Простое окончание, IV

1

В четверг Николаю Ивановичу предстояла катетеризация, на которой давно настаивал Колмановский и на которую он долго не мог решиться. «Более молодые коллеги щеголяют быстротой, - объяснял профессор, мучительно медленно вводя катетер, - но, думается, рисковать целостью уретры нет достаточных оснований…» Николай Иванович был благодарен ему уже за то, что против обыкновения в кабинете отсутствовала сестра.

Неизвестно, кто из них намучился больше. «Дела обстоят лучше, чем можно было предполагать… - Вспотев, старик взял полотенце и круговым движением вытер лицо, как будто это была тарелка. – Да и что у вас за возраст, простите! Мальчишка!» Розовенький, без морщин, он походил на фермера, и, расслабившись от его слов, Николай Иванович пожаловался, что боится смерти. «Так и должно быть, - подтвердил Колмановский: - все боятся. Но, глядя на вас, я почти уверен, что вы отойдете в одночасье. Впрочем, ещё за десять лет я вам ручаюсь!»

То ли от того, что эта болезненная процедура осталась позади, то ли от дарованных ему Колмановским десяти лет с утра пятницы Николай Иванович находился в приподнятом настроении. Однако когда после обеда Валерий Михайлович уехал, открыв доступ к стоявшему в его кабинете городскому телефону, он почувствовал волнение и понял, что всю неделю в нем присутствовала мысль, что нужно бы позвонить в загс и узнать, нельзя ли получить для Сани справку о том, что упомянутая в выписке домоуправления Возницкая и нынешняя Молодцова – одно и то же лицо. Казалось, занятие это сулило лишь дополнительные хлопоты, но в них заключалось будто и нечто приятное, обещавшее куда больше, нежели успехи лечебные. Он уверял себя, что причина здесь вовсе не в поводе ещё раз увидеть Саню, а в сознании исполненного долга, к тому же он всегда симпатизировал Лидии Ивановне, а Санина прописка, несомненно, облегчит её положение.

Думая так, он прошел в кабинет заведующего, где заодно можно было просмотреть сообщение для семинара по специальности, порученное на этот раз Михаилу Алексеевичу и исполненное тем аж на двадцати трех страницах! С отбытием начальника в отделе воцарялась каникулярная атмосфера, и следовало заполучить место потише.

В загсе было долго занято, потом выяснилось, что Плющиха давно не Киевский район, а Ленинский и звонить нужно туда.

- «Через свое время и своих современников гений общается с вечностью!» - Михаил Алексеевич вошел в кабинет вместе с Линой, положившей перед Николаем Ивановичем какие-то бумаги:

- Нужно составить письмо.

- Хотите с кем-то объясниться? – спросил его Михаил Алексеевич, косясь в пометки, сделанные Николаем Ивановичем на полях его рукописи.

- Валерий Михайлович сказал, что этот отзыв нужно сопроводить письмом к их директору. – Лина повернулась уходить.

- Но… тут присутствуют опечатки, - проглядывал Николай Иванович вернувшийся к нему с машинки отзыв. – Например, вместо «плохо» - «плозо»…

- … потому что буквы «х» и «з» стоят рядом, - откликнулась Лина уже в дверях.

- Мне неприятно, что вы разговариваете со мной в этой манере… - начал Николай Иванович, не поднимая головы, дождавшись, чтобы Лина вышла. – Я не претендую на особую субординацию, но … ведь с Валерием Михайловичем вы себе этот тон не позволяете.

- Причем здесь вы?! Даже нескромно… это пишут о Пушкине! – Михаил Алексеевич помахал «Литературной газетой», показывая откуда явилась его цитата о гении, общающемся с современниками. – Совершенно ни на чем не основанная мнительность…

- Когда человека бьют, а он не дается, это вряд ли можно считать мнительностью!.. – вырвалось у Николая Ивановича. Ему стало неловко, как будто он распространил на своего молодого сотрудника какие-то посторонние, вовсе не касавшиеся службы обстоятельства. – Ну, хорошо, дело не в этом… - подвинул он к себе текст будущего сообщения. – Такое впечатление, что вы собираетесь тронуть слушателей главным образом объемом напрасно проделанной работы…

- «Народ, который, много стараясь, не делает ничего!..» - подтвердил Михаил Алексеевич, вставая рядом и изучая его замечания. – Понятно… это переносится в конец… середку - в начало!.. – Он всегда имел бодрый план переделки исполненного.

- Дело не в компоновке. Существует масса интересных источников. Очевидно, вы с ними не ознакомились…

- Увы… - соглашается Михаил Алексеевич, поправляя свои слепые очки. - Но ведь Якоби предупреждал студентов: «Ваш батюшка никогда бы не женился и вы не появились на свет, если бы, прежде чем жениться на вашей матери, он захотел познакомиться со всеми девушками». К тому же это первый вариант! - Он смотрел на Николая Ивановича, словно вынужден объяснять элементарное. – Первый вариант и должен вызывать чувство ужаса.

- Если вы преследовали эту цель, вы ее достигли, - заметил Николай Иванович.

- … начальство устраивает разнос, дает поправки, рождается вариант номер два… Вы сечете меня вторично. После энного раза мы остаемся довольны друг другом. Согласитесь, вам самому было бы неприятно, если бы здесь не было места замечаниям. Я их приемлю со смирением, а смирение есть признак дисциплины.

- Смирение не единственная форма дисциплины личности, - пробует возразить Николай Иванович. – К тому же дисциплина должна быть инстинктом творческим.

- Вот это я, как говорит наш замечательный заведующий, категорически отметаю! – Михаил Алексеевич даже снимает очки. – Чем больше вложено души, тем работа уязвимее. Сообщение полагается делать так, чтобы его не слушали. Разве вы не знаете, что представляют собой большинство наших научных сообщений? Критерий истины есть практика.

- Если каждый раз повторять одни и те же ошибки, то какое отношение подобная практика имеет к истине?.. Ваша постоянная ирония… намеки на то, что некие спасительные улучшения должны произойти не от нас самих, а от кого-то… По-моему, такие ожидания неосновательны. У нас действительно есть возможность работать мало. Привыкнув ею пользоваться, можно ничего не делать годами. Но мужество ученого и состоит в том, чтобы не поддаться расхлябанности!.. – Все более горячась, Николай Иванович сознает, что Михаил Алексеевич вынужден выслушивать от него то, что изначально предназначалось сыну. Вы собираетесь в аспирантуру – что-то же вы намерены туда предложить?! Должна быть какая-то тема…

- Много есть тем!

- И вы все собираетесь разрабатывать?.. – поддел Николай Иванович.

- В зависимости от успеха у публики.

- А все-таки?

- Для диссертации - прекрасная тема: главное, все заранее согласятся с выводами.

- По-моему, всякая задача… она должна быть как турник. Требовать приложение силы, чтобы дотянуться! Мне не понятно аскетическое воздержание некоторых ваших сверстников от творчества, от мыслей, выходящих за пределы утилитарного… И, кажется, я понимаю причину: недостает творческого импульса, поскольку недостает любви к науке. А любви к науке не хватает потому, что, простите, не хватает культуры… - покосился он на газету в руке Михаила Алексеевича. – Справедливо было замечено, что многознание не является ни необходимым средством культуры, ни её признаком, поскольку легко уживается с ее противоположностью, то есть … с варварством… - Он был рад, что наконец-то высказался Михаилу Алексеевичу относительно его манеры держаться.

- Это, извиняюсь, уже из области гуманитарного, - улыбается тот. – А гуманитарные истины, в отличие от научных, не генерализируют, а индивидуализируют бытие. Думаю даже, что здесь мы имеем дело не с истинами, а лишь с мнениями… С вашего позволения, в понедельник я представлю вариант номер два.

Едва он вышел, Николай Иванович понял, что сегодняшнее раздражение против Михаила Алексеевича подогревалось еще и тем, что в суждениях оппонента ему почудилась тень Новокузнецкой, преследовавшая его с момента Саниного звонка, он бросился в бой, на который не отваживался там!.. Впечатление победы тотчас улетучилось, и он стал думать о том, что поездка в загс, встреча с Саней – все это потребует времени, а значит, объяснений с Риммой. Дело было не в том, что он затруднялся выдумать благовидный предлог, хотя обманывать Римму он не привык, а в самом этом состоянии нелегальности, как будто бы двойной жизни, к которой он не был предназначен.

Утром в субботу он сказал Римме, что едет в клуб. «Ты ведь решил не играть…» - Собираясь на рынок, она искала в кухне целлофановые пакеты и, казалось, через коридор почувствовала, как он покраснел. Желая отомстить ей за необходимость лгать, он надел новый голубой костюм. Это было настолько вызывающе, что Римма даже успокоилось. «Не забудь ключи, - сказала она. – С рынка я попробую подъехать в Банный…»

По дороге из загса он решил зайти в парикмахерскую, чтобы поправить шею. Его появление в парикмахерской всегда рождало улыбку, поэтому, обнаружив очередь, он подошел к мартовской стенгазете – его вид сзади позволял убедиться, что стричь ему все-таки есть что.

Женщина, у нас ты наравне с мужчиной
В труде и государственных делах!
Этому является причиной
Твой ум и деловой размах!

- Лен, как – здорово?!. – Из женского зала, сияя, выбежала девочка-подросток, по-видимому с первой своей прической. – Не как у Синицыной?..

- А хвосты где?

- В газете, - девочка показала подруге сверток. – Матушке на шиньон.

Я – член ДОСААФ!
Очень просто, но сказано гордо.
Звание не дает особых прав,
Но место определяет прочно и твердо!

Подписанные также «Мастер Старобыховская» смотревшие на Николая Ивановича стихи напоминали ему слог Федотыча. Последний раз они встретились на следующий после Саниного ухода день, Федотыч позвонил и, взволнованный, назначил свидание.

- Коленька, я тебя вот для чего пригласил: я тебя убедительно прошу – как отцу, как старшему товарищу… поделиться со мной, что происходит?! - Сидя с ним в скверике на Спасо-Песковском, Федотыч то и дело поправлял очки. – Нервозность и возбудимость должны быть исключены, необходимо освободиться от излишних неприязней друг к другу. Настроить себя к дружелюбной обстановке, к всестороннему взаимопониманию!..

- Она ушла и забрала дочь… - Ему вдруг показалось, что Федотыч в самом деле все сможет поправить!

- Та-ак… - Федотыч положил руку ему на плечо. – Ты имеешь в виду Сашеньку?.. – Деталей Федотыч явно не знал, - похоже, никаких заявлений на Новокузнецкой сделано не было.

- Она собирается ехать с вами.

- … Володенька имел оплошность со мной не посоветоваться… - Федотыч продолжал держать руку на его плече. – Я, милок, тебя понимаю… ты как отец… и в один прекрасный день ты остаешься один – целиком и полностью… - Федотыч покачал головой. – Я не претендую на качество моих суждений по этому вопросу, просто в данном случае хочу произвести крик своей души… Вот представь: прихожу домой, а Ноны Тихоновны нет… Полный шантаж! Полная терроризация! Поскольку неизвестно, куда человек отбыл и где в настоящее время находится… - Федотыч намекал, что у Николая Ивановича есть перед ним хотя бы то преимущество, что он знает Санин маршрут. – В жизни, Коленька, не стоит себя травмировать – вот о чем я кричу, жую и говорю… Я одно скажу: ты меня знаешь, я - человеколюб! Можно сказать, с ущербом своему здоровью, я, как настоящий товарищ, как присуще мне, человека в беде не брошу… Штурвал буду держать крепко!

Что-то подсказывало Николаю Ивановичу, что без Федотыча Сане действительно не обойтись. Об этом говорил изменившийся облик Владимира Александровича, виденного им в Фирсановке, - как выяснилось, уже тогда, когда он получил назначение. То был совсем другой человек – так выглядит пассажир поезда Цхалтубо-Москва, загар которого не в силах заслонить поглощенность надвигающейся на него серьезной жизнью, и трудно было представить, чтобы в этой - настоящей - жизни ему надолго понадобилась Саня.

Выйдя из парикмахерской, Николай Иванович позвонил в Карманицкий. «Говорите, пожалуйста, громче! – прокричала трубка. – Вы разговариваете с человеком, который плохо слышит!» По-видимому, это была Лидия Ивановна. «Я взял для тебя справку, - сказал он, когда подошла Саня. – Мы можем встретиться?» - «…Спасибо… - Он понял, что его звонка не ждали. – Я как раз собиралась выйти, на улице так хорошо!.. Может быть, на Кропоткинской? Говорят, там есть открытый бассейн – я его до сих пор не видела…»

Был теплый день, голубая чаша внизу была оправлена золотом кленов, и Николаю Ивановичу казалось, что Саня позвала его сюда из-за них… Увидя её поднимающейся из подземного перехода, он почти физически ощутил лежащую в плаще справку, напоминавшую, что он здесь не для того, чтобы гулять.

- … Таня просила блеск для губ и французскую тушь…

Саня, похоже, заметила его сомнения и давала понять, что у неё тоже есть дела. Она взглянула на трафарет троллейбусной остановки рядом, Николай Иванович полез за справкой и тут вспомнил, что они уже никогда не увидятся. Это пассивное никогда, свершавшееся, казалось, в соответствии с его желанием, сейчас впервые явилось ему в своем подлинном значении, неся на себе печать приговора, вынесенного отнюдь не им, печать неподвластной ему посторонней воли – словно его намеревались увести отсюда силой.

- Мы могли бы вместе зайти в ГУМ. – Он даже оглянулся, как будто рядом стоял некто, желающий им помешать.

Саня тоже оглянулась, и взгляд ее серых глаз напомнил ему выражение, с каким она собиралась защитить его от Вовошки. Бассейн испарял визги, музыку, смех, и в движениях сходивших к воде по ступенькам женщин было что-то кошачье.

Они пошли вниз по Волхонке, и Саня рассказывала ему про Лидию Ивановну, которая утром в магазине неловко подставила под картошку авоську, у неё просыпалось, а когда она пыталась поднять, продавщица стала стыдить, что она хочет набрать здесь целую тонну!.. Помимо слуха Лидию Ивановну подводили сосуды мозга: летом она собралась к знакомым на дачу, но на вокзале никак не могла вспомнить, зачем сюда приехала.

- У нее гостила подруга из Одессы, такая зануда!.. «Ой! – стонет ночью: – Как хочется пить!..» Я напоила, думаю – спит. А она за свое: «Ой, как мне хотелось пить!» - Саня засмеялась.

В ГУМе было не протолкаться, и Саня жалась к Николаю Ивановичу, словно кто-то посылал ее в очередь. Спасаясь от толчеи, они оказались в демонстрационном зале с модами осенне-зимнего сезона, где было нарядно, играла музыка и где, улыбаясь вслед манекенщицам, ведущая объявила, что «На коктейлях властвует шифон!».

- У нас уже зима!.. – шептала Саня, наблюдая череду обнаженных дамских плеч. – Подлетаешь на самолете – огромный факел горит, у нас ведь нефтепереработка. Вблизи тепло хоть в сорок градусов – раньше вокруг ханурики на топчанах спали. Меня сперва в пожарную безопасность сунули и однажды послали к пахану – знаешь, что это? – заодно он у них был вроде ответственного за пожарную безопасность. Я не одна ездила, но все равно страшно…

Саня поежилась, и Николай Иванович пытался представить себе эту картину: мороз, лежбище хануриков и её, беседующую с паханом.

- Дай-ка я все-таки позвоню!.. – сказала Саня, когда они вышли из ГУМа. В кабине автомата она стояла настороженно, как будто звонила начальнику, не отказавшись, впрочем, от привычки закладывать носок правой ноги за щиколотку левой.

- «Ты очень не вовремя позвонила!..» - Опустив трубку, она спародировала полученную нотацию. – Сушит голову. Если ругается, это уже хорошо!..

- Кто?..

Под мышкой прошедшего мимо молодого человека играл магнитофон, и Николай Иванович подозревал, что не все расслышал.

- Таня. – Саня смотрела вслед удалявшемуся магнитофону. – Когда я ухожу на работу, я включаю радио. Возвращаешься, а за дверью голоса или музыка. Как будто кто-то есть…

- Таня тоже в Москве?!. – Николай Иванович невольно посмотрел на часы.

- Только что приехала. Я их ждала завтра, и у меня нет обеда… Есть кролик! - вспомнила Саня. – Но его ещё нужно готовить. Интересно: маленькой Таня отказывалась есть кролика. Где-то она их видела живых – и ни за что! – жаркое хоть выбрасывай. На мое счастье пришел Федотыч: это, деточка, не кролик, а курочка!.. До пяти лет она думала, что у курицы четыре ноги. Потом Федотыч привез ей откуда-то живого цыпленка, и она сразу: «А почему у него две ноги?!». Остальные, говорит, у них к старости вырастают.

- Таня здесь с дочерью?.. – Николай Иванович вспомнил Гулливера, захваченного лилипутами: по отдельности разорвать каждую из связывавших его веревок не составляло труда, но их было столько, что попробуй сопротивляться!

- Они ездили на юг. С Ноликом… - Саня объяснила: - Это её… муж. Жених, любовник – кто теперь в этом понимает!

- Странное имя.

- Это все Таня! Потому что у него ничего нет, кроме попугая. У меня, говорит, всё это было, но я оставил в Пензе, жене… Зовут его Арнольд. Главное, что его любит Манюня! – Саня мельком взглянула на свое отражение в витрине, и он вспомнил это ее хватание ладонью за затылок, чтобы проверить волосы.

- А кто отец ребенка?

- Летчик. По-моему, сельскохозяйственная авиация. Опыляет.

- Он платит на дочь?.. Николай Иванович словил себя на том, что спросил не без умысла напомнить свою в этом смысле аккуратность.

- Если у него остается. Больше – натурой, он ведь ездит по районам… Например, приходят Таня с Манюней из сада, а по квартире гуляют утки. Или стоят два ведра слив. А сколько нужно потратить на сахар…

- Но… можно ведь оформить, официальным путем… - Он почувствовал неловкость, как будто задним числом пытался выяснить, почему не прибегла к алиментам сама Саня.

