Памяти Игоря Михайловича Бузылёва
1
Николаю Ивановичу Возницкому позвонила его бывшая жена Саня. Когда-то она изменила ему с человеком по фамилии Дубяга, уехала с ним на Север и увезла с собой четырехлетнюю Таню. Первое время Саня писала матери Николая Ивановича, с которой дружила и которой сообщала про внучку. Потом наступило молчание, прерванное месяцев через семь письмом, содержавшим приписку: «Владимир Александрович уехал». То была просьба о прощении. Но мысли о прощении Николай Иванович не допускал с самого начала – боясь не проявить твердости, тогда же сжег мосты, и Римма была уже в положении. Со смертью матери письма с Севера прекратились, а лет десять назад прекратилась и связь деловая: к Таниному двадцатилетию он выслал последний перевод, в корешке для сообщений объяснив, что, по существующему положению, выплаты на учащегося ребенка производятся только до восемнадцати лет и составившийся в данном случае излишек является с его стороны формой признательности за то, что его не унизили исполнительным листом.
У Чехова есть рассказ, где герой с удивлением вспоминает, что когда-то у него был сын. Это место Николай Иванович всегда считал преувеличением – разве такие вещи забываются? Однако забываются. Теперь ему казалось, что крохотная девочка, которая, садясь на горшок, непременно снимала и туфельки, крепко прижимая их к груди, ему пригрезилась. Какая-то была сиротская поза, у него всякий раз сжималось сердце. После, когда Таню увезли, бороться с этим воспоминанием он стал, внушая себе, что отец здесь не он. История с Дубягой бросала тень и на предыдущие пять лет брака, он находил там немало уязвимого, главным же, несомненно, было то, что Саня не возбуждала вопроса об алиментах. Взгляд это помогал ему в пору неожиданной разлуки с Таней и последующей их разобщенности, и теперь Таня была чужим для него человеком.
- Тебя… - сказала Рима, протягивая трубку.
У него было странное впечатление, что, идя к телефону, он уже знал, что это Саня. Откуда было знать, когда он не видел Саню столько лет, давно не вспоминал не только о ней, но и о Тане? Пожалуй, что-то такое было в Риме… какая-то брезгливость. Как она сунула ему трубку, вышла из комнаты. Не вышла, а удалилась – как подобает человеку, в возрасте двадцати шести лет доставившему в столицу такую, даже по тем временам редкую вещь, как девственность. Но тогда получалось и вовсе несообразное: ни разу не видев Саню, не говорив с ней, Римма вычислила её что называется на ровном месте!
- Ко-оленька…- позвала трубка, - здравствуй…Это тебе звонит Саня…
Такой порочный детский голосок. Отучая её когда-то от этой манеры говорить, он указывал ей на мир птиц, где подобными, «ребячливыми», голосами самки вооружаются, чтобы заполучить партнера для спаривания.
По голосу и вычислила, подумал Николай Иванович о Римме, с Риммой всё было ясно, не ясно с ним. Он сознавал, что его предчувствие родилось самостоятельно, вместе с самим звонком, ещё до того, как Римма взяла трубку, и эта никогда не случавшаяся с ним прежде телепатия смущала, нуждалась в разъяснении.
- Здравствуй… - сказал он, думая о том, какое это, в сущности, заблуждение, будто что-либо из того, чем жил, можно забыть.
Он старался устроить в себе эту мысль обыденнее, без всякой философии, лишь как объяснение своего внезапного предчувствия, и спохватился, что затягивает молчание, как если бы у него всё ещё моги быть на Саню какие-то обиды. Он уже хотел спросить, каким образом она оказалась в Москве, но тут вспомнил где-то читанное, что озарение посещает человека перед смертью.
Не дождавшись его вопроса, Саня заговорила про Плющиху - нужна была выписка из домовой книги: «проживала там-то, с такого-то по такое-то…» Он слушал машинально, занятый ниспосланным ему прогнозом. Прикидывая то, что предстояло оставить, он не находил ничего, заслуживающего сожаления, но именно это и не пускало. Как будто с собой требовалось иметь некий сокровенный багаж, обойтись без которого никак нельзя. Но где этот багаж взять? Ни с чем не жаль было расстаться, ни один образ не попросился в спутники. Какой-то плохой афоризм: его привязывало к жизни то, что ничто не привязывало.
- Ты сможешь мне помочь?.. – спросила Саня, и этот её как ни в чем не бывало голосок, позволяющий понять, что его великодушию отдают должное и также не намерены ворошить прошлое (как будто ей было что ворошить!) вцепился в лицо коготками подскочившего давления.
- Не понимаю… - старался он не выдать своего состояния, - не понимаю, почему эту выписку нельзя взять самостоятельно? Почему-то принято считать, что в Москве мы на каком-то особом положении… что на нас не распространяется давка в метро, часы работы жилищной конторы, плохое настроение паспортистки…
- … потому что квартиросъемщик был ты… - Помолчав, Саня добавила: - С иногородней они могут не захотеть иметь дело.
- Так дать рубль! – не выдержал он, отчетливо вдруг понимая, что это его злейший враг, что ни один другой человек, ни все люди вместе не причинили ему сотой доли того зла, какое причинила эта женщина. – Дом тот давно сломали, с работы я возвращаюсь в восьмом часу… Какое-то провинциальное представление, что здесь всё просто, всё под рукой!
Он замолчал, сознавая вполне именно провинциальность Саниной просьбы. То, что Саня держалась как провинциалка и, похоже, действительно ощущала себя ею, выставляло её жизнь совсем не в том свете, какой он привык подразумевать, и это новое освещение обнаружило обстоятельство, в первый момент показавшееся ему невозможным: что Сане уже пятьдесят один год! Не существовало больше девушки в белых гольфах…эта неожиданная потеря казалась ему сейчас куда более значительной, чем сама Санина измена, столько лет баюкавшая душу мотивом не заслуженного им страдания, как бы сулившим возмещение, какое-то ещё третье действие, в котором справедливость восторжествует. Получалось же, что никакого возмещения не предвидится, поскольку не с кого спросить.
- Хорошо… я попытаюсь, - сказал он, записывая её телефон.
Ему казалось, что Саня приехала специально, чтобы развеять его иллюзию, и, положив трубку, он испытывал приподнятое состояние человека, у которого отняли последнее. Искушало желание вспомнить весь понесенный в этой жизни ущерб, представить счет. Пусть этот счет ему никто не оплатит! Грело сознание обездоленности, мотивированной обиды на целый мир, казалось, пристыженный, мир стоит в углу, выпрашивая его прощение. Идя к дивану, он пробовал сформулировать свой иск, материал для которого был разлит повсюду, словно сама материя. Но ведь недаром считается, что материя – это вовсе не то, что можно взять под мышку и снести куда-то в качестве улики. Чем менее удавшейся представлялась ему сейчас его жизнь, тем меньше он чувствовал возможность объяснить свою неудовлетворенность: заручаясь конкретными претензиями, она теряла свой глобальный, возвышенный характер, вырождалась в нечто мелкое, изобличающее его как злопамятного и узкого человека.
