баню, мужики, вам два часа». Шныри в ней тоже черненькие, в майках, штанах и обрезанных резиновых сапогах. Два часа это по-божески, обычно дается час. В середине помывочной что-то типа низенького длинного стола, можешь сесть, поставить таз. И по стенам лавочки. Позади бани котельная, но здесь своя печка, свой котел, горячей воды в волю, хоть пять тазиков наливай. Парилка, правда, маленькая, на два-три человечка, но я не большой любитель парилки. Зашли, погрелись, похлестаться всё равно нечем. Помылись, шкурки свои простирнули – кусок мыла был дан каждому. В деревянном полу пробиты дырки, но воды на нём море. Слой грязной воды, никуда она отсюда не девается.
Возвращаемся в изолятор, но в камеру запускают не всех. Зачитывают список, кому остаться, и мне, как всегда, везёт. «Личные вещи в камере есть? Забрать!» Дают их взять и ведут во второй барак. Так называемая «вторая сотка». Говорят, там закончили несколько камер.

102. Край географии

Мазендор - по коми Лобтюга. За нами только Йодла, дальше дороги нет, тупик, вековая тайга.
Вторая «сотка» - деревянный рубленый барак, стены оштукатурены, дощатые полы, а под штукатуркой и досками - бетон, на полу толщиной в метр, чтоб не убежали. Есть маленькие камеры, есть камеры побольше, есть и одиночки. В конце коридора что-то типа каптерки. Получаем кружку, матрас, подушку, одеялку солдатскую, две простыни, наволочку. Полотенце коротенькое, не новое, не глаженое, но чистое, хлоркой пахнет. Нас трое, все с московского этапа, друг друга знаем. Коля-Карманник - москвич, Витя Деров, не знаю, откуда, но уже побывал на «особом». Освободился, пересадка была в Москве, на Киевском вокзале, до поезда два часа, и он с каким-то бомжом лизнул, хотя не пил вообще. Кто-то им чего-то сказал, а Витя такой малый, его из себя вывести… Менты стали разбираться, он со справкой, его сразу берут. Сажать-то не за что: ссора взаимная, никто не изуродован - максимум дать пять суток, вроде как место общественное. Дали пять лет.
Входная дверь в камеру металлическая, большая, внутренняя - решетчатая, обе открываются наружу. Камера на пятерых: слева и справа двойные шконки и одинарная под малюсеньким окошечком. Выходит оно на запретку, метрах в десяти за ней лес. С другой стороны коридора окна камер выходят вот на эту дорогу к бане, и непонятно почему, кроме решеток, на них ещё и глухие жалюзи.
Нары в четыре доски-восьмидесятки с дужками для замка висят на цепях. Такие же дужки в стене, то есть нары открываются – закрываются. У нас их закрывают только в изоляторах, иногда сам поднимешь, чтобы было, где сделать пару шагов, размять ноги. Ну, какого размера камера?.. Метров шесть, может, чуть больше, потому что нары длинные, во мне метр восемьдесят, и от меня еще чуть – чуть места оставалось. Столик с тумбочкой хлебушек положить, в уголке маленькая парашка, протиснешься к ней только боком. Живут двое: Вася-Шпареный и Рыжий, обе шконки справа и нижняя левая свободны, выбираю нижнюю правую.
Шпареный – кликуха, маленький, шустрый, как метла. Про таких говорят «на одном месте не уебешь». Скользский пассажир, врать любит. Я почему с ним разговорился? Выяснилось, что Вася был в Мехреньге, на «особом», на двадцать втором, попал туда с раскрутки. А у меня, если помнишь, в Мехреньге одиннадцать лет прошли, пусть и в другой зоне. Общих знакомых всё равно навалом - кого не видел, знаю по кликухам. Вася Абдулу помнит, который Крыску зарезал, Пашу-Таракана, оба пришли от нас к ним, на «особый». Сколько, спрашиваю, Паше дали? «Да что-то немножко, пять, что ли». Фактически Паша убил Ландорика не за что. Похоронили Ландорика, прикинули, чего делать? Человека не вернешь, а Паша и сам терпигорец, десятку добивал. Решили отмазывать Пашу. На суде даже друзья Ландорика дали показания в Пашину пользу, даже те, с кем Ландорик кушал. И сделали Паше скащуху – вроде как в состоянии аффекта убил… Вспоминаю однажды в разговоре Банду, он при мне четвертак досиживал, одно время мы взаимничали. Знаю, что освободился, а что дальше? «Банда у нас зав биржей был», - встревает Шпареный. - «Какой Банда?» - «Витька» - «Твою мать! Мы с ним лет пять вместе в зоне были!» - «В натуре?» - «В натуре у собаки хуй красный». Да и куда после двадцати пяти лет Вите было ехать? Остался в Мехреньге вольнонаемным зав. биржей, не самый худший вариант.
За управлением в Микуни числилось несколько городов: Нижний и вся Горьковская область, Калининград (который Кенигсберг), Москва, Питер, Ростов. С ростовским этапом пришел другой наш сокамерник - Рыжий, какой-то там в Ростовской области есть городишко, пес его знает. Внешне типичный крысолов, но фраер честный. Даже не фраер, по жизни скорее черт. Самый натуральный. Никто не обращал на него внимания, в камере он был на подхвате: «Рыжий, иди варить!», «Рыжий, неси парашу». Хоть не его очередь, все равно несет. Не то чтобы огненный, просто рыжий, лицо в конопушках, в годах уже, тихий. После он и на бирже выполнял вспомогательную работу: раскостровка, отходы в кучу сложить, тут и норму – то никогда не сделаешь. Четвертая судимость. «За что?» - спрашиваю. - «За кур». - «Как за кур?» Оказывается, они с женой работали на птицефабрике и подворовывали. «Много?» - «Сейчас за шесть штук». Ночью перелез через забор, головки курам посворачивал, через забор бабе перекинул, та их в наволочку. Двести метров от фабрики отбежали, обоих хапанули. Шесть штук – Рыжему шесть лет. Это уже крупная кража считалась. Бабу кое – как отмазали. Не знаю, условно или безусловно, она уже тоже раза два сидела. «Зачем тебе это?» - говорю. «Ты что! Курица три рубля стоит. Три рубля за нее дают». Каким-то он там рабочим был.
Четвертая судимость за кур: тайное похищение государственной собственности, это же фабрика. Восемьдесят девятая, часть вторая, она, по – моему, до десяти была. По уму дать бы ему под седло ногой, ну нельзя за это сажать. Тем более шесть лет «особого». Или, возьми, в той же нашей «сотке» карманник Володька-Копыто. Маленький (что-нибудь метр тридцать – метр сорок), горбатый, худой, единственная красота – длинные тонкие пальцы. Начал воровать пацаном в начале войны - вареную картошку и спички с базара. Судимостей навалом. Последняя, знаешь, за что? В вестибюлях метро ларечки есть - медицинский, книжный, кассы театральные, к каждому немножко народа. Копыто пристроился к какой-то машке и раскоцал скрип (хозяйственная сумка). Только открыл молнию, откуда ни возьмись мент, в штатском ехал домой и картину эту увидел… Володьку забирают, машку – свидетелем, но та подтвердить ничего не может, не помнит, была у нее сумка закрыта или нет. Копыто, понятно, говорит, что не открывал молнию, да и был ли в той сумке кошелек, неизвестно. Одно показание мента, который со спины видел, что вроде бы Копыто сумку открывал. Но у Копыта семь или девять судимостей, плюс его рожа во всех райотделах висит: «особо опасный рецидивист». Кто такого отпустит? - он уже признанный. И через семнадцатую (статья за попытку совершить преступление) по сто сорок четвертой часть третья получите десять лет «особого».
А вот тебе сто третья: умышленное убийство, но без отягчающих обстоятельств. Скажем, ты меня оскорбил, и я тебя валю - тоже до десяти. Десять лет за убийство и десять за кошелек, независимо от того, что там лежит, хоть книжечка трамвайных билетов. «Ты чем, милый, недоволен? - скажет прокурор: - Мы тебя судим не за то, что в кошельке. За то тебя судим, что ты вор–профессионал». Получается, фразу «Кошелек или жизнь?» не мы выдумали, а законодатели наши. Что кошелек, что жизнь, для них одинаково.
Вчера смотрел по НТВ документальное расследование: в Питере грохнули миллионера. Больше всех дали киллеру (бывший афганец-снайпер): тринадцать лет. Заметь, человек - профессиональный убийца. А я убил в драке.

103. Закрытые

Закрытая зона – это камерная система, всё время под замком. Выйти из камеры не можешь, два раза в день сводят на оправку, и один раз на прогулку. Когда увезут черных, будут водить на биржу, но кончил смену - опять в камеру. Настраиваться нужно минимум на пять таких лет. «Открытая» зона рядом кажется раем, а ведь там тот же «особый» режим. Открытой называется потому, что живешь не в камере, а в секции общего барака, можешь сходить не только по нужде, но к приятелю в соседний барак, в библиотеку, в «сапожку», просто на воздух выйдешь погулять. Опять же, ешь в столовой, а не шнырь тебе в кормушку миску суёт.
Питаемся все вместе, потому что ничего своего ни у кого нет. И курим вместе, у меня еще оставалось пачек пятьдесят «Дуката». Вытяжки нет, есть «солнышко» - по центру над дверью сквозное квадратное отверстие и в нем единственная на камеру лампочка. «Солнышко» обеспечивает какое-никакое проветривание, потому что воздух в камере всё-таки немножко теплее, чем в коридоре, и разница давления вытягивает дым и запахи. «Теплее» понятие относительное, дышишь – изо рта пар. На стенах иней, возле окна слой льда. Вода из котельной приходит в барак уже холодной, да и как там этот котел топят? Только чтоб не заморозить систему, на выходе не больше тридцати градусов, под одеяло влезаешь в валенках, бушлате и шапке. Кто бы объяснил, почему нет «особого» где-нибудь в Краснодарском крае?
Дежурят в три смены, в каждой прапорщик и три-четыре солдата с батальона. У них своя комната, отделенная решеткой, причем на ночь барак запирают снаружи. Сначала у дежурных были ключи, потом ключи стали отбирать. Случись пожар – они тут и останутся.
Когда смена плохая, чаёк варим с атасником, чтоб не накрыли. Другое дело прапор Шило, это не кличка, фамилия. Пройдет, постучит в дверь, по стуку уже знаем, кто заступил, значит, можно варить в открытую, хотя моментально учует, где варят. «Только не сделайте пожара. Будет пожар – всех убьем». Вот такой гуманист. Толик-Подошва из соседней камеры за чаёк три раза по пятнадцать в изоляторе сидел. Он всегда варит один, потому что мент, если надыбает двоих, посадит обоих. А так посадят только тебя.
В принципе, и одному варить можно: кружку вешаешь на ложку, ложку приспособишь между бачком и столиком - в щель какую-нибудь сунешь черенок. Приходит очередной раз Подошва из изолятора. Кто пятнадцать, десять, хоть пять суток отбыл, обычно идет в баню, сдает шмотки в прожарку, и только после бани его запускают в камеру. В тюрьмах этот порядок строго соблюдается, но Мазендор не тюрьма. Не проходит двух часов, ещё обеда не принесли, Подошва по случаю возвращения подваривает, и мент его снова накрывает, звонит на вахту, чтоб постановление приготовили. «Ну что, Подошва, собирайся, сейчас назад пойдешь».
Время тянется медленно. Перезнакомились, всё переговорили, про баб в том числе. Но не про личную жизнь, про это не принято. Когда человек про жену развязывается, всегда неприятно… Подъем в шесть, но можешь лежать хоть до десяти. Обед порядка двенадцати, потом зовут на прогулку, я редко хожу. Лежишь, прислушиваешься к звукам в коридоре, кто-то там подошел к твоей двери, чувствуешь, что смотрит в «волчок». По трубе отопления поговоришь с соседней камерой: дырка в стене, через которую идет труба, замазана известкой, выскоблив её немножко, можем не только общаться друг с другом, но и перегонять друг другу «коня». На веревочке, сплетенной из ниток, протаскиваем в целлофановом пакете даже жидкий чай…
Убитые шахматы (коня от офицера не отличишь, штуки три не хватает), домино. Карты не стали делать, я сразу предупредил, что не мылю. Шпареный -заядлый картежник, но фуфлыжник, он и не скрывает, что имел неприятности.
Кто-то чего-то спросит, кто-то чего-то расскажет, пофантазирует. А вдруг амнистия, как в пятьдесят девятом, вдруг то, вдруг это! Надежда на чудо живет в зонах со времен Калинина - «всесоюзный староста» имел право помилования. «Дедушка Калинин, в рот тебя ебать! Отпусти на волю, не буду воровать».
Я трезвый человек, никогда не забываю, что у меня сто вторая. При любом раскладе, при любых комиссиях-амнистиях останусь сидеть… Вот сегодня коммунисты, а завтра придет Гитлер - меня сразу расстреляют, потому что такие режимы ещё более жесткие… Много разговоров про новый кодекс, о нём и в газетах пишут. Это Брежнев замутил, а действующий кодекс только вышел, шестьдесят первый год. Ребята, не рассчитывайте, говорю.
Споров много, в основном, о политике. Общее мнение, что коммунистический режим - это, как сказал на экзамене в Мехреньге Вася-Треска, «вообще веревки». Разными словами говорят, но все сходятся. Что такое демократия тогда не знали, склоняемся к тому, что лучше всего царь, монархия, без твердой руки никак нельзя. Вот приди на «особый» и спроси: «Надо смертную казнь отменить?» - «Да ты что, - скажут, - ёбнулся, что ли, вообще с ума сошёл?» - «Сам же можешь завтра попасть». - «Попаду, так попаду. А, может, не попаду… Есть вышак - люди чего-то придерживаются, чего-то боятся. И в зоне спокойнее». Каждый знает (на то он рецидивист), что вот сегодня он освободится, а через три месяца, через полгода придет опять. Он никогда не будет честным человеком, хотя говорит, что «если бы»… Если бы его прописали, если бы взяли на работу, если бы дали жилье, мол, он бы всё бросил. Всё это трёп. Если человек привык спать до десяти, а не в шесть бежать на завод, он никогда туда и не побежит. Утянет два-три кошелька, хату вымолотит и полгода может жить. Сейчас вот стали прописывать – что, меньше воруют? «Каким ты был, таким ты и остался». Если сам не изменишь свою жизнь, тебе хоть десять прописок дай и сто работ – работать не будешь.

104. Не пожрать друг друга

По-моему, это Горький сказал - «свинцовая мерзость жизни», а он не был на «особом». Недели, месяцы, годы вместе с теми, с кем, как говорится, на одном гектаре не сел бы, рожи эти остохуеют. Я эту публику не идеализирую, девяносто процентов её надо вешать. Поэтому отношений, как таковых, никаких не складывается. Каждый ведет себя так, чтоб только не зацепить другого, чтобы не было большого скандала, потому что у каждого самолюбие, и из большого скандала просто так не вылезешь. В глубине души, что бы человек ни говорил, каждый хочет выжить, а кто повидал много, хочет умереть на свободе. Не потому, что такой свободолюбивый (всё это свободолюбие - «ля-ля», цена ему копейка), просто видел, как умирают в лагере. Маленькие же скандалы возникают сплошь и рядом, бывает, за вечер раз пять зубы покажешь, а после с ним же опять играешь в «телефон».
Голодные, да, но никто с голоду не подыхает. Ларечница ходит, симпатичная многодетная уточка-хохлушка, немного постарше меня. Однажды устроилась со своим хозяйством в конце коридора, а шнырь как раз по камерам обед раздает. Мне на счет деньги быстро пришли, и буквально на второй-третий месяц я стал отовариваться. Мент из камеры выводит, и, слышу, эта Черная со своим хохлятским акцентом - шнырю: «Дай хоть попробую, чем вас кормят?» Тот черпачок ей в миску плеснул. Попробовала, и у меня на глазах её вырвало. «И этим вас кормят!..» - «А что, - говорю, - сегодня ништяк». Называется это «рыбный суп» - треску соленую завозят бочками, которой все сроки вышли, ржавая, коричневая. Её бы сначала вымочить… Зато сытно, кусков много.
Пусть шлюмка некалорийная, невкусная, противная, но лютого подсоса, про какой пишет тот же Шаламов, нет. Проблема выживания для нас в другом: чтоб не пожрать друг друга. Поскольку живешь с людьми, как правило, малосимпатичными. Плюс безделье. На что толкает безделье, не поверил бы, если бы не поучаствовал сам.
Пришли мы в Мазендор примерно за неделю до нового, семьдесят шестого года, а уже где-то в январе-феврале замутили. Замутил Лупатый, чего-то, видно, хотел себе вырулить. Было два Лупатых: один - московский, Толик, мы приятельствовали, другой - этот, вор с Орехово-Зуева. По трубе передали: «Братва, с завтрашнего дня голодаем. Как вы?» - «Как все». А могли бы сказать: «Да пошли вы!..» Только голодовки нам не хватало. Ну, вор сказал…. Главное, причина какая-то вшивенькая, не помню даже. Ничего, значит, серьезного, от не хуя делать просто, уже по этому можно судить о мозгах Лупатого. Два дня стоим на ушах, ничего не едим. Менты сначала вроде не замечают, потом стали растаскивать, отправляют в изолятор нашу камеру и соседей. «Нарушение режима содержания», не написали – «за голодовку». Почему соседей, понятно: там Горбатый, он в законе, целиком всю камеру и упёрли. А нас за что? В ней одни черти, вроде меня. Может потому, что у меня сто вторая? Мокрушников в зоне мало, в бараке я один. По сто восьмой часть вторая - да, их больше. Но сто восьмая – совсем другое дело. А кто со сто второй или с семьдесят семь прим («действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений»), - на особом учете. С первых дней на дощечке перед входом в камеру мои фамилия, статья, срок написаны красным. То есть, требую особого надзора, склонен к побегу. С чего они это вывели, не знаю. Куда бежать?
В изоляторе всего три общих камеры, остальные, штук семь, одиночки. Меня, естественно, в одиночку. Взяли меня в одной рубахе, причем солдатская, без начеса. Хорошо, успел бушлат накинуть. На следующий день начинаю подвывать: «Что за дела, из – за чего закрутили вязалово? На хуй мне этот крикушник!» И вот такой перекрик идет со всех камер. В общем-то подвывать начал не я, а Коля Ларин, тихий такой москвич: «Что мы хуйней занимаемся? Зачем мучаемся? Кончай голодать!» Короче, в изоляторе большинство из нас только переночевали. Утром приходит Режим, с ним еще ментов пять, стали по очереди выдергивать. Доходит до меня: «Ну что, голодаем?» - «На хуй оно мне нужно». - «А кто замутил?» - «Понятия не имею. Чего ты меня спрашиваешь, посмотри, за что сижу». Они же понимают: сто вторая - это не воровство - не сто сорок четвертая, значит, я не в ролях. Что меня спрашивать? «Ладно, иди». Пять суток дали одному Коле Ларину. Опять непонятно. Ни Горбатого не посадили, ни Писклю, они-то воры были, а Коля вообще мужик.
Возвращаемся в барак, голодовку там уже прекратили, обедают, бляди. Неужели, думаю, отмазался (многих наказали ларьком)! Проходит, может, час, опять меня дергают. В комнате дежурных сидит зам по режиму майор Шенкевич, кликуха Мальчик. Приговаривать любил: «Ну, мальчики мои!» Небольшого роста, полненький, бедра широкие, глаза хитрые. «Распишись. Лишаем тебя очередного свидания», - простецкий такой выговор, и поджимает тонкие губы. Молодец, свой хлеб отрабатывает: не поленился сходить в спецчасть, посмотреть личные дела. Ага! К нему на свидания мать ездит (это все есть в деле), значит, скоро приедет, а я его лишу. Единственным, кого наказали лишением свидания, был я. Почему? Так ведь убийца, надо посильнее укусить. Я, естественно, ничего не подписываю, молчком повернулся и пошел в камеру. Но заметил то, на что Мальчик внимания не обратил: он написал – «лишить очередного свидания», но не написал – какого (в год полагалось одно свидание личное и два общих, от тридцати минут до четырех часов). Мать я ещё не вызывал, думал сделать это по весне, чего в холод бабку тащить? Она-то всегда готова: «Сынок, я хоть сейчас приеду». - «Жди, - отвечаю: - когда будет возможность, вызову». Прочитав постановление, я сразу въехал, что этот номер у Мальчика не прокатит.
О мозгах инициатора голодовки лучше всего говорит то, что случилось буквально через несколько дней, как нас вывели на работу. Восемнадцатого марта нас вывели, а двадцатого или двадцать первого Лупатый там же, на бирже, завязался с ментами. Его начинают бить, и он нам кричит: «Мужики, чего смотрите, как вора бьют!» Надеялся, что ради него мы бросимся на автоматы… В оконцовке – месяца три отсидел в изоляторе, в одиночке и пошел в «крытую». Точнее, сперва - в центральный управленческий следственный изолятор на микуньской пересылке. В Микуни же был суд: три года тюрьмы. За что ему подболтали? Чтобы попасть в «крытую», надо иметь с десяток серьёзных нарушений, места в ней дефицит, как в санатории. Преимущество плановой системы: управление имеет, допустим, пять нарядов в год, больше никого отправить в «крытую» нельзя, хоть лопни. Может, узнали, кто замутил голодовку? А это – «действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений». Статья семьдесят семь-прим, для ментов это хуже сто второй.

105. Вторая кликуха Шпареного

До бани метров двести. Место, где она стоит, простреливается со всех сторон, как будто наиболее опасен наш брат именно при подходе к бане. Водят туда в десять дней раз, строго покамерно, уходит на это два часа. Помыть «сотку» требуется три-четыре дня, потому что в одной камере пять человек, в другой четыре, в третьей пятнадцать. Вместе не поведут, чтоб, не дай бог, мы не сговорились (существующую между камерами «трубную» связь предпочитают не замечать). В бане я и заметил у Шпареного на месте пупка нарост. Нарост настолько выдавался вперед, что на шмонах Васю часто подозревали в попытке спрятать что-то запрещенное, и он получил вторую кликуху – Фотоаппарат. «Вася, - спрашиваю, - что это у тебя за канитель?» - «Это я в «Белом Лебеде» сидел…»
Поскольку по Мехреньге мы считались отчасти побратимы, он рассказал мне историю «фотоаппарата». Ещё при мне у них, на двадцать втором, открыли экспериментальный изолятор, рассчитанный специально на «особый». Какие-то научные дятлы в МВД разработали проект, в котором предусматривались исключительно «одиночки». Поставили изолятор не в жилой зоне, как везде, а вне её, чтоб никакого доступа туда не было вообще. По Союзу таких изоляторов сделали несколько (с легкой руки какого-то чиновника их называли «Белый Лебедь»), но на Севере это был единственный. Своя столовая, свой повар, тоже полосатый, свои шныри, которые никуда не могут выйти из изолятора и которых на ночь запирают в камерах. Закрепленные за изолятором солдаты и два-три прапорщика ни в жилую зону, ни на биржу не заходят. Кислород перекрыли настолько, что ни курить, ни таблеток, ни чая не пронесешь. Если тебе положен ларек на рубль двадцать пять, то на пятнадцать копеек больше уже не получишь. В шесть подъем, пристегиваешь койку, отбой в десять. И публика стала доходить. Резались, вешались, начальству до лампочки, делай, что хотишь, вырулить на больницу практически было невозможно. Вася сидел в изоляторе, отказчик, ему впёрли год. «Юр, я первый выехал на центральную больницу, на Пуксу, вся зона легла, у ментов глаза на лоб полезли».
Каким-то чудом кто-то из Васиных предшественников загасил в камере кусочек бритвенного лезвия, четвертинка практически. Вася её находит и режет себе брюшину и желудок. Два часа, говорит, пилил, пока перловка с завтрака наружу не полезла. Чувствую, сейчас сдохну и отключился.
Менты охуели, не только никогда такого не видели, но и не слышали. Васю везут на больницу, делают много операций, швы не срастаются, гноятся. Его опять режут, вскрывают абсцессы. В результате торчит нарост, вот как дикое мясо. «Это ты что несёшь?» - «На, смотри!»
Прокантовался в больничке почти год, освободился, опять сел. В Мазендор пришел с Мурмашей, по Мурмашам его здесь многие знали. «Шпареный? Да это ж фуфлыжник! А всё равно - хоть полтинничек, хоть заварку поймает, несет в счет долга. Его не трогали».
Физически Вася был слабый. Вечно по дырогонным бригадам, где ничего не вырулишь. Так, пройдется по низам, копейку какую-то выиграет. Чтоб заработать, надо играть с тем, у кого есть большие деньги. А тот их просто так не подарит. Васе там ловить нечего, тем более что фуфлыжник, пока не рассчитается, права играть не имеет. Хотя на него смотрели снисходительно: пес с ним! Даже что-то на раскруточку давали, и я давал - то рублишко, то трешечку, он, в принципе, в карты смышленый. Когда в одной камере долго сидишь, невольно начинаешь сочувствовать.
Не помню, сколько времени прошло, мы оба уже в «открытой», и Вася в очередной раз засаживает: проигрался, задолжал. Чтоб глаза людям не мозолить, уходит в изолятор. Сидит пятнадцать, ещё пятнадцать, неважно, сколько, и однажды кто-то говорит: «Ваську по «зеленой» увезли». - «Что такое?» - «Желудок вскрыл, кишка полезла».
Больше я Васю не видел. Может, освободился. Знаю, что он из города Сланцы Ленинградской области. Представляешь, насколько волевой? А с другой стороны безвольный, играть бросить не мог.