- Она ведь только на словах воюет. Говорит, что ей его жалко, и приводит в пример тебя.

- Какой… пример?.. – От мысли, что его тоже щадили, подозревая в том, что он посылал меньше положенного, ему сделалось не по себе, но Саня поспешила уточнить:

- Говорит, что настоящему отцу напоминать не требуется. Я неправильно выразилось: он ей жалок.

На Площади Революции они вошли в метро. Ехавшая на эскалаторе ступенькой ниже женщина читала «Юный натуралист», статья называлась «Ядовитые осьминоги», и он понял, что может действительно очутиться в Карманицком, который в его планы совсем не входил.

Во дворике «Смоленской» продавали с рук цветы, и он устремился на букет гладиолусов. Это был выход из положения! Послать их в качестве привета Саниным женщинам и уехать.

За букет просили пять рублей, он сказал, что дорого, - цветы были единственной областью, где он позволял себе торговаться. Это заметила когда-то именно Саня, пристыдив, что мелочится с позабытыми богом старухами, и, хотя на цветочной ниве давно подвизался благополучный контингент, в осанке остановившейся поодаль Сани ему снова почудилась укоризна. Он купил целых два букета и в своей подневольной щедрости обнаружил жалкий привкус отступного, почему-то вспомнив про Таниного летчика.

- Ты забыл дать мне справку… - Саня пыталась улыбнуться, и, как при последнем своем посещении Карманицкого, он вдруг заподозрил себя в трусости и замешкался. Останавливало его не то, что двадцать минут третьего и что его ждут дома. Встреча с Таней сулила развеять версию, будто она могла быть не его дочерью… Но это было далеко не основным – ущербность этой версии он заподозрил ещё неделю назад, в метро, услыхав Санино «Коленька!». Настораживало предчувствие куда менее сентиментальных открытий, грозивших поставить под сомнение то, что он считал главным поступком своей жизни, – свое непрощение Сани…

- Я хочу повидать Таню, - сказал он, отдавая цветы. – Разумеется, если ты не против…

Ему показалось, что Саня вспыхнула, впрочем, это мог быть отсвет взятых ею рубиновых гладиолусов.

- Конечно, - сказала она. – Просто я думала, что у тебя может не быть времени.

Возле почтового ящика в знакомом подъезде возилось худенькое существо в брючках.

- Вот и мы! – сказала Саня, и он узнал Лидию Ивановну. На манер весталок на лбу у нее была повязана голубая лента, и все еще прекрасные черные глаза имели отрешенное выражение, словно сознавая, что против её восьмидесяти лет им предстоит сражаться в одиночестве.

- Я плачу девять рублей в год, - показала она ему «Вечернюю Москву», - но зато я знаю, кто умер!

Пропуская их в комнату, Лидия Ивановна разглядывала полученное вместе с газетой письмо. На тахте сидела Манюня с альбомом импрессионистов в руках.

- Бабушка, ты ко мне сейчас не обращайся – я очень занята! – предупредила она Саню и заметила Николая Ивановича. – Это твой дедушка?.. – Похоже, она нашла, что альбом все-таки интереснее. – Дохлая курица… - насторожилась она, открыв натюрморт. – Все равно не дохлая! Это она спит…- Не вполне убедив себя в этом, Манюня спешила перевернуть страницу. Озеро… - Она посторонилась, приглашая Николая Ивановича сесть рядом и убедиться. – Птицы летят на юг, собираются, да?.. А индеец почему голый едет на лошади? С трусиками и платочком. Почему они там едут голыми?..
Его преследовал какой-то похоронный запах, будто смесь елового лапника и валериановых капель, но тут он заметил на стене высвеченный солнцем арбуз, персики и виноградную гроздь, вспомнил сирень, с которой прокрался сюда в первый раз, и воздух в комнате уже не казался ему несвежим.

- Вот кузнечик! Похож на кузнечика?! Он прыгает на лошадь… - Манюня снова перевернула страницу. – Видишь, какая красавица?

- Ягуар там правда как кузнечик… - Саня изучала стоявшую на холодильнике хлебницу. – Мы забыли купить хлеб… Я, пожалуй, ещё успею!

- Хлеб, возможно, принесет Таня… - То, что Тани не оказалось дома, давало ему повод не искушать судьбу, во всяком случае уйти с сознанием, что не пытался от нее уклониться. Оставаться здесь, если Саня отправится за хлебом, было даже неудобно, поскольку Лидия Ивановна его не узнавала. Опустившись с письмом на тахту, она осторожно вытянула ноги, и ее колени щелкнули:

- Разваливаюсь по частям!

- Из Одессы? – спросила Саня про письмо и добавила громче: - Лена?..

- Это Милка… - Лидия Ивановна опустила письмо. – Сплошь успехи… не может остановиться: как её принимали, как ее отмечали, как спортсмены преподнесли ей шайбу! Я рада за нее: за здоровье, за успехи, за все… Но какая жестокая судьба: какая драная крыса, на тоненьких ножках, с лохматой головой а-ля Девис, да еще с гнидами приехала к нам в Батум, в «Факел» - и как прожила жизнь, и живет пусть еще тысячу лет! И какая красотка Лена Шумахер, прирожденная героиня, приехала почти в то же время, и во что она превратилась…

- «Ой, как мне хотелось пить!..» - Саня пыталась расставить вещи приехавших поудобнее.

- … что успела в своей жизни?!. – Казалось, только сейчас хозяйка заметила Николая Ивановича. – Вы с Саней?..

Саня показала ему, что можно не вдаваться в подробности.

- … только заразила меня своей депрессией… Упадок настроения и всяческих желаний. С чего бы это?! - улыбнулась она Николаю Ивановичу. – С такой-то счастливой жизни, кажется!.. Ни внуки не болеют, ни дети не шумят, ни муж не кряхтит… - Она погладила занявшуюся куклой Манюню. – Но ведь каждому кажется, что другому лучше…

- Бабушка, дай мне грушу!

- Встань и возьми.

- Я не могу… я – принцесса!..

- Передай ей, - сказала Саня, протягивая Николаю Ивановичу со стола грушу, и в коридоре раздались нетерпеливые звонки.

«А хлеб?..» - успел он расслышать вопрос вышедшей открыть Сани, и в комнате появилась загорелая женщина в джинсовом сарафане и больших темных очках, спадавших с точеного носика.

- … совсем забыла, напрочь забыла, категорически забыла!.. – Увидав Николая Ивановича, она остановилась, и он заметил, как замерла Саня.

- Вот… - сказала им Саня, он сделал шаг навстречу, и, сдвинув очки на макушку гладко зачесанной голубоватой из-за седины головы, Таня подошла к нему и поцеловала, словно они расстались вчера. Он неловко обнял ее и тоже поцеловал.
Следом за Таней вошел красивый мужчина в несвежем белом костюме и с трубкой в руке. Впечатление неопрятности усугубляла рыжая растительность над губой – по-видимому, он отпускал усы.

- Слава богу, заканчивается наше сафари! – Таня плюхнулась на тахту и ногой подвинула Николаю Ивановичу стул. – Садись! Сейчас будем обедать, - она посмотрела на мать.

- У меня ничего не готово, - виновато сказала Саня.

Возможно, оттого, что она стояла, а Таня продолжала лежать, Николай Иванович подумал, что ей не следует жить в Ленинграде.

- Есть же фрукты! Угощайся… - кивнула ему Таня. – Нолик, дай отцу грушу!

Николай Иванович продолжал смотреть на ее голову; не исключалось, впрочем, что это была краска – о такой моде он слышал, но ведь его мать тоже поседела в молодости и без всякой причины.

- У меня есть предложение, - сказал он. – Пообедаем в ресторане!

- Замечательно! – оживился Нолик. Из пакетика от молока он извлек табак и стал набивать трубку.

- Какой суммой располагаете?..- сощурилась на него Таня, и он смешался:

- Рублей десять – двенадцать, я думаю…

- Конкретнее! В стране твердые цены.

Николай Иванович покраснел:

- Я, разумеется, приглашаю!..

- Думаешь, он не понял?.. – Таня продолжала смотреть на Нолика. – Я тебе уже объясняла: мужчины делятся на две категории: те, кто пьет на свои, и кто пьет на чужие. Ты имеешь тенденцию диффундировать сквозь эту грань…

- Быстрая истощаемость нервных процессов… - Всем своим видом Нолик показывал, что не может на нее обижаться. – Со временем это пройдет.

- Я тебя умоляю!.. – рассердилась Таня. – Фтизиатр из Пензы!.. – кивнула она Николаю Ивановичу на Нолика, словно наконец-то очутилась в обществе человека, способного ее понять. - Пытается ставить диагноз мне, которая провела семнадцать дней в обществе двух врачей! Там был ещё его коллега, и на пляже они любили поговорить на научные темы… Эт-то нечто! Подозреваю, что они никогда не держали в руках даже журнал «Здоровье». Да и когда им читать? На прием по шестьдесят человек…

Желая показать Николаю Ивановичу, что её обличение не соответствует действительности, Нолик достал из кармана пиджака «Трибуна люду».

- Вы читаете по-польски? – Николаю Ивановичу хотелось поддержать его акции.

- В данный момент – по-польски… - Нолик намекал, что это не единственный его иностранный.

- Нас приглашают в ресторан! – Встав с тахты, Таня протянула руку Лидии Ивановне.

- Когда соберетесь - свистните! – та дочитывала письмо.

- Ну... – Таня смотрела на люксовский костюм отца, – если нет других мнений… - Она прошла к туалетному столику и, заметив в зеркале распахнутую дверцу шкафа, за которой переодевалась Саня, сказала: - Вымой Манюне лицо…

Поправляя тушью глаза, она продолжала следить за отражением импровизированной ширмы, словно Саня только и делала, что наряжалась.

У Николая Ивановича было с собой сорок рублей, по выходным рестораны рекламировали семейные обеды, и он успокаивал себя, что сорока рублей должно хватить.

- Я хочу тебя попросить… - В подъезде Саня его задержала: – Возьми у меня… - Она открыла сумочку.

- С какой стати!.. – Он поспешил выйти, испытывая, однако, облегчение, что при необходимости сможет одолжить. Он никогда ни у кого не одалживал и удивился не самой этой готовности, а тому, что применительно к Сане его неизменное правило не срабатывало.

Деньги, оказавшиеся при нем, были шахматные - дефицитную литературу он доставал через спекулянта, в течение многих лет откладывая с зарплаты, из этого же источника субсидировался Алеша, но странным было то, что он взял с собой сегодня больше обычных десяти рублей, как будто что-то планировал.

Решили идти в «Прагу» и, выйдя со двора, двинулись налево, к Спасо-Песковскому. Держа Николая Ивановича под руку, Таня заключала с ним процессию, во главе которой маячил асексуальный таз Нолика, отказавшегося надеть плащ, и вприпрыжку бежала Манюня. Возле изображенной Поленовым церкви ломали двухэтажный дом, и женщина в комбинезоне несла со свежих руин красно-синий мячик.

- Что ты окончила? – спросил Николай Иванович.

- Ленинградский матмех.

- Математико-механический факультет?!. - Он невольно посмотрел на нее внимательнее, заметив выглядывавший из-под горловины свитера шрам, как после операции щитовидки.

- Не обольщайся: твоя дочь усвоила только мат. А мех… была норковая шапка, и ту украли!..- Таня засмеялась. – Сижу в районном обществе книголюбов.

- Это, наверное, очень интересно!.. – Николай Иванович вспомнил, как, отправив их когда-то гулять, Саня всунула ему во внутренний карман пиджака бутылочку с водой для Тани, он про нее совсем забыл, а на улице за чем-то нагнулся и из него полилось!

- Очень! Особенно когда есть такой показатель: рост членства… Нынче поднатужилась и написала в обязательствах: две тысячи! Совершенно безумная цифра. Но мне её автоматически умножили на два – им ведь нужна сумма взносов. Я, объясняю им, работаю не с карманами людей, а с их душами…

- Большие взносы?

- Рубль восемьдесят. Да я лучше, говорят, кило апельсинов куплю! Чем-то же людей нужно заинтересовать. Дадут на район пятнадцать Тургеневых, а есть райком, райисполком, актив Общества…

- Тяжело… - согласился Николай Иванович.

- Тяжело дрова колоть! – Заметив оглянувшуюся Саню, Таня прижалась к его плечу, словно укоряя ее, что не сумела сохранить ей такого отца.

- Первое, что я узнал, поступив в медвуз, - что один грамм водки составляет четыре и пять десятых килокалории, следовательно, пятьсот граммов - три тысячи шестьсот! – повеселел Нолик, когда наконец они очутились за столом. Он сидел неестественно прямо и, глядя на дверь, из которой должен был появиться поднос, напоминал собаку, сглатывающую слюну.

- Сейчас мы это проверим, - сказал Николай Иванович. С его места был виден вестибюль старой «Арбатской», где когда-то Саня ждала его с билетами на «Тарзана».

- Кто-то, по-моему, собирался менять фильтры… - заметила Таня.

- У вас машина? – спросил Николай Иванович Нолика.

- Машины у него нет. Но было намерение воздерживаться… - Таня смотрела на принесенную закуску, посреди которой стояла бутылка. - Что даже лучше машины.

- Ты расскажи, как вы познакомились! - поспешила вмешаться Саня.

- Я приходил к ней в Общество!.. – подхватил Нолик. – И на какой-то раз она меня наконец узнала. Только забыла, говорит, вашу фамилию… помню, она вам очень шла!

- Его фамилия Баранов, - заметила Таня.

- … Я работал в хорошем месте, - вступился Нолик за свою фамилию, - меня даже собирались направить в аспирантуру. Но в реферате я написал слово подытоживая через «ы», и директор придрался: «Какая может быть аспирантура, когда вы не знаете грамоте!». Я вышел и принес ему словарь.

- Удивляюсь тебе!.. – качала головой Таня. – Ты трахнул, наверно, тысячу женщин…

- Как всегда, ты преувеличиваешь.

- … если бы у каждой ты взял хоть вот столечко… - Таня показала ноготь мизинца, - ты был бы уже академиком… Во всяком случае не стал бы доказывать шефу, что подытоживая пишется через «ы»…

- Крабы!.. – Саня попыталась переключить внимание на стол.

- Да: ретроспективный салат. – Таня прогнала с него муху.

- Муха не виновата, что она садится на еду! – сказала Манюня. – Потому что она тоже хочет есть.

- Она поест в другом месте.

- Ей-богу, я вам не соврал – я бы и не придумал такого! – заверил Николая Ивановича Нолик и улыбнулся: - Таня мне доказала, что я полный и самоуверенный дурак! – Это было сказано так, словно его убедили в противоположном. – Давайте выпьем за Таню! Я не могу делать вид невлюбленного, если я влюблен… Когда-то я был сильно за это наказан… даже дал себе зарок никому не делать добра!

- Зарок, особенно полезный для врача, - кивнула Таня.

- … другой женщины я не хотел, не хочу и не буду хотеть! – Нолик поднял рюмку. – Не знаю, что скажет на это она…

- Держи спину! – повернулась Таня к дочери, и Нолик рассмеялся:

- Между прочим, я люблю ее и за это! Она никогда не скажет того, чего не думает.

- Главное – любовь! – подтвердила Лидия Ивановна. – Я так люблю молодежь…

- Лида, что у тебя такой взгляд?!. – испугалась Саня.

- Потому что мне уже восемьдесят один год!.. Ужасно она на меня подействовала - Лена… Чем жить? Меняться на Ригу? Там все будет напоминать юность, мать. Думаешь, это здорово?..

- Подожди, может быть, все ещё устроится! – обняла ее Саня, и Николай Иванович понял, что о сегодняшней справке хлопотал вовсе не ради Лидии Ивановны и даже не ради Сани, а ради себя, боясь лишиться этого позабытого, невесть откуда явившегося ему состояния человека, которому есть чего ждать.

- Жена Авраама, Сара, в девяносто лет оказалась похищена Авимелехом, который нашел ее достаточно соблазнительной, чтобы сделать своей женой!.. – по-видимому, Нолик хотел ободрить Лидию Ивановну.

- Он все знает и ничего не понимает… - смотрела на него Таня. – Существование с частицей НЕ, причем она у него пишется слитно. Зато он у нас добрый… - Она взъерошила Нолику волосы. - Правда, Манюня?

- Она упрекает меня, что я слишком поддаюсь влиянию! – Согретый ее лаской Нолик пытался обидеться. – Но разве можно жить, не попадая под чье-либо влияние?

- Ты живешь? Ну и хорошо… - Таня сказала ему, как маленькому.

- Ты всегда меня успокаиваешь…

- Если бы я тебя успокаивала, знаешь, какой бы ты у меня был спокойненький!.. – покраснела Таня, и Саня испуганно посмотрела на Николая Ивановича.

- Та-ня… - сказал он, тут же, впрочем, смутившись, и оттого, что она послушно замолчала, и вправду почувствовал себя отцом и подумал, что сейчас, в конце отпуска, ей наверняка не хватает денег.

Когда они возвращались, был уже восьмой час, и зажглись фонари.

- Эту справку ты в конце концов все-таки забудешь! – смеялась Саня, останавливаясь в Карманицком, у ворот. – Если относить ее, то не позже понедельника, потому что комиссия у них по вторникам.

Ему казалось странным, что у него есть другой – не общий с ними дом, и Таня держала его за локоть, как будто удивлялась этому тоже и не хотела отпускать.

- Я увижу тебя? – спросил он, стесняясь ее взгляда, в котором читалось беспокойство, что он с ними слишком задержался и у него могут быть неприятности.

- До вторника – сам понимаешь! – теперь нас не выгонишь.

- Будем ждать вторника… - сказал он.

Саня настороженно стояла в стороне, словно они с Таней сговаривались ее побить.