2
«Вот – всё моё удовольствие!..» Он вспомнил, как после поздних воскресных завтраков устраивался на диване отец, и словил себя на его позе: пальцы горсточками высоко на груди, носки вытянутых ног соединены, и тело кажется спелёнутым, как у усопшего фараона. За объяснением состоявшегося звонка к двери несколько раз подходила Римма и наконец вошла.
- У тебя есть плохая привычка: ты всегда лежишь с краю… - Она стояла с тряпкой в руках, словно вытереть пыль предстояло с него.
- Боишься, что я упаду?
- Так быстрее продавливаются пружины. Когда лежишь посредине, нагрузка получается более равномерной.
Что-то брезжило ему из продиктованного Саней номера. Три первые цифры были чужими, но вот последние: «…пятьдесят-тридцать…»
Подойдя к телефону, Римма переложила трубку:
- Трубку нужно класть влево, тогда шнур не будет перекручиваться…
Вся она выражала вопрос - так смотрела на неё его мать, когда Римма возвращалась из магазина с полными сумками. У прикованного к постели человека не так-то много событий, но Римма молчала: разбирая покупки, поворачивалась спиной, и он часто замечал, как мать со своей подушки тянула шею, пытаясь подглядеть.
Ещё недавно его выходные посвящались шахматам. В субботу он играл в турнирах, по воскресеньям приезжал Марк. Приедет Марк и сегодня. Дождавшись, когда Римма вышла, он взглянул на часы, стоявшие в книжном шкафу впереди отсвечивающей глянцем суперобложек серии «Выдающиеся шахматисты мира». Впрочем, «Гроссмейстер Полугаевский» суперобложки уже не имел, жизнь шла в сторону упрощения – эту тенденцию он наблюдал и в шахматном клубе. Он вспомнил, как весной перед началом партии протянул сопернику руку и услыхал в ответ: «Мы не на ринге». В следующем туре некто Кашкаров, лет тридцати, взялся, казалось, исправить это неприятное впечатление. «Простатит? – спросил он, когда Николай Иванович вернулся за столик после очередной отлучки, и, вздохнув, заключил: - На всякого мудреца довольно простаты…» Ободренный возникшим контактом, Николай Иванович старался не ударить в грязь лицом и перед контролем стоял заметно лучше. «Подарите мне эти пол-очка! – Улыбкой Кашкаров оставлял возможность обернуть свою просьбу шуткой. – Я мог бы быть вам полезен по части лекарств…» Закончил он уже серьезно, и Николай Иванович ощутил неловкость, какую до этого испытал лишь однажды, заметив, как при голосовании в местком сослуживец вычеркнул фамилию, не угодную заведующему отделом. «Это совершенно неприемлемо», – сказал он. Не очень-то получилось любезно, но нужно понять и его: зачем тогда было тащиться сюда из Теплого Стана, торчать за доской пятый час, не позволяя себе лишнего посещения туалета, - и всё это, зная, что второй кандидатский балл ему уже вряд ли по силам!.. Он сделал очередной ход и сразу понял, что ошибся. Теперь на доске была битая ничья, остался позади контрольный тридцать шестой ход, он посматривал на партнера, не считая удобным начать мирные переговоры, но тот не поднимал головы. Подозревая, что не учел его скрытых ресурсов, Николай Иванович углубился в позицию и невольно поморщился, когда, затеяв размен слонов, взятой фигурой Кашкаров ударил по часовой кнопке. Это считалось дурным тоном – ещё куда ни шло в блице. При слове блиц он прозрел: на окончание партии давалось всего полчаса – сейчас соперник играл на время, уверенный, что флажок противника упадет раньше. Если даже скорость их мышления считать адекватной, вряд ли Кашкаров мог опасаться, что его превзойдут в расторопности перестановки фигур и манипуляций с часами.
- Кашкаров вел себя неспортивно, - сказал Николай Иванович судье, когда всё было кончено. Это был его давний знакомый Ефим Яковлевич, юным кандидатом игравший в сеансе с Ласкером и после хваставший, что маэстро пригласил его к себе в гостиницу, где фрау Ласкер потчевала их булочками с кофе.
- Что вы хотите? – удивился Ефим Яковлевич, подрабатывавший судейством к пенсии. – Он же к вам в карман не залез.
Возвращаясь домой, Николай Иванович решил, что этот турнир был у него последним.
3
В половине двенадцатого приехал Марк.
- Я не вовремя? – последовал с порога его традиционный вопрос, хотя именно на половину двенадцатого они условились. Деликатность Марк унаследовал от матери, ходившей в гости с собственным сахаром.
Лицо Марка разительно напоминало лицо Роберта Тейлора в фильме их молодости «Мост Ватерлоо». Притом чувствовалось, что в данном случае имеешь дело со сходством, сознаваемым и культивируемым: присутствовали здесь и тщательный пробор, и усы. Хромало разве что выражение глаз – вечно удивленные, они смотрели как бы из недр не тронутого в душе отрочества, позволившего Марку, поставленному недавно в очередь за головой осетра, обратиться к продавщице с вопросом: «Простите, а где его туловище?» По-видимому, водяная капля, изучение которой сделало ему имя в статистической физике, всё же не отражала, как он любил говорить, весь мир, поскольку не давала ответов на подобные недоумения своего исследователя.
Не задерживаясь, Марк прошел к доске, имея вид человека, припасшего серьёзную домашнюю заготовку. Однако с первых же ходов он стал поглядывать на дверь, словно доносившиеся из коридора звуки уборки мешали ему свою заготовку вспомнить. Начатая Риммой в первое брачное утро уборка длилась уже почти тридцать лет, а привезенный из Кадиевки в качестве приданого ковер всё ещё лежал на шкафу и давно мог достаться на обзаведение Алеше, не проявляй тот к женщинам настораживающего в его возрасте безразличия. «Направьте вашего сына ко мне, - сказал Николаю Ивановичу в пятницу старик профессор Колмановский, - я проверю его половой аппарат».
Вопрос заключался не только в том, в какой форме передать Алеше это приглашение. Вспоминая свой первый визит к профессору, Николай Иванович не мог отделаться от впечатления, что там, на Рождественке, окончилась его жизнь. «Примите коленно-локтевое положение». Зачерпнув из баночки, поданной молоденькой сестрой, вазелиновую запятую, профессор стоял в резиновых перчатках, вытянув шампуром указательный палец, и, влезая на кушетку, Николай Иванович вполне ощущал себя готовым к закланию.
Разумно ли без крайней необходимости подвергать подобному испытанию человека молодого! С другой стороны, что считать крайней необходимостью? Алеше уже двадцать семь лет, и Римма периодически сообщает, что обнаруживает в его простынях следы поллюций.
