Автор о себе

Прочтя напечатанный в «Новом мире» (№11,1966 г.) мой первый рассказ «Невеста», одна моя знакомая предупредила: что бы я ни написал в  дальнейшем,  для многих он останется лучшим. Отчасти это предсказание сбылось, хотя и косвенным образом:  если кто-нибудь сегодня знает мое имя, то благодаря снятому по мотивам этого рассказа   фильму «Дневной поезд». Впервые показанный почти сорок лет назад, он, если верить систематическим повторам по ТВ, широко обсуждаемым на сайте «Кино-Театр. РУ», не утратил интереса зрителей. Эти обсуждения, включая упоминания о литературной первооснове, которая,  по мнению многих, слабее фильма (что, по-видимому, справедливо), и желание узнать об авторе, сведения о котором отсутствуют, собственно и  побудили меня создать этот сайт — трудно мириться с мыслью, что о тебе судят по самому слабому из написанного тобой.

«Желание Ваше стать писателем весьма дурно. Желать стать писателем значит желать славы людской, а это дурное чувство тщеславия» — ответил Лев Толстой гимназисту, мечтавшему стать писателем.  Ни о чем таком в школе  я не мечтал, хотя генетические предпосылки к тому были: отец  работал журналистом (в  Екатеринославе, Одессе, Тифлисе, Ташкенте, Москве), мать училась у  Брюсова (в фильме «Дневной поезд» звучат её стихи). С  четырьмя классами реального училища  отец, ровесник века, начинал  в  газете родного Конотопа «Плуг и молот», и при взятии города белыми был конвоирован на расстрел. «Кого ведете?» — спросил солдат встреченный по дороге офицер, оказавшийся бывшим однокашником  отца. «Агитатора изловили!» — «Какой, к черту, агитатор, это Юрка Золотарев, учились вместе! Пойдем, друг, отметим…» Подобного рода предложениями отец не пренебрегал и в менее обязывающих ситуациях. «Заместитель редактора «Известий» Юрий Михайлович Золотарев, работник агитпропа Борис Евстафьевич Стах и Исаак  Эммануилович Бабель вели организационную  и редакторскую работу по изданию литературных страниц в «Известиях» и литературно-художественного журнала «Силуэты», -  писал в своей книге «Прикосновение к человеку» о литературной жизни Одессы начала двадцатых годов  Сергей Бондарин. — Нравы были простые и приятные. До позднего часа в комнате редакции «Силуэтов», помещавшейся в одной из гостиниц на Дерибасовской улице, можно было видеть в зеленом свете абажура склонившегося над рукописями Бабеля, который и тут старался довести и свою и чужую строку до возможного совершенства. Рядом с ним близоруко щурился Стах, человек добрый и внимательный к литературной молодежи. Чаще всего на ходу делал свое дело пылкий и неусидчивый Золотарев. Уместно, кстати, заметить, что Золотарев один из первых предвидел серьезную литературную будущность Эдуарда Багрицкого, в тех же «Силуэтах» печатались его меткие и содержательные критические этюды  о Багрицком».

Долгое время, почти до самой своей инвалидности, отец был фельетонистом «Вечерней Москвы», и его фамилию знали. Работавший в шестидесятых-семидесятых годах в газете «Труд» в том же качестве Юрий Леонидович Золотарев рассказывал мне, что получает  письма читателей,  выражающих радость по поводу возвращения  Юрия Золотарева.

К инвалидности отца я имел непосредственное отношение. Семья долго оставалась бездетной, и когда наконец замаячил наследник, отец поклялся матери, что, если это произойдет,  не  будет пить. Пьяницей он не был, скорее  тем, что называется  гуляка, притом не в широком смысле слова, то есть без привлечения женщин. Не в силу   причины физиологической, гласящей, что рожденный пить любить  не может (практика показывает, что очень даже может), а в силу склонности, как теперь бы сказали, побазарить, для удовлетворения которой женщины не требуются. О содержании этих «базаров» с ужасом  вспоминала мать, однажды заставшая отца с его старинным товарищем, редактором «Учительской газеты» Максом Ольшевцом посреди  Пушкинской площади за следующим диалогом: «Подумать только, кто нами руководит: Сталин!» — «Непостижимо!» Но и  такие -  платонические – компании терпят далеко не все. Не свыклась с ними предыдущая жена отца Бэлла  Белецкая, сыгравшая княжну Мэри в одном из первых советских звуковых фильмов, а супруга одного моего красавца приятеля, хранившего ей верность, не переставая злоупотреблять, в конце концов заявила: «Лучше бы блядовал!»