106. Первая степень свободы

Вывода на работу ждали как праздник. В принципе, понятно, работать не хочет никто. И я не хотел, и сейчас не хочу. Но есть такая штука, которая называется жизненная необходимость. Я вынужден работать, потому что знаю: когда я работаю, мне легче жить. Биржа громадная, здесь большая степень свободы, тем более - я человек опытный. Если уж совсем засыпаю, могу покемарить маленько. Могу чего-то поймать покушать, могу чифирнуть, пообщаться со знакомыми, завести новых. Всё лучше, чем сидеть закрытым и нюхать парашу. А работать так и так заставят, при любом раскладе. Потому что эта система называется исправительно-трудовая. Заставят или сгноят в изоляторе.
Гадали, когда выведут? И тут Хозяин делает обход, с ним свита, в том числе Мальчик, останавливается у каждой камеры, велит открыть, здоровается. Лощеный такой майор, холеная рожа, говорили, что в этом управлении он уже давно. «Я начальник колонии майор Лесик. Мы с вами сейчас редко видимся, но скоро будем видеться чаще». - «Когда, начальник, пойдём?» - «Ждите, мужики, уже скоро. Биржу никак не примем, примем – сразу пойдёте. Работать будете?» - «Чего спрашивать! Жрать все хотим». - «У кого нет тряпок, пишите заявления и отдавайте дежурному прапорщику».
Выписали все и всё, от рог до копыт. Всё, что можно урвать, урвали. Сапоги, валенки, телогрейка, бушлат. В ментовских документах он проходит как полупальто, отличаясь от телогрейки большей длиной и наличием воротника. Чем он большего размера, тем лучше, зимой можно надеть на телогрейку… Полотенце дали, две пары бязевых портянок, кальсоны, рубашка. Кому повезло, получили солдатское, плотные, не порвешь.
Биржу не принимали долго, требовалось пять уровней защиты от нас: лучи какие-то, высоковольтка (тысяча семьсот вольт), противоподкопный ров. Кроме запретки, строили два предзонника.
Наконец с дежурным прапором приходит полосатый малый: «Привет, мужики! Я - Перс, с крытой пришел. Скоро пойдем на работу, буду помощником начальника производства, легавые поставили». Понятно, что Перс – кликуха, что он сука, которая числится за ментами. Хорошо, что сказал об этом сам, в какой-то степени даже располагает к нему. «Так… шестая камера… Кто пойдет на работу?» - «Все». В руках у него какие-то бумаги, ставит галочку. «Давай с тебя начнём. Трубниковский? Специальность?» - «Электрик, кочегар, машинист». Еще чего-то наплел. «Следующий…» Чувствуем, что вот-вот нас выведут.
На третий день после подъема прапор в коридоре объявляет: « Приготовиться на работу, через полчаса развод!» Сходили на оправку (начинается она уже с четырех, на неё тоже водят покамерно), сидим, ждем. Вспоминаем, кто, где и кем работал. Открывается дверь, стоит мент со списком: «Деров, Трубниковский! На выход». Думали, пойдем впятером, а выходим двое. С обоих бараков взяли всего восемьдесят человек.
Вот, смотри, рисую: квадрат, забор, колючка делит квадрат на две половины. В правой - мы, в левой – открытая зона. Внутри квадрата, по центру, вплотную к периметру, что-то вроде клетки гладиаторов: обнесенный металлическим прутом отстойник, метров пятнадцать на пятнадцать. Для обеих зон отстойник общий, каждая попадает в него через свою калитку. Поскольку нас выводят на работу по отдельности, вариант оказаться в отстойнике вместе исключен.
Первый наш в Мазендоре развод. Возле калитки на трибунке под навесом Лесик, Мальчик, человек семь офицеров. Дергают из ящика твою карточку: «Трубниковский!» - и ты орёшь: «Такой-то, такого-то года рождения, статья, срок…» - «Пошел!» Проходишь в отстойник. Впереди большие ворота и принимающий нас конвой, слева от него барак для дежурных ментов, здесь же три-четыре комнатки свиданий. Нарядчик Паша отдает начальнику конвоя ящик с карточками, ворота открывают, и каждого начинают выкликать по-новой. Набралась пятерка - запускают в коридор из колючки. Метрах в тридцати солдаты с направленными на тебя автоматами, приближаться к ним ближе запрещено. По сторонам коридора обнесенные колючкой же тропинки, по которым носятся собаки. Коридор тянется до самой биржи, но не прямиком, а коленами, и все эти четыреста метров стерегут собаки.
В марте в Мазендоре ещё мороз, ночью двадцать - двадцать пять, днем может быть десять, но уже с солнцем. Так, как в марте-апреле, за все лето не загоришь. Под ногами утоптано, утрамбовано, опилки. Снег вокруг уже начинает подтаивать, какие-то уже запахи весенние. Настроение хорошее. На работу идем!
У входа на биржу вахта, две вышки слева и справа, кругом путанка и ров. Его мы не видим, но кто на особом не первый раз говорят, что ров обязательно должен быть. Офицер конвоя уходит на вахту, вместо него появляется прапор со списком, электрические ворота поехали, и нас начинают вызывать в третий раз. «Смотри, как строго!» Это говорят те, кто побывал везде.

107. На пару с Копытом

На бирже нас принимают Перс, зам по производству майор и вольный мастер Александр Иванович, бывший полицай (потом мы его звали Саня-Ваня). Перс начинает распределять на работу. «Такой-то, такой-то, такой-то – лесоцех… Отойди в сторону! Такой-то, такой-то и такой-то – разделка…» К Персу потом нормально относились, он никого не закладывал. Кто в карты играет, кто водку пьет, кто колется, кто чего глотает, он не вникал. А если бы и вникал, со слов у нас не сажали, только с поличным. Прессовали, в первую очередь, мятежников, которые любят баламутить, или по указанию сверху. Придет указание, допустим, прессовать воров в законе – причину всегда найдут. В принципе, зря это делали: если есть в зоне один-два законника, порядка всегда больше. Если только это не хлебные воры – те живут по принципу «я и моя кишка», хлопочут из-за собственной требухи. А нормальный блатной и кормом с тобой поделится, и покурить даст, даже когда его не просишь. Если, конечно, есть от тебя какой-то толк.
Остается, может, человек семь, доходит, наконец, и до нас с Копытом (не помню его фамилию): «В электроцех! Вон главный энергетик стоит, к нему идите». Я говорил Персу, что электрик, а у Володи-Копыта шестой разряд обмотчика - сидел где-то в Вятлаге, у них там был электромоторный цех, и он мотал двигатели. То есть, какое – то представление, что такое электрический ток, имеет, хотя у него всего два-три класса. Чисто физически Володя урод – горбатый, маленький, как карлик, и худой. Но метла у него… его половина Москвы знала. Начал судиться как шнурок при ком – то, и семья у него тоже была воровская.
Главному энергетику Михаилу Ильичу лет двадцать пять, полный такой. «Давай, - предупреждает, - без мозгоебалова. Чего, в натуре, знаешь, чего не знаешь?» Говорю, что кончил техникум, электротехнику, естественно, проходили, несколько лет в зоне работал электриком, потом - бригадиром на электростанции. «Нормально, пошли!» Он понял, что на уровне лагерной электрики я разбираюсь. Да и чего там особенно разбираться? - элементарно всё: три фазы и ноль, только правильно подсоедини.
«Электроцех» - полуразвалившаяся будка на сваях, типа вагончика. Крыша худая, всюду насрано. Два верстака, точило, преобразователь, куски проводов, лампочки. Черных отсюда выдрали внезапно: ушли с работы, а завтра им говорят «стоп». Не смогли даже забрать гашник с чаем, месяца через полтора под полом мы нашли пачек пятнадцать, подмокших, правда. «В принципе здесь всё рабочее, всё крутится, всё вертится. Вот инструмент вам принес: бокорезы, плоскогубцы, отвертки. Резиновые перчатки есть… Будут проблемы, обращайтесь».
Кабинет Михаила Ильича неподалеку, на электростанции. Станция маломощная, работает, когда отключают ЛЭП. Электричество в таких случаях днем в поселок не подаётся, бесперебойно функционируют только запретка и сигнализация. При входе на биржу будочка с телефоном, в ней всегда найдешь Саню-Ваню или Перса, а учетчик, дедушка Ондатра, сидит безвылазно. Подойдёшь к нему: «Дед, позвони энергетику». - «На, сам звони. Через коммутатор».
Михаил Ильич из Тольятти, два года как кончил институт. Скоро мы стали на «ты». «Чего сюда приехал?» - спрашиваю. «На машину заработать». - «Один?» - «С женой». Ещё Михаил Ильич преподаёт в трех школах: в «закрытой», «открытой» и на поселке - только за «часы» у него выходит рублей пятьсот. В школу записывают автоматически: нет у тебя в деле среднего образования - учись. «Сколько классов кончил?» - спросят. «Девять». – «Про Ньютона слыхал?» - «Что за блатной?..» Это я, к примеру. «Ладно, в седьмой походишь».
Ходить соглашались потому, что надеялись, хоть куда-то из барака выведут. Школа находилась в открытой зоне: из отстойника вошел, сразу барак. Тут тебе штаб (кабинеты Хозяев - нашего и ихнего, Режима, кума), столовая (она же клуб), санчасть и классы. Но для нас учеба предусмотрена по месту жительства – в маленькой камере, где днем принимает медсестра. Некоторые всё равно ходят, хоть какое-то разнообразие. Сядут, Михаил Ильич тетрадки-ручки раздаст, и два-три часа треплются. Никто ничего, естественно, не учит, просто ходят. Фартяк, профанация. В виде поощрения «школьникам» разрешается выписывать ларек на рубль больше, вроде как на нужды просвещения.
Средний здешний уровень три-четыре класса, есть и совсем неграмотные. Ко мне многие приходят: «Михалыч, напиши». Недалеко от нас ушли и надзиратели. Был такой старшина Стеблич, не умел ни читать, ни писать. Думал, об этом никто не знает, а знала вся зона, и Хозяин, конечно, знал. Но человек уже лет тридцать служит, до пенсии, может, год, куда его деть? У Хозяина очередная планерка: «Стеблич, твою мать!.. Все работают: кто наркошу поймал, шприц отнял, кто картежников отловил… А у тебя ни одной объяснительной! Совсем старый стал, мышей не ловишь!» Стеблич начинает народ пасти и накрывает питерского Чарли: «Ага, вот они, карты! Пиши объяснительную». К каждой объяснительной должно быть приложено доказательство – если мент в окно видел, что ты играешь, но карт не представил, это не считается. А поймал тебя с картами – слова не скажешь, идешь и пятнадцать суток паришься в крикушнике. Хотя, в принципе, посадить тебя ему и без карт ничего не стоит. Скажет: «Грубил». Но какую-то справедливость менты всё-таки соблюдают.
Чарли садится и пишет на имя Хозяина бумагу: «…от надзирателя Стеблича. Прошу меня уволить, так как я стал старый и потерял нюх». Число, подпись.
Вечером у Хозяина обсуждается, как прошел день. Каждый отчитывается о проделанной работе, получает, как положено, в хвост и в гриву, доходит очередь до Стеблича. «Вот, поймал одного…» Хозяин берёт «объяснительную»: «Сам-то читал?.. Тогда я тебе почитаю». И читает. «Удовлетворить твою просьбу?».

108. Страшилки

Страх перед «особым» режимом насаждают менты: «Попадешь на «особый» - от тебя одни уши останутся!» Как минимум, тебя будут с утра до вечера насиловать или сразу съедят. Не раз слышал, как говорили: «Выйду на «особый» - вздернусь…» А на «особом» можно оставить на тумбочке пайку, прийти через неделю, и она будет лежать, где лежала.
Этот страх проходит не сразу, вначале каждый считает долгом пыжиться. Блат аж из ушей прёт, и чем моложе человек, тем больше. Он хулиган натуральный, двести шестая, фраерюга последний, черт даже, а пытается тебя учить, казаться круче любого вора в законе. Хотя тот, как правило, старается не выделяться. Если никто тебе о нём не жеванул, будешь общаться с ним полгода и не знать, что это свояк. Вот как я с Витей-Малиной. Его забирают на этап, проходит два-три дня, и ко мне подкатывают: «А откуда ты Витю знаешь?» - «Какого?» - «Да Малину…» С Витей мы держались как товарищи, я и подумать не мог, что он в законе.
Главное оставаться самим собой, никому не дать себя ущемить, невзирая на все эти жуткие взгляды, хриплые голоса, татуировки. Вот Кукушка: семнадцать лет сидит без выхода, разрисован от рог до копыт, метла такая, что на любом сходняке уши в трубочку закрутятся. Но он пидер. Ему за пятьдесят, а выглядит на семьдесят, старый, морщинистый. Помню, сидит пьяный и жалуется: «Молодой был, нужен был всем. А сейчас не зовет никто…»
И такой голосистой публики много. Со временем всё оттасовывается, и человек встает на место, которое заслуживает. Просто этому времени нужно дать пройти, не торопиться налаживать отношения. Ты думаешь, что малый кристально чистый, а, оказывается, он три срока фуфлыжник по самое некуда. Только через семь лет, уже в «открытой», я узнал, что в свое время и Копыто фуфлецо засадил.
Помнишь, в самом начале, в Бутырке, я сказал себе, что на этой льдине один. В лагере эти слова имеют буквальный смысл, это позиция. «Мужики, я один на льдине». Значит, что бы вокруг ни происходило (пусть даже таранят общак), я ни во что не вмешиваюсь. Соблюдаю все, что положено, лишнего себе не позволю, но и ко мне не лезь. Самая удобная позиция. Другое дело, что фраеру это можно, вору нельзя. Потому что, повторю, вор – это не столько права, сколько обязанности. Да и было-то их (в законе) на весь Союз человек триста, остальное - прошляки. То есть - был когда-то, а теперь нет. Воры выговоров не дают. Тут, как у Танича: «кто оступился, тот отстал, закон его два раза не накажет». Некоторые, конечно, отходят честно, но всё равно он прошляк. Этим званием не слишком гордятся. Уж лучше фраер.
Отмечаю закономерность: чем старше возраст, тем больше срок. Суды стараются дать «старику» под завязку. Я так понимаю, чтобы он уже не вышел, чтоб в лагере сдох. Чтобы снова его не ловить, не вести дело, не судить – на всё это требуются деньги. «Экономика должна быть экономной!» Смотришь, человек - инвалид, а у него десять, двенадцать лет сроку, хотя можно было дать пять. Вот Сережа-Рука, москвич, руки нет - в станок когда-то попала. Второй или третий раз на «особом». «Калина красная» смотрел? Там показывают Вологодский «пятак»: под Вологдой на озере остров есть, и в бывшем монастыре - всесоюзная инвалидная зона. Кривые, косые, горбатые, хроники, на колясках, безногие - всех свозили. Там менты вообще неподкупные, плита чая второго сорта стоила четвертак, а ей цена шестьдесят копеек. Единственно, на чем крутились, - многие получали таблетки. У кого палочки Коха, у кого неоперабельный рак, у кого бациллы какие – то, а таблетки попадались кайфовые. На этом вологодском «пятаке» Рука отсидел пятерик, а теперь у него десять. «Калину» эту я ещё потому вспомнил, что её, прости, на хуй не напялишь. «Вход в «малину» рупь, выход – два!» Какая – то блатата приехала убивать человечка за то, что он от чего – то там отошел, стал работать! Это ветер, самый настоящий. Бред такой, что говорить противно, неужели консультанта не нашли? Вор в законе стоит на сцене и поёт в хоре! Всё равно, что секретарь обкома подрабатывает продавцом в ларьке. Вор может спеть, но где: вот пришел товарищ, собрался близкий круг, он взял гитару. Помню, был такой Колька-Цыганка, колымский, много лет там пробыл. Сам черный, двадцать кровей намешано, хотя русским считается: и фамилия русская, и имя – отчество. Один раз слышал, как он пел «Ванинский порт». Песня эта дешевочка, в лагерях её не поют, только на свободе - в кинофильмах или в среде интеллигенции. Но как же Цыганка ее спел! У людей в глазах слезы стояли, а разжалобить их невозможно.
Вот человек себе позволил, в узком кругу. Но чтобы в хоре?… Какая там кликуха у Шукшина? «Горе»? Да, были такие кликухи, редко, но несколько по Союзу было. Кликухи всякие бывают: я встречал кликуху Жопа. Ну и что? – нормально, человек не обижается. Валька-Седой по кликухам весь Союз знал, как кадровик. Вот кто-то кого-то вспомнит, а Валька: «Браток, такого вора никогда не было».

109. Принципиальный Мальчик

Батальонный конвой состоит в основном из зверьков, у дежурного офицера всегда расстегнута кобура. «Не курить в строю!» Да испокон веку курили и курить будем. «Не разговаривать!» И разговаривать будем. «Тише шаг, еще тише»! Малейший пустяк - тут же: «Сесть!», «Лечь!» А чего нас бояться? Слева и справа проволока, запретка, собаки. Тут не уйдешь – ни на рывок, никак. Бывает, эти четыреста метров до биржи полтора часа ведет. Терпели-терпели: «Чего смотрим, мужики? Садись!» И вся колонна села, да ещё взялись за руки. А раз ты сидишь, стрелять в тебя уже нельзя. «Встать!» - «Пошел на хуй! Зови Хозяина!» - «Неподчинение! Открываем огонь!» (Солдаты передергивают затворы). – «Да в рот тебя!». Знаем, что стрелять не будет.
Приезжает Хозяин, приезжают офицеры отделения на трех уазиках. «В чем дело, мужики? Говори кто-нибудь один». Ну, один, двое рассказали. «Обещаю: это не повторится. А сейчас сам вас поведу. Вставай, пошли». Встали и пошли, Хозяин впереди, ближе шести метров к нему подходить нельзя.
Вот так Хозяин несколько раз нас водил. Что он мог сделать? - батальонный конвой ему не подчиняется, любой солдат его послать может. У конвоя свое начальство: командир взвода, командир роты, комбат. Комбат для них царь и бог.
Поскольку на карточке у меня полоса (склонен к побегу), каждые два часа на бирже нужно ходить на вахту отмечаться, что ещё не убёг. Часов ни у кого нет, поэтому специально для «побегушников» бьют в рельс. Бросаешь работу и идешь.
В конце марта вокруг жидкая грязь, лес приходит – на нём толстый слой слизи. В первые же дни, как нас вывели, в разделке под баланами умер парень. Говорят, был порок сердца, но ведь не скажешь Хозяину «не могу работать». То есть сказать-то ты можешь, но на более легкую работу Лесик всё равно не переведет, в отношении производства он натуральный бычара, уговаривать его бесполезно.
Смерть действует на всех, ребята столпились вокруг, и тут появляется Мальчик: «Чего стоим?!» Пнул покойника сапогом, перевернул лицом вверх: «Работать не хотел, твою мать! Взял и помер, козел…» С Мальчиком два амбала-прапора. Пришла лошадка, на санях тело увезли.
Хозяин часто болеет почками, и тогда на бирже шустрит Мальчик. Любит укорять нас своим героическим прошлым: «Я в четырнадцать лет сражался в партизанском отряде! А вы, мразь, воруете, грабите, убиваете. Поставить всех к стенке и расстрелять!» При этом имеет странную слабину к «петухам», то есть постоянно их достаёт. Кстати, чтобы человек считался «петухом», необязательно, чтобы его ебли. С фуфлыжника сдрючили штаны, положили попкой кверху и пошлепали – всё, номинально он «петух». Как теперь говорят - опущенный, слова этого у нас не было, оно позже с «малолетки» пришло.
Человек семь таких гусей в зоне было, от двадцати пяти и до семидесяти лет. Когда приходит этап, во время приемки обычно каждого спрашивают: «За собой ничего не знаешь?.. Смотри, тут публика шершавая». - «Дырявый я». - «Значит, посадим тебя отдельно, а то будут по нарам таскать…» Специально отводят петушиную камеру, и они там сидят. Никто никогда их не преследует, не ущемляет в правах. Они такие же арестанты, как и ты, работают в рабочих бригадах. Единственно - кушают отдельно, своя посуда. И другая тонкость: ты можешь, скажем, оставить ему покурить, но у него не берешь ничего.
Представляешь, оказалось, что у нас повар – петух, Толя. Пол-зоны год кормил. Какое ты право имеешь к очагу лезть! Причем петух-то интересный: только в рот брал. И один питерский это знал, где-то в свое время они вместе сидели, маленький такой. Смотрю, Толя прикармливает его и прикармливает. Всем одинаково, а ему… Когда вскрылось, Толя сразу сдернул, убежал и гасился. Колотили второго: ты же знал, козел, что педераст людей кормит!
А Мальчик наш вцепился в одного пацана - молодой «гребешок», пришел откуда-то с раскрутки. Стал доставать его на разводах: «Ну, как вчера? Сколько пропустил?»
К этому пацану приезжает из Москвы мать. Заявление на свидание пишешь не ты, а тот, кто к тебе приехал, и Хозяин это заявление подписывает. Если комната свободна, запускают сразу, если очередь, то на поселке есть барак типа гостиницы, ждут там. Бывает день, два, три ждут. Но тут всё сложилось: пацан ещё на работе, а мать уже прошмонали и запустили, ждет, когда сын вернётся. Вместо сына заходит Мальчик: «Тут ваш сын…» - «Что?! Что с сыном?! Говорите же!..» - «Он тут в качестве женщины…» (Потом Мальчик это сам на разводе рассказывал). Дама посмотрела на него свысока (то ли гнилая была, то ли, действительно, дура, скорее, всё-таки, первое): «Да вы в своей тайге совсем одичали: это же сейчас так модно!»
В принципе, ничего такого родственникам не говорится, нельзя это делать. Человек со свидания выйдет и этого мента убьет. И будет на сто процентов прав, суд ему никогда «вышака» не даст.
На очередном разводе Мальчик пацана всё-таки достал: «Ты у нас как: сосешь или только долбишься в жопу?» Пацан в ответ: «Ладно, меня ебут. Все это знают, знают, что я по несчастью попал. Но ты и сам пидер, только ты скрываешь. Я своих узнаю за километр. Мужики! Клянусь, это пидер! Как у тебя, гражданин майор, жопка дышит?» Вся колонна слышала, а это сто - сто двадцать человек. И менты все слышали, и офицеры, которые на разводе были. Всё! Мальчик от пацана отстал, поганые эти разговоры прекратил махом.

110. Жены

На свидания обычно ездят матери. «Зря ты, мать, не обивай пороги, не давай смеяться над собой… - Не слыхал такую песню? - Люди в наше время стали строги, их не тронешь материнскою слезой». Масса куплетов, и текст более-менее приличный.
Жены почти не ездят. Какие там жены, кто чего помнит? В нашей «сотке» ездили, может, к пяти всего. Вот к Толику-Школьнику все годы ездила красивая баба, говорил - жена.
Сколько у нее любовников, пока ты сидишь, с кем она там живет?.. Об этом не принято спрашивать. Каждый понимает, что у бабы физиология. Но когда возвращаешься, дома должна быть тишина. Чтобы никто не звонил, не приходил. К твоему возвращению все связи она должна оборвать.
Были случаи, что и детей привозили. А уедет, пройдет пара дней - у мужика закапало… Идет к лепиле. «Трипак!» - «Не может быть! Моя?» - «Не моя же». Поколют пенициллином и больше личных свиданий не дают, чтобы он её не убил. Только общее, в присутствии мента, через перегородку. «Мне личное положено!» – «Положено ему! Квакнешь – посажу, будешь полгода сидеть!» А ей: «Больше не приезжай». – «Я сама не знала…» - «Я за тебя знать должен?»
Вообще, к женам отношение самое легкое. Переживают в основном те, кто только что попал. В тюрьме переживают. Особенно молодежь. Как там баба, вдруг уйдет? А деловой человек, он пожил: «Куда она на хуй денется!» Как правило, у них все нормально и было.
В нашей «сотке» сидел директор магазина «Таджикистан» с улицы Горького. Герой Советского Союза, седой, высокий, благообразный, с палочкой ходил. Мужик сорвался из-под «вышака». Через его магазин прокручивали миллионные сделки с золотом, с драгоценными камнями. Там и валюта, и всё, что хочешь. Об этом много газеты писали. Первая судимость, и сразу высшая мера. Но кто-то, видно, его отмазал. Приезжает к нему жена с дочкой. Жена в шароварах, старше его выглядит. А может, просто специфика Востока: там женщина кажется старше. Хозяина опять Мальчик заменял и наверняка заходил к ним на свиданку. Свидания Режим проверяет всегда. Пройдется по комнатам, вежливо поздоровается: всё ли в порядке, нет ли просьб? Это у всех у них общее - произвести впечатление. Уж на что моя мать, и та клюнула: «Какой начальник приятный!» (Разубеждать её я не стал). Только гости уезжают, Герой возвращается в барак, прибегает шнырь: «Собирайся…» И из общей камеры, где пахнет мочой, постоянно варят чифирь, сопят, храпят, пердят, где дышать нечем, человек попадает в чистенькую одиночку. У него там коечка, тумбочка, приемничек, дверка почти не закрывается, шнырь вокруг хлопочет. Санаторий! На другой день выходит на работу и становится приемщиком в тарном цехе. Звено распилило - он подходит, посчитал. Там вообще приемщик не нужен, там бригадир справляется.
Без Хозяина, без Режима такие дела не делаются. С каких делов Мальчик человеку так засимпатизировал? Только за деньжонки. А сколько конкретно? Суди по тому, что в тот же день Герой этот дал блатным пятьсот рублей на изолятор. По тем временам гигантские деньги. К нему и без того нормально относились: высшая мера в его годы, такую жизнь прожил. К нему не подошли: «Дай!» - сам подошел: «Держите, ребята». С блататой без надобности не общался, культурный мужик, таджикский еврей.
Он у нас года три пробыл. Потом на Урале открыли зону специально для ответственной публики, кому высшая мера заменена пятнадцатью годами особого режима. Те же полосатые шкурки, но блатного начеса там не было вообще, потому что все по первой ходке. Он, кстати, не хотел уезжать, говорил, что ему здесь нравится. Умный мужик, понимал, что нужно делиться. Тем более эти пятьсот рублей для него была не половина и даже не двадцатая часть.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 91-100 главы

91. «Остаточные явления»

Зная, что у меня было сотрясение мозга, Марс на всякий случай вооружил меня теорией по части гонки. Говорит, что хуже от этого не будет. «Если у тебя, допустим, левая сторона мозга повреждена, значит, хуже действует правая рука, правая нога. Если правая сторона, то, соответственно, левые. Вмятина у тебя на правой стороне? Вот, когда велят: повернись! - чуть припади на левую ногу». И показал, как. Или, скажем, тебе не поверили, что у тебя больные почки и противопоказан аминазин (дважды я сдавал анализ мочи), или ты косматишь на почки. Вся проблема – раздобыть что-нибудь острое, ту же скрепку от «Огонька». Писаешь в баночку, в полуметре ждет сестра. Мгновенно прокалываешь палец, струю на него, и кровь в анализе обеспечена. Нужен белок? Периодически в обед дают рыбу: берешь у неё глаз, подсушил, растираешь в пыль и держишь всегда под рукой, в бумажке, потому что на анализ могут дернуть внезапно. Чуть-чуть под ноготь этого порошочка, нужно-то буквально мизер, и почки твои «больны», поскольку в моче белок. А если у тебя больные почки, то в Сербского и в некоторых больницах ты автоматом соскакиваешь со многих лекарств. Раз почки больны, их не колют. Другое дело, спецбольницы, там до лампочки, что у тебя болит.
Я твердо решил не гнать. Что обо мне экспертиза напишет, так тому и быть: да – да, нет – нет. С уважением к себе надо относиться. Да и время ушло. Если косматить, надо было начинать в тюрьме.
Однажды мне устроили что-то вроде консилиума. Большой кабинет, письменные столы, за каждым дама, Майя сидит в сторонке. Говорит со мной незнакомая, сухая, очень жесткая особо, резко говорит. «Не горячитесь, - улыбаюсь, - я на всё отвечу. Не надо спешить». Она мне «ты», и я ей, что – то речь заходит за москвичей. «Москвичей не уважаю вообще», - говорю. «Кстати, я не москвичка». - «Тем более: значит, лимитчица». - «Я врач». - «Да ладно… врачи наши! Одно название». – «А почему вы так на «козла» отреагировали? Вы гомосексуалист?» - «Бог миловал». – «А всё-таки?...» - «Была б помоложе, доказал бы». И тут она без всякого перехода цепляет мать (там ведь попутно и родителей проверяют, принесут передачку - с ними беседуют): «Ваша мать душевнобольной человек, притом тяжело». Стыдно сказать, Боря, у меня потекли слезы. И без того жил с мыслью, что не способствую её долголетию, а сколько ей теперь предстояло… Встаю: «Хочешь иметь неприятности прямо сейчас?..» – «Юрий Михайлович, успокойтесь, успокойтесь! Заберите его». После понял: это была профессиональная провокация, тест, проверка реакции. Помнишь, в «Крестном отце» убивали предателя: «Ничего личного - это бизнес».
Потом Майя водила меня к какому – то гусю, седой, солидный мужик. Начинает спрашивать. Пил ли и сколько, есть ли привычка опохмеляться? Когда выпил первый раз? Классе в восьмом, на школьном вечере, стакан перцовки махнул… А что за канитель в трамвае с додиками устроил? (Это в моём следственном деле было, я понял, что оно к ним пришло). «Тоже ведь было связано с употреблением?» - «Сколько я там употребил?.. Возмутился просто».
И еще одно испытание. Помещение, типа барокамеры, металлический кокон на ножках. Ложишься в него, тебя облепляют датчиками, масса проводов. Кокон закрывается, и минут десять лежишь в гробовой тишина. Неожиданно где – то сбоку начинает сигналить. Смолкнет, начинает ярко мигать лампочка. Снова тишина минут десять, а там вперемешку: сигналит, моргает, орет, включается, выключается.
В заключении написали про остаточные явления травмы черепа. Пес его знает. Время от времени голова действительно болит, но ведь это у многих.