Встав, чтобы плотнее закрыть дверь, Николай Иванович подумал о том, что сам женился в двадцать восемь, жена была его первой женщиной, а, значит, у сына существовал ещё некоторый резерв. Взгляд этот выглядел бы оптимистичнее, не будь теперь у Николая Ивановича аденомы, спровоцированной, как считал Колмановский, начатой с опозданием супружеской жизнью. Не менее, впрочем, профессор восставал и против нынешнего её полного прекращения: «Пусть это будет попытка не бог весть с какими средствами – в терапевтических целях она должна быть предпринимаема!»
Николай Иванович задержался у двери, как бы убеждаясь, что этот девиз не мог сделаться известен в коридоре, и услыхал из-за доски шепот Марка:
- В Москве находится Саня…
О чем можно шептаться с человеком, которого даже вопрос о том, состоится ли полуфинал Каспаров – Корчной, не освобождает от мысли, удастся ли облегчить перед сном мочевой пузырь и удовлетворительным ли будет напор или ночью снова придется вставать в бесплодных позывах?
- Она здесь в командировке? – Николай Иванович специально повысил голос.
Марк снова покосился на дверь, словно для ответа должен был заручиться санкцией в коридоре, и улизнул в свою «индийскую гробницу» - с его легкой руки и сам Николай Иванович, и даже Алеша называли так индийские дебютные построения за черных.
- Я задал вопрос, ты меня слышал?
С каждым его словом в коридоре отстаивалась тишина, а Марк уменьшался в объеме, принимая всё более обреченное выражение. При всякой рискованной ситуации первой его реакцией было отмолчаться. Но, едва осознанное, молчание это предавалось суду самовоспитания, внушающего, что добродетель в переводе с греческого означает мужество и, следовательно, предполагает столкновения. Заставить свежеосужденного сробеть было не под силу не только Римме, но и целому отделению академии – неудивительно, что, трижды баллотируясь в члены-корреспонденты, Марк до сих пор не был избран.
- … Речь идет о возобновлении московской прописки. – Марк сделал вид, что молчания требовали от него позиционные трудности. – Но я не был в курсе: оказывается, Таня живет в Ленинграде! С её отъездом Саня испытывает одиночество. В таких случаях выручает привязанность к месту… когда там прожито столько лет… И северная надбавка… С другой стороны, я где-то читал: город для нас - совсем не дома и улицы. А люди, его населяющие.
- Почему Москва, а не Ленинград? – спросил Николай Иванович и рассердился своему вопросу: не все ли ему равно, где будет жить Саня!
- Почему Москва, я тебе объясню! – Для Марка не было ничего священнее просветительства, и, например, принимая экзамены, он так зажигался, что при первой заминке испытуемого сам излагал содержание вопроса, оставляя робко вторившему студенту лишь получить своё «отлично». – Насколько я понимаю, Таня собирается вступить в брак. Брак этот у неё не первый, а теща никогда не считалась лучшим приданым. Спрашивается: что выигрывается в Ленинграде? То же одиночество.
- Если у неё есть на кого здесь рассчитывать… - Николай Иванович сделал очередной ход.
- На кого ей особенно рассчитывать? – Для убедительности Марк огляделся. Чтение лекций выработало в нем некоторую театральность. – Но все-таки это родной город!
- Ты сказал, что город – это не дома и улицы.
- В моральном плане, мне кажется… мы могли бы её поддержать. – Заявляя окончательное раскрепощение, Марк повернулся к двери спиной и независимо вытянул ноги в носках с олимпийской символикой.
- Не представляю, чем бы тут мог помочь я? Тем более – в моральном плане. Прочесть ей известную басню?.. Но позиция муравья представляется мне также небезупречной. Либо ты пускаешь в дом, либо не читаешь морали.
- Вот и пустим!
- Римма может подумать, - Николай Иванович кивнул на дверь, - что ты предлагаешь прописать Саню к нам… Кстати, куда? – слушал он, как в коридоре снова зарождается жизнь.
- В Карманицкий…
«…пятьдесят-тридцать»! То был подсунутый ему когда-то Саней телефон в Карманицком, - привыкнув отыскивать сходство человека с номером его телефона, Николай Иванович улыбнулся тогда, что незатейливым «пятьдесят-тридцать» вполне исчерпывается это создание, учившееся у него в вечернем девятом классе.
- Лидия Ивановна жива?! – Его невольное удивление смеялось над осанкой постороннего.
- Согласись, это основание: прописывается к больной тетке! – Последние слова Марк произнес так, как будто объяснялся с работницей паспортного стола.
- … не уверен, что наличие больной тетки приравнивается в Москве к строительным профессиям…
Он понял, почему не узнал номер Лидии Ивановны: как у всех телефонов в центре, сменилось и его традиционно-арбатское начало – «ге-один».
- Причем здесь строители?
- Для строителей существует лимит.
- … почему?! … если оформить опеку…
- Это другое дело. Не думал, что такой ход может прийти ей в голову.
- Какой ход! – Марк рассердился. – Тебе объясняют: человек нуждается в уходе.
- Мы играем или прописываемся?.. Я ведь подозреваю, что человек нуждался в уходе и до того, как с Таниным отъездом стали испытывать одиночество.
Марк наклонился к доске, словно разом получил худшую позицию.
- … Почему-то принято исходить из того, - заметил он наконец, - что человек всегда руководствуется эгоизмом…
- У тебя есть другая версия? В следующий раз мы играем с часами…
- Просто в последнее время… иногда я думаю, что каждый поступок в нашем возрасте… в сущности, это ведь уже навсегда. Вряд ли нам удастся что-либо существенно поправить там…
- Не думаю, чтобы у меня возникло такое желание. – Ощутив тяжесть в промежности, Николай Иванович встал, подавив машинальное движение к массажу.
- Что говорит Колмановский? - ухватился за это движение Марк, чтобы избежать трений.
- Что говорит? – Николай Иванович прошелся по комнате. – Говорит, что мыслить отвлеченно человеку позволяет нормальная функция пузыря. Он бы удивился, что поддерживать женщину ты приглашаешь лицо, у которого это отправление нарушено.
- Я и хотел всё сделать сам!..
- Что ты хотел?!.. – перебил Николай Иванович, не желая мириться с тем, что в его жизнь входит нечто непредвиденное, - уже вошло! – и с этим ничего нельзя поделать.
- Необходима выписка с Плющихи. Чтобы было видно, что на Север она уезжала отсюда и имела право бронировать площадь… Но потом я подумал, что за твоей спиной… я не мог не поставить тебя в известность. Тогда она сказала, что позвонит тебе сама.
- Идите обедать, - заглянула в комнату Римма. – Вашу выписку возьму я.