- У меня к тебе просьба, – Николай Иванович подошел к ней, чтобы отдать справку: – Как только что-нибудь выяснится, дай мне знать. На работе у нас подолгу бывает занято, но все-таки постарайся. – Он достал из плаща свежий номер «64» и, оторвав клочок, написал служебный телефон.

- Поручи это мне, - сказала Таня. – Я дозвонюсь.

2

Открыв дверь в квартиру, Николай Иванович слышал, как в кухне замерла Римма. Она даже не вышла к нему, и он вспомнил, что исчезновение человека его лет приписывают причинам отнюдь не романтическим.

- Наконец-то.. – Из своей комнаты вышел Алеша.

- Разве ты не должен сегодня судить? – Он удивился, что Алеша в субботу дома.

- Хотел съездить в Банный. – Алеша смотрел, как он раздевается, и, чувствуя, что краснеет, Николай Иванович прошел к себе.

- Мама, по- моему, тоже была там…

На столе его дожидался конверт из Ростова. Это был турнир по переписке, прельстивший Николая Ивановича тем, что в нем учитывался только успех и неудачный результат не фиксировался вовсе. С прошлым своим, двенадцатым ходом он, по просьбе партнера, выслал тетради для записи партий, продававшиеся в магазине спортивной книги на Сретенке, и сегодняшнее письмо начиналось с благодарности: «Добрый день, Н.И.! Спасибо за тетради. Деньги через пару дней вышлю. У меня осталась одна. Вы же понимаете – товарищей много, а тетради три. Некоторые вообще оби- делись! Почему я задержал ответ. Я ответа не задерживал. А получилось так: дал ответ, пошел на работу. Открытку оставил. Она попала в открытки участников и преспокойненько пропала. В общем - прошу прощения. 13. Се1 – е3. С приветом Э. Меленевский. Р.S. Будете в Ростове – милости прошу к нам!»

- Четырнадцать адресов, - сказал Николай Иванович, слыша, как вошел Алеша, - по каждому можно ехать отдыхать.

- Скорее - все они приедут к тебе. – Алеша взял со стола конверт. – Ты все-таки играешь?..

- Играть – значит жить. – Николай Иванович пытался вспомнить позицию с Ростовом, но вместо этого вспомнил, что в Карманицком сегодня должны ночевать пять человек… не понятно было, как они там разместятся.

- Один мой знакомый перворазрядник пишет диссертацию, - сказал Алеша. – Делает это обычно в выходной вечером…

- Почему вечером?

- Утром занимается шахматами. Если, говорит, я сяду за них вечером, жена скажет, сделай то, сделай это!.. – Необычная для Алеши разговорчивость наводила на мысль, что он снова собирается занять денег.

Иногда они играли блиц, обычно по восемь партий, и недавно Николай Иванович сумел взять в них три с половиной очка! «Я играл плохо…» - в подобных случаях Алеша искал оправдание, и Николай Иванович не удержался: «Что я сыграл лучше обычного, ты не допускаешь?» Римма считала, что блиц в его возрасте вреден, она сравнивала блиц с алкоголем: партия – рюмка!.. После того раза он действительно долго испытывал головокружение.

- В Банном было что-нибудь интересное?

- Сколько угодно. Для меня, - Алеша сел на диван. – Но не для вас.

- Мы вовсе не претендуем на что-то необыкновенное… - Николай Иванович был тронут отсутствием в нем агрессивности. – Ты не знаешь, чем занята мама?

- Греет ужин. Ждали тебя, и он остыл.

Сознание, что общительность сына призвана облегчить просьбу о займе, мешала ему.

- Тебе нужны деньги?

- Нет. Почему ты решил? – Смутившись, Алеша встал и прошелся по комнате. – Вчера была зарплата.

- Ты так редко говоришь со мной…

Алеша оставался возле двери.

- Мне тут попалась твоя справка из госпиталя. Утром ты оставил в кухне коробку с документами… Ты ничего не рассказывал…

- Нечего особенно рассказывать. Легкое ранение – красная нашивка. За тяжелое полагалась золотая.

- … написано, что окружность груди… восемьдесят шесть сантиметров… - Алеша смотрел, словно примеривал к нему эти цифры.

- Что тебя удивляет?

- Просто… это очень мало. Как у ребенка.

- Что ты хочешь, мне было девятнадцать лет.

- Трудно поверить, что ты был… такой…

- Наверное, требуется прожить жизнь, чтобы понять, что никакого водораздела между человеческими возрастами не существует… - За окном, справа, была стройка, и расположение габаритных огней башенного крана напомнило Николаю Ивановичу Большую Медведицу. - В детстве я утешал себя, что когда-нибудь наступит такой возраст, когда перестают боятся зубного врача. Теперь же мне кажется, что я боюсь их ещё больше. Кто-то даже сказал, что трагедия состоит не в том, что наступает старость, а в том, что мы остаемся молодыми… потому что сил для этого состояния уже нет.
Алеша прислушивался к звукам в кухне.

- Мама нас зовет?.. – Николай Иванович прислушался тоже.

Алеша плотнее прикрыл дверь.

- А кто такая Молодцова? Александра Кузьминична… - Он покраснел. – Однажды в твоем столе, ещё в школе…я искал деньги – все шли в кино, а вас с мамой не было, и у меня не было денег… Там лежали квитанции. За много лет.

- Это моя первая жена. Я давно собирался тебе рассказать, но мама боялась, что ты станешь ко мне хуже относиться.

- Но ведь… если алименты…

- … у тебя есть сестра – Таня. Она старше, ей… - он никак не мог сосчитать, - уже за тридцать. Только что я её видел.

- … а … та женщина? – Алеша снова сел на диван.

- Она ушла от меня, - Николай Иванович поспешил ответить, словно кто-то собирался предложить другое объяснение.

- Прости.

- Да, - кивнул Николай Иванович. – Правда, впоследствии она хотела вернуться… во всяком случае мне так казалось…

- Ты не хотел?

- Нет. И потом… я был уже женат на маме, и должен был родиться ты.

- Как твой клуб?.. – спросила Римма за ужином.

Они кончали пить чай, и Николаю Ивановичу показалось, что слово клуб Римма снабдила кавычками. Странно было, что она сделала это при Алеше, как будто решила привлечь к разбирательству и его.

- Я не был в клубе, - сказал он, ощутив свое разом скакнувшее давление.

- А … где?..

Похоже, Римма тут же пожалела о вырвавшемся у неё уточнении, сделанном, впрочем, вполне обыденным тоном. Она понесла свою чашку в мойку и стояла там подобравшись, словно ждала удара.

- Я хотел повидаться с Таней, - сказал он, вставая. – Спасибо, было очень вкусно.

- … когда жена не нравится, кулинарные заслуги ей мало помогают. - Римма делала вид, будто что-то ищет.

- Что ты ищешь? – Он сделал попытку избежать объяснений.

- Так…

- Ты жалуешься на недостаток общения, а когда тебя о чем-нибудь спрашивают, никогда не ответишь…

- Лучше скажи ему… кто такая Таня… - кивнула Римма на сына.

- Я уже Алеше рассказал. Мне бы хотелось, чтобы они познакомились. Все-таки она его сестра.

- Ты пришел к такому выводу? – Римма обернулась. – По-моему, раньше ты в этом сомневался. Или об этом ты ему не рассказывал? Расскажи ещё и об этом!.. Как она тебя бросила, а его мать подобрала. Потому что другой возможности выйти замуж у нее не было… где уж ей!.. Конечно, теперь он и станет так думать…

- Ма-ать!.. - Алеша вылез из-за стола, но не решался к ней подойти, и Николай Иванович невольно отметил, как они с Риммой похожи.

- … не понимаю только, почему ты её не принял обратно?.. – Не допуская утешений, Римма выставила вперед ладони. – Каждый человек в своем репертуаре! А я должна была ей доказать, что существует женщина, способная тебя верно любить… Верная жена!.. всю жизнь прожить в домработницах… Обо мне ты тогда подумал?!. Ты когда-нибудь подумал о том, как прожила свою жизнь я?.. и что я видела… - продолжала она уже тише, и из глаз её текли слезы. – Что видел Алеша? Какие отношения? Разве он может хотеть жениться, иметь семью?.. Для чего-о?!. Или ты думал, что мне было нужно меньше, чем ей?.. Да я бы с удовольствием с ней поменялась… по крайней мере теперь бы я знала, что обо мне кто-то думает… За эти две недели ты стал похож на человека… Ты живе-ешь…

- Что ты такое говоришь, Римма!.. – начал он, вспыхивая оттого, что вся её жизнь была у него как на ладони, и в ней действительно трудно было отыскать много счастья. – Я всегда ценил тебя… и мы уже почти все прожили… Какие могут быть счеты!

- Цени-ил… повторила Римма, пытаясь взять себя в руки.

- … мне всегда казалось, что и ты… что ты меня тоже уважаешь… Этого более чем довольно! – воскликнул он, машинально отмечая залитое краской лицо Алеши.

- Может быть… тебе, - сказала Римма.

Она подошла к столу и стала собирать посуду.

3

Вернувшись к себе, он по инерции взялся за шахматы и расставил ростовскую партию. Раздумывать в ней было не о чем, напрашивалось в6 – в5, и он достал открытку с адресом Меленевского: «Здравствуйте, Эдуард Максимович! О деньгах не беспокойтесь, такая малость, что не стоит ходить на почту. При случае постараюсь подослать Вам ещё – к сожалению, и у нас эти тетради можно купить не всегда. Продолжим нашу партию: 13…»

Он никак не решался написать ход. Казалось, перед ним была позиция, игравшаяся с Риммой все их совместные двадцать восемь лет, - ещё недавно она выглядела удовлетворительной, теперь же грозила рухнуть, требуя ходов, едва ли не единственных. Чувствуя тупую боль в затылке, он подумал, что в своем посуле Колмановский был чересчур щедр, и попробовал представить себе, как Римма будет жить без него. Он не сомневался, что тогда она поймет, что ей достался не самый худший жребий, и сейчас боялся одного – не сделать ее вдовой слишком уж поспешно. Почему-то ему казалось, что Римма сразу превратится в старуху, похожую на устроившую их брак Софью Львовну.

Софья Львовна была дальней родственницей материной композиторши, которая вскоре за Саниным отъездом зачастила на Плющиху в компании молоденьких консерваторок. Одна из них оказалась арфисткой и смотрела на Николая Ивановича, словно прикидывая, что кое-что сможет выжать и из этого инструмента. Им с матерью не хватало только арфы! Разумеется, подобные визиты он мог прекратить, но история с Саней казалась ему незаконченной – с его стороны здесь требовалась мстительная точка, тем более что Саня продолжала писать свекрови и в их комнате по-прежнему стояла Танина кровать. При виде почтового ящика замирало сердце, он боялся его открыть, когда же письмо приходило и, казалось, неделю-другую можно пожить спокойно, дни становились пустыми, словно его существование прекращалось вообще. В этом ожидании неизвестно чего было что-то унизительное, и однажды, доставив матери очередное письмо, он разобрал детскую кровать и снес во двор. По молчаливой договоренности между ними мать никогда не читала письма с Севера вслух, объявляя лишь традиционное «Привет Коле!». Ради него он боялся отлучиться из комнаты, делая вид, будто чем-то занят, и втайне надеясь услыхать нечто такое, что представило бы случившееся как сон, который можно будет забыть. Но от сегодняшнего привета на него дыхнуло тамошней стабильностью, не только не смущавшейся прошлым, но как бы даже заручавшейся в нем сознанием своей правоты. Поднимаясь назад, он вспоминал про Санины воскресные отлучки, про летчика Лазаря Марковича и ресторан «Савой» - ведь её грезы вполне могли сбыться и после свадьбы. Мысль о том, что относительно Сани он заблуждался, обрастала множеством доказательств, сюда годились и неприязнь к ней Ляли, и то, что за два месяца Саня ни разу не приехала к нему в Фирсановку, и что само его предложение было воспринято слишком обыденно.

На следующий день он подал заявление о разводе, написал в Ухту, откуда не замедлили прийти документы, - не потому ли, что с судом был связан Владимир Александрович? В начале августа состоялся развод, а вскоре появилась и Софья Львовна, зубной врач из Кадиевки, которая, обличая своих соседей по квартире, рассказывала, что они настолько некультурные, что после туалета моют руки без мыла. Она олицетворяла гигиену, вынесенную, казалось, из того самого блуждания по пустыне, когда её соплеменники почитали санитарию выше хлеба насущного. Из другой, уже туркменской пустыни Софья Львовна вывезла Римму и её младшего брата Гришу, подобрав их на станции Мары, куда эвакуировалась с больным мужем. Вплоть до своей смерти он, как на службу, ходил в местное отделение связи, где писал аборигенам письма на фронт, зарабатывая, как уверяла Софья Львовна, до пятисот рублей в день. О тех зажиточных временах свидетельствовал полученный Риммой в приданое ковер, уже давно, надо думать, составлявший единственную кадиевскую ценность, особенно если учесть, что своей воспитаннице Софья Львовна дала высшее образование и даже учила музыке. О том, чего ей это стоило, говорила её кофта, на которой не оставалось живого места. А ведь как-никак в Москву она приехала сватать!.. «Если неприятность может случиться – она случается! – Эту закономерность Софья Львовна проиллюстрировала тем, что в день отъезда у нее сломался каблук. – Жизнь-то идет – вещи снашиваются… Хорошо, что есть знакомый сапожник. Девять лет он с семьей лечится у меня бесплатно, хотя они живут в другом районе, и все-таки он взял с меня десятку! Они считают, что зубы – это легче, чем ботинки…»

Через три дня она приехала вместе с Риммой, при первом взгляде поразившей Николая Ивановича красотой: голубые глаза, темные волосы, хорошо сложена. Правда, при ходьбе она стучала каблуками, словно ступала на пятки, отчего возникало впечатление учреждения и сама красота казалась как бы официальной, несколько увядшей. Зато за ужином она тронула его украинскими словечками: «Передайте мне граммулечку!» - кивнула она ему на кусок хлеба. Кандидатура была, несомненно, пристойной. Софья Львовна и намекала на гарантии, и он понял, что судьба его решена. Римма держалась свободно, словно тоже понимала это, и даже спела под собственный аккомпанемент украинскую песню, где, вернувшись со свидания, девушка объясняется с матерью: «Ах, мамо, мамо, ты стара, а я красива, молода, я жити хочу, я люблю, мамо, не лай доню свою!..» Исполнительница улыбалась, что «в инструменте нет ни одной живой ноты!», и он отметил её прекрасные зубы, которыми, конечно, она была обязана Софье Львовне, не упустившей случая напомнить, что рот следует полоскать после каждого приема пищи.

Ночью, однако, его одолели сомнения, мать тоже ворочалась и наконец сказала: «Я чувствую себя виноватой…» Не ожидая от ее слов ничего хорошего, он промолчал. «Я все это устроила, а теперь я думаю, что нужно подождать… потому что она вернется…» - «Спасибо! – съязвил он, но мать продолжала: «Это нужно рассматривать как несчастный случай… как будто человек попал под поезд… Ты бы ведь её не бросил!» - «По-твоему, следует ждать, пока отрастут ноги?..» То, что мать подозревала, что ему может не хватить сил не простить Саню, требовало проявить твердость. «Но эту люстру, - услыхал он, думая уже, что она уснула, - я завещаю Тане…»

Брак совершился быстро – как в зубоврачебном кабинете. «Не знаю… - смущенная столичными впечатлениями, Софья Львовна за свадебным столом пожимала плечами: - может быть, считается, что я жила неинтересно… Но в кино я ходила, в театр ходила». Поздравить их приехал Гриша, про которого Софья Львовна объяснила, что «он любит много работать, но любит, чтобы ему хорошо оплачивали». В свои двадцать пять лет Гриша выглядел старше сестры и солидно держал руки за спину. Впрочем, он уже имел двух детей и целый список покупок, большинство из которых сделать так и не решился, говоря, что у него нет вкуса.

Медовый месяц они провели в доме отдыха. Свои впечатления по возвращении Римма выразила так: «Никаких проблем: где покушать, что покушать?!»

В тот же день открылась невиданная на Плющихе уборка – с укладыванием платяного и книжного шкафов на бок, чтобы можно было вымыть дно. В ходе ее Римма поминутно качала головой, напоминая мастера, вынужденного переделывать после портача и не уверенного, достаточно ли тут даже его квалификации. Параллельно варилось варенье из арбузных корок, жарились котлеты из печени и перестирывалось постельное белье, поскольку Римма нашла, что оно «издает запах». «На таких чистых простынях я никогда не спала». – сказала Николаю Ивановичу мать, не раз сетовавшая на Санину безалаберность, но в голосе ее не было восторга.

Скоро он уже не узнавал их комнату, ставшую похожей на приемный покой. Не верилось, что здесь жил отец, пел Альвек, играл патефон Александрин и когда-то, расстелив на полу лекала, они с Марком сооружали равновеликий кругу квадрат… Свою добросовестность Римма распространила и на свекровь. К её кровати она направлялась, как к пианино, которому не положено тускнеть, и у матери делалось испуганное выражение, словно тереть нашатырем собирались её. Само собой разумеется, от больной были немедленно отставлены какие бы то ни было трудовые повинности. Сторожа ее малейшее движение, Римма тут же вставала со стула: «Что вы хотите?..» - и он замечал, что, прежде чем сделать какой-либо жест, мать теперь долго на него решалась. Угадав её симпатии к предыдущей невестке, Римма воевала со всем, в чем усматривала Санино влияние. Появляясь дома, она, например, первым делом закрывала форточки. Доставая из сумки купленные по дороге продукты, молча относила их в холодильник, исключая тем самым обсуждение, что и как готовить, являвшиеся существенной частью прежнего плющихинского распорядка. Помимо прочего матери принадлежала тогда и ответственная роль экономки. Убедившись в неспособности руководить семейным бюджетом, деньги на продукты Саня отдавала свекрови, и обычно с вечера та составляла ей продуктовый список, обеспеченный соответствующей суммой. Саня была признательна за это, уверяя, что сама бы непременно что-нибудь забыла. Подобную услугу мать попыталась оказать и Римме. «Ты учитываешь, что кончается подсолнечное масло?..» - напомнила она ей однажды. И в другой раз: «Ты хотела купить капусту…» Обидеть Римму сильнее, чем заподозрив, что она может нуждаться в подсказке, было нельзя.