92. Радости «Сербского»

Периодически заглядывает Екатерина Васильевна. Бывает, раз в неделю, бывает, две недели её нет. Может, выбирает, при какой няньке лучше прийти, такие визиты здесь не поощряются. Нянька камеру откроет и персонально мне: «В туалет не хочешь?..» Я выхожу. Про Екатерину Васильевну ребята знают, такие вещи скрывать нельзя. Могут подумать, что ты их сливаешь. Две-три минуты поговорим, незаметно сунет в руку теофедрин. Постоянно меня грела: то две таблетки принесет, то три, то пачку. «Спрячь быстренько… Маму видела, чувствует себя хорошо…» Про Верку ни разу ни звука, и я не спрашиваю.
Теофедрин мне вместо чая, без которого подыхаю. Пока был Марс, полтаблетки пополам делили, четвертушку ему, четвертушку мне. Горькая страшно, а воды попросить неудобно. Научился эту горечь со слюной заглатывать, всасывается мгновенно. Вообще-то теофедрин вреден, от него не стоит, и всё такое, но зачем мне сейчас, чтоб стоял?
Со временем нам стали перепадать таблетки и с отделения - начали с его ребятами взаимничать. Тех из них, кто не ходил на прогулку, по одному, по двое рассаживали в камеры изолятора, чтобы не оставались в палате одни. Случалось, они попадали и к нам. Чаще других Леха - специально тормозил, чтобы с нами потрепаться. В свое время он отволок десятку, и, как слон, запомнил в зоне одного человечка. Что уж там, как, не знаю, Леха говорил, что заслуживал тот только смерти. Оба освобождаются, Леха узнает его адрес и прямым ходом туда. Поднимается на высокий, шестой, допустим, этаж, звонит. Хозяин открывает, пятится (они с приятелем бухали): «Алеша, Алеша…» И Леха ему засаживает, нож аж сзади вышел. Приятель перепугался, прыгнул в окно и разбился. Леха и бежать никуда не стал, менты его там и взяли. Врачи дали заключение, что надо лечить, восьмой год он в Днепропетровской спецбольнице, в Серпы возят «на подтверждение».
Леха всегда что-нибудь принесёт: или таблеточку теофедрина, или пару таблеток барбомила. Штаны на нём висят, полжопы вырезано от уколов. Такие уколы делали, что не рассасываются. После них положена грелка, но кто эту грелку даст? Абсцессы выедают мясо, и человека режут, режут. Спецбольница в Днепропетровске - это не институт Сербского, там обращение простое: Мы тебе головку лечим. А что у тебя абсцессы или печень отвалится, нам по хую. В определении суда написано, что тебя нужно вылечить, вот и шпигуем тебя, как считаем нужным. Станешь возникать, будешь сидеть на сульфазине. А сульфазин, Боря, это тридцать девять-сорок температура, и лежишь пластом. Сейчас, говорят, его запретили.
Днепропетровск, уверяет Леха, ещё не худший вариант: есть смоленская «Сычевка». Санитары там - зэки общего режима. Их заряжают: «Будешь стараться, уйдешь по половине срока», и они тебя прессуют по полной. «Сычевку» боятся все. Хорошей считается калининградская больница, приличной – казанская: и бытовые условия, и отношение врачей более–менее нормальные. Называли её Вечная Койка. При сроке пятнадцать в Казани можно было торчать и двадцать, и тридцать, и сорок лет, пока не умрешь, хотя я встречал и тех, кто пробыл там всего пять и даже три года.
В хорошую смену, когда дверь приоткроют чуть шире, можно поговорить с первой камерой. «Только не орите, - предупреждает нянька, - чтоб в отделении не слышно». Это одно из немногих местных развлечений. В основном, лежишь, прислушиваешься, каждый шорох ловишь. Если ребята подсадят, можно заглянуть в окно. Но вид из него не радует: два забора, двое ворот, проходная, «колючка» - та же тюрьма. Как-то лизнули на ночь у кого что есть: барбамильчику, коунатинчику - захорошело… Марса уже не было, этот целочник питерский и еще двое. Вру, нас пять человек было, переполнено, но это не очень долго. «Мужики, - говорю, - может, дернем отсюда? Третий этаж, решеток нет…» Подсадили меня и держат. Сначала бил кулаком, потом развернулся, и бил пяткой. Бесполезно, даже звука нет, пружинит. Да это же, догадываюсь, триплекс, самолетное стекло, его пуля не берет! А ещё удивлялся, что нигде нет решеток... Вот что значит человек под кайфом: сбежал бы в своей розовой пижамке.
При мне через камеру пропустили человек пятнадцать. Некоторые были не больше недели, их переводили в отделение, и почти все, может, это мне так повезло, были повернуты. Начинаешь говорить и видишь, что тормозов у человека вообще нет, ему и убить незападло, и то, и это. Единственное табу - белый халат. За это в лагере заколют в момент, хотя Марс говорил, что один все-таки няньку ударил, напал, пытался задушить. Может, в натуре, с приветом. «Чтобы моих подчиненных обижали? – кричала зав отделением. - В жизни этого не будет! Какой бы он ни был, на больнице не останется, кашу манную с маслом жрать не будет, под баланами сдохнет!» Признали вменяемым, и ушел на суд.

93. Таинственный пациент

Помнишь, я говорил, что дверь последней камеры была открыта. Обитал там высокий, накаченный, симпатичный малый лет тридцати пяти, роскошный импортный спортивный костюм. Койка стояла хромированная, тумбочка. Дверь у него не закрывалась вообще. Когда хотел, выходил, когда хотел, заходил. Мог позвонить, и его выпускали в отделение. К нянькам обращался очень вежливо, иногда к нам заглядывал. «Можно, - слышу, - я ребятам передам?..» Нянька немного помялась, и ко мне на матрас летит нераспечатанный блок «Мальборо». Про них я только слышал, но никогда не курил. «Ребята, - заглядывает, - я у кого – то из вас «Приму» видел, не дадите пачечку?» - «Да хоть двадцать!..» - «Спасибо. Мне бы одну…»
В принципе, взаимничать куревом не запрещалось: часто, кто на подсосе, кричит: «Братва! Покурить нет?» - «Какой базар! Постучи няньке». В камере каждому разрешалось держать не больше пачки: вот нас трое, значит, и пачек может быть только три. При туалете есть что-то типа каптерки: шкафчик, и в нем у каждого свое отделеньице. Когда приносят передачу, ты не можешь ничего взять с собой в камеру, оставляешь здесь. Правда, в любой момент постучишь: «Мне покурить взять». - «Иди». Или покушать берешь, но съесть нужно тут же.
«Что за гусь?» - спрашиваю у Майи. «Это, Юрий Михайлович, наркоман. Причем наркоман глухой, давно начались изменения личности. Пытаемся его лечить». - «Вы же не больница, вы экспертиза, а он, как я понимаю, человек вольный…» - «Вольный, - улыбается Майя, – но в чинах. Это не мой больной, я выполняю распоряжение. У нас ведь тоже есть начальники...» - «А почему он не в палате?» - «Чтобы меньше видели, меньше было разговоров».
Оказалось, комитетчик, полковник. И отец там крупная шишка (в эту систему родители, если могут, тянут детей, мне, считай, не повезло, отец, наверно, считал профнепригодным или не мог). Плюс жена – директор обувной «Березки», значительно его старше. Скорее всего, она и пробила ему это лечение. Видел её раз пять, приходила с двумя вот такими сумками и обязательно шоколадные наборы для нянек… Деньгами и тогда можно было сделать всё. Институт судебно-психиатрической экспертизы, а тут тебе вольный пассажир. «Когда нельзя, но очень хочется, то можно», - это Николай Иванович Рыжков. Единственная здравая идея у коммунистов.
Полковник этот мне симпатизировал или заметил, что я здесь старожил. И другие фирменные сигареты давал, а, главное, давал спички – в дурдомах спички самый большой дефицит. Но никогда не даст коробок, обычно штук десять, пятнадцать. Спичку аккуратненько расщепляешь пополам и в подушку. Периодически бывают шмоны, а в подушке половинка не прощупывается, достанешь, чиркнешь – и мгновенно прикуриваешь. Или жди час, пока придет прапор, последний раз в девять вечера. Дальше устраиваемся так: один кончает курить, от него прикуривает другой, и так по кругу.
Говорили, что в Сербского и Высоцкий лежал, недолго, правда. То ли по наркоте, то ли по пьяни. В биографиях его я нигде этого не встречал, но армянке своей верю, зачем ей врать? Это не зэк плетет, что с Маленковым в одном «воронке» ездил, с Васей Сталиным в Казани сидел. А прикинешь, сидельцу этому тогда лет семь от роду было. Майя рассказывала, что здесь и Зыкина была, правда, в другом отделении. Высоцкий тоже в другом, в четвертом, кажется, оно считалось бесстражным.

94. Что урвал, то твоё

Сижу третий месяц, никаких больше обследований, никаких процедур, только сонники на ночь. Обычно здесь четко: двадцать восемь или тридцать один день. На двадцать восьмой - подкомиссия, на тридцать первый - комиссия, и максимум на второй день тебя увозят. Бывает, и в две недели укладываются. Ведут тебя «на расширку», собирается человек десять врачей, задают вопросы. Всё, парень, не проканал, поехал! Сразу, конечно, тебе не говорят, возвращают в камеру.
Особо выдающихся пассажиров с редкими симптомами, с интересной гонкой задерживают и демонстрируют коллегам - приезжают врачи из других больниц, студенты. На некоторых делают диссертации, такие и по полгода живут. Но я-то ничего интересного собой не представляю, преступление заурядное: один ханурик зарезал другого ханурика. Самая натуральная бытовуха, ни особой жестокости, ни общественного резонанса.
За эти три месяца я и морально, и физически отдохнул, отпустило душевно, хотя постоянно о чем-то думаешь. Для тюремного кругозора Серпы дают очень много, информация, которой нигде в другом месте не почерпнешь. Все же кругом следственные, и каждый что-то расскажет. Что с ним делают, чем колют, как проверяют, на какие лекарства как должен реагировать. Все эти провокации, ломки, растормозки... То есть человек вялый, плохо говорит, и ему делают растормозку. Обычная снотворщина в больших дозах, но с ветерком. То есть вгоняют тебе восемь-десять кубиков мгновенно, и, перед тем как вырубишься, начинают задавать вопросы. «Ты убил?» Ты в несознанке, но контролировать себя уже не можешь. Когда врубаешься и начинаешь лопотать свое, они смеются: «Мы все про тебя знаем». Хотя Марс объяснил, что все эти признания в суде недействительны: мало ли в чем человек признался. Этого даже в заключении написано не будет. Знать недостаточно, доказать нужно.
Больше всего хочется определенности: в больницу еду или на суд? Наконец, вызывает Майя, может, месяц её не видел: «Юрий Михайлович, дилемма следующая. В лагере вы все-таки человек, имеете работу, какие-то деньги, свидания с близкими. Понимаю, что не курорт, но даже там какие-то права у вас есть. В больнице их не будет, и пожаловаться будет некому. Если вас признают (если я буду очень на этом настаивать), представляете ли вы, что вас ждет?.. Если бы это ещё была первая судимость, но ранее вы уже судимы и тоже по тяжкой статье. Значит, больницу общего типа вам не дадут…» Она с самого начала была со мной ласкова. Не то что сю-сю-сю, но очень вежливо, уважительно. И по плечу погладит, и за мать поговорит. Как-то у неё вырвалось, что живет с дочкой, из чего я понял, что мужа нет. Но глаза ее так ни разу и не потеплели. «Я нормальный человек, - отвечаю, - а то, что случилось… Сам не знаю, какое-то нашло затмение». – «Так и будем считать».
В середине августа, утром: «Трубниковский, на выход». Выхожу в пижамке своей, надеваю тапочки. Стоит санитарка и с нею прапор. «Что есть, забирай с собой». - «Увозите?» - «Да». Куда, спрашивать не стал, всё равно не сказала бы. Да и без того ясно: в тюрьму. Вопрос – в какую? Если экспертиза признала, везут в Бутырку. Там есть несколько специальных камер, где дожидаешься, пока суд решит, в какую больницу тебя отправить.
Ладно, скоро всё выяснится. Что ни говори, а три месяца урвал, еду с куревом, с материных передач подкопил пачек сто, наверное, «Беломора» - большой целлофановый пакет. Ну, пусть не сто, а восемьдесят пачек. Курить есть, это главное. Какие-то харчи незначительные оставались в каптерке, помню, даже не стал их брать, чтоб папиросы не испортить.
Спускают вниз, там уже трое одеваются. Часа два сидим, наконец, выводят в знакомую приемную. Около пяти только выехали.
Вычислить маршрут невозможно. Во-первых, это арбатские переулки. Во-вторых, по дороге заезжаем в несколько мест, кого-то выкидываем, кого-то забираем. В оконцовке оказываемся в Бутырке, и всех сгружают. Я обалдел: неужели признали!.. По пять-шесть человек загоняют в боксы. Опять эти темно-бутылочного цвета битые изразцы, этот бутырский запах. Вообще-то он не шибко отличается от запаха Матросской Тишины, может, от страха показался таким тяжелым. И несмолкаемый цокот подковок по полу – мода, что ли, завелась у ментов на подковки? Цок-цок-цок, как кони идут.
По одному вытягивают на приемку, настаёт моя очередь. Знакомая песня: год рождения, статья, срок? Возвращают в бокс, оттуда начинают разводить. Потихоньку всех вывели, остаюсь один, времени уже часов девять. Сейчас в дурацкую камеру поведут… Сижу, наверное, до двенадцати, до часу ночи. Наконец, выдергивают, но ведут не внутрь тюрьмы, а во двор, к «воронку».
«Воронок» битком – с судов везут, с КПЗ, разная публика. Еле втиснули, наверно, специально заехали меня взять. Я так понимаю, что в Бутырку меня закинули, не заглянув в дело. А на приемке посмотрели и оттасовали.

95. Родные пенаты

Снова в Матросской. В спецчасти на карточке помечено, что «за пределы» не выбывал, только на экспертизу. Поэтому меня даже не шмонают. Там полтюрьмы косматило, людей увозили, привозили, и менты знают, что в Сербского шмонают не хуже их.
Буквально в течение часа поднимают меня с моим табачным прикупом на знакомый этаж, в знакомую камеру. Половина народа всё та же: «О-о-о, кто пришел! Давай, рассказывай!» Кидаю пачек десять на общак и до утра выступаю.
В середине сентября нарисовалась моя адвокатша. Передаёт привет от матери, через неделю суд. Судить будут тоже в Мосгорсуде, но другим составом. Вообще-то положено, чтобы судил прежний состав, но кто-то там у них заболел или в отпуске. Тот самый случай, когда, если нельзя, но очень хочется, то можно.
Дёргают на суд обычно ещё ночью, часа в три, в четыре максимум. Именинник не ты один (в Москве десятки судов, в каждом с десяток залов и ни один не простаивает), всех надо отобрать, спихнуть на сборку и в семь успеть смениться, это главное. А на суд тебя могут увезти и в девять, и в десять. Хорошо, если попадешь на большую сборку, там туалет есть. Длинные узкие камеры, слева и справа сплошняком лавочки. Облезлые стены в разводах и автографах: имена, кликухи, даты, сроки - есть, что почитать. Полуподвальное окно распахнуто во внутренний двор, через крупную решетку виден кусок тротуара. В компании опять же – веселее… А то кукуешь в одиночном боксе: спать охота, трудно сориентироваться во времени, по нужде нужно проситься, но, упаси бог, барабанить. Дверь откроет и вопрёт тебе ногой куда попало…
Ага, заскрипели ворота, слетаются наши «воронки»!
Суд начался часов в двенадцать. Судья - женщина, фамилия, по – моему, Сидорова, и прокурор баба, притом молодая и без формы. Моя скамья впереди, чтобы разглядеть зал, приходится поворачиваться. Вижу мать, своего бывшего начальника Пашу и ещё нескольких человек с «Газосвета», родственников потерпевшего, жену - низенького роста, вульгарная особа. Говорит-говорит и вдруг начинает визжать, вроде она зарыдала. Судья прикрикнет, слезы моментально высыхают. Мать оплатила ей всё: гроб, похороны, поминки - теми деньгами около трех тысяч, дачу продала. Под Монино у нас была прекрасная дача. Два этажа, веранда, участок, правда, небольшой. Зато засаженный, там было все… «Признаете себя виновным?» - «Частично». - «В какой мере - частично?» - «Я не хотел убивать». - «Но вы взяли нож…»
На случай, если умысел доказать не удается, существует палочка-выручалочка. Какой-то ученый дятел придумал, было даже постановление Верховного Суда: считать, что преступление совершено из хулиганских побуждений. Мол, настолько ты гад, что ни с того, ни с сего человека завалить решил. Побуждение припёрло, берешь сажало (ещё называется поросячий прибор), встречаешь на улице первого встречного: «Получи, Вася!»
Судили полторы недели. Но не каждый день, перед прениями сторон был перерыв. «Юрий Михайлович, может кончиться плохо», - сказала мадам. Я и сам вижу, что судья жесткая, дело ведёт к сто второй, как по накату, хотя формально все соблюдено. Есть, скажем, десять свидетелей, всех допросила, всё корректно, рот мне не затыкает. Хочу что-то сказать, прервет любого, даже прокурора: «Так, минутку!.. »
Уставал сильно. Не так от недосыпа, как от сидения по боксам, от перевозок, хотя возят в тупорылых ГАЗ-53, их считают комфортными. Несколько раз вместе со мной везли трех итальянцев. Летели откуда-то из Азии через Москву (то ли в Данию, то ли в Бельгию) и запалились с десятью килограммами марихуаны в спортивных сумках. Сидели в Лефортово. Забирают меня из Матросской, едем туда и ждем, пока выведут итальянцев. С одним однажды сидим в отстойнике, он уже чуть-чуть по-русски лопотал. Роскошный песочного цвета костюм, рубашка белая. Протягивает мне импортную сигарету, а солдат видит: «И мне одну!». Итальянец: «Не понимаю, не понимаю…» - и мне подмигивает. Так и не дал.
Каждый день заседаем в другом зале, по всему зданию меня таскали. Последний зал метров шестьдесят, почти пусто, человек десять, может. Мать, Паша, кто – то со двора, примерно столько же со стороны потерпевшего. Суд удаляется на совещание, не было его часа два. «…приговорить Трубниковского Ю.М.: по статье сто второй - к тринадцати годам лишения свободы. По статье двести шестой, часть третья - к трем годам лишения свободы. На основании статьи двадцать четвертой УК РСФСР признать Трубниковского Ю.М. особо опасным рецидивистом и назначить ему наказание в виде пятнадцати лет лишения свободы с отбыванием в колонии особого режима… Подсудимый, приговор вам понятен? Вопросы есть?» - «Никаких». – «Суд окончен».
Мне сразу надевают наручники. Мать в полуобморочном состоянии. Секретарша суда: «Приговор вам принесут на сборку», - и меня уводят. «Паша, - кричу, - довези мать домой!» - «Конечно, Юра!»

96. На сборке

Только услыхал: «пятнадцать», и я зачирикал. Понимал, конечно, что «вышака» быть не должно, но одно дело понимать, другое - получить свою «пятнашку» и собственными ушами услыхать: «Суд окончен».
Спускают вниз на общую сборку и снимают наручники. Когда-то, видимо, была жилая комната, здание дореволюционное, не для Мосгорсуда строили. Вкруговую нарчики, параша - не надо проситься. Нас здесь человек пять, начинается базар-вокзал, из которого выясняется, что только что разминулся с итальянцами: «Буквально перед тобой увезли, каждому вмазали по четыре».
Часа через два приносят копию приговора. Куковать ещё долго, рабочий день тут кончается в пять, но «воронок» раньше восьми не придет. Один пассажир, тоже с приговора, держится особняком, дает понять, что между ним и нами пропасть. Тайн на сборке не бывает, меня быстро вводят в курс дела. Оказывается, это цензор, но не Главлита, бандероли из-за границы шмонал. Допустим, тетя Соня шлет тебе из Нью – Йорка две-три книжки - кто-то же должен решить, можно их тебе читать или нет? Если нельзя, то конфискуется и уничтожается или попадает к тем, кому читать можно… И он приворовывал, в основном, книги по искусству, альбомы, они и на Западе дорогие. А придет человек жаловаться, на него пасть откроют: ты ещё жалуешься, пятая колонна! Получатель ведь не гришка-микишка, а интеллигенция, их за людей не считали… Ещё если бы он всё это на полку себе ставил, я бы простил. Может, сам прочтет, может, кому покажет - всё какая – то польза. Но он, сучья рожа, продавал. Чтобы свою очередную корову в Ялту свозить, предел мечтаний – Болгария, Золотые Пески… А от меня шарахается - я специально немного по фене прогнал. Парень, мы здесь все преступники! Все. Я убил, ты украл. Я лоб в лоб с человеком сошелся, грубо говоря, на мастях, и со мной могло произойти то, что произошло с ним. А ты воровал пол – жизни, ты еще хуже, может быть, и чем больше пыжишься, тем противнее... Просто у меня хорошее настроение, а то можно было придраться и выбить пару зубов.
Приблизительно я знал, что меня ждет. Полосатая форма, закрытая камера. С пятнашкой минимум треть сидишь в закрытой зоне. Потом выводят в открытую, там уже полегче – все-таки не камерная система: если припрет, не нужно подходить к параше, хоть днем, хоть ночью можешь выйти в туалет, по трем четвертям срока тебе положено поселение. Через двенадцать лет, ну, через одиннадцать с копейками... Когда первый раз садился, прикидывал: «Так, пятнадцать. Когда выйду, сколько же мне будет? Да ещё, в сущности, молодой!..» Сейчас я не загадываю надолго. Проживу день – нормально, проживу год – хорошо, пять – ещё лучше. Через год сдохну? Небольшая беда. Недавно Ляпе сказал: «Мне хватит. Я уже пожил». Если завтра заболею, не буду, как некоторые ее знакомые… Сусанкин муж, возьми: с Проточки, хулиганом был, спортом занимался - я всю его биографию знаю. Месяцев восемь осталось, рак легкого, год – это предел… А он сдешевил, очень стал себя жалеть, Сусанку замучил, сидит с ним днями и ночами. Сама еле живая, а он всё просит: то дай попить, то лицо вытри. «Олег, - говорю ему: - ты что - пацан? Тебе шестьдесят пять лет… Постарайся дожить достойно». Вот как в лагере умирают. Как Паша Зубов от того же рака легкого в Микуни при мне умер. Фраером перед войной на Колыму попал. Потом война, подписался искупить кровью, полковая разведка, наград куча. В сорок шестом повязали, и снова Колыма. Ушел в побег, года три партизанил, поймали. В начале шестидесятых освободился, женился, где-то под Ростовом домик, хозяйство. А бабе его первый муж надоедать стал. Как напьется, так к ней, и начинает права качать. Здоровый кабан. Паша много раз его предупреждал, наконец, не выдержал и - молоточком по голове. Десятка у него была, два года оставалось. Я сам тогда на больничке был, подозревали тиф. Рядом с Пашей баллон с кислородом: «Ребята, чифирнуть бы!..» Побежали, нашли, заварили. Глоточек сделал и умер... Там никто не воет. Чего ты, сука, слюни пускаешь! Не вой, паскуда, на все голоса!