4
«Есть в жизни артиста минуты, когда он мчится к цели, как из лука пущенная стрела: когда застучат ножами и вилками и скажут: «Кушать подано!» - Отправляясь к столу, Марк всегда разыгрывал голод.
- Тебе рисовый, с помидорами… - Римма поставила ему тарелку на гостевое место – в торце стола – спиной удобно откинуться на холодильник. – Разгоряченная кухней, она умела дать понять, что это лишь службишка, службу же организовали ей на Плющихе. Сознавая свою вину, Марк не мог воспользоваться её приглашением сразу и сделал ход промежуточный – в лоджию.
- Воздух какой! – Расстегнув вельветовую куртку, он взрыхлил шейный платок. – Если бы у вас я мог дышать не легкими, а желудком… не нужно было бы никакого санатория. И пахнут настурции! Ляля обязательно сажала на балконе настурции. Весной попробовал посадить у неё, но такое лето… Все засохло. К сожалению, я лишен возможности бывать там чаще, чем раз в неделю.
- Некоторые вкапывают на кладбище бутылки с водой, горлышком вниз… - Римма смотрела на гостя, катавшего в пальцах стебелек настурции, и, похоже, вспоминала, что этот мужчина находится за гранью ответственности. – Иди за стол… Ты не любишь горячее, но так остынет совсем.
В свое время одежду Марку покупала Ляля, ориентируясь на тот легкомысленный стиль, который, изобличая конформизм в кандидате наук, дает обратный эффект применительно к доктору. По инерции Марк продолжал эксплуатировать этот образ, но вскоре выяснилось, что для его поддержания вельветовый костюм есть условие необходимое, но недостаточное. Была утеряна тайна аксессуара: прихотливые в стирке трикотажные изделия сменила сорочка из нейлона, шейные платки утратили воздушность и обматывались вокруг горла, словно спасая от простуды, на вишневых туфлях зияли черные шнурки. Искаженное подобными утилитарными приспособлениями, сооружение это, казалось, уже не подлежало восстановлению. Тем неожиданнее выглядело появление многочисленных энтузиасток, одержимых идеей реставрации. Получение подряда облегчалось убеждением Марка, что после шестидесяти мужчина не может иметь рыночной стоимости. Напрасно было указывать ему на общеизвестность факта, что параллельно возрасту растет и научный стаж, а следовательно, и профессорское жалование, - внимание к нему женщин он объяснял исключительно сочувствием его одиночеству. Вдоветь с таким заблуждением возможно не более, чем совершать трансатлантический заплыв без какого-либо охранения, и в первое время, провожая Марка с воскресных шахмат, Николай Иванович не надеялся, что тот доплывет до следующей партии. Но прошло полтора года, а Марк держался на поверхности.
Проще всего было сослаться на скученность соискательниц, затруднявших друг другу свободу маневра. Но ведь особого маневра тут не требовалось – бери такси и вези в загс, что, собственно, и проделала некогда Ляля. Учитывая непритязательность Марка, можно было воспользоваться даже общественным транспортом. Определенную отрезвляющую женщин функцию Римма приписывала помещенной Марком в циферблат ручных часов Лялиной фотографии. Но если подобная деталь способна вызвать в женщине какое-то чувство, то никак не чувство отрезвления. Недаром героиня песни Шульженко, которой сосед по купе до рассвета рассказывал о своей избраннице, признается, что полюбила его – и именно «за эту яркую любовь к другой».
Реальную трудность во всем этом деле представляло, пожалуй, лишь само проникновение в однокомнатную квартиру на Фурманном. Посвятив очередную провожатую в свою историю, Марк у подъезда заканчивал её признанием, что ему было бы неприятно, если бы порог его квартиры переступила другая женщина. Но говорилось это таким скооперированным со слушательницей тоном, что та получала основание забыть о своей принадлежности к упомянутому полу и устремлялась в подъезд, не ведая, какое испытание ожидает её впереди. Проживая на высоком шестом этаже, Марк никогда не пользовался лифтом. Легко понять положение его спутницы: даже маскируя в себе женщину, вряд ли полезно возбуждать сомнение относительно своих физических кондиций, тем более в мужчине, успевшем одну жену похоронить. Изо всех сил стараясь не отстать от хозяина, порог заветной квартиры она переступала в состоянии, которое уже не позволяло нанести существенный ущерб их товарищеским отношениям.
Между тем, посрамленная во мнении, что мужчины не живут воспоминаниями, а немедленно превращаются в женихов, Римма считала себя обязанной искупить свой невольный (пусть и теоретического характера) грех перед другом дома. Идея её состояла в том, чтобы в воздаяние трогательной памяти о Ляле на голову Марка излилось не востребованное им счастье – совершенным самотеком, отнюдь не компрометируя его готовность вдоветь.
В своих поисках Римма проявила добросовестность, на какую способна лишь женщина, признательная за женское сословие в целом. В итоге выяснилось, что женское представление о мужском счастье в значительной мере соответствует тому, что думают по этому поводу сами мужчины: врач-стоматолог Ева Владиславовна была «осенена крылом польской прохладной прелести». Чего стоил легкий акцент, о поддержании которого она так ненавязчиво старалась, это «в» на месте твердого «л»! Получалось, например, «я пошва…» Ко всему прочему, перегруженный работой Марк получал возможность поправить свой верхний мост.
Первоначальное сближение обеспечивалось уже тем, что знакомство состоялось в доме Николая Ивановича. Залогом же решения проблемы этажности являлись занятия Евы Владиславовны в группе здоровья и регулярные посещения сауны. Однако подошло следующее воскресенье, и за шахматами Марк возносил душевным качествам своей новой знакомой такие дифирамбы, которые рождали подозрение, что той так и не удалось познакомить его с качествами, ещё более замечательными. Подозрение это было подтверждено звонком самой потерпевшей: «Ну что вы, голубушка!.. – вздохнула она, испаряя с этим вздохом и свой акцент, и несбывшиеся надежды: - На это просто не поднимаются руки!..»
Таким образом, Ева Владиславовна сумела обнаружить корень аномалии: когда всем своим видом вам внушают, что на ваш счет свободны от каких бы то ни было подозрений, тогда-то руки у вас и не поднимаются. Не случайно заботу о поддержании порядка Макаренко доверял хулиганам, и педагогика неизменно торжествовала.
Торжествовала и Римма, хотя изображала огорчение. Но это было «огорчение» раненого, которого, несмотря на его уговоры, товарищ не пожелал бросить на поле боя, и теперь Марку приготовлялся диетический обед, покупались любимые им постный сахар и киевская помадка и даже прощалась Плющиха.