Эти локальные баталии вскоре заслонило известие, что Римма ждет ребенка. Чтобы сделать ему приятное, она говорила, будто хочет мальчика, тогда как ему представлялось, что такая женщина должна хотеть именно девочку, и он тоже настраивался на мальчика, боясь признаться себе, что желает обмануться. Уже седьмой месяц писем с Севера не было, но, проходя мимо почтового ящика, он все еще испытывал робость – возможно, потому, что ключ от него имелся и у Риммы, которая не простила бы матери этой переписки.

Иногда навещали Волынские, и у Ляли было возбужденное лицо, словно она присутствует при его возрождении. Во время одного такого посещения в марте Николай Иванович зачем-то вышел из комнаты, а когда вернулся, застал рассказ Ляли о новокузнецкой трагедии: цепляясь за трамвай, сын Владимира Александровича попал под колесо. Владимир Александрович прилетел в Москву и четверо суток просидел у него в больнице, почему-то обещая купить велосипед. «Не нужно велосипеда, папа, я все равно умру…» - передавала Ляля слова, слышанные от Людмилы Михайловны, уверяя, что на Север Владимир Александрович уже не вернется, и Николай Иванович вспомнил совет матери подождать.

Но в Ухту Владимир Александрович вернулся. – по-видимому, только затем, чтобы убедить себя, что есть человек, которому он теперь нужен больше, чем Сане. Пытаясь его удержать, Саня сказала, что у нее будет ребенок, и эта шитая белыми нитками уловка предопределила исход. «Связать свою жизнь с лгуньей такой человек не мог!» - объясняла Ляля, сделавшаяся близкой подругой Людмилы Михайловны и часто бывавшая на Новокузнецкой, где ни разу больше не появился Марк.

О разрыве в Ухте Николай Иванович уже знал, - мать получила письмо, в котором Саня сообщала, что Дубяга уехал. Она упомянула об этом в приписке, вместо обычного «Привет Коле!». Никакие слова не могли выразить просьбу о прощении лучше. Он промолчал, а мать тут же возобновила переписку, не останавливаясь перед тем, что большинство писем ей вручала Римма.

Менее чем через месяц произошло событие, словно заявлявшее, что помимо всем известной, уже оборвавшейся связи, между Саней и Новокузнецкой существовала и некая другая, отменить которую было нельзя: попал под электричку Кузьма. Рапорт линейной милиции гласил, что «в ночь на четвертое апреля на перегоне Баковка-Одинцово был найден труп, принадлежащий гр. Молодцову К.А.». Очевидно, Кузьма возвращался из своего Баковского лесничества… Николай Иванович сразу вспомнил, как обсуждал с Владимиром Александровичем Саниного отца, который, приглашенный на Новокузнецкую, развивал знакомую тему о том, кого станут вспоминать после его смерти, склоняясь все же к тому, что надо «идти на принцип». «Сколько уходит денег!.. – жаловался он, сам же себе и оппонируя: - Если бы оттого, что не пьешь, их становилось больше! А то ведь так… статус кво… При своих то есть…» - перевел он. «Всё равно что обещать не спускать из котла пар… Разумно это? – Владимир Александрович не скрывал, что не только не верит в триумф трезвости, но и не усматривает в нем ничего хорошего. – Кажется, это Леонтьев заметил, что нашему соотечественнику легче быть святым, чем просто приличным человеком».

Николай Иванович был уверен, что причиной гибели Кузьмы явился именно «спущенный пар», но присутствовавший на поминках Марк рассказал, что, по свидетельству Евдокии Степановны, тот не пил уже около года. Вскрытие подтвердило, что погибший был трезв.

О случившемся Николая Ивановича уведомила по телефону Александрин. Боясь встретить Саню, на похороны он не поехал, а вечером, вернувшись из Одинцова, Марк сообщил, что Сани не было, и передал ему знакомый портфельчик. В нем оказались «Этика» и обернутая в газету школьная тетрадь – Евдокия Степановна сказала, что Кузьма давно распорядился «в случае чего, чтобы отдать это в Москву, Николаю»… «Я завидую ему, - сказал Марк: – Сколько человек повидал! Когда я об этом думаю, мне кажется, что в моей жизни вообще ничего не происходит». Николай Иванович листал тетрадь, на первой странице которой почерком с завитушками было выведено «ХРАМ ЧЕЛОВЕКА. Стихотворно-драматургическая поэма». Главным действующим лицом поэмы был Христос, и ему вспомнилась одна из жалоб Евдокии Степановны: «Гляжу, ночью обоссался. Встает мокрый, как Христос». Две последние страницы поэмы занимал монолог. «ХРИСТОС» было написано большими буквами и в скобках - (среди тишины):

На берегах генисаретских,
Где воздух амброй упоен,
Кольцом любимых взоров детских
Я был однажды окружен.
Был вечер тихий, чуть плескалась
Вода у ног моих, за мной
Учеников толпа стояла,
И, вдохновленный красотой,
Любовью пламенной, я молвил:
- Истинно, истинно, говорю вам: вы – боги!
В стенах еврейской синагоги
Толпе законников сказал:
- Истинно, истинно, говорю вам: вы – боги!
И у ворот Иерусалима,
Толпой народа окружен,
Любовью пламенной палимый,
Я молвил:
- Будьте совершенны, как совершенен отец ваш
Небесный! – И молвил:
- Отец небесный во мне пребывает и аз в нем!
Никто не понял притчи этой –
Закон великий бытия,
И тень родилась вместо света,
И жизнь, и проповедь моя
Искажены! И виден, братья,
Все тот же хаос, слышен стон,
И ропот тайный, и проклятья –
Из лжи и завести закон.
И бездна ужасов земная
Полна страданий, плача, слез…
И нет путей достигнуть рая,
Достигнуть царствия небес.
Но пусть вострубят трубы гласно
И братьям страждущим Земли
Еще раз скажут: не напрасен
Закон великий о любви,
О всепрощенье без изъятья!
И, внемля мудрости речам,
Здесь, на Земле, воздвигнем, братья,
Храм Ч е л о в е к а! Новый храм!

Он представлял себе, как Кузьма объявил бы заключительную ремарку своего произведения: (Раздаются звуки Симфонии Вселенной!), - и думал о том, что сродство Сани с Новокузнецкой оттенялось еще и наличием таких людей, как ее отец и Федотыч.

Через три года он защитил диссертацию, основу которой составил его старый фирсановский багаж. Вслед за поздравлениями коллег к нему подошла присутствовавшая в аудитории Римма: «Я никак не могла понять, когда ты успел надеть эти туфли?! - сказала она, прижимая руки к пылающим щекам. – Переживала, что ты пошел в черных…» Подобного рода наблюдательность считается уделом людей попроще, не наученных жить мыслью и пребывающих во власти ощущений, она, скорее, годилась не Римме, а Сане. Но Николай Иванович не допускал, чтобы в такие минуты Саня могла думать о том, какие на нем туфли.

Приходили письма из Кадиевки – обязательно в познавательных конвертах: «Грузинский педагог и публицист Я. Гогебашвили», «Владивосток (фуникулер)», «Приокско-Терасский заповедник»… На конвертах значилось: «Москва – столица, Центр. область». Кончались письма, как правило, так: «Пишите мне более или менее подробно про ваше здоровье и благополучие. Буду терпеливо ждать ответа. Ваша любимая Софья Львовна».

Периодически между матерью и Риммой вспыхивали бои местного значения, особенно страстные в силу того, что в его присутствии стороны не решались трогать вопросы кардинальные. Дискутировалось, например, следует ли кормить Алешу макаронами. Макаронницами были Саня и Таня, поэтому мать защищала мучное, которое, очевидно, по той же самой причине, отвергала Римма. «Молодым лучше жить отдельно…» - сдавалась мать, и этот тезис был единственным, с чем Римма соглашалась: «Нет-нет: только отдельно!...». Матери предоставлялось подумать над тем, в кого упирается осуществление взаимного идеала. Впрочем иногда, совершенно непроизвольно, мать умудрялась отплатить с лихвой, причем в силу простодушия удар был особенно впечатляющ. «Всю жизнь знать всего одну женщину?!. – не выдержала мать однажды, подразумевая только что ушедшего от них Марка, и затрясла головой: - Бр-р-р!..» Римма посмотрела на нее так, словно она призывала Николая Ивановича немедленно обзавестись любовницей.

«Мне сегодня приснилось, что я сижу за столом… - вздохнула как-то мать. – А на самом деле мне хуже…» - «Какое там - хуже?!» - вспыхнула Римма, принимая это «хуже» за тоску по Саниным временам. «Ну лучше, лучше… - согласилась мать, давая понять, что переспорить невестку невозможно, и не удержалась: - Я понимаю, что было бы лучше, чтобы я умерла. Но ты же видишь: не умирается!..»

Последней из их довоенных соседей умерла вдова точильщика Дмитрия Корнеевича. В ожидании, когда приедут с заморозкой, Римма положила ей на лицо смоченную водой марлю, и от этого ее навыка на Николая Ивановича повеяло чем-то зловещим. Их квартира с венчавшим высокую входную дверь витражом из красного и синего стекла давно представляла собой перевалочный пункт, новые жильцы здесь не задерживались, и только в бывшей комнате Волынских обозначилось нечто стационарное. В ней жила дворничиха Клава, полная женщина, прибывшая откуда-то из-под Ногинска. Николай Иванович часто встречал ее в коридоре, стоящей над обнаруженной на полу бумажкой и как бы убеждающей себя в том, что ее профессия не предполагает отдыха. «Вот и эта просится: возьми меня!..» Клава вздыхала и шла за веником и совком. Пока Римма была на работе она нередко заглядывала к матери, и, желая отблагодарить её, Николай Иванович отдал ей однажды билет в театр на «Давным-давно», куда в культмассовом порядке собирался его отдел. Клава вернулась аж красная, затрудняясь, однако, свои впечатления передать, и мать вынуждена была прибегнуть к наводящим вопросам. «Ну, а французы там были?» - спросила она, памятуя. что речь шла о войне двенадцатого года, и Клава замялась: «… французы были, но не выходили…» Её ответ разъяснился на следующий день, когда Николай Иванович узнал, что в последний момент «Давным-давно» заменили спектаклем из колхозной жизни.

В деревне у Клавы оставалась племянница. Гордясь обосновавшейся в Москве родственницей, она распространила слух, что та работает в Кремле. Версия эта предназначалась сожителю, который, будучи не совсем полноценным психически, еще и пил. Но «Кремль» оказался бессилен, и в конце концов его подруга отвезла свою шестилетнюю Катю к тетке.

«Ангел ты мой неимоверный! Фея ты моя лесная!..» - причитала Клава, вводя на кухню сияющее существо в новеньких босоножках, которые Катя старалась выставить на всеобщее обозрение. Босоножки были велики размера на три - пальцы едва достигали ближайшего ремешка. Не осталась без комплимента и племянница: «Вон ты какая симпатичная – некрашеная! – одобрила Клава. – А как накрасишься, так ещё страшней!» Называя Катиного гонителя «павиант бесхвостый», Клава выразила уверенность, что «дал бог зайчика – даст и травку!», но было не понятно, относится её оптимизм к Кате или к племяннице, чей живот казался подозрительно увеличенным.

Ещё и в сентябре Катя продолжала бегать во двор в одних трусиках, увлекая за собой Алешу. Возвращалась она обязательно с какими-то палками, в синяках, любила стоять на голове и вообще была вылитый мальчик. Только однажды, увидев на матери Николая Ивановича подаренный им яркий халат, она подошла к ней и пощупала шелк совершенно женским движением. «Вот ты себя и выдала, - улыбнулась мать. – Ты – девочка! Нравится тебе?» - «Да…» - Катя не могла оторвать глаз. «Когда-нибудь бабушка сошьет тебе из этого платье. Я ведь уже старенькая. Знаешь, сколько мне лет?..» - «Сто?» Взглянув на нее, Катя, похоже, внушала себе, что ждать действительно придется недолго.
Она никак не могла наесться, и в качестве примера Римма нередко сажала её за стол с Алешей, еду в которого приходилось впихивать. «Только сперва вымой руки с мылом!» - говорила она, ведя Катю к ним в комнату. «С мылом я мыла утром».

«Если ты будешь столько есть, - не сдержалась однажды Римма, - ты будешь такая же толстая, как твоя мать!» - «Вы что?.. – Катя не оторвалась от тарелки. – Она беременная».

«Не уезжа-ай!.. – канючил Алеша в канун следующего лета, когда Катю собрались отвезти в деревню. – Без тебя скучно!» К отъезду имелся настоятельный повод – Катя призывалась присматривать за родившимся братом. «Лишь бы не испугали!..» - все время повторяла Клава, по-видимому приписывая беды его отца исключительно испугу.

Для Николая Ивановича Алешино детство навсегда осталось связанным с Катей. Они одновременно пошли в школу, попали в один класс, где Катя защищала Алешу от мальчишек, и как-то он прибежал в слезах, что приехавшая из деревни мать поставила Катю в угол на колени с поднятыми вверх руками. На переговоры к соседям отправилась Римма и доставила осужденную, провинность которой заключалась в том, что, желая вернее пленить Алешу, она надела поверх платья купленный матерью лифчик.

На елки Николай Иванович покупал всегда два билета, и со временем его подопечные вместе иронизировали над не слишком обновлявшимся новогодним репертуаром. «Мне нужна девочка! – объявлял клоун. – Как тебя зовут, девочка?!» - «Лена». – «Ле-ночка!»

«Сейчас скажет: а меня зовут клоун Вовочка!» - толкала Алешу спутница.

«А меня зовут – клоун Вовочка!»

«Он уже третий год Вовочка…» - замечала Катя.

«Ребята! Вы хотите, чтобы сейчас наступило лето?!» - «Не-ет!..» - кричали Алеша и Катя, потому что лето означало для них разлуку. «Ну, раз хотите!..»

«Знаешь, кого она мне напоминает?.. – сказала ему однажды мать, наблюдая игравших за столом детей. – Саню!» Она не видела, что в комнате находилась Римма.

В семьдесят втором году они наконец переехали в Теплый Стан. Вскоре умерла мать, и Николай Иванович все реже вспоминал Плющиху. Потом их старый дом и вовсе сломали, Клава тоже получила квартиру где-то на Студенческой. О Кате было известно, что она училась в строительном ПТУ, но, еще не окончив, будто бы оказалась в положении и уехала в Ногинск. «Этим и должно было кончится…» - сказала Римма и по привычке покосилась на диван, словно там все ещё обитала свекровь, которой свойственно было ошибаться в людях.

4

- Возницкого!.. Вас, Николай Иванович!

Привстав со стула, Лина кивала ему на дверь заведующего. Наступало время обеда, и, чтобы быть услышанной посреди взыгравшего многочисленными голосами аппетита, ей пришлось кричать. Так рано звонка он не ждал, по-видимому, речь шла о том самом отзыве, для которого требовалась сопроводиловка. Приготовленное им письмо Лина перепечатала еще вчера, и с утра он успел его вычитать.

Подойдя к кабинету Валерия Михайловича, он обнаружил, что забыл письмо. Он уже замечал за собой этот феномен: фиксируешь вещь глазами и отправляешься в полной уверенности, что взял её. Он хотел вернуться, но в приоткрытую дверь заметил лежавшую на столе заведующего телефонную трубку.

- Отец, нам отказали…

Наверно, его лицо выразило нечто такое, что Валерий Михайлович прервал свое любимое занятие – ломание канцелярских скрепок.

- … чем они мотивируют? – спросил он наконец.

Он с удивлением обнаружил, что совсем упустил из виду возможность отказа, но это вовсе не была уверенность в благополучном исходе. Просто то, что Саня находится рядом, казалось таким естественным, что представить себе иную данность он не мог.

- Сказали, что, если хотят жить вместе, пусть меняет на Ухту.

- В её возрасте переселяться на Север?.. – Машинально он взял у Валерия Михайловича скрепку и стал разгибать. – Как она настроена?

- Мать?

- … Лидия Ивановна, - сказал он, хотя думал о Сане.

- Она еще не знает… Нашли, что твоя Александра Кузьминична тоже не первой свежести. Хватает Москве пенсионеров и без неё. Что-нибудь бы лет пятнадцать назад!..

Ему казалось, что вместе с дочерью в автомате стоит Саня и виновато улыбается. Она всегда расставалась с надеждой легко, и ее готовность смириться кольнула его, словно Саня не очень-то и рвалась жить с ним в одном городе.

- Она думает, не меняться ли им с Лидой на Ригу… - сказала Таня, и он понял, что не может допустить, чтобы Саня уехала.

- Дай мне маму. – Получилось слишком решительно, как будто он мог чем-то помочь, и, осознав свою несостоятельность, он попытался отсрочить передачу трубки Сане. – Ты пока не уезжаешь?

- Пару дней, я думаю, нет… Как я могу их бросить?

- Да, Коленька!.. – подошла Саня. – Главное дело, не нервничай.

Вырвавшееся их плющихинских времен «главное дело» лучше всего сказало ему о ее состоянии, и он заставил себя собраться:

- Не говорите Лидии Ивановне. Скажите, что решение вопроса отложили. Я позвоню.

- Спасибо…

Было ясно, что она все-таки надеется, и надеется на него.

- … каждый отказ означает очередной шаг к успеху, - объяснил Валерий Михайлович, когда он положил трубку. – Успех сопутствует тому, кто получил максимальное количество отказов…

Николай Иванович набрал домашний номер Марка. Он вспомнил, что не говорил с ним с того самого дня, как позвонила Саня, уже дважды они пропустили воскресные шахматы, но удивительнее всего было то, что он спохватился об этом лишь сейчас… К телефону не подходили – наверное, Марк находился в Протвино, где состоял консультантом и где у него тоже была квартира.