97. Наука логика

«Осужденка» особого режима в Матросской, люди в ней не подследственные, а уже осужденные. Пять человек, побитый толчок отделен загородочкой, тихо, культурненько. «Особый» режим отличается благообразием отношений, это тебе не «общий», где дурью мается безбашенный молодняк, не ценящий ни чужую жизнь, ни свою. Народ, как правило, серьёзный - грубо говоря, на хуй послать некого, потому что за базар придется ответить.
В «осужденке» не задерживаются, большинство даже не пишет кассацию («Чего писать, всё равно ничего не изменишь, скорей бы в зону!») и быстренько отруливает на Пресню. Но меня тормозят. Поскольку судил Мосгорсуд, приговор должен утвердить суд Верховный.
Сижу месяца два, играем вечером в домино, дверь открывается, и заезжает здоровый фурманюга с мешком. Смотрю на него: «Сёма! Твою мать!..» - «Юрка, блядь!» Ну, брат родной пришел. Представляешь? Больше года прошло. Мы обнялись.
Семён с «трешечкой», ничего, значит, тяжкого не совершил, «особого» у него быть не должно. «А почему тебя к нам?» - спрашиваю. Оказывается, никакой у него не «особый». Просто менты не знали, куда такого авторитетного пассажира сунуть, и сунули к «полосатикам».
Досказал мне свою эпопею с пацаном: дело прекратили в связи с недоказанностью, и Сёма сколотил новый коллектив. Комсомолки-красавицы-спортсменки. Сначала с одной познакомился, потом со второй. Та привела подружку, та - еще подружку. К преступному миру никакого отношения не имели, но Семен уболтает кого угодно. Во – первых, широкая душа, никогда не жалел денег. Во – вторых, вот такая метла, начитан и может говорить о чем угодно. В – третьих, физически очень сильный, вызывает впечатление надежности. С таким приятно общаться. Девочкам от двадцати двух до тридцати, все замужем. У одной – кандидат наук, сидит на зарплате в двести рублей, у второй – майор, у третьей – начальник цеха. Вот такой примерно достаток. А девочки хотят носить кожаные юбочки, любят французский парфюм… Сеня потихоньку их приглаживает, и в оконцовке все начинают воровать. Давали наводку на своих знакомых (знали, когда в квартире никого не бывает), а Сеня слесарничал. Когда одна девочка с ним ходила, когда две, когда все четыре. Сеня хату вскроет, спускается вниз и сидит в своём вшивеньком «жигуленке», а те подбирают и выносят. Всё это дело он относил барыгам (кто брал меха, кто шмотки, кто драгоценности), деньги делил, себе оставлял чуть побольше.
По первости девочки дрожали, потом привыкли, почти год трудились, что – то около пятнадцати эпизодов. А запалились они… одна из них какое – то ожерельице, что ли, припрятала. Делать этого нельзя: крапить от подельников – последнее дело, притом – наказуемое. На каком – то публичном сходняке (то ли в Доме кино, то ли в ЦДЛ) она с этим ожерельем засветилась. Все эти культурные мероприятия менты переодетые посещают, и на это ожерелье у них заява была. Девочку выхватывают, везут в МУР, где в пятнадцать минут она раскалывается до самой жопы. Плакала, слюни пускала, выплеснула всё, что знала, и за Семена, и за подруг. Подобрали быстренько остальных, буквально за один день. Потом выпасли и Семёна. «Я не знал, что девок взяли, я бы сорвался. Несколько дней никому не звонил, не встречался ни с кем, тишина. Потом звоню одной – нет дома. Нет, и бог бы с ней. Нового дела всё равно пока не было».
В общем, Семена берут, ломится ему «до пяти». «Сам ты прокаженный, - говорят следователи, - но на девок-то не при. Жалко их сажать». - «Добро! Только давайте так: мне – «трешка», не больше». - «Ты же человек опытный, понимаешь, что больше, чем на «трешку», натрудился». - «Дело ваше. Я сказал: «трешка». Менты знали, что Семён мужик без отдачи, заднего хода не даёт, и, в конце концов, согласились. Он всё берет на себя, мол, девок затащил - кого испугом, кого обманом. Ему - «трешка», им – условно. «Сижу однажды, - рассказывает, - и думаю: а почему бы мне не сознаться и в деле с пацаном, вдруг ещё раз вытащат!..» И пишет добровольное признание в квартирных кражах, совершенных с таким-то, тогда-то и там-то. Менты проверяют: да, было такое, дело вёл районный прокурор и прекратил за недоказанностью. Дело возбуждают по вновь открывшимся обстоятельствам, пацана снова цепляют, и тут уж папа ничего сделать не может. «Семен, зачем ты пацана?..» - спрашиваю. «Чтоб оба дела – с ним и с девками - объединили в одно, поскольку в обоих я иду паровозом. Чтоб был один суд, и мне засчитали год с лишним, что я просидел под следствием по пацанскому делу. Так оно и вышло. Сейчас дали три, но засчитали ранее отсиженное, осталось чуть больше года». – «А пацану что?» - «Два условно, даже из института не исключили… Да хер с ним, он тузик, он студент... Конечно, по большому счету, я не должен был его затаскивать. Но, Юра, зачем мне эти три года? Да и за девок тех почему должен переживать – я их воровать заставлял? Уговорил? Но, если человек воровать не хочет, его не уговоришь… И ведь не шалашовки какие – то лагерные, нормальные девки из интеллигентных семей. Погорели из-за собственной жадности. Тут уж так: спасайся, кто может!»

98. Особое отношение к «особому»

Приговор утвердили в конце сентября, и снова везут на Пресню – сперва «кассационка», потом этапная камера. «Мы тут по три, по четыре месяца сидим, нет этапов». Одно хорошо: этапная камера для «особого» тоже отдельная, перенаселена не бывает. С утра до вечера хихиканье, смех и одна мысль – где бы поймать чайку? Хоть капельку. Перекрикиваемся с соседями: «Братва, глотнуть не найдется?» - «А откуда вы?» - «С особого, с осужденки». - «Чая нет. Есть пара таблеток теофедрина. Перегоним».
Коня, брошенного на нитке из соседнего окна, ловим шваброй. Но чаще его перегоняют во время прогулок, хотя и наш, и соседние дворики огорожены металлическими сетками. Через них чай не прокинешь, можешь полдня кидать. Зато в каждом дворике есть сливное отверстие и метла. От метлы отламывают прутик и через это отверстие, соединяющее прогулочные площадки, перегоняют тот же теофедрин или эфедрин - их часто выруливали себе астматики.
И опять мне везет: проходит буквально неделя, и меня единственного из камеры забирают. В тот день был ларек, и я себе выписал – не помню, на сколько, по-моему, тогда его можно было взять на десятку. Ларек разносят часов в пять-шесть, но меня дернули раньше. Спускают вниз, сдаю матрас, подушку, кружку – ложку. Сажают в одиночку, тут я вспоминаю про свой ларёк и начинаю колотить в дверь: давай ларечника! «Чего выступаешь?» - подходит мент. «А чего мне не выступать? На этап ухожу, выписал ларек, а меня выдернули. Не успел получить». Мент, конечно, мог огрызнуться: «Повыступай тут! Сейчас с дубинками вызову, отбуцкают тебя – угомонишься». Но он знает, какой у меня срок, понимает, что ухожу на пятнашку и что фактически я прав. К «особому» и отношение особое, понимает, что не угомонюсь. Начал верещать, значит, буду верещать вплоть до дежурного по тюрьме, просто так не уйду. Чужого мне не надо - моё отдай!
И, правда: появляется ларечница: «Где квиток?» Квитки со списанной с твоего счета суммой всегда при тебе. «Чего будешь брать?» - «Миленькая, мне бы курить…» - «Только «Дукат», маленькие пачки». Я, Боря, обалдел: на улице семьдесят пятый год, а тут «Дукат»! Приносит сто с лишним пачек, хорошо, со мной мешочек был, сшитый из матрасовки. В нём бумаги какие-то, маечки, носков много, всё мягкое. Вода в целлофановых пакетах (один вложен в другой) - попить в дороге, чайку заварить. Менты утром воду раздадут, а дальше хоть сдохни. И еще с десяток целлофановых пакетов с собой - вдруг припрет, и не только пописать. Всё равно ведь не выведут, скажут: «Гадь там». Особенно, если пьяные. Он и трезвый-то выебывается, а поддатый тем более. Трезвый конвой я вообще не видел, хоть один – два, но поддатые всегда есть. Хорошие ребята редко попадаются: «Пусти раньше на оправку». - «Давай, пока начальник спит. Но только по одному».
Часа в два ночи из бокса отводят на сборку. Здесь уже человек пять, знакомимся: - «Особый?» - «Особый». Кто из другой осужденки, кто из Бутырки прямо к этапчику. У всех один вопрос: куда? По дороге, конечно, выяснится, народ бывалый, приметы знает. Каждый бубнит: лишь бы не туда, лишь бы не туда! Мне, в принципе, до лампочки. Абсолютно безразлично. Куда-то попасть лучше, куда-то хуже, но, снявши голову, по волосам не плачут.
Особых зон не так уж много. По архангельской ветке, в Мехреньглаге две, Кольский полуостров, Мурмаши. По вологодской ветке - в сторону Коми и на Урал - там, конечно, побольше. Плюс Сибирь. Общее мнение: не попасть бы в Харпу! Поселок Харпа - это север Уральского хребта, рядом Карское море. Говорят, правда, что каменного карьера там уже нет, вместо него домостроительный комбинат. А раз делают бетонные блоки, значит, какое-то тепло все-таки есть, бетон на морозе не льют… И всё равно плохо: Заполярье, слишком далеко, родственники не смогут приехать.
Получаем продукты на дорогу. Уже по пайке приблизительно можно судить, далеко ли ехать. Дали по буханке, выходит, не больше двух суток. Вместо селедки то ли килька, то ли мойва. Среди нас Ромка, литовец, такой, немножко услужливый. Пачкаться не хочется: «Ромка, получи кильку на всех!» - знаем, что поедем в одном купе.
«Воронок», по делам принимают каждого. «Особый» от общего косяка и здесь оттасовывают: приняли первыми, рассадили по боксам. Потом - остальную публику, «воронок» битком.
Зима не шибко лютая. После приговора мать принесла вещевую передачу. С суда до зоны обычно идешь в своих шкурках. На мне хорошие яловые сапоги, бушлат вольного образца, с воротником, с карманами (зэковский бушлат без воротника и только один, правый карман), шарфик, кроличья шапка.
В купе шестеро, едем дружно, паечки покусываем, никто никому в душу не лезет. Запомнил тех, с кем потом чаще общался. Витька-Пятнышко, старый вор, по-моему, прошляк. То есть за что-то его из «законников» разжаловали, или сам отошел. Пятнышко - кликуха, Пятно, Пятнышко, один черт. Ромка этот, литовец, родившийся где-то в Томской области. Литовский поселок высланных в сороковом году. Сроку у него мало, что-то четыре или пять, тоже за карман. Если признают особо опасным, то меньше трех получить не можешь. Но это в первый раз как признали, в следующий могут дать и год, и полгода. Но – хоть за чердак – всё равно идешь на особый.
Смотреть в окно бесполезно. Раньше окна были почти прозрачные и решетки, теперь решеток нет, внутри рамы армированная металлическая сетка, так называемый мороз, сквозь него ничего не видно.
От солдат узнаём, что от Вологды свернули вправо. Воркутинская ветка, по ней можно прийти куда угодно – и в Воркуту, и в Коми, и на Южный Урал. Из Москвы тронулись под утро, вечером следующего дня станция Микунь. Может, у неё статус города, но фактически это станция.
Купе наше ссаживают. Знакомое «На колени!» с добавкой: «Руки под себя!» - куда ты их сунешь, твоё дело, вещи кидаешь тут же. Темно, фонари тусклые, народ далеко в начале перрона, «столыпин» всегда цепляют за паровозом. Первыми мы, потом почтовый вагон. Иногда наоборот: почтовый, потом мы. Коля-Кошелечник, тубик, рядом шепчет: «Это Коми, пять лет был тут на Лесной, на «строгом», всё тут знаю. Косланьлаг, бывший Устимлаг».
Правильно писать через черточку: Усть-Вымь. Это я у Разгона вычитал, когда-то и он тут сидел. Проверили нас по делам, фонариками светя. «Встать! По два человека пошли! Короче шаг!» На шесть человек пятнадцать конвойных, четыре собаки норовят кинуться.
Промерзший «воронок», металл обжигает. «Давно тут «особый» открыли?» Посидишь в камере с признанными - всю лагерную географию узнаешь, эта информация впитывается автоматически, но никто не слыхал, что в Микуни есть «особый». Значит, новая зона.

99. Микуньский предбанник

Спасибо, возили недолго. «Воронок» притормаживает, слышим, открываются ворота. Встаём, первые ворота закрылись, «воронок» пыхтит, открываются вторые. Проезжаем метров двести - ещё ворота, разворачиваемся, пятимся, чтобы выгрузиться через заднюю дверь («воронок» старого типа). Через много лет, когда я вышел на «девятку», на «строгий», пересылка эта оказалась у нас за забором – небольшой, очень старый, выбеленный известкой деревянный барак.
Пересылка в Микуни для всех режимов одна, но для нас предусмотрена отдельная камера. Большая камера в конце длинного коридора, есть где походить. Чуть от пола сплошные нары, такие же наверху, старожилов человек десять, все с раскрутки, то есть в лагере совершили новые преступления, за что и получили «особый». Выходит, его открыли не зря. Поселок Мазендор - верст около ста, ну, сто двадцать, может. Раньше там был общий режим, его еще не весь вывели. Все идём туда, потому что больше идти некуда: в управлении одна «особая» зона. Управление маленькое, около десяти лагпунктов, хотя система исправительно-трудовых лагерей уже была переименована в систему исправительно-трудовых колоний. Говорили не лагерь, а колония, не начальник лагеря, а начальник колонии. Но мы, старые арестанты, продолжаем говорить «лагерь».
На ужин остывшая каша, хлеба нет. Не помню, какая каша, всё-таки на новом месте нервничаешь, находишься в напряжении. Вывалили мы свою килечку, покушали. «Сейчас проверка, - предупреждают ребята, - после проверки заварим. Ништяк живём, чаек есть. Если у кого вольные шкурки, можно спихнуть без проблем. Надзиратели берут за чай. Не сами, конечно, через шнырей».
Общий и строгий режимы считают в камерах, а нас выводят в коридор, ставят по обе стены в раскорячку, как Андреевский флаг. После проверки новая смена, шнырь открывает кормушку (вообще-то в решетчатых дверях кормушки нет, просто под миску вырезано отверстие, и есть маленькая стальная площадка, чтоб миску ставить): «Есть чего?» Тряпок у нас навалом, но решаем не горячиться, не известно, сколько нам тут куковать. Протягиваю свою китайскую кроличью шапку, пушистую, громадную, очень глубокую, на подкладке эмблема - золотой лист. Шнырь кому-то в коридоре её показывает: «Добро, пять пачек». Маленькие пачки по тридцать копеек, а, считай, небывалое счастье! Принцип такой: «щас на щас». Взял вещь, в течение десяти – пятнадцати минут получи свой чай. Прицениваюсь и с сапогами. «Десять пачек!» Маловато за крепкие офицерские сапоги.
Кто со мной пришел, вещи отдают все. Даже Боря-Москвич, а он вообще не чифирил. Или Боря там уже сидел до нас?.. Но всё равно что-то отдал, чтобы принесли чайку. Камера старая, доски гуляют, шмонать здесь практически бесполезно. Опять же – навалом старых матрасов. На каждом человек по двадцать сдохло. Нам дали только по одеялке, ни простыни, ничего, сказали, матрасы и подушки в камере есть. Из трех – четырех матрасов вату сбиваешь в один, то же самое с подушкой, в них чаек и припрятываешь.
Принялись, наконец, заваривать. Народу много, кружка на всех одна. Одновременно варим в кружке и в миске, варим на тряпках, бумаги нет. Миска есть миска, варить в ней неудобно: не присандалишь никуда, приходится держать в руках, а кружку держишь на ложке. По чаю соскучился невероятно, голова кружится от одного запаха.
За чаем сошлись ближе. Боря-Хохол, Володька-Бакинский, вот этот Боря-Москвич – очень хорошо их помню. Борю звали Хохлом, хотя фамилия у него Кондратов. Что-то он в лагере накуролесил, резня какая-то, поножовщина, дали десятку. Нормальный мальчик, работящий, после мы в тарном цехе вместе работали, в разных, правда, потоках, взаимничали. Я частенько к нему нырял: «Боря, глотнуть нету?» Там не говорят «чифирнуть». Говорят «глотнуть» или «поговорить нету чего-нибудь?» Если у него есть, пару коробков чая всегда даст. Маленькая пачка чая – это пять коробков, когда чай мелкий. Крупный - семь. Для нормальной заварки нужно минимум два, два с половиной… Я почему к Боре нырял? Знал, что чай у него не с ларьковых денег. Что это не кровняк, грубо говоря, а левое. Кому-то двигатель переберет, его отблагодарят, хотя он никогда ничего не попросит. В крайнем случае, придет, даст денег, скажет: «Купи мне чего-нибудь поесть».
Через пару дней Борька мне мимоходом: «Яловые сапоги в лагере всё равно сдрючат, сгниют в каптерке…» Правда, думаю, надо отдавать. А мент: «Хуй тебе - десять! Семь пачек». Отдал за семь, принесли мне кирзовую сменку. Хотя зима, нужны бы не сапоги, а валенки. Портянок я никогда не носил, двое-трое носков, зимой - шерстяных, поверх - простой, хлопчатобумажный или нейлоновый. Надень домашней вязки шерстяной носок – через два дня дырка будет. Или пятку обшиваешь остатком нейлонового. Это махом делается, сколько раз обшивал. И всё равно от тяжести шерсть быстро стирается, на это место аккуратненько приштопываешь кусочек из бязи.
В итоге отдал всё, что можно было, оставил только носки, трусы, майки. Ещё на Пресне отдал пиджак от костюма, брюки там не взяли, отдал здесь. Боря-армян, он позже пришел, хорошую дубленку за тридцать пачек отдал. Я сам не видел, но с ним люди этапом пришли, рассказывали. Дубленку, считай, за девять рублей, и это единодушно признали очень хорошей сделкой, хотя дубленка по тем временам больше тысячи стоила.
Зато чаек есть постоянно, три раза в день варим. Утром, после обеда и вечером, больше, в принципе, и не надо. Подваривали чаще. Бывает, среди дня кто-то подмочит, бывает, не все даже встанут чифирить.
Кормят по сравнению с тюрьмой еще хуже. Единственно, что тепло, в камере горячие трубы (батарей в лагере не увидишь). Когда вышел на «строгий», в «девятку», узнал, что рядом с пересылкой котельная, горячая вода прямиком шла к нам.

100. Возвращение в прошлое

Держали нас примерно неделю. Бывает, конечно, что переночуешь на пересылке - и в зону. Но обычно в лагерной системе ничего быстро не делается. Ребята говорят, что ближайший этапный день восемнадцатого. Не дернут восемнадцатого, значит, загорай до следующего. Этапных дней четыре в месяц: пятого, двенадцатого, восемнадцатого и двадцать седьмого. Годами одни и те же четыре дня. В Мазендор ведет местная ветка, ходит местный поезд. «Столыпин» всегда при нём, проблема в конвое: управление им не распоряжается, должно договариваться с батальонным начальством.
Выдернули из камеры не всех: нас, москвичей, и ещё человечка три. Долго стоим в «воронке» у вокзала, думал, околею. Шапки нет, вшивенькая сменка не по размеру, еле её натянул, ног не чувствую, ещё в Мехреньге не раз их морозил.
Поезд «Микунь-Кослань», старорежимный «столыпин», хоть и не деревянный, а металлический, но узенький, купе мизерные, никогда таким не ездил.
Прибыли ночью. Перрончик, как пригородный подмосковный, тусклые фонарики, какое-то зданьице. Та же Мехреньга, будто и не уезжал, разницы никакой. Кругом тайга. В пяти метрах железнодорожный откос кончается, за ним - как это называется: санитарная полоса, полоса отчуждения? - пес его знает, и дальше сплошная стена, не различить ни деревьев, ничего. Все белое, сплошной снег. Смутно виден посёлочек, пять-шесть домиков.
Убитый «воронок» минут пятнадцать гоняли, не могли завести. Мороз небольшой, градусов тридцать – тридцать пять, но все мы с тюрем, голодные. Голодный человек всегда мерзнет, он и при нуле дубарить будет. За те два года свободы я только-только отъелся. А сейчас, спроси Ляпу, у меня года три глаза голодные были.
«Воронок» едет, скрипит, переваливается. Долго ждём, пока откроют ворота – у ментов качалово: пустить «воронок» в зону или не пускать, а выгрузить нас здесь и завести через вахту. Ног от коленей до ступней я уже не чувствую, как будто их вообще нет. А кто-то ведь и в ботиночках. На Ромке в буквальном смысле летние туфли… «Как, Ромка?..» - «Труба». Сидим, курим. Одну выкинешь, закуриваешь другую - хорошо, спички есть. На Пресне их можно было взять, сколько хочешь, хоть на весь ларек. В принципе, спички нетрудно сделать самим, но я никогда не слышал, чтобы кто-то их делал. За это могут приписать приготовление к теракту, а в таких случаях дубасят всю камеру. Сигареты у меня тоже пресненские. Пораздал, конечно, немножко, пачек десять всего, потому что каждый ситуацию понимает. И мешочек с табачком при мне, килограмма два упрессовано, а в нем мякиш черного хлеба. Самый лучший вариант, чтобы табак хранить. Когда слишком сухо, мякиш влагу отдает, когда влажно, втягивает.
Запустили все-таки в «воронке». Опять трое ворот, последние - в изолятор. Это мы после узнали, что изолятор. «Выходи!» Стоят менты, но уже без оружия. Этап приняли, заводят в коридор: «Раздевайся догола!» Измерзлись до того, что стоишь посреди коридора голый, а кажется, что попал в парную. Через несколько часов только понял, что тепла особого нет. Если белье теплое, можно ходить в курточке, а если нет его, надо что-то на себя набрасывать.
Сразу все раздеваться не стали, двое раздеваются, потом следующие, вещи брось на пол. Два мента стоят, смотрят, третий шмонает. Мешочки переберет, бушлат, куртку. Трусы велит приспустить, а у меня на их резинке марочка перетертого чая держится. Спуская трусы, большим пальцем придерживаю ухо марочки. «Повернись! Нагнись! Одевайся!» Беру свои вещи, а марочку уже опять резинка трусов держит. Таким манером почти все чай пронесли, у каждого понемножку было. Когда уходили с пересылки, в общей сложности было у нас пачек шесть, всё разделили, потому что нас могли раскидать по разным камерам.
Оделись. «Куда их?» - «Давай во вторую». Сплошные нары, никаких матрасов, два небольших окна. Выбитые куски стекла заклеены целлофановыми пакетами посредством хлебного мякиша. Окна простые, только решетки снаружи, ячейки крупные.
Большая металлическая параша, уверен, и сейчас там стоит, если от мочи не проржавела. Старожилов человек шесть, начинаем расспрашивать, как, что, чего? Выясняется, изолятор этот уже «особого» режима, хотя общий режим вывезли ещё не весь, человек триста-четыреста осталось. Отгородили кусок территории и построили для нас два барака по сто человек, второй сейчас доделывают. Первый этап пришел в конце сентября, мы – третьи. Один барак забит полностью, второй наполовину, другая половина ещё не готова, окончания строительства подождем в изоляторе. В данных обстоятельствах это не наказание, а жилплощадь, потому что селить нас больше некуда.
Ночью появляются два шныря с общего режима: «Если есть шмотки какие, давайте, опрокинем своим». Увы, всё, что можно, мы оставили на пересылке. «Если есть чаек, заварим, сами не варите. Дым в коридор утягивает, менты звереют. Смена хуевая». Чай всё ещё был строжайше запрещен. Если взять в общей сложности, по Союзу за него миллионы суток в карцерах отсижено. А году в семьдесят седьмом разрешили, можно было взять в ларьке две пятидесятиграммовые пачки или одну стограммовую. Или плиту. А плита – это двести – двести пятьдесят грамм. Кто не чифирит, берет другому, таких тоже было навалом, предпочитающих съесть лишнюю булку. С чифирем нельзя так: сегодня попил, а потом через неделю. Если пьешь, надо пить каждый день, хотя бы раз в сутки. Нормально раза три-четыре, а если можешь позволить себе четыре-пять, значит, живешь ништяк.
Шнырь приносит чаёк, и у меня сразу портится настроение. Может, помнишь: были такие пластмассовые банки литровые, крышка с резьбой? Плотные, как корпус телефона, бакелитовые банки - единственное, из чего я не люблю чифирить. Во-первых, совершенно не остывает. Это, бог с ним, чифирь пьют только горячим. Чем горячее, тем лучше, потому что, когда остывает, не такой приход. Но она неприятный привкус дает, её же на базе формальдегидов делали, не для горячего, не для кипятка… Короче, шнырь приносит половину вот этой банки, примерно пол-литра нормального лагерного чая. Нормальный чифирь, как положено. Если шнырь несет его в открытую, значит, с ментами у него всё уквашено, значит, он и их прикармливает. Какая бы ни была смена, со шнырем уживается всегда.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 81-90 главы

81. Подарок Семена

С Сёмой мы просидели месяца три. Потом его выдергивают с вещами. Я думал, переводят в другую камеру, а после узнал, что освободился.
Сидел он за хату, и был у него подельник, молодой пацан, студент второго или третьего курса, не знаю, какого института. На Семе пробы негде ставить, а тот несудимый вообще. Но шустрый, и Сема его пригрел, помощник – то нужен. Однажды их взяли. На чем, понятия не имею. А отец у пацана какой – то чин в генштабе, и ему реально светило оттуда вылететь. Папуля начинает искать концы, выходит на ментов, которые готовы это дело прикрыть. Но признательные показания уже даны. Менты едут к Семену, уговаривают отказаться от показаний на пацана. Им-то надо пацана вытащить. А Семен, наоборот, стал вспоминать другие совместные эпизоды. Они ему: «Хватит, не надо больше! Вот тебе «пять», и мы про тебя забудем». Семен начинает торговаться. Дошел до двух лет. «Мы не можем дать тебе двушку, - объясняют ему: - у тебя прошлое». - «Ну, как хотите». Потом вообще приборзел: «Если пацана на свободу, то и меня освобождайте!» Сам больше года под арестом сидит, пацан под подпиской гуляет. «Он там жамки ест, а я тут подыхаю на этой шлюмке. Или я колюсь до сраки, и в рот его долбить, или отмазывайте меня тоже».
Менты крутили, вертели. Какими там чудесами обернулось, не знаю… Белым днем открывается дверь: «Такой – то с вещами!» Сёма собирается: «Ну вот, блядь! Или в другую камеру, или в изолятор». Дня за два до этого у него что-то было с ментами, ни одного пропустить не мог, обязательно как-то укусит, офицерье особенно. Протягивает мне маленький сверточек: «Бери, не спорь». В сверточке золотое кольцо и две большие золотые серьги, только смятые. «С полгода назад выкатал у одного, тебе пригодится… Ну, давай! Когда – нибудь увидимся».