Казалось, ни один Мефистофель не в состоянии предложить данному Фаусту перспективной Маргариты. Тем менее и Римма, и сам Николай Иванович могли принять всерьез кинорежиссера Алену Ларионовну, заполучившую Марка к себе на фильм в качестве научного консультанта. Начать с того, что в своем творчестве Алена Ларионовна разрабатывала тему любви – уже одно это свидетельствовало о том, как трудно было найти человека, более чуждого вопросу. Очутившись в её обществе, Марк впервые за много месяцев испытал состояние душевного комфорта, целиком приписывая его запечатленной в Алене Ларионовне одержимости работой, которую так высоко ценил в людях вообще, а в женщинах особенно. Одержимость эта возрастала по мере того, как в поисках внешнего облика героя будущей картины – крупного математика – Алена Ларионовна неожиданно для себя обратила внимание на своего консультанта. В тот же день Марк одалживал вызванным на кинопробы актерам свою куртку, а судя по тому, что Алена Ларионовна водила его к гримерам, в фильме можно было ожидать и сходство портретное.
Часами Алена Ларионовна заставляла его рассказывать о своей науке, слушая с рассеянным вниманием изготовительницы грампластинок, которую интересует не содержание, а качество звукозаписи. Очевидно, этого – эталонного - звучания она собиралась добиваться от исполнителя главной роли. Но чего добивался Марк?
Думая об этом, Николай Иванович вспоминал его старинную, когда-то периодически возобновлявшуюся идею совместного написания приключенческого романа. Однажды во время осенней прогулки за город они было приступили. «Войдя в лес…» - начал Николай Иванович с обстоятельства, в тот момент действительно имевшего место, и Марк продолжал: «… они углубились в него». Этим попытка себя исчерпала, но Николаю Ивановичу всегда казалось, что в душе приятеля оставалась без удовлетворения некая нарядная, гуманитарная мечта, представляющая для ученого куда больший соблазн, чем можно предполагать. Доказательство тому – перевоплощение Александрова в двадцатые годы из математика в театральные критики, и присутствие в интимном кругу едва ли не каждого ученого своего литератора, произведения которого занимают в домашней библиотеке места более почетные, нежели Лагранж или Эйлер. Достаточно было наконец взглянуть на самого Марка, когда он возвращался со студии. Если бы живописуемые им «кинопанорамы» могла слышать Ляля, ей не пришлось бы жаловаться на то, что она не знает, что такое ревность. Но венцом скрываемой страсти, несомненно, являлись вычерчиваемые Марком на огромных листах ватмана графики функций, которыми он собирался одостоверить декорацию кабинета героя, - не только самодеятельно, но и безвозмездно.
Заглядывая на Фурманный в поисках дополнительных штрихов для своего фильма, Алена Ларионовна сделалась однажды свидетельницей этого черчения. Настояв, чтобы на неё не обращали внимания, она наблюдала за Марком, полагая, что захватила самую, так сказать, кухню научного творчества. Когда же выяснилось, что этот вдохновенный труд есть добровольное возложение на себя работы ассистента художника, Алена Ларионовна испытала потрясение, едва ли не сильнейшее за всю свою творческую жизнь. Появляясь на студии первой и уезжая последней, отказывая себе не только в перерывах на обед, но и в медицинском пособии, постоянно испытывая трудности со съемочной группой, далеко не поголовно готовой разделить это самоотверженное служение, она видела перед собой человека о котором смело могла заявить: «Сей есть сын мой возлюбленный!»
Известен персонаж, полюбивший женщину за сострадание к его науке. Алена Ларионовна впервые дождалась сострадания к её кинематографу, и скоро по студии разнесся слух, казавшийся многим невероятным: «Бабулька влюбилась!» Выражалась влюбленность несвойственным её облику первой ученицы беспричинным смехом, с прижатием рук к внушительной груди, какими-то украдчивыми оглядываниями. По павильону Алена Ларионовна передвигалась словно по весеннему саду, вместо деревьев обнимая попадавшихся на пути реквизиторш. Главным же было творение добрых дел: услыхав, что у гримерши заболел ребенок, она немедленно отправила ту домой и даже утешала, что её вполне сможет заменить ученица.
Гадали, кто он?! Как полноправный член коллектива к обсуждению был привлечен и Марк. Не отрицая очевидных всякому перемен, он объяснил их более возвышенно, отчасти и со ссылкой на собственный опыт: что творческий процесс достиг стадии, «когда все начинает вытанцовываться, и ты готов обнять весь мир!..»
Когда налицо два человека, готовые обнять весь мир, они в конце концов обнимают друг друга. В подтверждение этого Алена Ларионовна пригласила Марка к совместному доведению драматургического материала. Таким образом его престарелая мечта о служении искусству осуществлялась едва ли не в полном своем объеме – оставалось лишь взаимно прояснить эстетическое кредо.
Алена Ларионовна жаловалась на «захламленность» сценария и просила, чтобы, со своей стороны, Марк указал здесь «всё необязательное». Выполнению этой просьбы препятствовало не то, что Марк имел старомодное представление, будто искусство начинается там, где оставлено место «необязательному». Просто, безжалостный критик творчества собственного, он являлся апологетом чужого, напоминая в этом отношении знаменитого Бора, который даже о явной абракадабре отзывался так: «Это весьма интересно…» Вопреки ожиданиям Алены Ларионовны он старался сдержать её инстинкт к разрушению, объясняя его опасность тем, что человек, привыкший отпиливать ножку у табуретки, невольно поддается иллюзии, что сам способен эту табуретку сделать, то есть - в их случае – создать литературное произведение.
Словом, слабости были выявлены не у автора, а друг в друге. Но открытие это не вызвало разочарований. Что касается Алены Ларионовны – в Марке она обнаружила знакомую «приверженность подробностям», какая отличала её бывшего мужа, учившегося некогда на соседнем, сценарном факультете. Обличаемый ею в бессилии «выявить главное», он ещё в институте решился на развод, и теперь Марк лишь подтверждал ей свойственную мужчинам «тягу к лишку».
В свою очередь, в осуществляемых Аленой Ларионовной вивисекциях Марк видел не вину, а беду, понимая, что главное несчастие этой женщины составляет страсть к выявлению, принимаемая ею за собственно кинематографический талант. Сделав это открытие, посильную лепту в сотрудничество Марк пытался внести, защищая перед Аленой Ларионовной принципы, на каких, по его мнению, зиждилось искусство. Это было тем более уместно, что, «отпилив очередную ножку», Алена Ларионовна немедленно бралась столярничать. В качестве основного средства производства она использовала наречие «очень», без устали оснащая им диалоги и как бы транспонируя чувства героев октавою выше. Демонстрировалась в сущности та самая «тяга к лишку», за которую критиковались мужчины. Борясь с нею, Марк взял себе в союзники Маршака: «Как лишний груз мешает кораблю, так лишние слова вредят герою. Слова «Я вас люблю» звучат порою сильнее слов «Я очень вас люблю»… - продекламировал он однажды и был ободрен вспыхнувшим лицом слушательницы. Казалось, истина открылась ей разом и во всей строгости: не выпуская из рук сценария, Алена Ларионовна вскочила с кресла, заходила по комнате, и Марк с сочувствием констатировал, как нелегко приживается к нам чужеродный орган. Однако на следующий день орган оказался отторгнут! Алена Ларионовна продолжала свои возведения в степень, оставляя без внимания поёрзывания наставника, которые, похоже, даже стимулировали её, создавая творческий фон, вроде тиканья ходиков. Лишь когда Марк не с полным успехом подавлял вздох, она поднимала на него свои руководящие глаза и розовела. Надо думать, в такие минуты она укреплялась во мнении, что Маршак был привлечен вовсе не как учебное пособие, и бессознательно поощряла своего находчивого соратника повторить это необычное признание – пусть даже без слова «очень».