Рожать меня мать ездила к своему двоюродному брату гинекологу Александру Герману в Киев. После моего водворения на постоянное жительство (угол Арбата и Спасо-Песковского переулка, знаменитый магазином «Восточные сладости», позднее переименованном в «Консервы») отец не продержался и трех месяцев. Напомнив ему его клятву, мать отказалась пустить его в нашу шестиметровую комнату, и он кинулся к пролету лестницы.  Мать  и её подросток-племянник, отец  будущего журналиста Александра Минкина, успели схватить его за полы пальто, но удержать не смогли.  Падая с высокого четвертого этажа, отец задевал гасившие скорость перила, а на плитах первого этажа стояла   будка сапожника, по пологой крыше которой  он  съехал, получив перелом основания черепа и несколько месяцев пролежав в коме. Затем он  пришел в себя и однажды, глядя на завернутую в банку с бульоном газету, пошевелил губами: «Пра-в-да…» В ряду прочих наблюдений за его состоянием мать рассказала об этом заведовавшему клиникой Бурденко, и тот бросился к ней с  объятиями:  «Вы не понимаете, что это значит! У вашего мужа сохранилось ассоциативное мышление! Не утеряна способность думать!»

Падение с высоты, как незадолго перед тем исключение из партии (состоя в ней с девятнадцатого года, отец был исключен с правом восстановления, да и грех его (пьянство) всегда прощался у нас охотнее прочих, доказывая, что человек все-таки из народа), позволили отцу  выжить. Все оставшиеся  на высоте, а следовательно, на виду у власти его  друзья были расстреляны или оказались в лагерях.

Первая группа инвалидности мужа заставила мать искать более надежный источник заработка, чем поэзия. Поступив в службу  проверки «Комсомольской правды», она завоевала уважение    главного редактора тем, что единственная смогла назвать автора поразивших его в одной из статей  строк: «Легкой жизни я просил у бога – легкой смерти надо бы просить!» (Иван Тхоржевский). С детским садом газеты в октябре сорок первого я был эвакуирован из осажденной  Москвы,  в пути эшелон попал под бомбежку, уцелевших свозили  в разные места, и зимой родители отыскали меня в детском доме под Омском.

Следующие полтора года мы провели в селе Чернолучье на Иртыше (по-моему, сейчас это один из районов города). После войны мать работала в Ленинской библиотеке, сделавшись штатным поэтом её  отдела рекомендательной библиографии.

О своей национальности я узнал первого сентября сорок шестого года в 1-м «б» 69 школы, понял, что это что-то вроде  фашиста, подрался, в ходе чего пострадала присланная дядей из Америки зеленая матроска. Если бы мои разоблачители  могли знать, что брата матери, практикующего в Нью-Йорке терапевта, зовут Иуда! Со временем я понял, что как всякое явление необычное  заокеанская матроска и способствовала моей идентификации. Аналогичным образом был разоблачен в детском спортивном лагере мой сын Витя, во внешности которого, во многом  унаследованной от деда, сибирского крестьянина, казалось бы, отсутствовали  семитские черты. Подвели его письма из дома. Зная, как не любит внук навязанную ему мною спортивную повинность, как ненавидит всякие сборища,  согласившись поехать в лагерь, лишь не желая огорчить меня, моя мать ежедневно писала ему письма. Кому могут писать из дома каждый день? – только еврею. Не избалованные вниманием родственников юные гимнасты рассудили так и по крайней мере на половину  оказались правы.