- Вы рассчитывали бежать сотку, а в серьезном вопросе следует настраиваться на десять километров!.. – продолжал Валерий Михайлович, посасывая усы, которые отрастил, маскируя свой женский ротик. – В институте я занимался бегом. Тот, кто преодолевает все двадцать пять кругов, добивается… Обычно это наиболее нуждающиеся и наиболее нахальные. Инстанции лишены возможности дифференцировать. Раз человек проявляет настойчивость, значит, вопрос для него жизненно важен…

- Мне необходимо уехать, - перебил Николай Иванович. – По-видимому, и завтра тоже… Я напишу заявление.

Валерий Михайлович кивнул.

- Что это, по-вашему?.. – Он загадочно подвинул ему выписку из ведомственной поликлиники, в которой значилось «же. пу.б.б.», и рассмеялся : «Желчный пузырь безболезнен»!

В Протвино нужно было ехать по той же линии, где находилась и их организация. Через сорок минут Николай Иванович был на станции в Гривно, угодив в дневное окно: до серпуховской электрички оставался час с лишним. По пятнадцатикопеечному автомату он позвонил Римме, чтобы его не ждали: «Мне нужно подъехать в Протвино…» Вряд ли ему мог помочь не заводивший полезные знакомства Марк, но никого другого у него не было.

Оказавшись на платформе, он уже не чувствовал безысходности, предстоявшая дорога означала хоть какое-то действие. Пусть результат не слишком обнадеживал, но ведь недаром считается, что есть ситуации, когда сомнительное средство все же лучше, чем никакое.

В Серпухове моросил дождь, и в вихре оберток от мороженого ветер мел через вокзальную площадь бездомную собачонку. «Не люблю, когда рано темнеет, - вспомнил он осенние жалобы Сани. – Как будто день уже кончился. И он потом правда скоро кончается».

Протвинский автобус оказался переполненным. «Та-ак! Пожалуйста! Кто ещё несмелый!» - протискивалась кондукторша. На автобусе значилось «экспресс», но он никак не мог выбраться из города, останавливаясь у каждого столба, и старые дома вокруг, с тусклыми, словно матовыми стеклами, напоминали бани. Проехали спуск возле церкви, мокрый мост через Нару, крутой подъем за ним, всякий раз рождавший у Николая Ивановича сомнение, что автобус его осилит, квартал соснового леса, в первый момент производивший впечатление загорода. Следом однако снова начиналась деревянная улица, возвратились бетонные корпуса… Наконец слева открылось убранное поле, заляпанное листьями капусты, миновали необитаемый вагончик с надписью «Пост ГАИ», поворот на Тарусу. Приближались места, знакомые по их с Марком прогулкам во всякое время года. Особенно впечатляли здешние паводки, развешивавшие в лесу гирлянды ужей, когда чуть ли не на каждом кусту вызревали одушевленные янтарные плоды.

Стоявший среди высоких сосен городок умиротворял академической размеренностью. Николай Иванович сошел возле гостиницы в виде перевернутой и несколько располневшей буквы «П». Приезжая к Марку, он успел пожить в обеих ее многоэтажных ножках, обычно пустующих, поскольку для вселения требовалось разрешение институтского руководства.

Перейдя бульвар, он вышел к кафе «Русский чай», где однажды с Марком встретил приехавшего к местным шахматистам Ботвинника. Забывшего захватить паспорт гостя никак не хотели пустить в институт. «Меня вы можете не знать, но Якова Борисовича!.. - показывал Ботвинник на сопровождавшего его мастера Эстрина. – Все-таки он чемпион мира по переписке!» - «Подумаешь - Ботвинник!.. – встал на сторону порядка доставивший москвичей некто Замуруев. – Я Кобзона возил!» Из множества перебывавших здесь гроссмейстеров Ботвинник в свои почти семьдесят лет показал в сеансе абсолютно лучший результат, выиграв двадцать партий и лишь четыре, в том числе с Марком, сыграв вничью.
Марк жил в башне рядом с Домом ученых, где почти всегда было чешское пиво и царила чистота, напоминавшая, что его директриса начинала свою ученую карьеру, убирая коттедж местного щефа-академика.

На площадке восьмого этажа было чадно. Похоже, в соседней квартире жарили гренки.

- … тут такой случай… - Смущенный Марк пропустил Николая Ивановича в просторную прихожую. – Перед тобой позвонила почтальонша. Минуточку, говорю, я не совсем одет. И что, ты думаешь, слышу? «Все равно ничего принципиально нового я не увижу…»

С кухни доносился голос Царева, читающего Есенина. Его декламация напоминала диктовку песни для разучивания. Впереди на стене висели знак «Остановка запрещена» и плакат «Каждый обязан сдать 200 кг сена!». Ляля никогда не прекращала свою игру в капустник, отчасти не соответствовавшую облику квартиры, расписанной самой хозяйкой под хохлому. Черным, золотым и красным были раскрашены двери обеих комнат, створки стенных шкафов, подоконники и даже стекло над туалетом. Под знаком «Остановка запрещена» стоял хохломской же стульчик, на который полтора года назад, собравшись с мужем на традиционную послеобеденную прогулку, вдруг обмякнув, опустилась грузная Ляля. «Помогите же ей чем-нибудь!..» - бросился Марк к прибывшему врачу «скорой помощи» и услыхал: «Ей уже ничем нельзя помочь…»

- Ей отказали… - сказал Николай Иванович, проходя в служившую кабинетом ближнюю комнату и испытывая облегчение, словно наконец с ним разделили ношу, которую он еле втащил на этот высокий этаж.

В память о ратовавшей за экономию Ляле Марк выключал в прихожей свет, и Николай Иванович слышал, как в оттопыривавшем верхний карман его пижамы пузырьке пересыпались какие-то медикаменты.

- Очень просто, - ответил Марк: - я поеду к Пушкареву.

Он прошел к письменному столу с чугунной статуэткой Дон Кихота, у которой по локоть оказалась отбита правая, некогда державшая книгу рука, взял старый алфавит и, сняв трубку, продиктовал номер московского телефона. Было странно видеть его в пижаме, при Ляле он позволял себе её только на ночь. Впрочем, и пробор, и усы оставались на месте, это все ещё был Роберт Тейлор, и Николай Иванович подумал про его режиссершу, у которой появились предпосылки поведать зрителю о любви не понаслышке.

- Боюсь, он уже ушел… - Марк посмотрел на часы, показывавшие четверть шестого, и следом сделал предупреждающий жест. – Анатолия Максимовича, пожалуйста! Волынский. Откуда? – Он пожал плечами. – Из дома… Ага… - закивал он, узнав, по-видимому, о препятствиях к разговору. – Тогда, будьте добры, передайте Анатолию Максимовичу, что я завтра подойду. Часа в три. Он будет на месте? Должон?.. - повторил Марк секретарскую вольность. – Да: Волынский. Надеюсь, помнит. Марк Захарович… Пропуска нужно два. Возницкий Николай Иванович.

Николай Иванович не знал, кто этот Анатолий Максимович и каковы его возможности, но он знал Марка, который, если обещал, то, как правило, меньше того, что собирался сделать.

- Когда-то я оказал ему услугу, - Марк положил трубку. – Поэтому, думаю, ко мне он относится неважно. Странно: я один из немногих, кто любит коллег, и не могу понять, почему они не отвечают мне взаимностью. – Он пытался навести порядок на заваленном книгами и рукописями столе. – Правда, раньше я любил говорить с ними на научные темы, но уже дано стараюсь касаться исключительно шахмат и книг…

- Очевидно, тебя он все-таки уважает… - вставил Николай Иванович, вспомнив, что известие о Саниных делах Марк воспринял как должное, словно был в курсе, и мысль о том, что Саня обратилась к Марку тоже, задела его. Вряд ли, конечно, Саня могла знать протвинский номер, который к тому же требовалось заказывать через междугородный… Скорее, в Карманицкий позвонил сам Марк… Но для этого он должен был знать, что комиссия была именно сегодня, а, значит, все эти дни поддерживать с Саней связь, чего при своей щепетильности в обход Николая Ивановича делать бы не стал, тем более что тот изначально не выразил особого желания ей содействовать.

- … подобного рода уважением не следует обольщаться, поскольку оно основано не на понимании того, что я делаю, а… - Марк уставился на палас, запечатлевший след горячего утюга, - … а лишь на вере в имя. В силу своего положения ему иногда приходится обо мне слышать.

Ногой в тапочке он потер побуревший след и покосился на стену, где висела «Я не сплю», словно извинялся перед Лялей за свою халатность.

- Этого может оказаться вполне достаточно. – Николай Иванович насторожился, словно Марк собирался идти на попятный, и на столе зазвенел будильник.

- Я варю кашу, - сказал Марк. – Ляля мне оставляла будильник, чтобы не подгорела.
Николай Иванович пошел за ним в кухню.

- Диетическая… - Марк вынул из духовки кастрюлю гречневой каши. – Но мы можем поужинать и в ДэУ… - Он посмотрел в окно, откуда были видны фонари Дома ученых. – Поваром у нас теперь невестка директора института. Замечательная девочка, и так вкусно!

- Зачем?..

Неся кастрюлю на стол, Марк горбился, словно у него был радикулит.

- Два года назад мы были с Пушкаревым в Лондоне… - Заметив его взгляд, Марк распрямился. – Он напечатал в «Неделе» впечатления… что у нас автобусный билет стоит дешевле. Но, что существенней, мы вместе лежали в больнице. Больница, как армия, сплачивает. – Из навесного шкафчика он достал две тарелки. – Мы с тобой, Николай, пешки, - улыбнулся он, накладывая ужин в тарелки. – По-моему, это съедобно… А пешка должна ходить только вперед! Прочие пути может позволить себе фигура.

- Как поживает твое кино?.. – Ему вспомнились Лялины восторги после просмотра фестивального фильма: «Какие сильные эротические сцены!..»

- Замечательная женщина! – оживился Марк. - Самостоятельно выложила себе ванную черным кафелем. Но встречаются, к сожалению, неточности… У них герой то и дело смотрит на перфокарту и держит её на просвет.

- Там не на что так смотреть… - Впервые Николай Иванович застал Протвино без Ляли, и теперь у него было такое чувство, что если кто-нибудь нуждался в помощи, то именно Марк.

- В том-то и дело! – зажегся Марк, напоминая полковника, привлеченного к постановке «Трех сестер» для военных тонкостей и настолько проникшегося режиссерскими заботами, что сильно переживал, что не слишком вытанцовывается роль Соленого. – Ни на перфокарту, ни на перфоленту так не смотрят! Совершенно неправдоподобно… - замолчал он, словно исчерпав интересные собеседнику темы.

- С твоего разрешения я бы полежал, - сказал Николай Иванович.

- Да-да, идем! Я ещё хотел поработать…

Они вернулись в комнату, которая, несмотря на беспорядок и оставленный на полу у тахты журнал, выглядела будто нежилой.

Включив в изголовье тахты фонарь «Талин», Николай Иванович поднял журнал и лег. «Как давно они не виделись, господи!» - прочел он, машинально отметив, что эта фраза сохраняет тождественный смысл и без «не»: «Как давно они виделись, господи!..» Рядом на полке стояла вышедшая в серии «Мир художника» книжка Сомова - у Ляли всегда можно было найти то, о чем говорила Москва, узнать, кто у Катаева Колченогий, Королевич или Щелкунчик. По соседству с Сомовым находилась последняя Лялина монография. «Ученый с мировым именем профессор Фригони»… - открыл её Николай Иванович на середине. Ему казалось, что перед словом профессор не хватает запятой, но не отягченная синтаксисом фраза выглядела изящнее.

- … всю жизнь запасал впрок… - опустошал Марк ящики письменного стола от бумаг, - а теперь убеждаюсь, что почти ничего из этого запаса не востребовано. Тогда – зачем? Делать нужно только то, что чувствуешь, что никто, кроме тебя, не сделает… По-моему, это кто-то сказал.

Николай Иванович смотрел на висевший над книжным шкафом поблекший транспарант: «ПРИЗНАЕМСЯ: ВСЕГДА ПРИЯТНО ПРИЙТИ В ЗНАКОМЫЙ МИЛЫЙ ДОМ! ВОСПЕТЫЙ НАМИ МНОГОКРАТНО, ТАЛАНТОМ СОЗДАННЫЙ, ТРУДОМ!» Это признание Лялина лаборатория приурочила к последней годовщине их с Марком свадьбы, отмеченной с каким-то итоговым размахом. «Расскажи-ка нам, мамуля, если не секрет, как любила ты папулю двадцать восемь лет?!» - начала с Лялей дуэт на мотив песни Беранже старшая дочь. Присутствовавшая на чествовании Римма сидела красная, будто наблюдала картину недостижимого счастья, хотя концовка вокального Лялиного ответа не была свободна от критики: «… Я всю жизнь любила Марка, до сих пор люблю. Хоть не божья он коровка, все же я терплю!» - спела она, вызвав общий хохот. Всем было известно, кто чистит ей сапоги, и что, отправляясь с нею в театр зимой, Марк кладет в сумку с её туфлями грелку. Вместе с гостями смеялась и Ляля, показывая, что больше кого бы то ни было сознает несправедливость своего ропота. Ни две уже взрослые дочери, ни внуки, ни даже биология не в состоянии были конкурировать у неё с Марком. Он являлся любимым её произведением – возможно, из-за веры в то, что никому она так не нужна. Они походили на супругов бездетных, сознающих, что, кроме как друг на друга, им рассчитывать не на кого. И действительно: при насаждаемом Лялей культе семьи, при всех этих папуля-мамуля, с дочерьми не было близости. Обе они не были счастливы в браке, по-видимому, ещё и потому, что в качестве эталона супруга имели своего отца и предъявляли мужчинам малореальные требования. Старшая, Анастасия, вышла замуж за человека, подписывавшегося в газетах «социолог Петров» и подрабатывавшего по линии сантехники. Добывая ему ангажемент, всех знакомых новоселов Марк спрашивал, не собираются ли они менять сантехнику… У Анастасии был мальчик пяти лет, с которым отец беседовал так: «Боба, помнишь у Генри…» - и который употреблял сослагательное наклонение. «Дедушка, не пойти ли нам погулять?» - обращался он к Марку, а однажды, отвечая по телефону, сказал: «Марк Захарович отсутствует. Он позвонит вам впоследствии». Вопреки подобному воспитанию, он мог закричать на всю улицу: «Хочу налить!» - или, изобразив указательными пальцами рога, броситься на прохожего с воплем: «Забодаю-забодаю!» Брак Анастасии распался после ее годичной командировки в Монголию, накануне которой Петров предупредил, что, оставленный на такой срок без женщины, мужчина, в силу своей физиологии… Оповещенная об этом Ляля сказала, что во всяком случае зятю не откажешь в честности. Таким образом обозначилась альтернатива. Решив взглянуть на физиологию сквозь пальцы, Анастасия выбрала Монголию и, вернувшись, застала у себя в квартире молодую особу. Петров не отрицал, что это временная её заместительница, немедленно прогнать которую интеллигентный человек не может, тем более что она не москвичка и жить ей негде. Началось общежитие. В процессе его Петров находил отношение жены к своей сменщице недостаточно сердечным, когда же Анастасия пыталась взять себя в руки, обличал в притворстве, говоря, что её радушию недостает искренности. В конце концов состоялся развод.

Разведена была и младшая сестра Анастасии, переводившая с английского и снабжавшая мужчин презрительными кличками: Выродок, Сумасшедший, Белая Крыса… Некоторое время она любила молдаванина и выучила молдавский, потом произошел роман с христианином. Она крестилась, уволилась с работы, перессорилась с подругами. Понятно, что деньги на жизнь должен был давать Марк. Когда однажды он раздобыл ей какой-то перевод, она посмотрела на него с состраданием: «Боже, какая все это чушь! Мне тебя жаль…»

Окружающие недоумевали: как, имея двух разведенных дочерей, Ляля может сохранять безмятежное состояние духа и во всеуслышание заявлять о своем счастье? «Что мне ещё нужно: Марк со мной! – отвечала она. – А огорчаться из-за того, что девочки развелись?.. Я буду с вами спорить: следует только радоваться, потому что они расстались с негодяями!» И она радовалась. В присутствии Марка на ее лице не переводилась улыбка, и, даже задремывая на своей тахте, она продолжала улыбаться. Последние годы её часто мучила бессонница. В качестве повода больше находиться на воздухе появилась собачка Пит, потом был приглашен владевший гипнозом психиатр. Уложив Лялю на тахту, он сел в кресло напротив, и скоро Марк услыхал храп. Это уснул Пит.

- Она была… - словно подслушав его мысли, Марк обернулся: - человеком сентиментальным. По-моему, теперь это слово считается скомпрометированным… Я постелю тебе здесь, - добавил он вставая.

Николай Иванович удивился, зная, что в соседней комнате две кровати и как Марк дорожил его обществом.

Принеся белье, Марк пожелал спокойной ночи и вышел.

5

Его разбудило позвякивание пустых молочных бутылок на лестнице. Их платоническому перезвону вторили выбиваемые между сосен ковры, где-то мяукала бензопила, утро было ясным, и, казалось, вот-вот прозвучит оздоровительный Лялин призыв: «На воздух! На воздух!». Выйдя в лоджию, Николай Иванович нашел, что тепло, но что в будни свет все-таки не бывает таким, как в воскресенье, и подумал, что едва ли не самый существенный пенсионный минус состоит в утрате воскресных красок, не рассчитанных на то, чтобы ими пользовались постоянно. Рядом, на столике, были сложены стопкой картина в багете, крышка стульчака, веник, ракетка для бадминтона, на кафельном полу стоял террариум от Лялиных хомякообразных. Его зеленая дверца была отворена, внутри пылилась литровая банка.