К тому, по-видимому, и шло, поскольку Марк не прекращал заступничества за искусство, а его слушательница не переставала доводить текст, превращаясь в того самого - трудного – воспитанника, который в конце концов становится дорог. Во всяком случае ещё в начале недели Марк позвонил Николаю Ивановичу на работу, прося его о сегодняшней встрече со своей подопечной, «которой эта встреча необходима». Николай Иванович был в курсе того, что в сценарии фигурирует «друг юности», - очевидно, и в этом компоненте Алена Ларионовна желала заручиться жизненной правдой.
Марк назначил встречу возле магазина «Свет», где у Николая Ивановича начинался прописанный Колмановским восьмикилометровый прогулочный круг, и, заканчивая обед, поглядывал на часы, всякий раз отвлекаясь на фотографию Ляли, словно испытывая угрызение.
- Ты торопишься? - Увидев вставшего из-за стола Марка, Римма принялась складывать в его кожаную сумку пакетики с помадкой и постным сахаром. Кожаная сумка тоже была приметой Лялиных времен и, по её установлению, носилась легкомысленно, через плечо.
- У нас же свидание! – объявил Марк, не умевший оставлять собеседника в неведении. – Алена Ларионовна попросила познакомить её с кем-либо из моих друзей. – Он потянулся за сумкой, которую Римма держала так, словно раздумала ему отдавать. – Надеюсь, Николаю это будет также небезынтересно.
- Но… почему было не пригласить в дом?.. – нашлась наконец Римма.
- Необходим ведь километраж, - смеялся Марк, забирая у неё сумку. – Кстати, утром передали: кто хочет отдыхать – отдыхайте немедленно, потому что ожидается похолодание.
5
Казалось, Алена Ларионовна сошла с эмблемы своей киностудии – ей даже не требовался серп, тогда как никакой молот не мог обеспечить в этой композиции место Марку. Но едва они оказались рядом, стало ясно, что дуэт этот несомненно жизнеспособен. Дело было не в вельвете Алены Ларионовны (как и у Марка – золотистого цвета), не в кожаной сумке, носимой также через плечо, откуда один извлекал помадку, другая – трюфель. Сродство изобличала печать предвкушения – словно здесь, возле магазина «Свет», находилось фойе, откуда оба должны были перейти в зрительный зал.
- Марк Захарович утверждает, что ваш научный потенциал значительно выше его… - сказала Алена Ларионовна, посматривая на оставленный едва ли не посреди улицы свой автомобиль. Похоже, она внушала себе, что перемещение его ближе к тротуару потребует усилий не меньших, чем объяснение с ГАИ.
- Вряд ли я смогу его опровергнуть, поскольку из нас двоих доктором наук является все-таки Марк Захарович.
- «Жираф большо-ой – ему видней!..» - Алена Ларионовна рассмеялась. Смех оказался ещё менее умелым, чем шутка, но это-то Николая Ивановича и тронуло, особенно в свете увенчавшей оба начинания краски лица, - исполнительница их тоже не переоценивала. Приписывая и ему собственную свою неловкость на людях, она хотела помочь: шутка являлась здесь брошенным утопающему спасательным кругом, смех же можно было приравнять разве что к самоличному прыжку в воду.
- Марк Захарович рассказал занимательный эпизод… - Покончив с конфетами, Алена Ларионовна принялась растирать пальцы рук. – С вашего разрешения, я хотела бы его использовать.
- Охотно вам разрешаю.
- Не зная, что именно?.. – Её улыбка появилась без понуканий и успела куда больше. Николай Иванович отметил почти не тронутое косметикой нерастраченное лицо – такие лица посылаются как рога небодливой корове вместе с позволением под занавес разок и боднуть.
- Боюсь, догадываюсь. По-видимому, речь идет об экзамене у академика Делоне?
- Почему боитесь? – спросила Алена Ларионовна, и стало ясно, что он угадал.
- Поскольку не смог вооружить Марка Захаровича более свежим примером. Строго говоря, бояться следует Марку Захаровичу и вам: малочисленность моих научных успехов делает его суждение не столь убедительным.
- Но искусству не требуется нагромождение доказательств… - возразила Алена Ларионовна не слишком уверенно, показывая, что Маршак потихоньку делает свое дело.
- Видите! Математику остается вам только завидовать.
- Марк Захарович предупредил, что у вас дистанция… - Алена Ларионовна смотрела в сторону видневшейся через дорогу за молодыми елками зоны отдыха, откуда возвращались редкие гуляющие. – Как тут хорошо! Словом, если вы берете нас в компанию… - Схватив Николая Ивановича и Марка под руки, она повлекла их вперед, выдавая, чего стоила ей эта непосредственность. – А вы будете рассказывать нам о своем творчестве!..
- Сперва следует внести ясность, - заметил Николай Иванович, выводя на прогулочный ритм. – Под математическим творчеством подразумевают обогащение математики. Я этим не занимаюсь, очевидно, Марк Захарович не совсем правильно вас информировал. Обычный инженер-математик. То есть человек, применяющий в технике математические методы. Средних способностей и не очень большой сообразительности.
- У Николая Ивановича есть два ордена, - вставил Марк, намекая, что «друг юности» предлагается всё же не совсем ординарный. – С мужчиной и женщиной… - Он посторонился, давая пройти встречной парочке.
- «Знак Почета», - кивнула Алена Ларионовна.
Они миновали открытую беседку, где Николай Иванович иногда отдыхал на обратном пути, крутую лестницу к железному мостику между двумя прудами, аллею среди пустующих столов для пинг-понга и непривычно доступных пивных ларьков, призванных обеспечить преимущества организованному отдыху; справа начинался настоящий лес. «…они углубились в него»: стоял теплый сентябрь, снова цвели лютики, шалфей, кое-где даже одуванчики, было почти безлюдно, и сухо облетавший в полном безветрии лес наполняло стариковское шарканье, создававшее благостное, исповедальное настроение.
- Я завидую врачам, - сказал Николай Иванович. – Как это звучит – врач с сорокалетним стажем! А старый математик?
- Разве опыт ценится только в медицине? – уличила Алена Ларионовна..