82. Худший вариант

Когда дело закроешь, ждешь обвинительное заключение. Обычно оно приходит в течение месяца. Объебаловку принесли - расписываешься. А после приходит бумага, что ты числишься за судом.
Месяц проходит, нет объебаловки. И адвокатша не приходит. Незадолго до Нового года вызывают, ведут в следственный кабинет. В Бутырке адвокаты и следователи занимали по очереди одни и те же кабинеты, здесь - разные. Какой – то додик сидит лет двадцати пяти. Коричневый костюмчик, жиденькие волосенки, перед ним лежит знакомый том. «Я следователь прокуратуры. Фамилия моя Калякин». Фамилия точная, а что за прокуратура, не помню. То ли Первомайская, то ли городская. «Причем тут прокуратура? – говорю. – Я закрыл дело». - «Прокурором города опротестована предъявленная вам ранее статья. Вам предъявляется новое обвинение. Вот: прочитайте, распишитесь, и начнем допрос». Читаю, что обвиняюсь по статье сто второй и статье двести шестой, часть третья.
Откровенно говоря, я не ждал. Надеялся, что так и останется сто восьмая, хотя какое-то предчувствие всё же было. Ни адвоката, ни объебаловки - что за дела? Бывает, что адвокат приходит, когда бумагу тебе еще не отдали, у него – копия: «Давайте начинать работать…» Причем, по старому кодексу, обвинительное заключение должно быть принесено за определенное количество дней до суда. Если ты получил его позже, пишешь ходатайство, чтобы суд отложили. Там наводят справки. Следователь может говорить, что направил заключение хоть три месяца назад, но подпись-то твоя на обратной стороне стоит. Тебе плевать, когда он его отправил, важно, когда ты получил.
Нарыть на меня что-то новое менты не могли, говорил я себе, потому что ничего и не было. Могут, правда, поднять прошлогоднее дело – два месяца исправительных работ… Но какой им смысл этим заниматься? Я в сознанке, сижу плотно. Если бы я срывался у них с крючка, тогда – да, а тут-то зачем? … Единственное, что по сто восьмой, часть вторая, я не попадаю на особый режим, она не считается особо тяжкой, хоть и со смертельным исходом. А по сто второй… Первая судимость у меня была девяносто три прим – особо тяжкая статья. И сто вторая – особо тяжкая. Если две особо тяжких, даже если они разнородные, автоматически дают «особый» режим. А его, что ни говори, побаивались все, хотя многие мне говорили, что, в принципе, там спокойней. Режим, правда, действительно людоедский. Одно письмо в месяц, треть срока должен провести в камере, в закрытой зоне. На работу - из камеры, с работы - в камеру.
«Расписываться не собираюсь. Никаких показаний давать не буду». - «Как это не будешь?» - «Никак не буду. Все мои показания есть в деле». - «Сейчас вызову ментов. Свидетели подпишут, что ты отказываешься давать показания». - «Бога ради. По закону я вообще имею право молчать. И на следствии, и на суде. Так что отправляй меня в камеру». Он растерялся: «Ну, как так? Ты же должен».
Это «ты должен» меня всегда особенно бесит. Потому что никому я ничего не должен. Ни демократам, ни коммунистам, ни монархистам, ни «нашему», ни ихнему «Дому». Единственно, кому я должен в своей жизни, это матери. Обязан ей и рождением, и жизнью, и тем, что не подох. Не потому, что она грела меня шамками, а потому, что она была. Потому что я знал, что если я сдохну или меня убьют, она умрет от тоски. Сейчас я должен Ляпе. Она меня взяла под крыло, она меня пригрела. И я чувствую, что это у неё не наигранно. Я бы давно ушел, я улавливаю нюансы. Ты можешь ни о чем не говорить, буду просто смотреть на тебя и по какому-то твоему движению всё пойму… Например, у меня носок порвался. Завтра смотрю – уже заштопано. А я ее ни о чем не просил. Или ухожу из дома – она всегда: «Деньги у тебя с собой есть?» - «Я не собираюсь ничего покупать». Всё равно в карман обязательно положит: мужик не должен выходить из дома без денег. «Курить не забыл?.. Очки взял?.. » Без неё я давно бы сел, или меня бы убили. У меня поганый характер, я нормальный мужик, но, когда касается серьезного, хуже меня нет.
Больше этот Калякин меня не вызывал. Ни допросов, ничего. Проходит приблизительно месяц, он и моя мадам приглашают закрывать якобы уже новое дело. Подписывать протокол я не стал, дело своё даже не взял в руки. Адвокатша говорит: «Юрий Михайлович, пока вы не пришли, я ознакомилась. Всё то же самое. Передопросили двух свидетелей, они подтвердили ранее данные показания». Открывает мне лист дела: «Подтверждаете ли вы ранее данные показания?» Те расписались, что подтверждают. Казалось бы: прокурор внес протест, значит, должны быть какие – то новые сведения.
Приходит обвинительное заключение: умышленное убийство! То есть, у человека должен быть умысел. А где у меня умысел? «Ты взял нож». И что с того? Разве это значит, что я собирался резать или убивать?

83. «Козел»

Приносят объебаловку, и буквально через день приходит мадам: «Юрий Михайлович, в понедельник суд. Я буду стараться… может, какие – то смягчающие обстоятельства…» - «Бога ради, я не возражаю. Только скажите, какую вы хотите проводить линию. Унижаться, чего-то выпрашивать я не собираюсь. Не потому, что такой гордый, просто понимаю, что это ничего не даст. А раз не даст, зачем это делать? Если б был хоть какой вариант вырулить - другой вопрос».
Мосгорсуд. Только не на Каланчевке, а в помещении какого – то районного суда. Начало января. Конвой – солдаты, а не цветные менты, специальные «воронки». Поднимают на третий этаж, в зале человек двадцать. Вижу мать, знакомые лица из нашего двора, кто – то с работы, жена потерпевшего. «Признаете вы себя виновным в предъявленном вам обвинении?» - «Нет». - «Как же так? В ходе следствия вы признавали… » - «Я признаю, что в результате моих действий погиб человек, но не признаю себя виновным в обвинении по статье сто второй». - «А по какой статье, вы считаете, следовало квалифицировать?» Уже начинается базар, что неплохо, надо им подыграть: «Это как решит суд».
Предъявляют орудие убийства. Видно, что нож хозяйственный, никакая не финка, не заточка. Поцарапанный, ручка старая, клепки болтаются. Что первым под руку попало, то и взял. Прокурор: «Подсудимый, объясните, пожалуйста: здоровый, нормальный в психическом отношении человек, трезвый (почти все показали, что я был трезвый, кто-то, правда, сказал, что от меня пахло, но доказано не было), прикурил, поговорил и ни с того, ни с сего идет домой за ножом?..» - «Я не за ножом пошел, просто пошел домой. Пришёл - никак не мог успокоиться. Сам не знаю, как получилось. Не все в жизни можно объяснить. Наверно, нож взял потому, что знал, что добром разговор не кончится. Так оно и вышло. Не успел слово сказать, а мне уже заскочили на спину, нагнули. И в заключении это написано: удар был снизу вверх, из согнутого положения… А если бы я упал, и они начали меня добивать ногами?» - «Но вы ведь сами спровоцировали». - «Чем я спровоцировал?» - «Сами к ним подошли…» - «Подошел прикурить. В чем тут провокация?.. Кому-то моя рожа не понравилась, возникли трения: «Да пошел бы ты!..» Слово за слово: «Давай, козел, отойдем…» Говорю: «Ну, давай». Зачем называть меня «козлом»?» - «Подумаешь! – смеётся прокурор. – Вот меня бы назвали «козлом», и что?» - «Тебя и называть не надо, посмотри в зеркало». Солдаты смеются. Судья: «Подсудимый, прекратите!» Пару раз я так заводился, даже надевали наручники. Минут пятнадцать проходит, судья кивает солдатам: «Снимите…»
Мадам моя начинает допрос свидетелей. Какие это свидетели? Непосредственных свидетелей нет никого. «Мы были трезвые, шли с работы, хотели газету купить… там рядом газетный ларек. Этот подошел, начал скандалить. Хотели его проводить, а он…» - «Ребята, - говорю, - зачем плести? Мне до лампочки, меня это не оправдывает, труп есть труп. Но вы поддатые стояли и еще гоношились, где взять по рублику? Может, жен тряхонуть, может, бутылки собрать? Какие газеты! Киоск этот вообще не работал». Входит другой «читатель», от него за версту прёт, на ногах плохо стоит и тоже начинает про киоск. Судья перебивает: «Про киоск мы уже слышали, киоск несколько дней был на ремонте». - «Да-да, я спутал…»
Потихоньку дело начинает проясняться. Да, вроде слышали, вроде слово «козел» было произнесено… Судья: «Но для них, я так понимаю, это слово не обидное…»
Для них, может, и не обидное, а я был в таких местах, где за него язык вырывали в три секунды. «Козел» это пидер, которого долбят во все дыхательные и пихательные… Как если «зверю» сказать: «Ёб твою мать…» Всё: считай, ты покойник! А у нас это вместо «здравствуй». Через несколько лет собственными глазами читаю постановление Верховного суда: как смягчающее вину обстоятельство следует рассматривать оскорбление или то, что данный человек мог принять за оскорбление.
Дня четыре идет эта канитель, и адвокатша мне говорит: «Юрий Михайлович, как вы смотрите, если я заявлю ходатайство о психиатрической экспертизе?» - «У меня была пятиминутка». - «Это совсем другое. Речь о стационарной экспертизе в институте Сербского. Не будете возражать?»

84. Очередной протест

На следующий день: «Встать! Суд идет». Судья зачитывает постановление: направить дело на дополнительное расследование, так как не установлен мотив преступления, и есть основания полагать, что оно квалифицировано неправильно, что следует квалифицировать по статье сто третьей. Тоже умышленное убийство, но без отягчающих обстоятельств.
Идеальный для меня вариант: с любыми «хвостами» десять лет это потолок, и никакого «особого режима». Вообще-то судья мог обойтись без дополнительного расследования, мог сам выписать сто третью: перевести на более легкую статью он вправе, на более тяжкую – нет. Просто хотел перестраховаться, избавиться от этого дела, хотя определенную симпатию ко мне проявил. И это ещё не всё: «Одновременно направить Трубниковского Ю.М. на стационарную психиатрическую экспертизу в институт имени Сербского».
Вот такой попался судья… В Бутырке при мне даже пятиминутку никому не проводили. Сумасшедший ты, не сумасшедший – никого это не интересовало, хоть статья у тебя до «высшей меры». Но благодаря диссидентам… Они много писали про наши порядки: здоровые люди сидят в дурдомах, а настоящие сумасшедшие идут в лагерь и совершают там новые преступления. На Западе пошел звон, и начались экспертизы. Через дурдома стали отмазываться от сроков. Глядишь, из ста тяжких преступлений, человек пятнадцать признают невменяемыми. Напишут, что олигофрения, - уже не расстреляют, какое бы преступление ни совершил. А если не связано с «мокрухой», кражонка или что – то в этом роде, скощуха делается обязательно. Малолеток - из десяти уходило пять: или психопатия сильнейшей формы, или дебильность. А возьми, ЧП в армии: человек полкоманды вертухаев положил из автомата. Помнишь, про литовца писали? В «столыпине» везли нашего брата, а я знаю, как менты-старики гнобят молодых. Молодой трое суток караулит, а те пьют и командуют. Ну, малый не выдержал… Не скажут же, что человека довели, что такие у нас в армии порядки. Естественно, признают невменяемым: «Да он сумасшедший был!»
Возвращаюсь в камеру веселый: скорее всего, будет сто третья, да еще в «Серпы» ехать, может, что – то поймаю и от врачей. Бывает напишут, что вменяемый, но, учитывая психическое состояние и всякое такое… Или напишут, что ты отсиженный, все – таки одиннадцать лет перед тем отсидел, поэтому и нет мотива. На Западе врачи вообще считают, что после такого срока человек не может быть нормальным, какие – то отклонения в психике обязательно есть.
«Серпы» были заветной мечтой многих, у нас полкамеры косматило. Начинают давать советы: что говорить, как говорить. Предупреждают про картинки, которые тебе станут показывать. Скажем, мужик едет на санях, месяц светит. Что здесь изображено? Один скажет: «Мужик едет ночью домой». А другой – или хитрожопый, или действительно два по кушу: «Да–а… ночью едет, деревня далеко. Чего он в лесу-то делал? Ну, чего он делал в лесу? Может, штопорило, может, ездил труп закапывать. И спиной сидит, блядь. От кого он лицо–то прячет?»
По всей тюрьме косматили. У кого реактив, у кого что. Прикидывались, что ходить не могут, говорить. Под любым соусом только бы в Серпы сорваться! А там уж на чей хуй муха сядет, кому как повезет. Он в реактиве, лежит в ступоре, а врач ему на ушко: «Всё у тебя в порядке. Завтра возвращаешься в тюрьму». Он глазки открывает: «Ну, и хер с вами!»
Проходят неделя, месяц. Тишина. Потом бумага: «Вы находитесь за Мосгорсудом». Опять! Ни следствия, ни доследствия. Оказывается, прокурор шибко, наверно, на меня за «козла» обиделся и опротестовал решение суда. Его отменили и вернули дело в тот же, городской суд, на разбирательство в новом составе. Вот тогда моя мадам мне и объяснила, что первый судья мог всё решить сам, без всякого доследования. Но прокурор тем более бы принес протест, и судья это знал.

85. Судья плохой и судья хороший

Адвокат была малоинтересным мне человеком, и я для неё, видимо, тоже, считала, что у меня лобовая броня в четыре пальца. Когда на суде я что-то говорил, она всякий раз удивленно оглядывалась – неужели у него мозги есть?
Однажды приходит: «Юрий Михайлович, что хотите делайте, нужно отложить суд!» Какой суд, что? Оказывается, плохой судья, которому передано моё дело, скоро должен идти в отпуск, и нужно дать ему такую возможность: поскольку ждать его возвращения не будут, назначат другой состав суда.
Нужно так нужно. Есть таблетки от низкого давления, не помню, как называются, их везде в камерах собирали. Было штук пять и у меня, притом что давление сто сорок, сто пятьдесят для меня норма. Привозят в суд. В боксе, перед тем как поведут в зал, я эти таблетки заглатываю. Приводят, судья: «Садитесь». Сажусь, чуть-чуть поднапрягся - и кровь ручьем из обеих ноздрей. Рубашку всю залило. Суд прекращается, меня назад в бокс, а кровища всё идет. Прибегает сестра, пытается остановить. Тампоны ватные, «Поднимите голову!», холодная вода. Не помогает. Мерит давление: двести сорок на двести двадцать! «На грани криза». Приезжает скорая, снова померили: «Его нельзя трогать!» Дали что-то выпить и отправили в тюрьму, от плохого судьи, считай, сорвался.
В промежутке между Первым мая и Днем Победы моя мадам появляется снова: «Завтра суд, вашу маму я известила». Сижу уже почти год. Через нашу камеру прошло много людей, с кем потом оказались вместе на «особом». С Гномом в ней познакомился, с Румыном, с Толиком люберецким, с Точилом. И Валька Жирный, и Рыжий - в общем, человек пятнадцать-двадцать. И был один грузин. Называл себя Дима, а там он, может, Гиви, Тамаз или Мамука. Под два метра, приятный малый, но весь изрезанный. Видимо, истерик. Когда человек режется, это называется прокурора вызывать, пытаться что – то поймать. У Димы судимости четыре - чернушник, за аферы сидит. Ну, какие аферы? Торговал мебелью. Отлавливал земляков - как правило, в Москву они приезжали или за машиной, или за мебелью - знакомился, обещал устроить гарнитурчик, брал деньги, заходил в магазин. Покрутится там, выходит: «Все нормально. Через час подгоняй машину…» И показывает, куда подогнать - обычно мебель во дворе магазина в ящиках стояла. Как земляку ему верили «от» и «до». К тому же у них есть неписанное правило: в Грузии ты можешь обокрасть земляка, но за пределами её не моги. Шелуши русаков, евреев, кого угодно, но земляков не тронь. «Мне какая разница? – говорил Дима: - В гробу я их видел! Он мандаринами обторговался, и я его, козла, не накажу? Пусть больше везет…» В этом смысле интернационалист был.
И одевался прекрасно. Темно-синий пиджак с металлическими пуговицами, тогда я узнал, что это называется блейзер. Клубный пиджак. Великолепные ботинки с высокой шнуровкой, под брюками её, правда, не видно. Вот такая подошва! Вообще-то немножечко не для мая. Дима услыхал, что завтра у меня суд: «Вах! Возьмешь мой пиджак и ботинки, они счастливые!»
Чужое носить я не люблю, но тут допустил слабину. Сообща ребята стали меня прикидывать: немыслимой расцветки рубашка, расклешенные брюки, какие я в жизни не носил (тогда была на них мода), новенькая марочка, пачка папирос, спички... Как денди, пиджак, правда, немного великоват.
Утром менты вызывают: «Бриться, бриться!» Что называется, другие времена: в Бутырке не обращали внимания, едешь ты на суд бритый или нет. На сборке внизу лежат безопасные бритвы с половинкой лезвия. Стаканчик, кусок черного мыла, помазок. Помазок - одно название, поэтому мылишься ладошкой. Умывальник, тусклое зеркало в разводах, рожу еле видно. Первая смена побрилась – идет следующая. Водят из камер и с вокзала по четыре человека. Если попал в первую смену, повезло. А если ту половинку лезвия пользовали перед тобой пятеро?.. Лучше побреешься в камере ступинатором или механической бритвой, которую тогда уже разрешали. Вообще – то называется супинатор, но в хате говорили с «тэ». Делают его из хорошей пружинной стали, поэтому, когда приходишь, менты проверяют ботинки, чтоб его не было. Если есть, извлекают и ботинки отдают в местную сапожку, где их зашивают. Но, бывает, проверить менты ленятся, и в нашей хате «ступинаторов» было два. Изогнутая полукруглая пластиночка, один край затачивается о цементный пол или стену. Заточить можно за день. Один посмыкал, другой, третий. Потом на кусочке ремня зубным порошком начинают доводить. И потихоньку доводят. Что опасная бритва, что этот «ступинатор». Чисто бреет.
Поехали на суд. Опять выездное заседание, в каком-то районном, пес его знает, суде. Запирают внизу, в боксе - в суде тоже отстойники есть. Потом солдаты поднимают на четвертый этаж. Впереди двое, сзади двое. Волокли, волокли. Малюсенький зальчик полутемный, вместе с матерью всего человек пять… И там моя мадам мне говорит: «Суд будет полчаса. Вас отправят в институт Сербского. Вопрос решенный, я договорилась с судьей».
Судья и прокурор бабы, два заседателя бабки – агапки, что они есть, что их нет. Судья спрашивает, имеются ли ходатайства? Корова моя встает: преступление не мотивировано, а статья эта, на всякий случай, «до высшей меры». Во избежание судебной ошибки просит направить на стационарную судебно-психиатрическую экспертизу. Судья – к прокурорше. Той лет под пятьдесят, в каком – то цветастом платье, травленные перекисью волосы - внешность вокзальной, бановой шлюхи. Встает, и, вот чего я от неё не ожидал абсолютно: «Я поддерживаю ходатайство адвоката о направлении Трубниковского на стационарную экспертизу…»

86. В «Серпы»!

Адвокатша прощается: «Увидимся, если не пройдете институт…» Пройду, значит, не увидимся. Хотя суд будет всё равно, даже если признают невменяемым, только уже без меня. Он должен вынести определение, на какой вид больницы отправить. Эксперт института докладывает, и суд решает. Если особо тяжкое преступление, или особо опасный рецидивист, или неоднократно судимый, уходишь на спецбольницу. Бывает, признают, что человек заболел после совершения преступления, а во время его совершения был вменяемым. Бывает, человек года два-три провел в спецбольнице, его привозят в «Серпы» для подтверждения диагноза, признают, что вылечился, и везут на суд. Но он уже никогда не получит максимальный срок. Любой судья знает, что спецбольница - это гибель Титаника. После неё лагерь покажется Артеком.
Знатоки говорят, что отправку в «Серпы» надо ждать минимум месяца два, там же очередь. Везут со всего Союза и не только нас. Из армии везут, КГБ отправляет, есть и вольное, так называемое бесстражное отделение.
Лишний месяц в тюрьме, конечно, не повредит, тюрьма не лагерь. Не работаешь, кормят. Но летом жара невыносимая. И так – то жарко, даже зимой, потому что камеры перенаселены - в два, в три, не знаю, во сколько раз, Москва большой город. Постройте, кажется, нормальную тюрьму, тысяч на десять. Постройте, в конце концов, три тюрьмы! Недавно слышал, в Москве милиционеров в полтора раза больше, чем в Нью – Йорке. Какое – в полтора! Там вся полиция, от начальника до постового, сорок тысяч, а у нас тысяч триста. Зато не хватает тюрем. В Бутырке на первом этаже были громадные камеры, мы их звали Черная Индия. Индийцы - чердачники, побирушки, бомжи. Камеры трещали, в них по сто человек напихивали. А там, извини за грубость, ебать не хлебать: ни передач, ни курить, ничего. Там все пустые. Сидят до суда, а после их по лагерям разбрасывают. Год прошел, опять приканали, не в Москву, так куда – то. Москву чистили мгновенно, без всякой жалости. Я не знаю случая, чтобы, если статья «до года», кто – то получил шесть месяцев. Хотя по закону суд мог дать и месяц, и три. Не видел, чтобы давали меньше. За «чердак» ходили и по пять, и по семь раз. По три, по четыре судимости… забыл, как называется статья… за паразитический образ жизни. Тунеядство! А там - до двух лет. И опять не помню, чтобы кому – то дали, скажем, год. Четко: два года, по максимуму.
И вот эти индийцы… веселая публика. Их пять или шесть камер, вечно пляшут, вечно смеются. А что остается делать? От недостатка воздуха частенько подыхали. Нам – то поблажку давали: потерял сознание или кровь носом пошла, мужики стучат в дверь, и мент открывает: «Выноси!» На одеяле тебя выносят. В коридоре чуть прохладнее. Полежишь, пульс тебе пощупают, нашатыря под нос: «Хорош! Давай, в камеру!» Ещё разрешали «кормушку» открыть. Но при условии, если в камере будет тихо. Получался хоть какой – то сквознячок, и у «кормушки» дышали по очереди.
Невольно думаешь, что в тех «Серпах» тебя ждет? - публика там бывает своеобразная. Феликс, бывший районный психиатр, здесь же, в «Матросской», рассказывал, как менты привезли к нему одного инженера, из пивного бара забрали. Он там пятый раз палился, пивные кружки воровал. В портфель спрячет и пошел. Поймают - по уху дадут или скажут «Как вам не стыдно! », и он оплатит. Наконец надоело. Звонят в милицию: «Мы его держим. Приезжайте, заберите». Особого преступления, понятно, нет, хотя, если захотеть. Статья девяносто шестая («мелкое хищение») налицо, то ли пол – года, то ли год. Внешне нормальный человек, говорит культурно. Делают у него обыск, живет один, без семьи, и, вот как у тебя книги стоят, у него кружки. Несколько тысяч кружек. В каждую какает, закрывает пергаментной бумагой, завязывает и вешает бирку. Экскременты, дорогого Ивана Ивановича, пятнадцатого ноября шестьдесят пятого года. Объяснял, что через сто лет они будут представлять большую ценность для человечества, нынешним ученым этого не понять, нужно оставить потомкам, для науки будущего.