Идя в ванную, он постучал Марку. «Сейчас я буду готов!..» - последовало оттуда, он толкнул дверь, но оказалось заперто. Сняв с рожка полотенце, Николай Иванович заметил, что в креплении вешалки отсутствует нижний шуруп, шлицы двух верхних имели одинаковый наклон вправо и вместе с пустой ячейкой внизу походили на лицо человека, открывшего рот, словно разделяя его недоумение по поводу появившейся у Марка манеры запираться.

- Как ты меня находишь? – Марк встретил его посреди кухни в розовой рубашке.

- В нашем возрасте розовое?.. – Николай Иванович наблюдал, как в паровой бане подогревается вчерашняя каша.

- Полагаешь?.. Но ведь пишут: техническая революция отменила понятие старость. Обрати внимание: сейчас ведь нет старых людей. Ему за семьдесят, а ещё хочет расти… - Марк оглядел свою рубашку, словно приглашая её содействовать этому стремлению.

- Тогда зачем ты меня спрашиваешь?

- Если ты не возражаешь, по дороге мы заглянем в поликлинику. – Кончая завтракать, Марк посмотрел на часы. – В одиннадцать у меня укол.

- От чего укол?

- Не знаю, не спрашивал. - Марк направился в комнату и снял трубку телефона. – Назначили – я хожу.

У подъезда девочка с бусами из рябины прогуливала карликового пинчера, проскакавшего мимо них, как крохотный олень. На Марке, вплоть до холодов ходившем без головного убора, был серый ворсистый реглан, пояс которого по Лялиному завету игнорировал пряжку, завязываясь небрежным узлом; в руке – трость. Купленная когда-то Лялей, она, похоже, появлялась на людях впервые – с прицелом на Пушкарева.

Поликлиника и больница находились на краю поселка, в лесу. По пути на газонах было много кустарника, и Марк использовал свою трость для поиска грибов. Её черные росчерки в опавших листьях напоминали не успевший наполниться кровью след молоточка невропатолога. Сбор грибов был любимым занятием Ляли, Николай Иванович представил себе, как, беседуя с Риммой, она возглавляет компанию и её догоняет Марк: «Позволь, я возьму у тебя сумку, тебе удобнее будет разговаривать…» В одном таком походе им сопутствовала группа немецких физиков, которым Ляля объявила с тропинки: «Ахтунг, фикален!», и её предостережение передавалось гостями друг другу по цепочке.

Дожидаясь Марка, Николай Иванович вспоминал последнюю прогулку – за речку, в Юрятино, где на берегу стоял кирпичный остов старой мельницы, и Ляля кинулась туда, спасаясь от преследовавшего её петуха.

Выйдя из поликлиники, Марк опирался на трость, - очевидно, укол оказался болезненным.

- Как говорил мой любимый герой пудель Артемон: «Мне бы тарелочку овсяной болтанки и косточку с мозгом – и я готов драться со всеми собаками в городе!».

Тренируя в юности самообладание, Марк довел его до такой степени, что однажды, когда взятая ими напрокат лодка стала тонуть, не прервал беседы, продолжая погружаться в воду вместе с нею.

- На чем мы едем? – спросил Николай Иванович, глядя, как остановившийся рядом Марк приналег на трость.

- Да вот… - Марк кивнул на притормозившую за больничной оградой черную «Волгу». – По-моему, это за нами. Приезжая на служебной машине, проситель выглядит убедительнее. К сожалению, не представляется возможным въехать на ней непосредственно в кабинет… Я хорошо знал его предшественника… - продолжал Марк в машине. – У них был вечер с вахтанговцами, закончилось танцами, и старик – всегда отличался галантностью - пригласил Юлию Борисову. Что-то, говорит, мне знакомо ваше лицо… По-моему, вы работаете у нас на вычислительном центре?.. Это был один из… из… - Встряхивая в ладони мелочь, Марк раскладывал монеты по номиналу на вытянутых пальцах, и Николай Иванович вспомнил этот его, давно не обнаруживавший себя, единственный признак волнения. – Про таких говорят: чтобы уничтожить науку, не требуется убить тысячу ученых – достаточно десяти…

Остаток пути Марк рассказывал о послевоенных потсдамских приемах у Жукова, имевшего десять градаций оказываемого посетителям внимания. Скажем, вы входили в кабинет, и, продолжая сидеть, маршал вам просто кивал. Совсем другое дело, если он вставал, или доходил до края стола, или встречал вас уже вне его пространства, на середине кабинета, у дверей и т.д., - все это соответствовало не вашему чину или званию, а человеческой стоимости в глазах хозяина. В редчайших случаях он отправлялся встретить гостя в приемную – так было с Эренбургом, которого в Потсдам доставил на машине Марк.

Ведомство Пушкарева располагалось неподалеку от Ленинского проспекта. В гардеробе Марк оставил свою трость и, покосившись в зеркало, убрал под горловину джемпера воротничок розовой сорочки.

- Анатолий Максимович у себя? – спросил он в приемной.
Не успела элегантная секретарша ответить, он потянул дверь в полированной стене, и, ступив было за ним, Николай Иванович обнаружил, что это шкаф.

- Вы, очевидно, Волынский?.. – улыбнулась секретарша. – Подождите минуточку, Анатолий Максимович сейчас освободится.

Дожидаясь в кресле, Николай Иванович вспомнил, как, впервые попав на Новокузнецкую, Марк заспешил в кухню, где вниманию гостей предлагались отремонтированные хозяином часы с кукушкой, и, споткнувшись о порог, вывалился на её середину вместе с началом очередного кукования.

- Не хотите ли чаю? – Оценив внешность Марка, секретарша возилась со стоявшим на журнальном столике самоваром. – Мы собираемся пить чай! Не хотите? Очень напрасно, у нас есть сушки.

Стенные часы показывали без двух минут три, в тамбуре кабинета произошло движение, и вслед за двумя посетителями в приемную вышел моложавый Пушкарев, пытаясь притушить тень очевидно не совсем приятного разговора.

- Иной трудится, напрягает силы, поспешает и – тем более отстает!.. – подошел он к Марку, как бы оправдываясь за не вполне изжитые признаки озабоченности.

- Николай Иванович Возницкий, - представил Марк.

- Пушкарев. – Пожимая Николаю Ивановичу руку, Пушкарев пристально в него вглядывался, пытаясь вспомнить, кто это может быть, чтобы не проявить некомпетентность в фамилии, которую, занимая такую должность, не исключено, обязан знать. – Мы в подполье!.. – обернулся он к секретарше, этой неофициальностью отметая подозрение, будто названное только что имя ему неизвестно.

В кабинете Пушкарев подвел их к дивану и сел рядом.

- Как жена, как дети, как здоровье? Вопросы, которые приятно задавать… - улыбнулся он. По потсдамским меркам прием осуществлялся по высшему разряду.

- По последнему пункту теперь принято говорить: хуже, чем было, но лучше, чем будет, - сказал Марк. – Остается решить, что это: пессимизм или оптимизм?

- Ну-у, это сложно!.. – рассмеялся Пушкарев.- Займемся лучше чем попроще… - Догадываясь, что дело касается Николая Ивановича, он осторожно повернул к нему голову, словно находился в воде и боялся захлебнуться. – Самое откровенное место есть кабинет чиновника… - Не то он их ободрял, не то намекал, что стеснен во времени. - Хочу только предупредить, что одна из основных обязанностей математика, даже если он директор, состоит в том, чтобы не ждать от математики слишком многого…

- По-моему, вы состояли в городском исполкоме? – спросил Марк.

- Член президиума, - подтвердил Пушкарев, продолжая смотреть на Николая Ивановича.

- Николай Иванович сейчас объяснит, но мне кажется, они отнеслись формально.

- Они – это кто?

- Комиссия по прописке, - ответил Николай Иванович. – Речь идет о моей бывшей жене. Она давно работает на Севере и пытается возобновить московскую прописку. Прописывается она к тетке восьмидесяти лет, больной и нуждающейся в уходе. Об этом есть соответствующие документы. Но им отказали…

Пушкарев встал и, пройдя за директорский стол, выдвинул ящик.

- Я вам сейчас покажу, кому мы отказываем! – сказал он. – У меня должно быть в блокноте… взял на заметку для прецедента…

- Лучше покажите, кому вы разрешаете, - вспыхнул Марк. – Если окажется, что есть люди, нуждающиеся в этом больше, мы не будем настаивать.

- В жилищных делах… - смутившись, Пушкарев прекратил поиски, - запретить может почти каждый. А разрешить… Это как пятая задачка для абитуриентов мехмата: из ста докторов наук её осилит один. В комиссии по прописке такие доки – не уступят университетским экзаменаторам!.. Один наш молодец, - он посмотрел на Марка, - уверял меня, что берется экзаменовать по школьной программе Колмогорова и с полным основанием поставить ему «неуд». И никто, говорит, не придерется! Тут вопрос в подходе: «Они красноречивы потому, что придерживаются правил, и они лишены красноречия потому, что придерживаются правил…».

- Пятая задача дается не для того, чтобы ее решили, а чтобы, решая, не имели времени подсказывать другим, - вставил Марк.

- Возможно… возможно… - Пушкарев листал список телефонов.

- Хотя Николай Иванович когда-то успел решить её и за себя, и за меня. Мы держали экзамен вместе, - добавил Марк, и жест Пушкарева дал понять, что для такой величины, как Николай Иванович, это неудивительно.

- … она ветеран войны, - поспешил воспользоваться Николай Иванович его поощрением, спохватившись, что наверняка соответствующую справку ни Лидия Ивановна, ни Саня взять не догадались. – Я не знаю, есть ли такая справка в деле, но её можно представить.

- Вы имеете в виду жену? – осторожно поднял Пушкарев голову с тщательно распределенным остатком волос.

- Нет. Тетку. – Николай Иванович понял, что замедленные движения директорской головы обуславливаются заботой о сохранении прически.

- А вот это может оказаться весьма существенным! Фамилия у жены ваша? - Пушкарев приготовился записать на календаре.

- Её фамилия Молодцова. Александра Кузьминична.

Пушкарев записал.

- Справку следует подвезти на Новослободскую немедленно. Без неё… древние индусы уверяли: тот, кто стучит головой о стену, получает шишки. Если вы успеете в течение завтрашнего дня… - Пушкарев перелистал перекидной календарь, - президиум у нас в пятницу, и я попрошу Анатолия Ивановича внести ваш вопрос. Обнадеживать не могу, но внимание обещаю… Рад, что хоть чем-то могу быть полезным Марку Захаровичу! – смотрел он на Марка. – Хотя… для себя он никогда не обратится.

- Это для меня, - сказал Марк, и Пушкарев улыбнулся:

- Будем так считать… Ну, хоп!

Он пошел проводить их к двери:

- Всех благ! По примеру Николая Ивановича, эту задачу я попробую решить за вас обоих. Позвоните мне в пятницу, после обеда. Полагаю, я уже буду в курсе. – Он имел вид человека, которому не терпится возвратиться за стол, - очевидно, хотел выяснить, кто такой этот Возницкий.

Из приемной они позвонили Сане, чтобы немедленно ехала в военкомат с документами Лидии Ивановны и что утром справка должна быть в комиссии на Новослободской. «Давайте в пятницу встретимся, - подсказал ему Марк, словно подслушав его сомнения относительно того, как он дотянет в пятницу до обеда. - Где-нибудь в центре, поближе к Моссовету. Будем их телепатировать…».

Условились на половину третьего возле телеграфа.

Идя туда в пять минут третьего от «Националя», Николай Иванович издали увидел стоявшую под зонтом Саню. Он замешкался, не желая создавать впечатление своей чрезмерной и даже двусмысленной заинтересованности, к тому же столь раннее его появление выдавало неуверенность в успехе, грозя усугубить Санино волнение, но тут заметил, что по противоположной стороне улицы, от парикмахерской, направляется к подземному переходу вооруженный тростью Марк.

- Почему ты не вошла внутрь? – сказал он, довольный представившимся поводом к нотации, как бы снижавшей градус ожидания.

- Мне здесь лучше нравится! – улыбнулась Саня, забирая его к себе под зонт, и это её «лучше нравится» угодило в душу, как будто из всего того, чего через какой-нибудь час он мог лишиться уже навсегда, составляло наиболее невосполнимую потерю. – Там похоже на вокзал… - покосилась Саня на массивные двери с плетеными бронзовыми кольцами ручек, и, едва представив себе, что она действительно может уехать, он невольно повернулся к телеграфу спиной.

- Вот и надейся оказаться первым!..

- Ма-арик!.. – Сунув Николаю Ивановичу зонт, Саня бросилась навстречу.

- Если нас узнают, это уже неплохо. – Расцелованный Марк торжественно поднес к губам Санину руку.

- Как всегда без шапки… Коля мне сказал, что вы будете вместе... По-моему, ты стал ещё красивее. Как артист!..– Не в силах опомниться, согнутым указательным пальцем Саня провела под глазами, и было не ясно, дождь это или слезы.

- Остается пригласить вас в кафе «Артистическое», - сказал Марк. – Тем более что оно рядом.

- Да-да! – схватила их Саня под руки. – Какая разница!

Николаю Ивановичу показалось, что для неё уже не имел существенного значения Моссовет, и он понял, что подойти к ней раньше времени решился потому, что, заметив Марка, не хотел оставить их вдвоем.

В подземном переходе он отпрянул от женщины с черным пуделем, оказавшимся хозяйственной сумкой.

- Что с тобой?! – испуганно остановилась Саня и сжала его руку. – Тебе нехорошо?

- Просто я подумал, что, празднуя заранее… - Он чувствовал себя уязвленным её радостью, как будто самое важное для неё уже произошло.

- Ну и давайте праздновать! – объявила Саня. –Что нам ещё остается!

В проезде Художественного театра, где находилось кафе, у них с Марком была своя Мекка – выставленная в витрине магазина «Медицинская книга» гравюра “Der Anatom”. Они всегда останавливались возле и однажды зашли к продавцам, пытаясь её купить, узнав, что иностранцы предлагали за неё даже валюту. На гравюре был изображен кабинет, хозяин которого – в глухом сюртуке, с короткими, как после тифа волосами – сидел в кресле перед дощатым столом с лежащим на нем телом прекрасной молодой женщины. Подперев кулаком левой руки подбородок, правой он отдернул с высокой груди покойной простыню и застыл, пораженный не столько тщетой своей науки, сколько, возможно, впервые мелькнувшей догадкой, что кроме этого кабинета, которому отдана жизнь, в мире существует и многое другое, прошедшее мимо него безвозвратно.

Входя в «Артистическое», Николай Иванович невольно обернулся к «Медицинской книге» и заметил, что, придерживая им с Саней дверь, Марк тоже смотрел через дорогу.

Дождь не переставал, и с незажженным освещением пустынный вытянутый в длину зал кафе напоминал отдел Николая Ивановича перед началом рабочего дня, только на месте Лининого стола возвышалась буфетная стойка.

- Насколько я помню, из мелкой посуды ты не пьешь? – разлил Марк по рюмкам коньяк и принялся очищать для Сани грейпфрут, распуская его кожуру подобно лилии. – Образцов прав: мы не умеем есть грейпфрут! А – как?..

- Я хочу – за вас! – подняла Саня рюмку. – За то, что я вас вижу!

- А мы видим тебя, - подтвердил Марк. – Назад с Пушкаревым мы возвращались поездом, - продолжал он берясь за закуску. – Переезжаем границу, родной вагон-ресторан, Анатолий Максимович изучает меню: «Скажите, - спрашивает, - а фантазия у вас есть?» - «Пока не получали…»

- Это был симпозиум? – спросил Николай Иванович, фиксируя взглядом напольные часы в углу возле кадки с олеандром, показывающие без четверти три.

- Именно. Симпозиумом в Древнем Риме называлось времяпрепровождение, сопровождаемое выпивкой и беседами. В Лондоне мы жили с ним в одном номере. Там была розетка «Forshave only»…

- «Только для бритья»… - кивнула Саня. Её разыгравшийся аппетит указывал на то, что про Моссовет она все-таки помнит.

- … Анатолий Максимович не поверил и всунул кипятильник. Перегорело, разумеется, но пришли и починили. Горячая пища необходима, он желудочник. Суточные истратил на покупки, мне приглашать его было неловко… словом, он взялся за настольную лампу – нужно же как-то подключаться! Но лампа в виде бра – из стены торчит кронштейн, и провод внутри.

- Как он вышел из положения? – Николай Иванович заметил, что Саня тоже смотрит на часы.

- Не он, а я. Все-таки за плечами авторота. Не в такие места добирались. Подключился.

- Так вот что за услугу ты ему оказал!.. - Чтобы успокоить Саню, Николай Иванович попробовал рассмеяться.

- Подожди-и!.. – подыграл ему Марк, изобразив внезапное оцепенение. – В самом деле: выходит, целых две услуги!.. В таком случае можно смело звонить! Идите… - Он протянул записную книжку.

Вместе с Николаем Ивановичем поднялась Саня:

- Я с тобой… - Она словно спрашивала разрешение.

В гардеробной, где висел автомат, Николай Иванович долго разбирался со своими платками: хотел вытереть вспотевшие руки и пытался вспомнить, какой из них для очков.

- Анатолия Максимовича, будьте добры!..

- Анатолий Максимович ещё не подошел. Перезвоните позже.

Положив трубку, он снова извлек платок.

- Ты перепутал… - Взяв у него платок, Саня достала из его правого кармана другой и вытерла ему лоб.

Когда они возвращались к столику, Марк делал вид, что погружен в еду, как бы не пуская к себе плохое известие.

- Его ещё нет, - поспешила сообщить Саня.

- Мне кажется, я встречал его учебник… - Николай Иванович испытывал облегчение от этой передышки.

- Ну как же! – подхватил Марк. - Уже пятый тираж. Переиздает с одними и теми же опечатками… - Достав мелочь, он снова раскладывал её на пальцах.