- Но в медицине он ценится преимущественно.
- Методичность, опыт!.. – перечисляла Алена Ларионовна завоевания его возраста. – Всё это, по-вашему, не в счет?!
- Напротив. Названные вами качества и позволяют мне осуществлять дожитие в стенах родной организации. Даже на прежней должности – все-таки у меня есть ученая степень. Но и со степенью два часа в один конец.
- Николай Иванович работает за городом, - пояснил Марк с выражением переводчика.
- Что-то ведь заставляет вас тратить эти четыре часа! – ухватилась за эту подробность Алена Ларионовна, словно перед ней был автор сценария, желающий отделаться малой кровью.
- Что заставляет?.. – переспросил Николай Иванович. Давно ощущая в себе этот вопрос, он старался не трогать его, понимая, что ничего ободряющего ответ ему не сулит. – Не хватает решимости изменить распорядок. Ведь освободившееся время нужно будет чем-то заполнить.
Он представил себе свое завтрашнее вставание в половине шестого, автобус, переполненные вагоны метро и электрички, где ему уже начинали уступать место, исполненное в духе времени объявление в проходной: «Предъявите, пожалуйста, удостоверение личности!» Взяв у него плащ, гардеробщица, помнящая его ещё молодым, вручит ему в знак этой памяти привилегированный, однозначный номер; впрочем, он приезжает из первых. В соответствии с рекомендациями службы научной организации труда дверь их отдела снабжена планом «В этой комнате работают». Рабочие места с указанием фамилии и должности обозначены здесь кружочками, к центру которых прикреплена стрелка. С её помощью можно, отлучаясь, обнародовать свои ориентиры, установив в секторе - «У директора», «К ведущему специалисту», «У конструкторов» и т.д. Направление стрелки строго вниз отсылает вас к надписи «На месте» - можете входить.
Прежде чем открыть дверь, он стучит, поскольку иногда его опережает секретарша Лина и оставшееся время занимается своим туалетом.
- Входите! – слышится голос Лины, которую тем не менее он застает не успевшей застегнуть рабочий халатик.
- Уже без десяти минут восемь… - оправдывается он, устраиваясь за своим столом, стоящем на значительном удалении от секретарского и так, что Николай Иванович сидит к Лине боком. – К началу рабочего дня мне необходимо подготовиться…
- Нет, ничего, я не стесняюсь! – доносится ответ Лины, самой прилежной слушательницы экономического семинара, который ведет их красавец заведующий. «Вы весьма интересно изложили нам о прибавочной стоимости, - поощрял он её однажды. – А собственный взгляд по этому вопросу вы выработали?» - «Еще не выработала…» - смутилась Лина, позволяя думать, что сделает это к следующему разу. Подобно Лапласу, получавшему всё лучшие посты при каждом падении французского кабинета, их заведующий рос с переменами институтского руководства. Начинал он в группе у Николая Ивановича, обращая на себя внимание алыми губами и приверженностью уравнению Вышнеградского, не сотворив которое не приступал ни к одному делу, нащупывая авторучку даже при вопросе культорга, нужны ли ему билеты в театр. Уверяют, что наиболее популярная ныне фраза Валерия Михайловича («Давайте минут через пятнадцать…») также восходит к указанному уравнению, поскольку вспомнить его Валерию Михайловичу уже требуется время. Единственное, что он делает безотлагательно, - передает присылаемые ему на отзыв статьи и рефераты Николаю Ивановичу.
Поручения эти щекотливы не тем, что не могут быть исполнены между прочим, особенно если учесть, как давно Николай Иванович отошел от теории. Всякий раз за чтением чужих работ он испытывает состояние человека, на глазах у которого добиваются расположения той, кого всё ещё не можешь забыть. Приемы известные: многозначительная поза, искусственно усложненный язык. Пусть манеры преемника не кажутся ему симпатичными, он благословил бы его, убедись, что предприятие это затеяно не с целью соблазнить. Освоение текста, как правило, доказывает обратное: изощренная техника изложения обслуживает отсутствие содержания. Наличия же хотя бы микроскопического результата хватает автору на множество публикаций, в которых однажды проделанный к этому результату несложный путь с видом первопроходца повторяет очередная латинская буква: а, в, с… Кончается латинский алфавит – начинается греческий. Встречая в его отзывах оценку «надуманно», Валерий Михайлович замечает, впрочем, что она свидетельствует о присутствии в рецензируемой работе признаков умственной деятельности, чего для научного труда более чем достаточно.
С некоторых пор в отношении к себе заведующего Николай Иванович постоянно ощущает как бы улыбку. «Ну, Николай Иванович!.. – приобнял его он, обходя свои владения после недавнего отпуска. – Вы, как всегда, ничего не делаете?» Считается, что в положении, какого достиг Валерий Михайлович, определенная доля цинизма является тем, что в медицине зовется жизненным показанием. Но показаны ли подобные шутки рядовому руководителю группы, когда ему за шестьдесят, кругом твердят о сокращении штатов и слова заведующего могут слышать сотрудники этой группы?
Обычно отзывами он занимается с утра, покуда обитатели их длинной, похожей на вагон комнаты ещё не осознали себя пассажирами. Неудобство исходит не от самого этого сознания, а от обусловленного им вопроса, как скоротать время? Уверовав, что научно-технический прогресс есть процесс коллективный, указанный вопрос сослуживцы также стремятся решать сообща, вследствие чего задолго до обеденного перерыва вокруг образуются клубы по интересам и уследить за логикой автора становится уже невозможно. Пряча статью в стол, Николай Иванович все чаще теперь думает об одном: существует мнение, что лет через двадцать расходы на науку превысят стоимость всего валового продукта общества. Не значит ли это, что нынешнее направление её развития обречено и нужно искать иной путь, где открытие истины не требует ни массы работников, ни колоссальных затрат?
- Не спите, ваше благородие?.. – Перед ним ложится заполненный выкладками лист, неся в конце обширный вопросительный знак.
Больше всего ему бы не хотелось, чтобы ироничный тон заведующего отделом переняли с ним подчиненные. Правда, Михаил Алексеевич запатентовал эту манеру значительно раньше. Что ещё остается младшему научному без степени на ста сорока рублях, при алиментах и второй семье? В числе прочих способов самоутверждения Михаил Алексеевич использует бородку и темные очки, не расставаясь с последними даже в зимнее время. «Мне было стыдно, и я надел маску!» - объясняет перед тем как спеть свою арию Мистер Икс. А ведь он не имел жены, которая работает в той же организации, заставляя его участвовать в конкурсах «Творчество молодых» и учить английский для сдачи кандидатского минимума.
- Хорошо, - кивает Николай Иванович, - я посмотрю.
- Сперва взгляните на произведение собственное. Не перехвати я с машинки, так бы ведь и ушло!.. – Развернув мелькнувший фирменной шапкой бланк, Михаил Алексеевич цитирует с привлечением курсива: - «… Проявил себя как способный математик…» Дискрепанс, ваше благородие!