87. Привет с воли

Проходит буквально дней десять, числа семнадцатого меня выдергивают: «Трубниковский! С вещами». Куда? Вариантов два: или в другую камеру, или в институт. Все обалдели: «Смотри, как повезло!»
В институт везут троих. Ведут вниз сдавать матрасы, после - баня. Есть большие общие залы, где моются покамерно, и есть типа боксов, на два соска. Воду сам не включишь, краны мент открывает снаружи, и вперед!
Часа два дня, яркое солнце. «Воронок» раскален, до металла не дотронешься. Это не «спецворонок», в котором возят на суд, обычная «раковая шейка», только без полосы. Отстойник, вкруговую низкие лавочки набиты битком. Три бокса слева, три справа: стеночки фанерные, дверь фанерная - пнешь ногой, вылетит. «О! Сто вторая? Этого отдельно!» Все курят, парная, дышать нечем, тем более, что еду в боксе. Зато без наручников. Сейчас смотрю телевизор - наручники обязательно, позаимствовали из американских фильмов.
Наконец приезжаем. «Воронок» загнали, около часа стоим недалеко от входа с закрытыми дверями. Тут тебя тоже должны принять. Принимают менты. В небольшом зале за столиками дамы в белых халатах. Одна на меня косится: «Сюда, пожалуйста. Садитесь…» Моих лет, выцветшие глаза. Очень знакомое лицо. Наверно, тоже арбатская, может, даже из нашей школы. Перед ней лежит моё дело. Заполняет карточки, бланки. «В чем обвиняетесь?» - «Сто вторая». Спросила бы, что случилось, сказал бы: смотри дело, там всё есть. «Как вы себя чувствуете?» - «Нормально. Только жарко. Курить у вас можно?» - «Пойдете в отделение, там можно курить». Были ли травмы головы, сотрясение мозга, чем болел в детстве, с какого времени себя помню, выпиваю – не выпиваю, преступление совершил в пьяном или трезвом виде, признаю ли себя виновным? «Частично». Вот такие примерно вопросы. Но что меня поразило в Сербского и что вспоминаю до сих пор: никто на тебя не повысит голос. Ей, допустим, тридцать лет, а перед ней старик-бродяга вот с такой бородищей. Она ему: «Миленький, солнышко! Что, мой хороший?» И так все, от врача до санитарки. Однажды я чем – то траванулся. А лежал в закрытом отделении, закрытой палате, параши в ней не было, выпускали в туалет. Пока добежал, облевал в коридоре всё. И хоть бы поморщился кто: «Сейчас уберем… Сейчас врач подойдет. Выпей пока микстурку…» Выпил – мне вроде посвежело. Вот такое отношение. Соответственно вел себя я. Если со мной вежливо, и я вежливо, скалятся, и я скалюсь - то есть, как теперь принято говорить, адекватен.
«Сейчас за вами придут…» - Докторица кончает писать. Приходит мент, поверх формы белый халат. Брюки зеленые – внутренние войска. Ведет мыться, руки не назад, слабина. Обычные больничные стены, окрашены в желтенькое. Пахнет лекарствами, тюремного вонючего запаха нет, вольная, считай, больница!
Шторочкой отгорожена громадная старинная ванна. Такую видел когда-то в коммуналке на Молчановке. Помнишь, Большая и Малая Молчановки, где сейчас Новый Арбат? До революции, видимо, был доходный дом, а, может, бордель, черт его знает. Кухня метров пятьдесят, и на ней ванна, ножки в виде львиных лап. Метра два с лишним и соответствующей глубины и ширины, два человека спокойно могли поместиться. «Вы из какой тюрьмы?» - нянька спрашивает. - «Из Матросской». - «Разве вас сегодня не мыли?» - «Мыли». - «Тогда вам не надо». Сказала с облегчением, поскольку, как и во многих московских домах, теплоснабжение к лету здесь отключалось.
Ведут переодевать. Какая – то комнатушка, и за барьерчиком вижу Екатерину Васильевну, Веркину тетку . С мужем, прапором местной охраны, и маленькой девочкой она жила в общежитии на территории института, когда-то мы с Веркой были у них в гостях.
Раздеваешься полностью. Дают тебе майку, трусы все в пятнах. То ли от хлорки, то ли от дрочилова. В Бутырке тоже, если своего нет, казенное дают: трусы, кальсоны. Не хочешь – не носи, никто тебя не заставляет. Хочешь, не бери вовсе… Шлепанцы кинули - один сорок пятого, другой тридцать шестого, грубо говоря, размера, у меня сорок третий. Зато пижама новая, розоватая, в белую полосочку. Штаны до щиколотки, руки торчат, не застегивается. «Ничего… - оглядывает меня Екатерина Васильевна, - в отделении жарко», - и, пока другие одеваются, полушепотом: «Здравствуй. Мать предупредила, что ты должен прийти. Я к тебе зайду…»
До пенсии Екатерина Васильевна была медсестрой, теперь, похоже, кастелянша. Видел здесь бабушек и под восемьдесят - санитарки, няньки. Честно сказать, санитарку от няньки я не могу отличить, подозреваю даже, что это одно и то же, мы их всех няньками звали. В «Сербском» практиковали династии: мать санитаркой лет тридцать, потом дочь приходит, потом внучка. По тем временам очень приличные деньги платили. В основном, за переработку, потому что персонала не хватало. Плюс доплаты: за выслугу лет, за вредность, за ночную работу, за то, что работаешь с бандюгами, за «боюсь». Плюс считаешься работником МВД. Плюс отпуск чуть ли не два месяца, досрочная пенсия. Она вышла на пенсию в пятьдесят лет и работает еще минимум лет двадцать.
«Миленькие, пойдем со мной!» Меня и ещё двоих забирает какая-то бабушка. Присутствие пожилых женщин создает домашнюю, расслабляющую атмосферу.
Громадный особняк дореволюционной постройки, когда – то жили богатые люди. Стены такие, что солнце не прогреет. Двери белые массивные, ручки бронзовые, чисто, свежий воздух. Догадываюсь, что ведут в отделение. Слышал, что во второе, а сколько отделений всего, не знаю до сих пор. Первое, второе, третье и четвертое точно есть.
Приходим. Вытянутый холл, как фойе кинотеатра, справа открыты палаты, публика ходит по пояс голая, в бязевых синих штанах, кто – то спит. Большие окна, решеток нет. В конце холла шкафы с лекарствами, штук пять сестер, два прапора за порядком смотрят. Звездочек на погонах не вижу, вижу, что не в кителе, а в гимнастерке, не в сапогах, а в ботинках - внутренние войска, очевидно, сверхсрочники.
Встречает старшая сестра. Сразу чувствуешь, что в отделении она хозяйка. Битая по жизни, с громадным опытом. Как моя Ляпа : когда хирурга нет, она и за хирурга принимает. Официально расписываться не станет, но определит четко: этот прокатит, а этого надо актировать.
«Та-ак: этого в первую палату, этого во вторую…» Смотрит мне в глаза, и невольно я слегка улыбаюсь. Дел наших в отделение ещё не принесли, она не знает ни фамилии моей, ни статьи: «А этого в изолятор». Для меня изолятор – это крикушник. Сейчас, думаю, поволокут, и начинаю возникать: «За что в изолятор? С каких делов!» Она как будто не слышит: «В изолятор, в изолятор». Ну, думаю, блядь поганая, только что пришел и сразу в изолятор!

88. Изолятор

Развязаться я не успел: с левой стороны открывают маленькую дверку и меня туда. Деревянные ступеньки ведут вниз. Спускаюсь в маленький коридорчик, слышу, справа вода журчит. Похоже, туалет. Слева, за журнальным столиком, две няньки сидят, треплются, дорожка ковровая. Да тут нормально! Бабки, которые меня привели, говорят: «Посадите, где место есть. Старшая велела».
Четыре камеры, все приоткрыты. На дверях ручек нет ни снаружи, ни внутри, последняя камера вообще открыта настежь. Нянька, лет за шестьдесят - седая, с бородавочкой - смотрит на меня и кивает на дверь напротив: «Сюда пойдешь». Небольшой акцент, вижу, что «зверушка», скорее всего, армянка.
Перед тем как войти в камеру, тапочки снять, входишь босиком, одевают их только в туалет. Заводит она меня: «Так, ребятки! Скоро ужин». - «А покурить?» - спрашиваю. «Да кури, ради бога! Только час еще не прошёл. Пройдёт час, придёт прапор, у него спички – он даст прикурить».
Камера узкая, очень небольшая, старый натертый паркет. Коек нет, на полу три матраса – два вдоль стен, один поперек, под окошечком. Окошечко высоко, не заглянешь. Матрасы старые, задроченные, вата вылезает. Больше ничего, абсолютно пусто. Слева на матрасе человечек, прямо бычара спит, справа матрас пустой. Простыни нет, свернуто тонюсенькое одеяльце, подушка с наволочкой. Встанешь в проходе - ноги соседнего матраса касаются, поэтому мы особо не разгуливали, в основном сидишь или лежишь, хоть сто часов в день. В полуметре от пола на ширину двери застекленная прорезь высотой в спичечный коробок, на уровне глаз - другая. Никаких «волчков», никаких «кормушек». Лежишь, и нянька со своего креслица напротив нашей камеры тебя видит. Чтобы другую камеру посмотреть, ей надо встать и пройти. В конце смены какие – то заметки делает, потому что в изоляторе люди лежат на досмотре, и тебя постоянно отслеживают. Кто спит, кто не спит, кто кричит по ночам, - здесь всё очкуют.
Помнишь, у кого – то из писателей, у Пикуля, кажется, есть роман «Девять жизней». Не знаю даже, какая в Серпах по счету началась моя жизнь... Другие люди, другие отношения, всё другое. Первое, что всегда стараюсь уяснить, это степень своей несвободы. Что я могу, чего не могу, как в конкретной ситуации могут со мной обойтись? В лагере мент может посадить меня в БУР, ударить, лишить свидания. Но в лагере и я кое-что могу. Подать на него жалобу, обложить матом. Сказать - ты такой же пидер, как ваш ебучий Брежнев, одна мразь, всех вас надо к стенке ставить. И мне за это ничего не будет. А что могут сделать со мной здесь – врачи, сестры, прапоры, все эти бабки – агапки? Какие у них правишки? Постоянно думаешь, что будет завтра, послезавтра, что можно сделать, не обидев сокамерников?
Слева фраер сидит, рыжеватый, тощий. На меня посмотрел: «Откуда?» - «От верблюда. С Матросской». - «Первый раз?» - «Первый». - «Косматишь?» - «Нет, так пришел». - «Через пятиминутку?» - «По суду». - «А что у тебя?» - «Сто вторая». Здесь друг друга понимают мгновенно, не надо ничего объяснять. Я такой же прокаженный, как и они. Я одно спросил: «Как тут?» - «Тащиться будешь, отдохнешь».
И начинает жевать мне здешние порядки: «Они сами все ебанутые, нормальных вообще нет, все с приветом, убедишься, когда придет твой эксперт… Не знаешь, кого тебе дали? Вызовет - начинай жаловаться: голова болит, плохо сплю. Без звука «колеса» пропишет, с нами поделишься. Лично я барбамил получаю, таблетки большие, по пол – грамма… Посылка раз в десять дней, есть, кому подогнать?» - «Мать…» - «Наверняка уже знает, что ты здесь… Я третий раз здесь, возят из больницы общего типа за подтверждением диагноза…Марс кликуха. Вообще-то Витькой звать. В свое время сдуру погнал, и теперь каждый год катаюсь… Статья-то всего «до пяти». - «А сосед?..» - «Целочник. Из дурдома. Семерик «на Пряжке» в Питере отторчал, застоялся конь. Вышел - снова попал. Считается, в реактиве… Есть у них в Питере главный, как у нас Морозов… только школы разные. Питер признал – Москва не признает, Москва признала – не признает Питер. Говорят, главный там ебанутый по самые муде. Если Морозов, считай, раз, то тот два по кушу, притом давно, ему лет под семьдесят…Но последнее слово за Москвой».
На ужин рисовая каша и даже не сечка! В лагере рисовую сечку дают диетчикам. А тут натуральная рисовая каша, черпачёк маслица топленого, кусочек белого хлеба - на тарелочке, аккуратненько. Сладкий чай, и к нему два печеньица. Тарелочки, правда, пластмассовые. Марс морщится: «Опять эта каша. Остохуела!» - «Да ты, барбос, обожрался!» - «И ты привыкнешь, здесь всегда так…» А я-то гадаю, что за праздник сегодня? Комиссия, может, какая, не встречал такого ни в тюрьме, ни в зоне.
Поужинали, покурили. На ночь разносят таблетки. «Тебе пока не положено, - предупреждает Марс. – Вот когда сходишь к эксперту…»
На третий день утром приходит нянька: «Пойдем». Надеваю тапочки, курточку свою незастегивающуюся. Ведет меня без прапора, проходим этот холл, где палаты. Перед отделением небольшой предбанничек: несколько столиков с пепельницами, низенькие креслица. «Вот…Трубниковского привела…» Из-за столика встает докторица: «Юрий Михайлович? Здравствуйте, меня зовут Майя Константиновна. Я ваш врач. Буду вас наблюдать, буду писать заключение. Желательно, чтобы вы были со мной откровенны…» Глаза белесые, жесткие. «Курить можно?» - «Пожалуйста. Есть у вас? А то вот, закуривайте…» - «Спасибо, я свои».
С собой у меня пачка простеньких сигарет, сижу, курю. Никаких особых вопросов она не задает, никаких провокационных заходов. Семья – мать, брат, отец? Войну помните? Поглядывает в папочку с приёмки: «Тут написано про сотрясение мозга… Это в каком классе случилось?» Слушает внимательно, никуда не спешит, почти до обеда проговорили. Кандидат медицинских наук, докторскую пишет. «Какие-нибудь просьбы ко мне у вас есть?» - «Сплю плохо. Погода. Мысли всякие в голову лезут». - «Пожалуйста. Выпишу вам аминазин». Тут же вспоминаю Марса: «Если аминазин выпишут, космать на почки, его дуракам закрученным дают, гадость охуительная!» - «Простите, мне аминазин нежелательно». - «Почему?» - «Левая почка плохонькая совсем…» - «А как вы к коунатину относитесь?» - «Никогда не пил. Мне бы что-нибудь, чтобы просто уснуть». - «Тогда коунатин. Завтра, даже уже сегодня вечером будете получать». - «А почему изолятор?» - «В палатах людей больше. Вам разве плохо, что вас там всего трое?» - «Нормально. Вот только на прогулку…» - «Так хочется гулять? Я распоряжусь, вас будут водить одного». – «Не нужно».

89. Гнать иль не гнать?

Даже с коунатином сплю плохо, очень жарко, ночью не всякая нянька дверь приоткроет. Заставить их никто не может, остается только просить. Другая скажет: «Ребята, я вам приоткрою, только вы уж смотрите…» - «Мать, мы ж не первый раз, порядки понимаем. Неужели мы тебя подведем!»
Всё равно лежишь, как солидолом обмазанный, скользкий весь. Иногда попросишь няньку, пойдет, смочит твое полотенчико, положишь на голову и становится легче. Но в соседней камере один деятель такую гонку придумал: мол, в голове у него дырка и ее надо заткнуть. Разорвал казенное полотенце на ленточки, запихал их в матрас. Где полотенце?! «Съел, чтоб дырку заткнуть». По камерам прошли и у всех полотенчики забрали. Давали, только когда идешь умываться.
Как я понимаю, гнали в изоляторе многие. У половины «мания преследования» на почве МВД. «Меня менты прессуют, хотят убить, они меня внаглую сажают». А у самого три-четыре судимости. «Ты же крал…» - «Кто вам сказал? Менты? И вы им верите!?» Один пришел Иисусом Христом. Чуть засветится белый халат, он Иисус, а так нормальный фраер. Другой всё просил: «Сделайте мне клизму из толченого стекла!». Любое движение: кого – то привели, за кем – то пришла нянька вести на беседу - он тут как тут: «Умертвлять повели…» А если приходили за ним, начинал прощаться: «Всё, братва! Умертвлять ведут. Больше мы с вами не увидимся». Говорят, его признали, укатил в больницу.
Володя-Таксист зарезал бабу, она и женой – то ему не была, сожительствовали. Работал в ночь, приезжает домой перекусить, а баба подблядовывала. Ёбарь, видать, только ушел, она поддатая, язык развязала. Чего – то вякнула, а он – вот как лежал нож на столе - дал ей, и готово… У Володи такая гонка: «Доктор, вы поймите: я убил подсознательно. Подсознание сработало, я схватил нож и пырнул». - «Ты же сознавал, что берешь нож… » - «А подсознание влияет на сознание?»- «Влияет…» - «А раз влияет, значит, сознание уже не может контролировать подсознание…» - «Да. То есть, нет!» - «Минуточку. Вы согласились, что подсознание влияет на сознание и сознание уже не контролирует…»
Был директор Каспийского моря, был секретарь Ленина. «Девочки, - спрашивает, - сколько вы здесь получаете? Немножко подлечусь, выпишусь, приходите ко мне. У меня машинистка в два раза больше получает, а у меня их целый отдел». Гнал он, нет? Бог с ним, кому это интересно. Никто не старается кого – то уличить. Гонишь? Ну и гони на здоровье, только мне не мешай. Были случаи, когда в нашей маленькой камере новичок начинал канканы мочить. «Слушай, - говорю, - врачей сейчас нет. Чего ты дергаешься? Придут, тогда выплясывай. Тут и без тебя дышать нечем». Одного привели в реактиве. Мимо проводили, он глазом - раз! - на меня стрельнул. Привели, положили. Спиной лежит, не шевелится, трусы зеленые. А я по тюрьме знаю: когда косматят под реактив, под себя ходят. Вообще-то реактивщиков менты обычно раскалывают на месте. Осмотрят, сведут на пятиминутку, и выскочишь оттуда со своим реактивом, как ошпаренный. … Ну, думаю, паскуда, навалит со здешних харчей больше лошади! «В реактиве ты, - говорю, - в ступоре, в чем хошь, мне без разницы: насрешь – языком вылижешь…»
Нормальный малый оказался. «А я больше ничего не знал, - объясняет: - кто – то сказал - давай реактив, это самое простое. Не особо, конечно, просто: мол, не говорить, не курить тебе не хочется. И как можно меньше шевелишься. Полгода уже терплю, не курю».
Сам по себе реактив ничего не дает, это одна из возможностей попасть в Серпы, притом достаточно призрачная. Из ста претендентов в Сербского от силы уедут двое. К тому же вечно в реактиве быть нельзя, в основном, два, три месяца, и нужно правильно из него выйти. Нельзя в один прекрасный день вскочить: ништяк, все в порядке! Врач сразу скажет: «Симулянт». Хотя в заключении никогда этого не напишет, чтобы не усугубить твою судьбу. Своего рода профессиональная этика.
Были, конечно, и натуральные больные, все, как правило, почти нормального поведения. Хвастается: «Ну, я врачам нагнал!..» А сам закрученный по самое некуда. У него чеколда стоит на деле с тележное колесо - печать, что ебанутый.
Эксперты редко ошибаются. Могут, конечно, тебя пожалеть. Но если преступление противное… В соседней камере сидел гусь, правда, недолго: изнасиловал совсем маленькую девочку и задушил. Буквально двух или трех лет. Когда был профессорский обход, он старой еврейке, зав отделением, ноги целовал. Как вцепится… А она – своими ушами слышал: «Все равно пойдешь под расстрел!» Майя меня спрашивает: «Вы, Юрий Михайлович, как к таким вещам относитесь?..» - «Вешать, - отвечаю. – Или нам отдавать…» - «Видите, бывают такие случаи, что даже вас трясет, не то что нас…»
Ляпа удивляется: «Детей насилуют, а через шесть лет освобождаются…» Лично я не слыхал, чтобы кто – то освободился. Не доживет он, все – таки боженька есть на свете, концовка обязательно будет плохой.
Марс тоже что – то гнал, о чем теперь сильно жалеет и предостерегает меня: «Может, у тебя и прокатит, убийство–то безмотивное. За «козла» пошел и убил? Это нам с тобой понятно. А ментам непонятно. И судье тоже. Но прикинь: эти стены – хуены – это все хорошо, думаешь, и дальше так будет? У тебя тяжелая статья. Минимум десятку просидишь в спецбольнице, а то и все пятнадцать. Неизвестно, выйдешь ли ты оттуда здоровым? Вон целочник - уже «с приветом». Его и здесь в жизнь не признают вменяемым: человек семь лет в спецбольнице… Камера там не такая, как здесь, а как в тюрьме. Будет в ней человек шесть, и все гонят, постоянные драки. Чуть рыкнул - укол сульфазина. Очень больно, температура запредельная, обессиливаешь. Или посадят на нейролептики, вроде тизерцина. Будешь идиотом ходить три – четыре дня, «мама» не выговоришь. С некоторых таблеток садится слух, глохнешь просто».
Нейролептиками подавляют агрессивность, их действие я наблюдал собственными глазами, когда к нам с отделения бросили ещё одного пассажира с диагнозом «травматический психоз». Чтобы положить ему матрас, наши пришлось сдвинуть вплотную. За ним зверские убийства, два или три трупа, сам щупленький, полчерепа металлической пластиной прикрыто. Так его таблетками до того закормили, что ходить не мог. Ползал и мычал. Майя сказала, что у него полный распад личности. С трудом мог есть. Когда не мог, нянька кормила, изо рта течет… «Сколько, - возмущаемся, - с этим барбосом можно сидеть!» - «Миленькие, потерпите, скоро за ним наряд придет». И, правда, он пробыл недолго, от силы неделю. Но что характерно: вел себя в камере прилично – похоже, даже у таких деятелей понятия не поддаются распаду.
«Могут перевести в общую больницу, - продолжает Марс рассматривать мои перспективы в случае удачного прогона: - А там и по двадцать лет держат. Потому что взять оттуда тебя некому. Мать помрёт – будет тебя кому взять? Это самая большая проблема… Сбежать оттуда – нечего делать: пошел на прогулку, вышел за ворота и ищи тебя… А поймают? Автоматом идешь на спец… Я не бегу потому, что хочу уйти чистым. Опять же: лишний кусок хлеба я в своей больничке всегда заработаю, лишнюю миску супа. И отравы там навалом, любые таблетки мои…»

90. У «Максима»

В Серпах время идет быстрее, чем в тюрьме, потому что условия не сравнить. Во-первых, подъем не в шесть, а в восемь. До девяти оправка, заступает новая смена, завтрак разносит уже она. Обед в час, первое, второе, третье обязательно. Первое на мясном бульоне: рисовый супчик, щи, рассольник, даже кусочки мяса попадаются. На второе котлетка, сосиска или гуляш. В рыбный день кусочек жареной рыбки. Компот из сухофруктов, все в нём есть, только сахару маловато. После тюрьмы, считай, к «Максиму» попал, чистенько, порции приличные.
Пообедал, до ужина можно поспать. Жарко, конечно, но, в конце концов, притасуешься и уснешь. В дежурство армянки после ужина частенько беседую с ней. Оказалось, тоже с Арбата. Знаешь, где жила? Перед «Прагой» дом Главбумсбыта, там магазин «Книги» был, марки в нем пацаном покупал. Заходишь, и сразу налево марочки. Плакаты продавались, художественные открытки, альбомы…Старше меня значительно: ей за шестьдесят, мне тридцать шесть. Она мне «ты», Юра, я к ней по имени-отчеству. Мужа в тридцать восьмом расстреляли, работал в угрозыске. В их большой квартире ей оставили комнатку. С тех пор она, дипломированный терапевт, в санитарках. Взрослый сын, не совсем здоровый на голову. В пятьдесят шестом мужа реабилитировали, и она могла работать врачом. Но в Серпы врачом ее бы не взяли, а идти в другое место не имело смысла. Тут выслуга, тут деньги, каких в обыкновенной больнице три врача не имеют… Книги мне из дома носила. Читать было нечего, а без книг, сам понимаешь. «Если можно, - попросил, - что-нибудь историческое…» И она носила эту серию – «Ужасные короли», что ли. Почти все это я уже читал, но дорого было ее отношение.
Через день профессорский обход. Вот эта еврейка пожилая, и с ней пять-шесть врачей, Майя моя, иногда стажеры. Сперва палаты пройдут, потом к нам. Дверь открывается, профессорша входит, остальные в дверях толпятся. Я всегда встаю - привычка, Марс и целочник сидят. «Здравствуйте, мальчики! Как себя чувствуем? Жарко, я понимаю… Кормят прилично?» И тычет пальцем, допустим, в меня: «Чей?» Майя: «Это мой». Старуха мне: «Как ты?» - «Нормально». - «Ну и хорошо, когда нормально. Рада за тебя». Майя со мной только на «вы». На «ты» - санитарки, няньки, прапоры, естественно, ну и профессорша.
Что доктор прописал, хочешь-не хочешь – принять придется. У няньки подносик с таблетками: «Сам проглотишь или прапора звать?» Отказников прапор берёт «на прихват»: зажмёт тебе голову рукой, другой даст по пузу - невольно пасть откроешь. Мало одного прапора - позовут трёх.
В руки таблетки тебе не дают, открываешь рот, нянька закидывает и протягивает мензурку с водой: «Запивай!» После чего плоской палочкой, какими горло смотрят, проверяет, не загасил ли таблетки под языком. «Подними язык, покажи горло…» Не прошло двух недель, и я, как мои сокамерники, научился таблетки отрыгивать. Оставляешь поглубже в горле, чтоб не было видно, а когда нянька уйдет, отрыгиваешь. У Марса барбамил, у меня коунатин и анактин, целочнику тоже чего – то давали. Сложим слегка оплывшие таблетки, разделим и засосем. Какой – то кайф словим, почирикаем душевно.
Зато от уколов, как от лома, приёмов нет. Изолятор шпигуют на месте, не водя в процедурную (со мной, слава богу, ограничиваются таблетками). Главное, человек не знает, что ему вкатили: может, депрессант, может (если в ступоре, в реактиве), антидепрессант. На этом ловятся гонщики, реакция на конкретный укол описана во всех учебниках. Скажем, тебе положено смеяться, радоваться жизни, а ты загрустил, опустил нос. Всё, браток, не прокатило, собирайся!
С середины мая до середины августа дважды водили на помывку. Из-за отсутствия горячей воды она проводилась в упрощенном варианте: через одну и ту же воду пропускали несколько десятков человек. Натурально грязная вода, грязная мыльная пена хлопьями - изолятор моется в последнюю очередь. Хочешь – лезь в ванну, не хочешь - не лезь. Снимаю пижамку, на мне эти задроченные трусы, снимаю их и лезу. «Руки под себя!» - командует нянька. Мало ли что ты своими руками с ней сделаешь. Няньки есть и восемнадцатилетние, и двадцатилетние. Жидкое мыло, старая мочалка, не пеньковая. Моют на отказ. Так говорят в лагере, когда отмазываешься - чтоб только поставили тебе заветные тридцать три процента и не отвели в БУР. А я так понимаю: мыть человека желательно на сто процентов. Или ты вымыт, или нет, тридцать три процента здесь, как осетрина второй свежести. Сполоснула из кувшинчика чистой водой: «Следующий!» С момента, когда ты в ванну сел, до того, как вылез, и тебе кинули мокрую простыню (перед тем ею вытерлось человек семь) проходит минуты три.
Второй раз пошел просто потому, что какая-никакая, а канитель: людей посмотреть, прогуляться. Когда привели, мыться отказался, тут у тебя свобода выбора.
В комнатке, отделанной кафелем, желающих бреет безопасной бритвой прапор в белом халате. Руки и здесь держишь назад. Как уж он побреет? Не хочешь – не садись. Какой – то дятел верещит: «Побрей мне брови!» - «Не положено». - «Побрейте брови!» Старшая сестра, которая отправила меня в изолятор: «Побрей ему, чтоб не выл….»