- Хотите расплатиться? – остановилась рядом проходившая мимо официантка.

- Ни в коем случае! – Марк убрал мелочь. – У нас большая программа. Лучше принесите нам шампанского! – Он встал. – Попробую-ка я. – Похоже, он догадывался, каково было бы Николаю Ивановичу повторить попытку.

Соседний столик убирала грузная женщина, и ноги ее были так же повернуты внутрь, как колесики старой тележки, на которую она складывала посуду.

- Нравится ли Москва Манюне? – спросил Николай Иванович, видя, как Саня пытается не смотреть в сторону гардероба.

- Освоилась. Даже слишком. Я, говорит утром, докажу тебе, что я большая: я залезу на шкаф! На понедельник мы взяли билеты.

- Вы едете вместе? – Он пробовал примерить к себе это состояние – когда Сани не будет.

- Да. Я заеду к ним в Ленинград. – Достав из сумочки помаду и зеркальце, Саня стала поправлять свои выпяченные губы.

Ситуация напомнила ему математику: когда задача возникает она обычно не выглядит сложной, поскольку воспринимаешь ее без подробностей, различаешь лишь главные части: данные и условия, предпосылку и заключение. Картина же, которую наблюдаешь после, обрастает такими деталями, о которых вначале и не подозревал, выясняется, что большую часть времени исследовал ходы побочные, обременяя себя материалом, не относящимся к делу вовсе. В таких случаях рекомендовалось вернуться назад, к первоначальной, не отягченной предвзятостью концепции, но трудность состояла в том, что он не мог её сформулировать – казалось, она далеко не исчерпывается Саниной Москвой, что прописка её здесь лишь частность, вроде мелодии в симфонии, которой у серьезного композитора может и не быть, поскольку благозвучие вполне достижимо и без неё…И вместе с тем было ощущение, как в тот ноябрьский вечер в Фирсановке, - будто не дававшееся ему решение проклюнулось, хотя он не знал, чего собственно мог желать сверх того, чтобы Саня осталась в Москве.

Неожиданно зажгли свет, и, увидев идущего из вестибюля Марка, Саня уставилась в тарелку.

- Где шампанское?! – сказал Марк. – Ответ положительный. В понедельник можно получить выписку, с нею – в милицию. По-моему, там второе отделение.

Ночью разбудил телефонный звонок.

- Николая Ивановича!..

Спавшая с краю Римма успела подойти первой. Передав ему трубку, она включила люстру и, испуганная, стояла рядом в ночной рубашке.

- Слушаю вас… - Он заметил, что было начало первого.

- Отец! Это я, Таня. Умерла Лидия Ивановна.

6

Было чувство отрезвления. Словно состоянию удачи, с которым он уснул впервые за много лет, отыскался законный владелец, и теперь эту диковинную вещь предстояло вернуть по принадлежности. В этом отрезвлении присутствовал привкус успокоения, поскольку с того момента, как стало известно, что разрешение на прописку получено, он был возбужден, подобно человеку, на которого свалилось невероятное богатство, грозя раздавить страхом столь же внезапно его лишиться. Теперь, когда со смертью Лидии Ивановны Саня уже не могла претендовать на Москву, поскольку прописываться стало не к кому, все вставало на свои места. Сознание невозможности в его жизни существенных перемен куда больше гармонировало с нею, призывая встретить как должное это, по-видимому последнее в ней разочарование.

- Я боюсь за Манюню, - сказала Таня. – Она не понимает, но Нолик звонил в больницу, и оттуда должны приехать…

- Возьмите с мамой такси, и приезжайте сюда, - сказал он, заметив появившегося в дверях Алешу. – Я выйду к подъезду.

Он продиктовал адрес. Было слышно, как Таня с кем-то шепталась – наверно, с Саней.

- А Римма?.. – последовало наконец.

Николай Иванович почувствовал свое давление.

- Она не чужой человек, а моя жена и мать твоего брата…

- Скажи, что встречу я, - Алеша пошел одеваться.

- Мама говорит, что останется с Лидой.

- Есть же Арнольд! Все-таки он врач…

- Нолик само собой. Она не хочет её оставлять.

- … умерла Лидия Ивановна. – Когда он положил трубку, Римма была уже одета.

- Сколько их приедет? –доставала она из шкафа постельное белье.

Он понял, что её интересовало.

- Таня с дочерью.

- … я потому, - смутилась Римма, - что раскладушка на антресолях. – Двое могут лечь и на Алешиной тахте.

- Раскладушка понадобится во всех случаях, - сказал он. – Алеша тоже должен на чем-то спать. Постелешь ему у нас.

- Раскладушку я уже достал. Только нужна тряпка… - заглянул Алеша, и Николай Иванович вспомнил, как после второго класса Римма отправила сына в лагерь от своей работы, уверяя, что ему следует привыкать к самостоятельности. В ближайшую субботу Николай Иванович вместо шахматного клуба поехал в Пахру, и, прощаясь, Алеша вздохнул, что ему осталось ещё семнадцать дней… «Разве тебе здесь плохо?! – удивился Николай Иванович. – В Москве никого из детей нет, Катя в деревне…» Алеша промолчал, он сел в автобус, но не мог забыть его взгляд из-за штакетника. На первой же остановке он вышел, пешком вернулся назад и, выдержав объяснение с пионервожатой, забрал Алешу в Москву. Догадываясь, как встретит их мать, Алеша дорогой утешал его, что при их школе есть городской пионерский лагерь и что на целый день он будет уходить туда.

- Он хороший – Алеша... – сказала ему утром после завтрака Таня. Они стояли возле комнаты, дверь которой была открыта, и было видно, как Алеша занимается с Манюней рисованием. Всю ночь он просидел с сестрой на кухне, и Николаю Ивановичу это было приятно, хотя он не совсем понимал, о чем они могли столько говорить.

- У тигра зеленые глаза? Вот эти? – Показав зеленый фломастер, Манюня принялась раскрашивать, и был такой звук, словно она чесалась. – Посмотри, что я натворила!

- Теперь нарисуем маму. Только сперва доешь желе. Это сок, только густой. Любишь сок?

- Если бы это был сок, он бы растаял.

Странно было видеть Алешу с ребенком – подошедшей из кухни Римме, похоже, тоже ёкнулось.

- Это же очень трудно маму рисовать!

- Тогда – бабушку.

- Вот ещё – бабушку… - Манюня отмахнулась.

- Когда-нибудь ты тоже будешь бабушкой, – Алеша начал рисовать.

- Я… буду бабушкой?!. – Манюня оглянулась на дверь, приглашая опровергнуть эту несообразность, и заметила Римму.

- Тебе будет приятно, если на тебя будут так смотреть? – спросила Римма.

- Никогда я не буду бабушкой! Тоже мне выдумал!

- Ты не любишь шуток? – улыбнулась Римма.

- Она любит шутки, когда ей говорят, что она красивая, - сказала Таня.

… «Всё больше становится знакомых – даже приятно!» В понедельник в зале крематория на Донском Николай Иванович оценил слова Дубяги, сказанные когда-то по соседству, на монастырском кладбище. За эти годы ему пришлось бывать здесь столько раз, что отовсюду смотревшие на него фамилии не казались посторонними. Словно висевший у двери список жильцов коммунальной квартиры, в которую привык приходить. «Федор Константинович Соловьев – первая кремация в СССР, 2.1. 1927 г.»… «Рафаил Ильич Дискант»… «Екатерина Долежаль – Спи неоцененная дорогая Катюша!»… «Иоганн Умблия»… «Артист-солист Иван Никифорович Стешенко»… Сквозь железные прутья притворов виднелись снабженные перилами стремянки, посредством которых можно было вознестись в верхние ярусы колумбариев, чьи секции стояли рядами, как стеллажи книгохранилища. При входе, слева, трехрожковая бронза освещала бюст автора здешнего проекта Осипова. «Arhitett» была высечена в основании латынь и цифры: «1934». По-видимому, указывался год, когда детище поглотило своего создателя.

- … переносим на катафалочку… не забудьте веночек…

Слепые скрипачи начали мелодию Свиридова к пушкинской «Метели»; держа Саню под руку, Николай Иванович стоял у низенького барьера светлого мрамора, за которым на оцинкованной площадке лифта осталась Лидия Ивановна с выражением, словно просила прощение, что так их подвела.

- Лидия Ивановна Бове закончила свой жизненный путь, - тихо произнесла распорядительница перед тем как утопить кнопку спуска. – Родина прощается со своей дочерью…

- Разрешите вас поблагодарить! – подошел к распорядительнице Марк, когда зев шахты задернулся траурным крепом. – У вас нелегкая работа, но вы выполняете ее с большим достоинством.

- Вам спасибо! Подумать только: шестьдесят человеке в день, но один вы сказали доброе слово.

- … Мама тоже здесь? – спросила Саня, когда они вышли на воздух. – Я хочу к ней подойти.

У автобуса ждали Марк, Алеша, Нолик и несколько соседей с Карманицкого. Римма и Таня остались в Теплом Стане готовить стол.

- Поезжайте, - сказал Николай Иванович. – Мы догоним.

Место матери было в торце ограждавшей территорию кирпичной стены. Они обогнули «Пункт хранения и выдачи капсул», лестница которого вела в глубокий подвал, хозяйственный двор, где из пульверизатора красили лазоревый послевоенный «Москвич», прошли мимо Вечного огня.

- Раньше на доске делали подставочку для вазочки, - жаловалась стоявшая перед соседской ячейкой дама, подрядившая рабочего ввинтить в бетон металлическую розетку для банки. – но разве теперь вазочка долго простоит?..

Под ногами дрожало от громыхающих за стеной трамваев, надвигалась снеговая туча на сахарной подпушке, напомнившей ему бутафорский цвет вишни в саду больницы, где умерла мать. Дожидаясь врача, он стоял возле опустевшего послеобеденного гардероба вместе с бедно одетой старухой, похожей на Софью Львовну.

- Вот… пришла… часов как будто не знает… - кивала на неё гардеробщица сидевшей у входа в отделение старшей, ведавшей талонами на халаты. – Операция у мужа была… - В её ворчании слышалась попытка тронуть старшую.

- Подождет.

- Сколько ему? Ты сядь – посиди…

- Шестьдесят шесть.

- Молодой. Тебе вроде побольше…

- Шестьдесят девять.

- С третьего года?! И я с третьего.

- А седых волос нет!..

От этой попытки подольститься Николаю Ивановичу сделалось не по себе.

- Глупая голова долго не седеет

- Умная голова!

- Чего ты сейчас пришла? С четырех посещение…

- Не сидится… - Посетительница спешила опередить вывод гардеробщицы, чтобы той не пришлось им себя затруднить.

- Ты это… врачи тут хорошие…

За стеклянной стеной вестибюля стояла большая рыжая собака, подняв морду, тоже смотрела на старшую, и в конце концов та не выдержала:

- Дай ей халат. Пусть пройдет.

Идя в морг, куда его отослали за справкой о смерти, Николай Иванович вспомнил переводимую им для приработка английскую статью: «Вершина человечества вступила в ночь нравственного средневековья, когда внешний свет гаснет. Солнце, возвещающее новую эру, должно засветить внутри нас…».

- Мне часто снится последний день дома… я собираю вещи и не знаю, что ей сказать… - держала Саня на изготовке носовой платок. – Нужно же подойти к человеку! А она так смотрит… просто. Как будто меня жалеет.
Назад они возвращались той же дорогой, свернув возле памятника, на котором был изображен мужчина с обнаженным атлетическим торсом.

- Физкультурник… - Подняв с земли прутик, Саня оперлась на руку Николая Ивановича, чтобы очистить туфли. До главной аллеи предстояло миновать пространство последнего, стоявшего слева колумбария, Саня мерила его взглядом, словно убеждая себя, что прутик ей больше не понадобится, и замерла, глядя куда-то вбок. «Эстеркин Иеремей Соломонович»… «Полковник Дронов»… «Эдуард Максимович Фигер»…Из второго сверху ряда улыбался молодой военный в черном кителе с погонами:

Владимир Александрович Дубяга
1915 – 1968

Саня осторожно выпрямилась, сделала несколько шагов к Эстеркину, и из распростертой на кирпичной стене её ладони выпал прутик с прилипшим к нему каким-то цветком. «Я не знала…не чувствовала…». Глядя на фотографию человека, отнявшего у него все, Николай Иванович испытывал единственное желание – объяснить ему, что перед Саней тот не прав, что её наивная ложь была не обманом, а отчаянием! Казалось, развеять это недоразумение не составит труда, и Владимир Александрович к ней вернется… Но тут он спохватился, что и сам не простил ей… Чего!.. Разве в глазах женщины он мог быть Владимиру Александровичу соперником! И разве само это пресловутое понятие измена может иметь значение в свете протяженности жизни, которую проходят не мужчина и женщина, а муж и жена, сестра и брат, прощать которым друг другу не дано, поскольку не дано не простить.

- … кем он там был?.. – Ладонь Сани ожила, словно собираясь подняться выше.

- Капитан-лейтенант.

О кончине Владимира Александровича, изношенное, как у старика, сердце которого никто не мог предполагать, Николай Иванович знал от Ляли. «Прощайте, доктор! – сказал Владимир Александрович уходившему домой лечащему врачу, не придавшему его словам значения, поскольку состояние больного не находили критическим, и в последний момент словно удивился: - И это всё?..»

- … и про флот не рассказывал… - пошла Саня к аллее, спеша заручиться расстоянием, возвратиться откуда было бы невозможно. Николай Иванович хотел догнать, но она шла не оборачиваясь, словно не прощала себе того, что когда-то была готова к нему вернуться.

7

Он не мог понять, что произошло с их комнатой, пока не заметил на полу ковер. За давностью лет он даже не помнил его расцветку. В бой были брошены резервы верховного командования, Римма тоже выглядела нарядной и помолодевшей и в совместных с Таней хозяйственных хлопотах напоминала её сестру или подругу. Она сделала так, что за столом Николай Иванович оказался с Саней рядом, и, оценив эту жертву, Саня слегка порозовела.

- … Лидию Ивановну я знал недолго, - поднялся Нолик, когда поминальное красноречие казалось исчерпанным, - и вряд ли имею право о ней говорить. Но вчера на её имя было получено письмо, и мне кажется, что его автор заслуживает быть выслушанным. В вопрос об эпистолярном наследии принято держаться правила, согласно которому частная переписка предается гласности не ранее пятнадцати лет со дня смерти последнего корреспондента. При всем при том, поскольку имя автора письма…

- … при всем при том, при всем при том – он с глазами и со ртом! – вставила Манюня, рассаживая на диване кукольный детский сад.

- … поскольку его имя никому из присутствующих неизвестно, с разрешения Александры Кузьминичны я хотел бы прочесть…
Саня кивнула, и в наступившей тишине стало слышно, как наполняется вода в батареях отопления.

- «Дорогая Лида! Ваше письмо меня очень огорчило. Никак не могу представить Вас такой, какой Вы себя изобразили. Образ молодой, пленительной женщины, какой я Вас помню и в которую с детства был влюблен, о чем, не сомневаюсь, Вы догадывались, прошел через всю мою жизнь. Видите, сколько должно было пройти времени, чтобы я решился сказать Вам об этом! Мне странно было читать Ваше обращение ко мне на «вы». Вы ведь всегда говорили мне «ты»… Вы спрашиваете, помню ли я, как гостил у Вас? Ещё бы! Это было летом двадцать пятого года. Мне было пятнадцать, а вам – двадцать два года. Чего бы я тогда ни дал, чтобы восполнить эту роковую разницу! С тех пор меня постоянно преследуют звуки бетховенской сонаты №18, которую вы играли вечером того дня, когда мы с мамой приехали… Приводимый Вами перечень симптомов не оставляет сомнений в том, что налицо паркинсонизм, похожий синдром есть и у меня. Мне прописано…» И так далее…

- У неё всегда были поклонники, - подтвердила соседка с Карманицкого. – Она считала, что главное – любовь..

- Чем и будет помянута! - Нолик торжественно выпил.

- … Все в нем смешно…- качала головой сидевшая слева от Николая Ивановича Таня. – Как он говорит, как стоит… Как пьет. Вот уж поистине – Нолик!..

- Отождествлять понятия ноль и ничто несправедливо… - сказал Николай Иванович, испытывая угрызение оттого, что на устройство стола оставил ей накануне пятьдесят пять рублей. Возможно, их было достаточно, но от этой пятерки отдавало вычислением, как будто он боялся дать сверх необходимого. – Тебе должно быть известно, что нуль и равное ему приращение существует в той же мере, как любое другое число, и представляет собой нечто. Есть числа фиктивные – они действительно ниже, чем ничто.

- … нет способностей, и к этому добавляется полное неумение работать! – Похоже, Таня его не слушала.

- У тебя не будет неприятностей на работе? Все-таки ты задержалась… - Заметив, что Нолик на них смотрит, он хотел сменить тему.

- Надеюсь, нет. У нас новый заведующий. Ещё более дремучий, чем предыдущий. Это большое преимущество, потому что в любой момент ему можно объяснить, что он собой представляет.

- Тогда почему вы пробыли на юге только семнадцать дней?

- Потому что есть дедушка Герман! Я вообще не хотела ехать, но Манюня просилась, и он меня уговорил.

- Кто это? – не понял Николай Иванович.

- С ними живет Федотыч, - сказала Саня.

- Федотыч жив?! – Николай Иванович почувствовал першение в горле.

- Ещё как, – улыбнулась Таня. – «В жизни, милок, надо стать человеком. Как минимум подполковником!» - объявила она со знакомыми интонациями. Теперь он взялся за Нолика – на это вся надежда.

- А кто, ты думаешь, Манюню избаловал? Всю жизнь при ней в няньках, - сказала Саня, и, чтобы не обнаружить свое состояние, Николай Иванович вышел из-за стола.

- … я, говорю, не люблю, когда меня обманывают! – жаловалась Нолику соседка с Карманицкого. – У меня уже такой возраст, и я, простите, не люблю.