- Вы имеете в виду английское discrepancy - противоречие, несоответствие? - Памятуя о предстоящем Михаилу Алексеевичу экзамене, Николай Иванович находит возможным вмешаться в его произношение. – Чему же это не соответствует?
- Законам жанра. Это же характеристика в аспирантуру! Требуется сострадание неформальное: представьте, что пишете мне некролог. Вот в тех же самых, прочувственных выражениях… - Взяв у Николая Ивановича ручку, Михаил Алексеевич пристраивается править. – Ну, во-первых, как минимум, талантливый!...
Как обычно, от него попахивает. Учитывая, что в целях экономии глава семьи использовала даже такую меру, как перевод его с сорокакопеечной «Явы» на «Дымок», не исключено, что на нынешний конкурс молодых Михаил Алексеевич представит опровержение известного закона, гласящего, что ничто в этом мире не может возникнуть из ничего.
В конце концов Николай Иванович находит у Михаила Алексеевича ошибку, с сожалением отмечая, что день уже на исходе. Немногие в его нынешней жизни приятные минуты связаны не столько с подтверждением своей компетентности, сколько с открывающейся в таких случаях возможностью научить. Боясь не успеть воспользоваться ею до семнадцати пятнадцати, он призывает к себе свою жертву и, покуда Михаил Алексеевич собирается, вспоминает оставленную в молодости педагогическую ниву, рисующуюся ему сейчас его подлинным призванием. Вообразите, например, что предстоит объяснить классу теорему, давно не внушающую вам особого интереса. Главное, суметь это скрыть, разыграть полноценную сцену поиска истины. Начните путь как бы ощупью – это вызовет в слушателях желание вас сопровождать. Когда оно налицо, смелее вперед, не забывая, однако, изображать волнение, которое одно в состоянии исполнить поэзии пресловутое «что и требовалось доказать». И не поспешите со своей маской расстаться, помните: ваше отношение к изложенному поучительнее самого значительного его содержания!
Находясь под обаянием достигнутого результата, кончив объяснять, он выдерживает паузу, а Михаил Алексеевич сидит, уставив взгляд в пространство, словно бы открывая там нечто ободряющее, привносящее в его деятельность неожиданный, высокий смысл. Растроганный, Николай Иванович хочет сказать напутствие, но, последовав за его взглядом, обнаруживает вопросительно стоящего неподалеку приятеля Михаила Алексеевича. «Может, в кино?..» - подмигивает тот, уточняя приглашение щелчком в область шейной железы, и Михаил Алексеевич трет большой палец об указательный: «Времени нет». – «А мы – на мультфильмы!» Искуситель кивает на улицу, где в расположенном неподалеку автомате некий объем пива обходится всего в пятнадцать копеек.
6
- Вы просите песен?.. - Николай Иванович пожал плечами. – Собственно, о моем творчестве это, по-видимому, всё.
- Ваш выпивоха потер пальцами, и сразу разыгрался мой артрит, - пожаловалась Алена Ларионовна, снова принимаясь за свои руки.
- Я говорил: Николай Иванович превосходный рассказчик! – подтвердил Марк, как будто это качество могло повлечь и более серьезные последствия.
- Наверно, меняется погода… - То ли Алена Ларионовна отказывала Николаю Ивановичу в столь непомерном художественном воздействии, то ли защищала его. – По-моему, похолодало? – Она поежилась.
- Что вы хотите – двадцать четвертое сентября! Сегодня же Федора – «всякое лето кончается…» В «Науке и жизни» публиковался народный календарь. – Марк всегда указывал источник.
Становилось ветрено, посыпало листьями, и, стесняясь разоблачаться при посторонних, лес делался неспокоен, словно сохранял приличие через силу.
- Уже близко, - сказал Николай Иванович. – Просто мы выйдем с другой стороны.
- Ну да, у вас круг… - взглядом Алена Ларионовна сослалась на Марка. Оставалось надеяться, что, сообщив подробности прописанного Колмановским лечения, тот умолчал о характере болезни.
Николай Иванович уже сердился на себя за свою разговорчивость, подозревая, что допустил излияния, которые всегда считал нескромностью. Нескромность эта казалась тем менее извинительной, чем была искренней: ведь притворяясь, человек готов довольствоваться сочувствием внешним, тогда как, открывая вам душу, посягает на ваше участие. Да и понадобился он Алене Ларионовне, понятно, лишь как предлог приручить своего консультанта, - если от «друга юности» и требовалась какая-то помощь, то не научно-техническая, науки ей хватало и без него.
- Моя мать страдала артритом почти тридцать лет, - старался Марк поддержать исчезающее ощущение отдыха, и Алена Ларионовна благодарно отозвалась:
- Потом она выздоровела?
- Потом она умерла.
- Вы сказали: наука становится слишком дорогим удовольствием, - поспешила Алена Ларионовна от артритной темы. – Разве возможен другой путь?
- Шли же им Архимед, Ньютон, Менделеев. – Очутившись на своей улице, Николай Иванович с облегчением увидел знакомый автомобиль. Впереди спускалось за лес огромное оранжевое пятно, плавилось в дымке, и на его фоне и сам лес, дома, дорога и автомобиль Алены Ларионовны казались черными.
- Николай Иванович имеет в виду, что науку неэффективно осуществлять парламентарным методом, поскольку по сути своей она революционна… - Марк изготовился к дискуссии, но Николай Иванович вовремя шагнул с тротуара:
- Какой красивый автомобиль.
- Новый, - подхватила Алена Ларионовна, двинувшись в заданном направлении и доставая из сарафана брелок с ключами. – Если бы ещё на нем не нужно было ехать…
- Опасения в данном случае напрасны, поскольку ваш консультант – автомобилист с довоенным стажем. – Николай Иванович оглянулся на мешкавшего Марка. – От собственной машины Марк Захарович недавно избавился, но когда-то он командовал авторотой.
- Очевидно, консультант догадывается, что в его функции выполнение обязанностей водителя не входит. Мы и так чувствуем себя его должниками… Я имею в виду съемочную группу. – Что-то долго не получалось у неё отпереть кабину, и в конце концов Марк сдался:
- Разумеется, я с удовольствием отвезу!.. – Вопреки своему энтузиазму, он ринулся к задней дверце.
- Лучше вы сядете рядом, и я буду думать, что вы инструктор!
В эпизоде посадки Алена Ларионовна не заподозрила себе приговора. Впрочем, приговор этот поддавался обжалованию: видя, как по-Лялиному деловито Алена Ларионовна пристегнула спутника ремнем и как, ощутив позабытую было десницу, Марк затих, словно истосковавшийся по своей темнице узник, Николай Иванович не сомневался, что брак устроится здесь в самое непродолжительное время.
***