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Из жизни особо опасного рецидивиста, 71-80 главы

71. Чистая работа

Отгулял отпуск. Работаю ещё месяца четыре, пять. Очень грязная работа, весь в солидоле. Главное, не по душе. Подыскал себе другую - бригадиром монтажников. Кто–то из знакомых порекомендовал - когда работаешь, знакомыми быстро обрастаешь. Какое-то СУ или СМУ, монтаж металлоконструкций. Бригада человек пятнадцать. Наряды, процентовки, журнал по технике безопасности… Короче, все знакомо. Мастером там инженер: «Будешь рублей под триста получать. Но с премиальных нужно немножко отстегивать. Не с зарплаты, исключительно с этого дела».
Договорились. Прихожу к Борису: хочу уйти. Отдаю заявление: подпиши. «Не имею права, жди начальника цеха». Короче, на другой день приходит секретарша: «Трубниковский, к директору!»
Поднимаюсь в рабочем, в солидоле. «Чего дурью маешься? – спрашивает. - Тебе здесь плохо? » - «Нормально. Но туда иду бригадиром, не буду таким грязным. И денег гораздо больше, надо вставать на ноги». - «А если я тебя в КБ переведу? Пойдешь конструктором?» Конструкторская работа там вшивенькая, в основном металлоконструкции, но чистенькая, ходить буду в костюме. И я сдуру скажи «да». Машинально сказал, вроде не устраивает меня только грязь, в тот же момент пожалел. Директор вызывает главного конструктора. Павел Федорович, мальчик небольшого роста, шустрый, я его потом Паша звал. Очень порядочный, много мне хорошего сделал. «У тебя свободная единица есть? Вот, возьмешь… - И мне: - С завтрашнего дня переходишь. Договоритесь».
Выходим с Пашей. «Есть два варианта, - говорит: - Или встаешь за кульман. Или есть небольшая группа: электропроводка, кабели, расчеты силовых …» - «О! – обрадовался: - Это мне ближе». - «Считаешься тоже конструктором, только не железки рисуешь, а занимаешься делом».
Возвращаюсь в цех: «Ухожу в КБ!» Боря не удивился: «Директор и сказал, что постарается тебя не отпустить».
В слесарях у меня оставался остаток иска, что-то две триста, две четыреста. Получаю, допустим, двести рублей, пятьдесят процентов автоматически вычиталось. Подоходный, то, сё – оставалось совсем мало. Но за это время я почти погасил иск, остаток добавила мать. Поехали с ней к судебному исполнителю, внесли деньги в кассу, и я принес на завод квитанцию. То есть, когда я пришел в КБ, иска у меня не было ни копейки. «Сколько выйдет в среднем?» - спрашиваю Пашу. «Пока будешь конструктором третьей категории, сто десять оклад плюс тридцать процентов прогрессивка ежемесячно. Плюс часто бывают премиальные. Рублей сто пятьдесят чистыми». Так оно и вышло. А буквально в течение года я получил первую категорию. То есть оклад уже сто тридцать пять, плюс тридцать процентов, плюс премиальные. Выходило около двухсот.
Та же самая, в сущности, работа, но было всего несколько ставок первой категории. КБ маленькое, тридцать - тридцать пять человек, в основном бабы. Как правило, замужние (у меня там было несколько связей), мужиков трое: я, Вася Берестнев и Коля Лебедев. КБ подчинялись художники, делали эскизы рекламных текстов, световых кронштейнов. Утверждало эскизы главное архитектурное управление, с его печатью они шли к нам в работу, от нас – в цех, дальше - монтажники, которые все это дело устанавливали.
Приезжаю однажды с объекта и иду доложиться директору, потому что некоторые заказы он курировал сам. Был лютый дождь, прямо проливной, а у меня туфли были такие… искусственная замша, помнишь? Очень похожи на натуральную, хоть и дешевенькие. Промокли насквозь, аж носки мокрые. Вхожу к директору, а после меня на линолеуме следы, ему из-за стола видно. Пока стоял, с меня ещё натекло. «Купи себе хорошие ботинки…» - говорит. «Куплю с получки…» - «Пиши на материальную помощь. К концу дня получишь». Кто, Боря, от денег откажется? Тут же пишу, ни сумму, ничего не указываю. Прихожу в кассу, а там шестьдесят рублей…
А к некоторым директор бывал очень жёсток, просто наезжал. Единоначальник. Его распоряжения исполнялись неукоснительно, зато и делал он для всех всё. Покрывал грехи, отмазывал, защищал. Прямо грудью кидался… Случалось конструктора запорют – в металле сделали, начинают состыковывать… твою мать! На полметра не сходится. Он видит ошибку в чертеже: «Ладно, утрясем...» - и идет к рабочим. Не терпел чужого мнения. Хотя переубедить его иногда все-таки удавалось. Тому же Паше, например, в чем его святая заслуга. Паша вел себя, как лагерный бугор. Высшего образования у него не было, он начинал в этом КБ, как и я. То есть с конструктора-электрика. Потом кончил какой – то техникум, потихоньку рос. Начальником у них был какой – то пьяница, директор его выгнал и говорит Паше: «Будешь начальником. Чувствую, потянешь». И Паша потянул. Золотой мужик, самолюбивый. Вроде ты с ним на «ты», Пашей зовешь, вместе выпиваешь. Но какая – то остается грань. Во всяком случае, в пределах завода надо было очень четко дистанцироваться. Есть люди рядом, говоришь «Павел Федорович», нет – «Паша», хотя всегда уважительно.

72. Не складывается

Как-то летом возвращаюсь с объекта в Лужниках, захожу под зонтик открытого кафе выпить пиво и чувствую кто-то на меня смотрит. За стойкой напротив крупный мужик, встретились глазами, он выходит и ко мне: «Узнаешь?.. А я тебя узнал, ты Юрка Трубниковский…» - «Митрошин? Боря, ты что ли?» - «Он самый. Слыхал, у тебя неприятности были?» - «Было кое – что по мелочи». - «Сколько?..» - «Одиннадцать». - «О–о! А сейчас как? » - «Сейчас ништяк. Вот по работе приехал…» - «Я тоже там был… по двести шестой». - «Побакланил маленько? » - «Вроде того… Хорошо – двушечкой отделался». - «Где?» - «На местной. Общий режим». Вот весь наш разговор. «Надо бы увидеться, надо бы встретиться». Обменялись телефонами, но он не позвонил. Когда мы классом собирались потом у вас с Татьяной на юбилей Валентины Осиповны, говорили, что Боря тоже будет, обещал. Не пришел. И, когда у меня собирались, не пришел. Я его понимаю, мне эти встречи нелегко дались. Как будто я среди вас посторонний. Когда пришел, увидел всех… настолько было стыдно… Зажатый был страшно. Помнишь, ты вышел встретить меня к метро на Вернадского? Октябрь или ноябрь семьдесят третьего, не холодно, я в плаще был. Тогда у нас и закрутилось с Валентиной. Когда ушли от тебя, взяли машину, довезла нас только до вашего метро, и Валентина поехала меня провожать. С пересадкой до «Электрозаводской», дальше на троллейбусе. И она у меня осталась. Еще раз десять встречались, когда мать уезжала в Брянск. Даже Новый Год вместе встретили у моего приятеля по работе. В Люберцах. Но что – то не пошло… Вот чувствую, другой человек мне нужен. Даже чисто по разговорам… Сколько можно говорить о прошлом, сколько можно вспоминать девятый «А»?
Насчет баб у меня вообще характер поганый. Хорошо, ко мне Ляпа притасовалась. Хотя первые два – три года сто раз был на грани ухода. И уходил, кстати говоря. По два, по три дня, по неделе не жил. Потом опять созванивались, мне ее становилось жалко. «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним». Вот у нас такая ситуация. А сейчас уже всё, поезд ушел. То есть точка возврата, как у летчиков, пройдена, вернуться назад нельзя. Можно только погибнуть. Теперь до первой могилы вместе, дальше – кому как повезет.
Потихоньку стал выпивать, в основном на работе. У них, в КБ, так было заведено: в конце дня закрылись, лизнули, потрепались, в домино поиграли… И это мне стало нравиться: «Ну, чего сидим? Давай!» Друзей ведь никого не было, абсолютно никого. С вами вот только встретился, но от вас я шарахался… За вечер мог выпить бутылку, полторы вина. Другой ведро выпьет - ничего, а для меня это было многовато. Может, потому, что много сахара. Брали портвейн поприличней, но всё равно, сладкое организм плохо переносит. Плюс не налаженная личная жизнь, плюс тот случай в трамвае, когда снова чуть не попал… Внутри я булькал, я кипел. Чувствую, становлюсь взрывоопасным. Хотя на работе никто бы этого не сказал, вел себя очень дружелюбно. Но где – то в транспорте или дома… Случалось, даже на мать орал.
Конструкторов первой категории в нашем КБ было три или четыре штатных единицы, мне дали без очереди, люди её по семь-восемь лет без толку дожидались. Когда Паша сообщил, что эта должность освободилась для меня, мне неудобно было, о чем я ему и сказал. Это, говорит мои проблемы. Однажды прохожу мимо помещения, где стояла «Эра», и слышу, как Паша кому-то говорит: «Знаю, что ты тут давно. Но и ты пойми: у Юрки такое положение…» - «Конечно, конечно…» Понимаю, что это Коля. Он немножечко безалаберный был, я раз в пять больше делал. Для меня это были пустяки, я и за работу–то не считал. Куда – то поехал, с кем – то поговорил, вернулся, сел за лист ватмана, нарисовал быстренько проект, быстренько посчитал. В день мог сделать два, три проекта, для меня это тьфу! Мог в субботу выйти… Если Паша скажет: «Это надо завтра», у меня уже сегодня вечером готово. А наша публика… она же с годами подленилась.
«Конечно, конечно…» - соглашается Коля, а через пару минут я вижу его лицо. И даже не столько он… Как-то оказался у него дома и видел лицо его жены. Думаю: «Всё, парень, надо юзить!» К тому же понимал, что на этой работе достиг потолка, перспективы куда – то двигаться у меня нет. Я не мог стать начальником КБ, хотя через годик-полтора, уверен, потянул бы. Но моя биография… Не мог быть и главным механиком. Если хотеть жить честно, то есть на зарплату, нужно было искать что-то другое. Без этого: «Вот тебе сто пятьдесят и ни копейки больше!»
Такую организацию я нашел там же, на Баумановской. Называлась «Теомонтаж». Монтировала театры, цирки. Где – движущуюся сцену, где - подъемники, освещение. Работали по всему Союзу, сегодня - Душанбе, завтра - Красноярск. Говорю с замом по производству: «У меня биография … » - «Тут половина с такой биографией. Ты скажи, как ты с людьми?» - «Нормально». - «А общая работа? Процентовки, например. Вот я тебе даю смету, разберешься?»
Вижу, это то, что нужно: есть, где сэкономить, а, значит, есть резервы. Где по командировочным, где вместо пяти человек трое сделают, где какие – то неучтенные работы. То есть можно легально подворовывать. «Сначала будешь бригадиром, потом мастером. Единственно, что у нас плохо, – командировки. Довольно длительные. По два, по три месяца, а то и полгода. Некоторые спиваются. Бытовые условия способствуют…» Бытовыми условиями меня не испугать. Извини, на горшок сходить одному годами не удавалось: всюду жизнь! Заходишь, присел, и с обеих сторон на тебя смотрят. Плохая гостиница? Я сам себя могу обслужить, сам себе приготовить, могу на одной булочке жить неделю. Он поправляется: «Сразу бригадиром - нет. Сначала к какой – нибудь бригаде прикреплю. Съездишь с ними, осмотришься… Образование есть?» - «Среднетехническое». - «Нормально, потащишь. Там нет ничего страшного».
Вполне серьезные переговоры, я уже был готов туда перейти. Но не сложилось. Кисмет! Как у Гиляровского говорят: не сложилось, судьба. Это перевод с турецкого. Хотел одного, а тут – раз! В пятнадцать минут все рухнуло.

73. Перевод с турецкого

Был у нас на работе такой мальчик, Володя. И две девочки, обе замужем. Шестое августа, асфальт горячий, всё жаром пышет. По дороге домой зашли на Бауманской в старое кафе, оно сто лет там стоит. Что – то было много народа. Взяли какую – то закусь, две бутылки «Салхино», другого ничего не было. Тёмно – красное густое вино. Градусов там немного, но очень сладкое. Сколько я выпил? Ну, может, триста грамм, может четыреста. Но, ты меня извини, я же не опьянею с четырехсот грамм шестнадцатиградусного вина! Я поддатый, но я нормальный. А тут девки скоро уходят, им к мужьям, к детям. С сумками, надо еще чего – то купить. Наших лет, только омоложенные чуть – чуть. Они там все подъебывались, но это так, где – то чего – то. Володька тоже засобирался, у него жена, у него ребенок.
Сижу и думаю, что на хуй никому не нужен. Опять вечер с книгой, старая мать, полуслепой телевизор, четыре стены маленькой комнаты (мать жила в большой). При мне, примерно через полгода, Хаким от нас съехал на «Речной вокзал», я у него в гостях бывал.
Вот такой, в расстроенных чувствах да еще поддатый, еду домой. От Бакунинской до Электрозаводской троллейбусом, там пересаживаюсь на восемьдесят шестой автобус. Надо бы проехать еще остановку, ближе к дому, автобус там заворачивает. А я почему-то выхожу раньше. Зачем?! Не знаю, Боря. Это кисмет. Время около семи, группа каких – то мужиков стоит. Не то чтобы ханура. Рабочий класс, грубо говоря, уже прилично поддатые, что-то обсуждают. Похоже, по новой скидываются, а, может, кого-то уже и послали. Человек их семь, восемь, лет от тридцати до сорока. Видно, с ближних домов, все друг друга знают. И черт меня дернул к ним подойти прикурить. Сигареты были, но ни зажигалки, ни спичек. Кто – то из них дал прикурить, но вроде как – то не сразу, вроде не обращая на меня внимания. А прикурить это святое дело. К любому могу подойти - от пидера до вора, который в первой пятерке канает. Хоть к Брежневу. И я подрычал маленько, зубы показал... Драки как таковой не было, но должна была быть. Двое-трое мне предложили отойти. Идем в проход между двумя домами, тут деревья … я тебе когда – нибудь покажу. И кто – то из них даёт мне в рыло и не кулаком, а вскользь, ладонью. И небрежно так: «Иди, козел!» Я хорошо одет, на мне хороший костюм – думали, додик какой – нибудь. Очки, правда, еще не носил, очки я позже надел, в лагере.
Всё, Боря! Меня заклинило. Но понимаю, что с этой гоп-компанией не справлюсь. И я пошел. Поднимаюсь к себе на четвертый этаж, руки трясутся, не могу попасть ключом в замок. За все мои одиннадцать лет никто не назвал меня «козлом» и никто в рожу не дал. Понимаешь? Сейчас вот я бы перенес. А тогда – бесполезно. И дал-то он мне по роже небрежно, что особенно оскорбительно… Можно человека полжизни бить поленом, но это не так обидно, чем плюнуть ему в лицо. Это уже все!.. Это нельзя простить. Тем более я такой жизнью прожил…Я, кстати, когда последний раз освободился, первые два – три года боялся, как бы не сорваться. Ждал, пока внутри все осядет.
Была б дома мать, ничего бы не случилось, а она куда – то отошла. А я настолько не в себе и продолжаю себя заводить. Звоню в дверь рядом. Борька там жил с женой, с Соликамска освободился, правда, уже давно, и мы по-соседски общались. Он знал про мои дела от матери, работал шофером на «скорой помощи» и был наркошей. У них там это доступно, выпрашивал шириво у санитарок. Открывает жена, Борька высовывается полуголый. «Чего, Юр?» - «У меня там канитель. Сцепился с какими – то суками…» - «Да, перестань! Успокойся. Ну их на хуй!» Берет у меня ключ, открывает мне квартиру: «Заходи…» И приносит какие-то таблетки, я их заглотал. Только потом до меня дошло: «Анаксерон». Это сонники, успокоительное. А я же поддатый, мне их нельзя, в таких случаях они оказывают обратное действие…
Борька ушел, а я всё хожу, хожу и с таблеток этих еще больше вздрючиваюсь. Но это я потом понял, тогда мне казалось, что я всё правильно делаю, что другого выхода у меня нет. Беру нож. Здоровый такой, сантиметров двадцать семь лезвие. Не финка, просто хозяйственный нож. Для дома, для семьи. В лагере матери сделал, и она вывезла его с зоны. Хорошая – с выхлопного клапана – сталь, ручка тяжелая из текстолита, полированная. Сую этот нож за ремень слева (я, если ты помнишь, левша), снимаю пиджак, надеваю курточку. Черная такая с синтетикой, легонькая, воротничок вязаный. Не застегивая молнии, быстрым шагом иду. Борька выскочил на балкон, кричит мне что-то. Я не понял, только рукой махнул. Не доходя этого прохода между домами, встречаю тех двоих. «Тебе не хватило?» Один прыгает мне на спину и наклоняет, а другой бьет коленом в лицо…
Это я восстанавливаю не по памяти, а по логике. Там канитель была, вспоминать бесполезно. И непосредственных свидетелей, кто бы всё видел, не оказалось. Странно: шестое августа, времени полвосьмого, народ идет с работы. Вдалеке, правда, стояла та группа, с кем я первоначально завязался. Они меня узнали.
И вот в таком положении, скрючившись, я достаю нож и бью снизу вверх. Ни удара, ни сопротивления тела я не почувствовал, не попал, думаю, и наотмашь полоснул назад, того, что сидел на спине. На нем легкая рубашечка, видел, что руку ему порезал, кровь потекла. Да этот второй гусь был мне не нужен, я с тем хотел разобраться, который в лицо коленом. А тот: «Ой, убили, убили!» Кого «убили»? - не понимаю, от пореза руки не умирают. Бросаю нож в кусты и бежать.

74. «Странный малый»

Переулками, закоулками, дворами какими-то прибегаю домой. До него всего-то метров триста. Через какое – то время приходит мать: «Что ты такой встрепанный?» Всё нормально, отвечаю. Стал уже приходить в себя. Ночью прикидываю, что ничего особо страшного не случилась, обычная драка, подрезал, правда, чуток. Нож бросил, вот что плохо… по отпечаткам могут найти. До утра так и не уснул.
На следующий день иду на работу. Там всё спокойно. Паша говорит, что заявление мое ещё не подписали, наверно, директор сперва меня вызовет. Это было седьмое число. Восьмого утром приезжает мой товарищ, карачаевец Коля, освободился с поселения в Архангельской области, добил, наконец, свою десятку. Коля- Зверь, с кем я в зоне кушал, недолго, правда. Приезжает с русской женой, я отпрашиваюсь на заводе, и целый день мы с ним понемножку гудим. Мать Колю хорошо знает (он к нам несколько раз во время свиданий в зоне приходил), знает даже его родных, вместе в лагерь ездили. Старики мать, отец, сестер-братьев навалом: брат Абрек, сестричка Индира… Коле, естественно, ничего не рассказываю. Да и что рассказывать? Ну, была канитель. Может, думаю, пронесло, кругом тишина. Полегче мне стало.
Девятого утром стою на остановке восемьдесят девятого автобуса, вижу, знакомое вроде лицо и тоже в мою сторону глядит. Потом куда-то отошел, а тут как раз автобус подходит. Я - к нему, и меня сзади хватают за руки. Чувствую, крепко взяли. Слева мужик, справа: «Пройдемте с нами…» Быстренько прошмонали, ничего нет, в пиджаке только пропуск на работу. Отводят метров на двадцать, а там одна из тех рож дожидается: «Он».
«Твою мать! – думаю. – И на старуху бывает проруха: за хулиганку попал!» Удивился, что меня так искали, по идее за хулиганку не должны были так искать. И у меня первые сомнения… неужели труп!.. Но откуда? В первого не попал, у другого царапина… В нашем дворе наверняка были в курсе, но я там никого не знал. Возможно, что-то слышал Боря, но ко мне он не заходил.
Короче, опять везут в шестьдесят второе отделение, где буквально год назад еле – еле отмазался. Сидит наш бывший участковый Тюрин, повысили до дежурного по отделению. «Трубниковский! – встречает: - Ну, никогда бы не подумал, что ты способен. Такой спокойный малый… » И ведут меня не в камеру, а к начальнику угрозыска. В кабинетик набивается человек пять в штатском. «Рассказывай, чего случилось?» - «Не знаю, чего случилось. Вы скажите». - «С мужиками поскандалил…» - «Было, поругался. Меня оскорбили, в рыло дали. Может, кого и ударил». - «Ударил? Так и запишем». Странно они на меня смотрят, явно что – то не договаривают. И уж больно их много. «Дело станете возбуждать?» - спрашиваю. «А куда ж денешься?» - «Хвост у меня, - объясняю. - Только стала жизнь маленько налаживаться… Нельзя никак уквасить? Извинюсь перед мужиками». – «Да нет, вряд ли. Скорей всего будем возбуждать. Давай расскажи еще раз…А лучше напиши», - протягивает бумагу, ручку.
Пишу, как ехал с работы, как поругались, как потом во дворе произошла драка. Про нож молчу, прошу не возбуждать уголовное дело, готов, мол, принести любые извинения и, если попортил одежду, возместить. Старший читает это дело вслух: «Странный малый… Ладно, выведите пока». Что – то тут не то, шкурой чувствую.
Проходит буквально полчаса, меня опять выдергивают, заводят в другой кабинет. Там уже всей этой банды нет. «Давай разбираться», – спокойный такой мужик. Проводит опознание. Заходит один из той группы. «Он?» - «Он». - «Распишись». Потом остальные. У меня одна мысль: только всё начало складываться, и опять поехал! Минимум пять, но и больше по двести шестой вряд ли дадут. Хотя за нож могут дать семь. Семерик это потолок…Скорее всего, его и вопрут, тем более год назад у меня уже была канитель.
После опознания меня снова уводили, приводили. «Помнишь, - спрашивают, - где нож бросил?..» - «Там, наверно, и бросил… в кусты…» - «А зачем ты такого-то им ударил?» - называет фамилию. «Никого я не ударял» - «Не ударял, а человека на «скорой» увезли…» Ну, думаю, шкуру ему все-таки попортил, нож есть нож. Чистая сто восьмая… Может, говорю, я постараюсь утрясти? Может, лекарства нужны? «Какие лекарства! Человек умер!»
В тот момент кончилась одна моя жизнь, и началась другая. Она продолжалась ровно пятнадцать лет.

75. «Так получилось…»

Менты поняли, что я, правда, не в теме. Почему и обращались со мной хорошо. Дознаватель: «Ладно… на этом сегодня кончим. Сейчас пойдешь в камеру». - «Курева нет…» – «Ты какие куришь?» - «Любые». Понимаю, что «Ява» для меня уже кончилась, начинается тюрьма, нужно жить по обстоятельствам. Мужик сходил, купил пару пачек - на свои. «Может, позвонить, матери?» - «Не надо, не звони пока. В КПЗ когда?» - Я знаю, что в милиции не держат. «Ночью поедешь».
Ведут мимо дежурного, Тюрин мой уже сменился, целый день прошел. В камере сижу один, дымлю как паровоз. Менты специально баночку принесли, относились, клянусь тебе, нормально, видели, что человек не в себе. Слышу в коридоре: «К этому не сажать…» Понимаю, что говорят про меня. Постучу умыться или по нужде - выпускают без звука.
В голове одно: как мог не почувствовать, что попал в него? Плюс, чтобы от второго отмахнуться, нож нужно было выдернуть - тоже усилие требуется... Так гладко это дело получилось, абсолютно ничего не почувствовал. Значит, думал, нож между рубашкой и пиджаком прошел. А эксперты написали, что удар был нанесен с очень большой силой. Печень проткнул, легкое, сердце, нож вышел под лопаткой… Через четыре часа он умер.
Главное, если бы я только мог думать, что тяжело его ранил, тем более - убил, я тут же бы соскочил, и искали бы меня до сих пор. Мог квартиру снять и не светиться, мог уехать в Брянск. А ещё лучше (про новую работу я тебе говорил) - ездил бы с бригадой по стране, попробуй - найди... Всё у меня тогда уже было рассчитано: сейчас уволюсь, а оформляться буду не с первого сентября, а с пятнадцатого. Типа ещё один отпуск отгуляю.
Снова стучу в дверь. «Чего?» - «Позвоните матери, что я у вас…»
Увозили меня часов в одиннадцать, было уже темно. Когда выводили, надели наручники, только руки не сзади, а спереди: «В машину посадят - раскуют». Выхожу на улицу, метрах в десяти «воронок», и стоит мать… Я держался, Боря, пока её не увидел. Сколько ей было? Это семьдесят четвертый год, а она с девятьсот восьмого… Менты притормозили, она меня как-то неловко обняла: «Сынок, ты только держись. Я все переживу». Из-за наручников я её обнять не могу: «Мамочка, прости…так получилось». И оба мы плачем.