Из начальной школы я почти ничего не помню, не помню свою первую учительницу. Отложились события в основном криминального порядка, участниками которых были второгодники, а то и более заслуженные граждане. Лишившись под трамваем  ноги, некто   Серебряков был знаменит, например, тем, что, стоя на своем примитивном протезе, просил хорошо  одетого дяденьку перевести на противоположную сторону  Садовой, по дороге успевая очистить его карманы. Обитая в параллельном мире, нас эта публика считала детьми, не обижала  и   постепенно испарилась, поскольку Арбат являлся режимной трассой.  Атмосфера в классе не стала лучше – так бывает, когда власть в стае захватывают вторые по силе  особи, пытающиеся казаться первыми. Нескончаемый мат, всякого рода непотребства относительно женщин, включая собственных матерей и сестер; замусоленные  списки лекций  доктора Соколовского, классифицирующие противоположный пол  по дислокации гениталий («сиповка», «костянка», «королек»); не унывающий Чиликин Коля, с возгласом «Забрэ-замэлэфэ!» пытающийся в сутолоке перемены схватить вас за член, вызывая публичные разъяснения нашей общей матери — учительницы ботаники (зоологии, анатомии) Нины Феодосьевны, что, лишившись этого,  человек  не может прожить благополучно. Апофеозом  наступившего отрочества звучала песня, разучиваемая под аккомпанемент затравленной  учительницы пения из бывших: «Если в  море мы выйдем купаться, и акулы на нас нападут, мы не станем бояться и плакать, перебьем всех акул в пять минут!».

В шестом, кажется, классе с нами  учился подросток по фамилии Нагель. Однажды он довел страдающую базедовой болезнью  Нину Феодосьевну до слез, решено было его  избить, а в таких случаях пионеры не ведали жалости, тем более что к расплате взывал сам его карикатурный   облик. Тут уж без вариантов «бей жидов!» —  девиз, которому равно следовали и эллины, и иудеи.  На следующий день Нагель не пришел в школу, не пришел он и через неделю, и Нина Феодосьевна, не подозревавшая об учиненной над ним расправе, отправила нас, свой актив, его проведать. Это оказался сырой подвал в одном из переулков  возле старого метро «Смоленская», поразивший скудостью даже нас, не забывших войну и первые годы после.  Но больше всего нас поразила неподдельная радость жертвы, радость его старухи-матери от внимания, которое оказывают сыну такие приличные мальчики. Идя домой, мы старались не смотреть друг на друга. Лет через десять я встретил Нагеля днем в кинотеатре возле Тишинской площади и при виде его вспомнил, что «нагель» в переводе    с немецкого «гвоздь». Это был  знающий себе цену квалифицированный рабочий, из каких революция вербовала комиссаров, обрадовавшийся  мне не меньше, чем когда-то в своем подвале.

Под водительством Нины Феодосьевны, имевшей нашего возраста дочь и очевидно надеявшейся подготовить ей среди нас партию, класс постепенно приобретал человеческий облик. Замечательные успехи демонстрировал сидевший со мной Юра Сладков, отец которого погиб на фронте, а мать состояла на незначительной должности  в нашем Киевском  райвоенкомате. Они жили вшестером в двух проходных комнатах коммуналки на первом  этаже четырехэтажного дома в Карманицком переулке. За железной оградой перед ним был скверик, который обихаживал цветущим по осени  разноцветьем дед Юры, хрестоматийный седовласый пролетарий. Бабка и тетка Юры этой рафинированности не достигали, являясь продуктом более поздних эпох. Не достигала её и двумя классами старшая нас двоюродная Юрина сестра, коллекционировавшая открытки киноактеров  и певцов. По её просьбе, я, обладая хорошим слухом и, увы, пропавшим в период ломки голосом, изображал звонившим на наш спасопесковский телефон её одноклассницам Владимира Лисициана, перед тем как начать говорить о творческих планах пропев в трубку: «Пою тебе, бог Гименей, ты соединяешь невесту с женихом…».  Не понимаю, почему в сознании не отложилось, что у спортивного голубоглазого Юры, которого, вернувшись с очередной  серии «Тарзана», обожавшая его мать уверяла, что «он похож на тебя!», больное сердце. С золотой медалью закончив школу, с красным дипломом физмат МГУ, он работал, кажется, в институте астрономии возле планетария. В шестьдесят четвертом году, вернувшись домой, я был встречен вопросом тестя: «У тебя есть друг Юрий Сладков?.. Он умер».  На Юриных похоронах я последний раз видел ребят из своего старого класса. «Юрки нет!..» — закричала его жена, когда гроб опускали в могилу, по поводу чего в автобусе с кладбища кто-то из жен моих бывших однокашников заметил, что она вела себя неинтеллигентно.