76. КПЗ

В принципе я понимал, что расстрела не будет. Обыкновенная бытовая драка, тем более на почве оскорбления. Другое дело, если очередная кампания… у нас всё может быть. Как Хрущев велел расстрелять Рокотова и Файбишенко, а за валюту статья была до шести лет. Рокотов из какой-то инвалидной команды, Файбишенко вообще студент, помогалой при нем состоял. Этого – то за что?.. В общем, если команды «фас» не будет, расстрелять не должны.
Как когда-то на Петровке, несколько дней сижу один. Пятьдесят первое КПЗ, где-то в Измайлово, Первая или Третья Парковая, кинотеатр с колоннами, и сразу за ним. Потом привозят карманника. Мужик постарше меня, маленький, лысый. Тубик, кашлял всё. Разговорились, нашли общих знакомых. В Мехреньге, правда, у него никого не было, но круг-то один и тот же. «За что?» - спрашивает. «Ранил в драке. А он хвост отбросил. Наверное, сто восьмая». - «Лишь бы сто вторую не подболтали». – «А ты?..» - «Я-то поплыву ненадолго. С делами спалился. Троллейбус, трамвай … менты пасли. Машка какая-то завыла, троллейбус стоп, и нас берут. Знали уже, кто тут трудится».
Стал ходить ко мне следователь райотдела. Лет под сорок, нормальный мужик. «Ты пошел с ними разбираться?» - уточняет. «Да». - «А зачем нож взял?» Как – «зачем»? Там же кубло стояло. Натуральное кубло. Все друг друга знают, вместе пьют не один год. На производстве он, может, передовик, а по жизни барбос. Для него стакан – это все. Я и в зоне частенько брал с собой нож, потому что не дам себя обидеть, когда чувствую, что прав... Или твой товарищ во что – то влез, или бригадник. У большинства где – то что – то всегда притырино. И в жилой зоне, и на работе тем более. Где правили настоящие воры, там фраерам запрещалось держать оружие. Даже делать ножи запрещалось, за это руки могли поломать. Хотя нож, штырь заточенный – какая разница? Топорик, что угодно. Или палку взял, а в ней здоровый гвоздь…
С другой стороны, когда прошло время, когда угар с меня спал, подумал, на хуй мне все это было нужно! Надо было перетерпеть… Но, во-первых, я был лизнувший. Плюс жара. Плюс таблетки. Главное, плюс лагерь, вот эта прошлая жизнь, которая тебя исправляет…
На третий раз следователь предъявляет обвинение. Приносит бумагу: «Прочитай, распишись». И первое, что мне бросается в глаза, «статья сто восьмая, часть вторая». А она до десяти! Вру, Боря. Она - до двенадцати. Сто восьмая, вторая часть, она до двенадцати лет. Максимум двенадцать, но не пятнадцать же! Кто не сидел, кто не работал, не прошел этого, не поймет мою радость. Посиди лишний годик, лишний год поработай в погрузке. Что значит, какая разница – двенадцать или пятнадцать лет? День один! День – уже разница. Есть даже пословица лагерная: «День канту – год жизни!» Кант – это кантоваться. Отказчики говорят: «Я лучше в изоляторе пересижу, но не буду дохнуть под баланами».
А что такое, Боря, сто восьмая? Причинение тяжких телесных повреждений, часть вторая - со смертельным исходом. Дал кому – то по печени, три дня прошло, человек умер. Или четыре часа… Кровотечение открылось или что другое. Я ведь не думал его убивать… Оба они были шоферы, оба сильно поддатые. Экспертиза написала, что покойник находился в сильной степени опьянения. Не в средней степени, заметь, а в сильной… А про меня доказано не было. Одни говорили: он выпивши был, другие: нет, он был трезвый. «Ситуация на меня так подействовала, - объясняю, - перевозбудился». На нервы я и косматил.
Как увидел «сто восьмая, часть вторая», успокоился. «Мать, - спрашиваю, - как?» - «Мать у тебя молодец. Держится». - «Мне бы покурить… » - «Вот в тюрьму поедешь, мать принесет… Ещё дня три, и я тебя отправлю».
И другая у меня вечная проблема – чай. От кофеиновой недостаточности начинает болеть голова, нервничаю. А тут чувствую запах из коридора… чифир! По запаху могу определить даже сорт чая – индийский, грузинский, цейлонский. Меня аж затрясло. Дежурит в коридоре молоденький цветной мент. То ли старший сержант, то ли кто. Снаружи дверь за ним запирают, пока не позвонит – не откроют. Чего бы ни случилось, быстро ему из коридора не выбраться, сперва нужно голос подать. Побег на рывок отсюда практически исключен. Плюс предварительно еще одни двери, решетчатые. Поэтому, когда пишут «бежал из КПЗ»… Ну, я не знаю… если только по договоренности.
И этому дежурному менту я стучу, потому что, чувствую, помираю. «Командир…» Почему я это слово сказал? Мне, когда освободился, на свободе всего неделю, какой – то мальчик рубашку предлагал: «Командир, купи!» Меня повело всего: так обращаются к ментам, понимаешь? А сейчас это говорят всем. Тот же таксист тебя спросит: «Командир, куда поедем?» Меня это гнет, как березовый лист. Простеньким ментам в лагере так говорят, остальным – «гражданин начальник». «Командир, - говорю, - чайком пахнет… » - «Это химики варят. Их же с химии в отпуск пускают. Ему положено, к примеру, отпуск пять дней, а он загулял. После идет к нам сдаваться: «Закружился, забыл время, забухал». Им, если пришел добровольно, ничего за это не будет. Проверяем, конечно, нет ли за ним чего, склепки делаем для подтверждения личности… У меня целая камера химиками набита. Месяца по два, бывает, сидят, пока назад не отправят, из дома им подтаскивают. И курево есть, и чаек. Возьми в шкафу, на кухне. Там пачек двадцать лежит. Я тебя сейчас выпущу».
В этом отношении я, наверно, счастливый. То ли характер такой, то ли внешне нормально выгляжу, нормальное впечатление произвожу, но мне часто идут навстречу.
В КПЗ четыре камеры, туалет и маленькая кухонька. Газовая плита, шкаф, холодильничек, на плите чайник. В КПЗ не как в зоне, где завтрак, обед и ужин. Горячее в термосах привозят только на обед. Утром - хлебушек, кипяток и паечка сахара, вечером – один кипяток. Дежурный мент на плите вскипятит и разносит.
Шкаф прилично набит: батоны, консервы, а, главное, контейнера – стограммовые пачки чая со слоном! «Сюда их привожу, - рассказывает мент, - они тут миски моют. Химики у нас, как вольные, запираем, просто чтоб не шатались». Слово за слово, он мне ещё больше засимпатизировал, начинается базар-вокзал. Выясняется, срочную он служил при зоне, порядки знает. Чифир – мифир, это ему жевать не надо. «Бери любой! - показывает на контейнера: - Гуляй от вольного куша». - «Подожди, браток. Так не делают. Твой чай?» - «Говорю же: их, дятлов этих». - «Я подойду к камере?..» - «Иди». Выходим в коридорчик, он «кормушку» открывает. Оттуда как пахнёт! Малюсенькая камера, а в ней человек восемь, рожи смутно видно. Дым столбом, дышать нечем. Хуже всего, Боря, человеческий пот. Да еще в закрытом помещении. Вот сейчас закроем дверь, закупорим окна и через полчаса… А если сюда еще человек десять бросить… Будет пахнуть мочой. Казалось бы, не писаем, ни параши нет, ничего. Аммиак. Мужики, говорю, я - сосед, через две камеры. «Слыхали, что мокрушника привезли». - «Лизнуть бы… там у вас стоит… » - «Бери любой, не спрашивай. Когда надо, бери, сколько хочешь».
Химия это обычно первая судимость. Немного отсидел и - «на химию». Потом её стали давать прямо в зале суда. Для химиков я авторитет. Тем более им понравилось, что я подошел, спросил разрешения.
Завариваю по – босяцки, не жалея, менту отливаю маленькую кружечку. К утру чифир у меня аж из ушей прёт. «Ты сейчас сменишься…» - намекаю менту. «Предупрежу, чтоб тебе давали. Только в камере варить нельзя». – «И не надо. Я - сушняком». Сушняк – это когда жуешь сухой чай, с него самый лучший приход, только расход большой. Жуешь его, жуешь, жуешь. Сперва слюны нет, потом появляется, и потихоньку её глотаешь.

77. Осязательная память

Первые несколько дней в КПЗ я был не в себе, но вот какой-то рубеж пройден, и чувствую себя почти нормально. На свободе не осталось ни любимой девушки, ни дружбы такой, что не разлей вода. Да и бывает ли она в наше время? Я в это слабо верю. Единственное, о ком болит душа, это мать. Зная её характер, я понимаю, что главные мучения начинаются не для меня, а для неё. Будет бегать, искать адвоката, хотя я сто раз предупреждал: если что со мной случится, не делай этого! Будет передачи собирать, а передача разрешалась теперь не раз в полгода, а раз в месяц. Чтоб её передать, стояли сутками. А мать уже ходит плохо, плохо видит, очки с толстыми стеклами. Умереть может в любой день, и, сколько бы мне ни дали, дождаться меня ей нереально.
Вот за это я переживал. Только за это, и никаких угрызений совести. Говорят, убийце снится жертва… А я вообще не вспоминал. Не потому, что такой бесчувственный. Чего вспоминать? - ничего не вернешь, поезд ушел. Да я и не встречал людей, которые бы вспоминали. Всё, Боря, гораздо проще. Если бы это в лагере было, любой бы сказал, что я убил справедливо, за дело. За «козел», за «хуило», за то, что по роже мне дал.
Предстоящий этап в тюрьму я предчувствовал шкурой: сегодня не взяли, завтра точно возьмут! Так оно и вышло. Ночь, наручники, «воронок» битком, меня чуть не последним подобрали. Куда везут? Наконец останавливаемся. Кто-то говорит: «Матросская…» Определяют по тому, как въехали, повернули ли перед тем как встать? В Бутырку, например, въезжаешь по прямой.
Когда менты заднюю дверь открыли, увидел, что не Бутырка, ворота другие. Ну, Матросская, так ещё лучше! В Матросской по сравнению с Бутыркой, говорят, слабина, Матросская - это ништяк.
Как принимали, в памяти не отложилось. Даже вокзал Матросской плохо помню - вот это место приемное. Притом привезли нас ночью, «воронок» встал прямо у двери, и быстренько погнали вовнутрь. С собой у меня немножко курить, марочка перетёртого чая, чтоб меньше объем. Насыпаешь чай в носовой платок и начинаешь тереть. Его вот столько остается, платок развязываешь, складываешь аккуратненько, а в серединку - чай, и он не прощупывается.
Но шмон есть шмон. Мент вводит в какую-то грязную комнату, подталкивает к деревянному барьеру, и по дороге я сбрасываю марочку с чаем. Падает она тихо, как пушинка, а, поскольку темновато, её не видно. За барьером четверо ментов: «Раздевайся!» Быстренько раздрючиваюсь, стою голый, врачиха осматривает. Менты, шмоная, переговариваются, пусто, мол, нет ничего. Кидают мне моё барахлишко, мент в дверях ключом постукивает: «Быстрей давай, у меня еще полкамеры». На ходу продолжаю одеваться и роняю пиджак. «Сейчас, сейчас, командир!..» Вроде я первый раз и не знаю жизни. А марочку уже поднял.
В спецчасти девки в ментовской форме. Муж при тюрьме, и она легавит. «Ранее судим?.. По какой статье?.. Срок?.. Когда освободился?» Тогда уже оттасовывали: рецидивисты сидят отдельно от первой судимости. Хотя, в принципе, надо всех держать вместе. Не умеешь себя вести, тебя быстренько научат: нельзя делать того, нельзя делать этого. Нельзя обижать, нельзя отнимать. Как я в свое время эту школу проходил. Чтобы человек был подготовлен к зоне. А то ведь у кого шире плечи может подойти и вырвать кусок у бедолаги или ополовинить посылку.
Тюрьмы я не боялся. Внушал себе, что пришел домой. Первое, что почувствовал на вокзале, был специфический тюремный воздух. Осязательная память включилась мгновенно: господи, всё начинается по-новой!.. Но я уже был готов. И морально, и физически.
Бутырку помню прекрасно, а вот Матросская как – то стерлась. Какие – то боксы, темно – коричневая краска, очень мрачно. Зато первый раз увидел нововведение – туалет прямо в камере.
Коридоры, потолки тоже немножко сводчатые, обшарпанные стены. Убеждаешься, что Бутырка недаром слывет образцово-показательным учреждением. Правда, сводили в баню. Оттуда, с матрасом, в камеру. Второй или третий этаж, по коридору предпоследняя дверь с правой стороны, номера не помню. Помню, рядом была комнатка корпусного, который меня и привел.
Камера большая. Два довольно высоких окна, слева и справа ряды двухэтажных нар. Народу человек семьдесят, все в трусах, жара страшная. Утро, давно рассвело, но лиц почти не различаю, туман. Рамы с окон сняты, а жалюзи оставили, дышать нечем. Накурено, на ком – то мокрое полотенце, у кого – то голова перевязана. Из – под нар ноги торчат.

78. Почти родственники

На полу спинами к двери сидит компания. Я мгновенно стриганул: мылят. Один оборачивается: «О! Откуда земляк?» - Парень килограмм на сто. «Хуй его знает, откуда. Вообще-то я москвич, арбатский...» - «С делюгой?» - «Сто восьмая». - «Не пацан вроде. Чего так погорячился?» - «Все в жизни бывает. На мастях сошелся». – «Откуда освобождался?» - «С Мехреньги». - «Долго там был?» - «Одиннадцать». - «И я одиннадцать! А где?» - «На двадцатом». - «Так я ж рядом, на двадцать втором, десять километров от вас!.. За что сидел?» - «Девяносто три прим». - «Понятно. Много дали?» - «Пятнашка. Потом немножко скинули». – «Освободился давно?» - «Почти два года...» - «Ну, ты счастливчик! Смотри, сколько прокрутился!»
Семен его звали, еврей. Фамилию не помню. Быстро находим общих знакомых. Первый Вася Мурашко, бандеровец, который, если помнишь, взял меня к себе помощником в лес. Когда я освободился, Вася вышел на поселение в Попово-Зимнее. А так как вольных начальников не хватало, его определили на биржу, и он был у Семена мастером. «Вот такой мужик!.. А кого еще знаешь?» К ним, на двадцать второй, многие от нас уходили. Мальчик один ушел, солдата порезал, пятнадцать дали. Солдаты пришли на биржу чего – то раскачать. Чего там между ними произошло, кто кого обидел? И он одного здорово порезал. За вторым бросился. С вышки увидели, стали стрелять, чтоб отсечь… Володька, худенький такой, даже фамилию помню: Ворошилов. «Твою мать! Он же в моей бригаде был!»
Считай, родственника встретил. «Давай, устраивайся! Вон, у окна наши матрасы, потеснимся». Самая блатата летом спала не на верхних нарах, а на полу возле окон. Вечером, а особенно ночью, когда все угомонятся, видно, как сверху стекает холодный воздух. Становится полегче. Днем натуральная парилка. Спичку зажжешь – полностью не сгорит, из-за нехватки кислорода постоянно болит голова. И запах дерьма. Туалет – приподнятый бетонный закуточек метра полтора на полтора. Отделан кафелем, две металлические пластины для ног, меду ними дырка, и все время течет вода. Занавесочка висит из старой матрасовки, зашел - вроде бы дверь за собой закрыл. А присел, тебя по пояс видно. Прикинь: семьдесят харь, всегда кто – то на посту, целый день кто – то пердит.
Семен постарше меня, года с тридцать третьего. Парень с юмором, без отдачи - если что сказал, не попятится. Поддерживал в камере железный порядок. Всё «от» и «до» по старым воровским понятиям, хотя сам не был вором в законе, просто придерживался, знал блатных. И по лагерям, и по свободе. «Тут, - говорит, - недавно было дело Монгола…» - «Знаю Монгола». - «Откуда?» - удивляется. «На Пуксе встречались… Балду знаю, Сиську знаю… Кто на тридцать седьмом сидел, кто на тридцать восьмом, кто на тринадцатом». Было два Монгола, уточняю, один ногинский, другой Володька, москвич. А Сёма мне рассказывает за Япончика, которого тогда еще никто не знал.
Позже он много рассказывал про свою жизнь. Жили они в Свиблово, тогда это была деревня. Верующая еврейская семья, сам дерзкий, волевой, по натуре лидер. Был в Свиблово не последним человеком. С малолетства у него и пошло. Но, так как евреи это не русаки, которые могут тебя послать, когда освободился, его всячески старались поддержать, помочь, как – то устроить. Отец лет тридцать директор овощного магазинчика на проспекте Мира и крупная шишка в синагоге. «Меня раза три в Москве прописывали, отец через синагогу пробивал…» А толку? Два, три месяца, самое большее - четыре на свободе. Но срока в общем-то небольшие. Только последний раз загудел на одиннадцать, из них несколько лет в Мехреньглаге, там новую зону сделали.
По сравнению с Бутыркой в Матросской, конечно, полегче. А, может, просто время изменилось. Днем разрешается лежать, для следственных ларек – десять рублей (у меня в свое время было два пятьдесят): и колбаску можешь взять, и на салат что – то. Но общаковое питание хуже. Утром к каше давали моренику, подливку рыбную: килька, мойва, что угодно, - разваривают в автоклаве, добавляют муки, томатной пасты. Вкус такой кисловатый, кто был в Матросской, не забудет. Кормили уже мисками, раньше еду в большие камеры приносили в кастрюлях. Открывается «кормушка»: сколько душ? Семьдесят! Вот вам семьдесят мисок. И, если каша, две, три миски вот этой подливки. Все знали, что можно взять её две ложки, но тут уж как сочтешь нужным. Я всегда брал одну, чуть полить сверху.
Несмотря на перенаселенность, чтобы спали по очереди, такого не было. Все как-то устраивались. В проходы между нарами клали щиты, между рядами верхних нар то же самое. Плюс площадь под нарами, туда, кстати, добровольно заныривали, кого-то, значит, это устраивало. Плюс места на длинном столе, который застилали газетами. Газеты разрешали, можно даже было выписать на месяц или на три. Часто человек уходил на этап, а газету его продолжают носить. На камеру приходило их с десяток.
Мать перевела мне что-то рублей шестьдесят, на пол – года денежка была. Передачку носила регулярно, из-за чего я переживал. Передачка, правда, слабенькая, не то, что при отце. Килограмм сухарей, килограмм сахару кускового (знала, что он слаще), килограмм колбаски полукопченой, килограмм лука – это уже четыре кило. И пятый набирался по мелочи. В принципе, мне нужно было только курево, а его я и сам мог взять в ларьке. Обычно брал «Беломор». Если есть «Памир», беру его, он дешевле, но «Памир» бывал редко. «Прима», «Дукат» - помнишь, оранжевая пачечка, десять штук, семь копеек, что ли.

79. Контингент

Контингент Матросской заметно отличался от Бутырки. В Бутырке было много хозяйственников, судейско – прокурорских работников, интеллигенции. А тут мир чисто уголовный, ещё более жесткий, чем в лагере, хотя в лагере были люди, которые прошли через всё. Мои тридцать шесть возраст по здешним меркам средний. И двадцатилетние есть, многим под шестьдесят, несколько человек и постарше. За «мокруху», как я, человека три, у большинства – кражи. Ну и, конечно, грабежи, сто сорок пятая: «Дай сюда!» Половина камеры с двадцать четвертой статьей, то есть, признаны особо опасными. Особо опасный рецидивист это только звучит страшно. Человек, может, запалился с кражонкой или его черпанули за чердак (отсутствие прописки). Статья-то пустяковая, но, если это систематически, вот ты и особо опасный. Процентов десять из нас - «чердак», ЛТП и «надзор». То есть до года и до двушки.
«Срок-то за что!» – рвёт на себе рубаху побегушник из ЛТП. Посмотри на себя, скажут ему, и садись писать благодарность Брежневу, что такой закон выдумал. Хоть от водки отдохнешь, родные - от тебя. Не работал, воровать, наверняка, не умеешь. Деньги – то где брал? Сидел на шее у бабы…
Какая – то вшивенькая судимость, кажется, тоже двушечка была и у Велосипедиста. Четвертый или пятый курс, причем очень приличный институт, чуть ли не Бауманский. Высокий, симпатичный парень, велосипедист, ноги каменные. Но замазливый и очень любил спорить. С одним чертиком мы решили его завести, тоже мальчик с юмором был. Однажды утром играем в домино - «в телефон» - как всегда на «присядки» (проигравший должен столько-то раз присесть), Велосипедист мимоходом: «Присесть для меня – ничто, могу приседать, сколько хочешь». И я спокойненько замечаю: «Сколько бы ты ни присел, я присяду на десять раз больше…» В нём аж говно забулькало: молодой, здоровый, пальцем не колупнешь, а у меня бородища седая, тело дряблое, ножки, как спички…«Ты чего? – смеется. – Я мастер спорта по велосипеду!» - «Это без разницы, тут дело в воле…» - «Заложимся?» - «Как скажешь».
Вся камера завелась, освободили пространство. «Только, - говорю, - полностью приседать, как положено». Он начинает приседать. Все обступили, человек пять-шесть считают. Кто устаёт, подхватывают другие. «Мужики, воздуха мне бы побольше…Расступитесь!» - «Может, посидишь, - спрашиваю, - перекуришь? Это пожалуйста, я не против». - «Не-не, не мешай, дыхание собью». Глаза, как у беременной свиньи, выкатил их, в одну точку уставился, никого не видит. Почти час приседал, медленно, спокойно. Потом, чувствую, спёкся, весь белый стал: «Всё! Сколько там?..» - «Две тысячи пятьсот тридцать четыре». – «Запишите». Сел, отдышался: «Давай теперь ты…» - «Не-е, землячок, извини, я столько не смогу». – «Мы же спорили, - оглядывается, - все слышали!» - «Спорили, - соглашаюсь, - а на что?..» Когда он въехал, Боря, он завыл. Там легли все! Ну, на что ты пишешься? Ты посмотри на себя и посмотри на меня: не ясно разве, что тебя дурят.
Веселого в тюрьме мало. И всё равно хихикают с утра до вечера. Сидеть с такой публикой, с арестантами по жизни, которые уже порядочно прошли, всё же лучше. Разные примочки. Кто больше кружок воды выпьет или те же «присядки», на которые играют в домино – в «телефон»… Допустим, партия стоит десять присядок. Это вот так нужно садиться, полностью. В Бутырке в одной из камер со мной был Назаров, директор «Детского мира» на Арбате. Очень порядочный мужик, но за животом ботинок не видел. Представляешь, что для такого присесть? Два раза и хватается за сердце: «Ребята, больше не могу!» - «А не играй». Что ты думаешь? – через полгода делал по двести присядок. По двести! Ко мне очень хорошо относился, все – таки я арбатский. К тому же у меня подельник был директор магазина «Телевизоры», который рядом с «Детским миром». Естественно, они общались. Сел Назаров не за магазин, он был народным заседателем и передал судье взятку. То есть, как передал: к примеру, дают ему через адвоката пять тысяч - судье отдает тысченку, четыре оставляет себе. Когда судья кололся, то всех сдал.
Со своим гонором Велосипедист постоянно проигрывал, там ведь профессионалы, на воле только картами многие и живут. Понятно, все его шелушили. Проиграл ларек, играть не на что. «Давай, - предлагают ему, - на передачу…» - «А если передачу не принесут?..» - «Не принесут - нет базара. Принесут – моё». Много раз ему говорил: «Чего ты мылишь? Что ты хочешь поймать?.. » - «Всё, больше не играю!» А через час подходит: «Маечки, Юра, нет или носочков?.. Дай, может, отмажусь…»
Теперь предъявляли ему сто сорок четвертую, часть вторая. Кража личного имущества, до пяти лет. Ты вроде пассажир – то такой, что не подумаешь, говорю. И он рассказывает. Женился на однокурснице, та спуталась с англичанином. Не турист, приезжал по делам фирмы. Разводятся, она выходит за англичанина, с ним уезжает, но и с первым мужем связи не теряет, переписываются. Несколько раз прилетала, уже как гражданка Англии. И был у них с Велосипедистом общий знакомый - старший преподаватель или заведующий курсами повышения квалификации институтских преподавателей иностранных языков, страстный филателист. Велосипедист его подпас, часто бывал на квартире и однажды, когда никого дома не было, залез. Альбомы, доллары, золотые монеты – может, гаврила тот на лапу брал или валютой подторговывал. Велосипедист взял один маленький альбомчик, а в нем две уникальные марки. Тем же вечером его бывшая жена улетает с ними в Англию. Альбомчик он недалеко от своего дома сжигает, сидит, ждет ментов. Прятаться не собирался, чего прятаться? Дело сделано, баба улетела. Приезжают менты: «Ты взял?» - «Я». - «Где альбом?» - «Идем, покажу…» Приводит на пепелище, обгоревшие ошметки менты собрали. «А крал зачем?» - спрашивают. «Хотел отомстить». - «За что?» - «С женой моей жил. Как отомстить, думаю? Лучше всего по части марок. Взял первый попавшийся альбом…»
Филателист тот в МУРе плакал, на коленях перед ним стоял: «Всё для тебя сделаю, сидеть вообще не будешь! Только верни две марки!» - «Какие марки? Я в них не разбираюсь. Всё сжег». Менты прекрасно понимали, что это ветер. Но им-то что? Кража раскрыта. Велосипедист ходит по камере, посвистывает: марки-то есть в десятки раз дороже шестисотого «мерседеса»… Не исключаю, конечно, что бабенка могла его кинуть. Но, скорее всего, думаю, поделилась.

80. Поиск мотива

Следователь райотдела, который предъявил мне сто восьмую, раза три приходил и в тюрьму. «Есть какие – то вопросы у тебя? Возражения?» - «Ничего у меня нет». - «Давай тогда дело закрывать. Мать адвоката нашла…» Тогда адвокат допускался только на закрытие дела. Сейчас положение изменилось: чуть тебя взяли – дай адвоката!
Через день за мной приходят. Ведут незнакомыми коридорами, вижу, что не в следственный корпус. Камерного типа кабинетик, сидит какой – то турболет, сандалии на босу ногу. Сажают меня на прибитую к полу табуретку, кто-то там ещё был, заходили, выходили, в белых халатах чуть ли не на голое тело. Начинаются вопросы. Как спите? Не снится ли то, не снится ли это?.. Какой сегодня день? А хуй его знает, какой. Газета есть - прочти. А число какое?.. В тюрьме помнить числа ни к чему. Да и вообще… Вот какое сегодня число? Убей, не знаю. Пятое или седьмое? Нужно - в газету загляну.
Вот такие вопросы идиотские, и всё пишет, пишет… Догадываюсь, что это пятиминутка – психиатрическая экспресс – экспертиза, хотя она может продолжаться и десять, и двадцать минут, и час. У кого серьезная статья, пятиминутка обязательна.
Все нормально: вменяем, потом в деле эта справка лежала. Дело можешь закрывать хоть полгода, но зачем мне это? Один том небольшой, чего там читать-то особо. В течение дня закрываю по сто восьмой, часть вторая, и двести шестая, часть третья (хулиганство). Это за второго, которому руку порезал. Небольшой порез, а он недели через две умер. Экспертиза написала, что причинно – следственной связи здесь не было. Тромб или что – то в этом роде. Дома умер, его и в больницу не возили.
Приходит адвокат, женщина значительно старше меня, благообразная такая. Очень широкие бедра и холодные глаза. «Юрий Михайлович…» - начинает. «Можно - Юрий». - «Нет, лучше все-таки Юрий Михайлович… Мы закрываем дело, давайте читать». Читаем, она чего – то записывает, просидели часов пять, следователь присутствовал. «Вообще – то я не должна была быть у вас. Но адвокат, с которым договорилась ваша мама, в отпуске. Мне позвонил близкий знакомый вашей мамы...» Я понял, что это Георгий Карпович. «А теперь расскажите мне своими словами… » - «Чего тут рассказывать? Там всё написано». - Понимаю, что сделать она для меня ничего не может. Адвокат полезен, когда ты не в сознанке. Если ему есть, за что зацепиться: если бы я признал вину частично или были бы спорные эпизоды. Тогда адвокату есть, за что бодаться. А так... что она может сказать? Слезу выжимать: «Граждане судьи! Мой подзащитный признает свою вину. Но у него старенькая мать. Он столько пережил и, в принципе, человек неплохой… Только ссытся и глухой». Подпишем, спрашивает, сегодня двести первую? Двести первая – это протокол о закрытии дела. Подписываю я, подписывает она, подписывает следователь.
Приходит в следующий раз: «Вы мне все-таки расскажите, я должна знать правду, обещаю, это останется между нами. Угрозы вашей жизни не было, и вдруг вы бежите за ножом…Должен же быть мотив!..» - «Там всё написано…» - «Хотите сказать, что… просто за оскорбление?..» О чем я могу с ней говорить? Она нормальный человек, она не знает, что чаще убивают не за поступок - за слово. Слово может обидеть в тысячу раз больнее.

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>