По свидетельству знавших отца, болезнь сделала его другим человеком. Исчезла вспыльчивость, никто не слыхал от него фразы, сказанной в повелительном тоне или с неприязнью, вся его жизнь была сосредоточена в матери и отчасти во мне. Для меня он был нянькой, слугой, поваром, изготовителем инвентаря – начиная с деревянных кинжалов и револьверов, кончая  хоккейными клюшками, и все это с помощью единственного кухонного ножа. Большую часть  времени я проводил на улице или у приятелей за игрой в «пуговички» -  прообразе настольного футбола, где в качестве игроков  фигурировали  пуговицы, обладающие способностью при нажатии на их край  «тренера» скользить к чужим воротам, забивая в них шарик хлебного мякиша.  У каждого из нас была своя команда, олицетворявшая предмет поклонения: ЦДКА, «Динамо», «Спартак», «Торпедо» — по одиннадцать «игроков»  знаменитых футбольных фамилий. Надо ли объяснять, что место  Хомича, Никанорова, Акимова занимали в воротах самые  крупные пуговицы,  забить которым  было непросто.

При не чуждых литературе родителях, при том, что мать могла  приносить из абонемента библиотеки любые книги, читал  я мало и не то, осознав это  в пионерском лагере, где  со мной оказались сверстники, чьи матери работали вместе с моей. Саша Пудалов, Сережа Левин, навсегда оставшийся моим другом,   цитировали Ильфа и Петрова, о которых я даже не слыхал.

Хорошо помню «Дело врачей» — географ  Гавриил Васильевич ненавязчиво подводит наш седьмой «б» к осознанию  национального состава изуверов, о которых сообщила газета «Правда»: «А какой национальности эти люди?..» — спрашивает он.  Кто-то подхватывает, что перед высылкой из Москвы евреи с Собачьей площадки продают вещи: можно дешево купить патефон и пластинки.      Проверить это не составляло труда – Собачья площадка находилась в квартале от нашей школы, некоторые  из нас там жили.

Неприязнь к врачам класс не переносил на  врачей собственных – возможно, потому, что знал, что нам продать нечего. Но пример истинного интернационализма продемонстрировала моя мать, в отделе которой значительную часть составляли представительницы братского народа. Дочь одной из них долго не могла выйти замуж,  в итоге вышла за якута и родила. «А кем запишут  мальчика?..» — спросили новоиспеченную бабушку. «Конечно, якутом!» — с гордостью ответила та. «Что, уже якут – тоже лучше, чем еврей?!» — воскликнула мать.

Вечером пятого марта пятьдесят третьего года мы с  Юрой Михеевым идем  прощаться со Сталиным. Народа на улице не больше обычного. Возле  института Маркса-Ленина небольшой, но решительной группой (Юрка недавно нокаутировал учителя физкультуры) лезем через  грузовики с вяло сопротивляющимися солдатами,  на спуске к перегороженной Пушкинской  улице сворачиваем  во  двор какого-то дома справа, через черный ход попадаем в большую коммунальную квартиру (не помню, какого этажа), по коридору  выбегаем на парадную лестницу, спускаемся на первый этаж и распахиваем незапертую  дверь прямо в траурную очередь. В последние годы мне не раз приходило в голову отыскать этот, оказавшийся неправдоподобно легким маршрут, но в свете завоевания новыми русскими коммуналок центра найти его  вряд ли  реально.

Также нереально отыскать пионерский лагерь библиотеки в Хотьково, где произошла наша с Сережей дружба – сперва на   футбольном поле, поскольку в местной команде я был вратарем, а он – центральным защитником, моей последней надеждой, которая ни разу не подвела. Пройти Сережу было невозможно, не думаю, что в футболе существовал защитник, потенциально более одаренный. И это при том, что у него был порок сердца, не позволивший пойти в армию. Сережа заменил её не многим более оздоравливающей комсомольской путевкой на стройки Колымы.

«Продолжение следует» — На этом обрываются воспоминания, которые остались не окончены (прим.администраторов сайта).