- Вот тут ваше дружелюбие и проверим… - говорила Манюня, раздавая своим куклам конфеты. – Кто настоящий друг – поделится!

- Ты рада, что бабушка едет с вами? – подсела к ней Римма. – С бабушкой лучше?

Манюня молчала, и за нее ответила Саня:

- Когда бабушка дома, то лучше с бабушкой. А когда бабушки нет, то лучше без неё.

- Знаешь, почему так много пирожных? – сказала ему Римма, когда в ожидании чая гости разбрелись по квартире. – Потому что я думала, они по двадцать две копейки, а они, оказывается, по пятнадцать.

- Николай, можно тебя? – Уходя из комнаты, Марк взял со стола кусочек постного сахара. – Хотел сказать тебе пару слов.

Они отправились на кухню, где Таня мыла посуду, передавая её стоявшему рядом с полотенцем Алеше, и прошли в лоджию. Выглянувшее после дождя со снегом солнце высвечивало закатную полосу в окнах общежития напротив, и казалось, что там уже зажгли свет.

- Есть одно соображение… - сказал Марк, доставая из кармана мелочь. – Как ты знаешь, пустует квартира в Фурманом… я вообще собираюсь переселиться в Протвино. Если вступить с Саней в брак, фиктивно, разумеется… - приступил он к сортировке монет, и Николай Иванович вспыхнул, вспомнив слова Дубяги: «Вам никогда не приходило в голову, что ваш Марк Захарович неравнодушен к Александре Кузьминичне?..»

- … не понимаю, почему свое предложение ты делаешь мне? – сказал он наконец. – В таких случаях адресуются к невесте…

- Я ей только что сказал! – Казалось, Марк не заметил иронии.

- … и что?.. – Он думал о том, что внушить столь не свойственную Марку практичность могла только любовь. Выходило, таким образом, что Владимир Александрович был прав.

- В том-то и дело: она отказывается! - воскликнул Марк, и Николай Иванович перевел дух. – Нужно её уговорить. Ты должен!

- Интересно, как ты себе это представляешь?.. – Впервые испытывая к Марку неприязнь, он старался не смотреть на него.

- Объясни, что на это нужно пойти! Ей я не мог сказать всего, но тебе… - продолжал Марк уже тише, - не хочу быть понятым неадекватно… Две недели назад мне пытались сделать операцию. Когда везут в операционную, по дороге там есть часы… было десять минут одиннадцатого. На обратном пути соображаешь плохо, но подсознательная установка… мне кажется, я заметил: было без пяти одиннадцать. Они разрезали и зашили. Откуда-то же эти цифры у меня запечатлелись. – Он ссыпал мелочь в карман, а перед глазами Николая Ивановича встало Протвино: закрытая дверь его комнаты, скрывавшая послеоперационный пластырь, ссутулившаяся походка, трость…

- В таком состоянии невозможно ничего заметить, - сказал он возможно суше. – Слава богу, в госпитале меня оперировали тоже.

- … просто обидно, если эта квартира пропадет. – Сорвав увядший цветок настурции. Марк раскатывал его в пальцах на манер пропеллера.

- Хорошо, - Николай Иванович изобразил пожатие плечами, понимая, что отказ может заставить Марка заподозрить с его стороны щепетильность и подтвердит его обреченность. – Я попробую с ней переговорить.

- Спасибо. - Марк открыл дверь в кухню, и Николай Иванович смотрел ему вслед, словно он уходил от него навсегда.

- Ты меня звал? – В лоджию вошла Саня с каким-то свертком. – Возьми, я хочу, чтобы это было у тебя.

Машинально он развернул бумагу. В ней лежала знакомая фарфоровая тарелка – арбуз, персики и виноградная гроздь!.. Оцепенение его тотчас исчезло, как будто все, что было связано с нею, представилась возможность вернуть.

- Я и Марк… мы оба тебя просим… - начал он, стараясь унять волнение, с которым не шло ни в какое сравнение состояние, испытанное им при звонке Пушкареву. – Есть возможность жить здесь, и ею нужно воспользоваться!
Саня молча смотрела на него, и, не выдержав ее взгляда, он отвел глаза, как будто лгал ей.

- Это было бы неразумно… - добавил он по инерции. – Сколько людей заключает подобные браки!..

- Разумно, - сказала Саня. – Я ведь знаю, что тебе это было бы неприятно.

Сознание, что она догадывалась о том, в чем он не решался себе признаться, и отказывалась ради него, доказывало, что их с Саней родство не подлежит отмене. В сущности, оно являлось той самой, подмеченной Шаудером, точкой, которая, вопреки всему, сохраняла свое первоначальное положение и для которой не имела значения московская прописка… Но чем больше он пытался уверить себя в этом, тем больше не мог представить себе, что завтра Сани здесь уже не будет. Чтобы убедить её, он собрался было пустить в дело главный, врученный ему Марком только что козырь, но в последнее мгновение сдержался. Казалось, покуда этот аргумент не использован, с Марком ничего не случится.

8

Ленинградский поезд отходил в четырнадцать десять, и они с Алешей взяли ещё один день в счет отпуска. Николай Иванович хотел помочь в Карманицком и ехать на вокзал оттуда, Алеше же предстояло демонтировать люстру и раздобыть в магазине коробку, чтобы её упаковать. Разумеется, люстру можно было снять с вечера, когда гости разошлись, но Римму лучше было поставить перед фактом свершившимся, тем более что она обещала Тане тоже быть на вокзале, а исполнение завещания свекрови могло повлиять на ее намерение, и Николай Иванович не хотел, чтобы жена выглядела перед Таней человеком, который не держит слово.

Когда Алеша стоял на столе, раздался междугородный звонок.

- Ногинск заказывали?

- Ногинск? – удивился Николай Иванович, и Леша поспешил спрыгнуть:

- Я заказывал. – Очевидно, речь шла об очередном судействе.

Николай Иванович уже собрался уходить, когда позвонили снова.

- Николай Иванович?.. – спросил женский голос, заметно волнуясь. – С вами говорит Алена Ларионовна…если таковую помните. – Добавление было выдержано в вольном духе, словно выплачиваемая кинематографу дань. – Я звонила вам на службу, и мне сказали, что сегодня вы отдыхаете. Это очень кстати – мне хотелось вам немножечко помешать.

- К сожалению, я сейчас ухожу. – Он не понимал, зачем ей понадобился.

- Если не секрет – куда территориально? – Чувствовалось, что этот наскок давался ей нелегко.

- Район старого Арбата.

- На метро, стало быть? К метро от вас, по-моему, идет автобус. – Она прикидывала, где сможет его перехватить. – Я подъеду к «Юго-Западной» и, если вы не против, отвезу вас. Притом бесплатно.

Из почтового ящика он достал письмо из Кадиевки. «Давненько вам не писал, и от вас также ничего родственного не поступало, - писал Риммин брат, успевший стать начальником и выработать эту свою значительную манеру. – Все мы спешим, стареем, а жизнь выполняет свои вечно идентичные плохие и хорошие для человечества законы. Хочу поделиться с вами нашим семейно-приятным: на той неделе получили симпатичную квартиру на ул. Курчик, остались весьма довольны. Первое – центр города, а в наше время выменивать энергию на мыльные пузыри абсолютно никому не желательно. Вы правы, дорогой Николай, что предпосылок для скорой встречи не предвидится. Но ведь жизнь не основана лишь на встречах – имеются ещё весьма важные чувства преданности и искренности, которые никто у нас не отнимает. Я даже не ожидал, что Вы такой пессимист! Как сложится наще дальнейшее – время покажет, но что касается меня, то я был оптимистом, есть таковым и таковым надеюсь умереть».

Когда он сел к ней в машину, щеки Алены Ларионовны зарделись, и она не помышляла о своей телефонной светскости.

- Какое именно место Арбата? – спросила она, выруливая от тротуара.

- Самый конец, возле гастронома. – Чтобы помочь ей преодолеть неловкость, он тоже смотрел в левое стекло, как бы помогая сориентироваться в потоке машин.

- Та-ак, по Садовой, значит… - она показала ему на ремень безопасности. – Марк Захарович здоров?..

- Как будто. – Он пристегнулся.

- Что-то не удается его словить…

- Марк Захарович часто работает за городом.

- … просто в группе к нему привыкли. Может быть, ему не понравился снятый материал? Там не так смотрят на перфокарту… но этот эпизод мы пересняли.

- Серьезных претензий у него, по-моему, не было.

- А у вас?.. – Алена Ларионовна пристально смотрела на дорогу.

- В каком смысле?

- Такое впечатление, что против меня вы предубеждены. Возможно, это неприятие профессии – с людьми вашего склада такое бывает. И вы невольно переносите на меня…

- Даже если это было бы так, какое это может иметь для вас значение? – Он начал раздражаться её застенчивым напором.

- Марк Захарович совсем перестал появляться, и мне кажется, что этого не хотите вы…

- В таком случае вы плохо представляете себе Марка Захаровича.

- В самом деле? – подхватила Алена Ларионовна, и лицо её оттаяло. – Расскажите, какой, какой он?!.

- Мы знакомы с Марком Захаровичем слишком давно, чтобы ответить на ваш вопрос по дороге.

- Простите…

Минувшей ночью ему пришла в голову идея ада, вовсе не предполагавшая мучений физических: просто, обреченные на вечное бездействие, вы круглосуточно смотрите короткометражку своей жизни, имея возможность осознать, как этим мгновением распорядились.

До самой Смоленской ехали молча, и он понимал, что раздражение против Алены Ларионовны объяснялось собственной его недавней готовностью – пусть не устроить! – хотя бы предположить её брак с Марком.

- Инструктор по вождению… он нас учил: допустил одну ошибку - старайся не сделать другую… - Алена Ларионовна остановила машину возле гастронома. – Судя по тому, что Марк Захарович не звонит, ошибок я наделала предостаточно. Да ещё полезла к вам с этим разговором…

Николай Иванович уже жалел о своей сухости с ней, причиной которой была совсем не Алена Ларионовна, а он сам.

- Марк Захарович не совсем здоров… - сказал он выходя из машины.

- Если бы!.. – Алена Ларионовна хотела улыбнуться. – Болезнь, увы, ход банальный. Притом вы забыли, что начали с того, что ваш друг вполне благополучен.

9

- Извини меня, пожалуйста, Живоглотик, что я тебя сдуваю! – говорила Манюня резиновому крокодилу. – Так ты слишком много места занимаешь.

- Надень кофту, - сказала Саня. – На улице холодно.

- Ну и что? Я, во-первых, закаляюсь. – Манюня подбежала к надевавшему плащ Николаю Ивановичу и, схватив плащ за полы, стала ими размахивать: - Ворона крыльями машет!

Комната была почти пустой. Часть вещей Лидии Ивановны Нолик отправил багажом в воскресенье, кое-что из мебели купили соседи – уже при Николае Ивановиче пришли за стеклянной горкой и тахтой, и он вспомнил вид Лидиной двери с замком, от которого бросился бежать.

- Давайте отходную! - Из беспризорного славянского шкафа Таня извлекал бутылку вина. – Заодно и присядем.

- Надеюсь, ты будешь у нас бывать? – сказал Николай Иванович. – Например, следующим летом. Рядом с нами зона отдыха, пруды, лес…

- Только без планов! – сказала Таня. – Как только я что-нибудь запланирую, всё лопается.

- Наверно, пора… - Саня покосилась на остающиеся в компании шкафа давно не ходившие часы. Как и в прошлый раз они показывали половину восьмого. – Сейчас придет такси.

- Да, - поднялась Таня. – Нолик, возьми у отца чемодан!

Николай Иванович мешкал, потому что не уходила Саня. Она стояла возле стены, трогая рукой сбереженный снятым ковром рисунок обоев, смотрела перед собой, не заслоняясь от светившего в лицо солнца, и он представил себе её, уходящую с Плющихи.

- …Я по твоей тени иду! – дергала его за рукав Манюня, когда они вышли на перрон.

Их обгоняли носильщики в шапках генерала Де Голля, впереди шла женщина, на поводке у которой, подметая шерстью платформу, семенил дратхар, словно его везли на тележке; из открытых тамбуров состава доносилось «Не пой, красавица, при мне...» - что-то похожее он всегда слышал в отправлявшихся поездах. У вагона стояла Римма с букетом хризантем и куклой для Манюни.

- Алеши до сих пор нет!..

Николай Иванович не мог понять, что случилось, впрочем, оставалось ещё пятнадцать минут.

- Вы не хотите жить с ними? – спросила Римма, когда, занеся вещи, Саня вышла из вагона.

- Вместе? Никогда! – рассмеялась Саня. – К кому же мне тогда ездить в гости? – Она обняла Манюню и поднялась на цыпочки, выглядывая кого-то в перронной толпе. – Вот и Алеша!..

Николая Ивановича удивило её смешавшееся выражение, Римма тоже насторожилась, и он заметил, то в руках у сына ничего нет.

- Мы немного задержались! – Алеша повернулся назад, и Николай Иванович увидел двух одинаково одетых мальчиков лет десяти, несших картонную коробку. С ними шла молодая блондинка. – Рекомендую… - сказал Алеша, когда, подойдя, мальчики опустили коробку: - Твои внуки: Петя… Алик… Не перепутай, мне самому это не всегда удается. А это… - он взял за руку женщину: - Что-то знакомое, нет?..

- Катя?!. – выдохнул Николай Иванович, понимая всё разом: еженедельные отлучки сына, его денежные проблемы, продуктовые запасы в дорогу и то, о чем говорил сын с сестрой целую ночь…

- …остается, чтобы узнала свекровь, - сказал Алеша, глядя на пунцовую Римму. – Это будет труднее, но, надеюсь, она вспомнит. Тем более что давно хотела внука. Как видите, задание оказалось перевыполненным… Это – тебе, - показал он Тане на коробку. – Сюрприз не такой весомый, как достался родителям, но сама его не тащи. Пусть возьмет Нолик.

- Это подарок твоей бабушки… - кивнул Николай Иванович, не умея прийти в себя и пытаясь понять, когда это могло произойти… Похоже, тем же самым была занята Римма.

- … пусть они отойдут от края… - произнесла она наконец, показывая Кате на своих неожиданных внуков, и оба сделали по шагу назад, давая понять, что не нуждаются в переводчице.

- Будем прощаться! – сказала Таня. – Нолик, отнеси коробку в вагон. – Приезжайте к нам! – расцеловалась она с Катей. – Только, чур, всей командой! Петя… Алик… - пыталась она различить близнецов. - Нет, задайте что-нибудь полегче.

- Я тебя совсем люблю! – прощалась поднятая Аликом на руки Манюня.

- Видишь… - подошла к Николаю Ивановичу Саня: - нам ещё много чего предстоит! Я так за вас рада: за тебя, за Римму… Хочу, чтобы ты жил долго! – Она поцеловала его в щеку, и, чувствуя, что может не сдержаться, Николай Иванович полез в карман за платком.

- Ма-ать!.. – позвала Таня уже из тамбура.

Не отпуская его руки, Саня шагнула на ступеньку и улыбнулась:

- Полный уть!

Он пропустил момент, когда вагон тронулся, и пошел следом, пока не показался конец платформы и кто-то коснулся его плеча. Рядом стоял Алеша.

- Пойдем, отец…

Глядя вслед удалявшемуся поезду, Николай Иванович с удивлением отмечал, что преследовавший его последнее время страх смерти исчез, - возможно, потому, что теперь у него было что взять с собой.

- Меня включили в турнир областного «Труда», - рассказывал Алеша, когда они повернули назад. – Вечером первая партия.

- … с кем ты играешь?

- По-моему, кандидат. Черными. Хотел посмотреть дебюты…

Николаю Ивановичу пришло на память замечание Ласкера, что, если подходить к шахматам научно, то окончание партии нужно изучать прежде серединной её части, а середину – прежде дебюта. Это выглядело убедительно, поскольку лишь итог давал понимание того, как следовало строить предшествующие позиции. Увы, и это знание не гарантировало успех. С точки зрения математики шахматы представляли собой типично неточную задачу, ставящую перед тобой проблемы, не имеющие решения в принципе. Не такова ли была и жизнь, сводившаяся к постоянному решению неточных задач, в которой он играл уже окончание, притом простое, с минимальным количеством оставшегося на доске материала. Но простота эта тоже требовала усилий, недаром в простых окончаниях делали ошибки даже гроссмейстеры! Что-то подсказывало ему, что завершаемую им партию можно ещё поставить пристойнее и – кто знает? – может быть, добиться ничьей.

Если бы немного больше времени.

***

<< Предыдущая глава

Простое окончание, III

1

Записку из домовой книги Римма получила в пятницу. В ней подтверждалось, что Саня проживала на Плющихе с декабря пятидесятого по май пятьдесят пятого года, но Николай Иванович не был готов к тому, что про неё напишут Возницкая … Фамилия эта, казалось, подразумевала не отменяемые никакими обстоятельствами его обязанности перед Саней.

- … тебе еще одна Возницкая… - Римма протянула ему выписку, словно уличая в многоженстве.

- Как бы ты хотела, чтобы она называлась? – Было неприятно, что о его состоянии догадываются..

- Ну да… она была твоей женой… - согласилась Римма.

- Для тебя это новость? – Он направился к телефону, собираясь позвонить в Карманицкий.

- Для меня - нет… - Римма прикрыла дверь, подчеркивая, что Алеша не был в курсе «двойной жизни» отца.

- Кстати, я не вижу, почему это следует продолжать скрывать. Алеша достаточно взрослый.

- Так пойди и расскажи, - не удержалась Римма. – Пусть тоже возьмет первую попавшуюся.

- Во всяком случае, надеюсь, он не позволит себе сказать так о женщине, которую не знает.

- Разумеется, ты её знаешь лучше. А я должна бегать по домоуправлениям, чтобы она оказалась под боком…

- Я жалею, что воспользовался твоей услугой.

- Конечно, тебе было бы приятней заниматься с ней самому…

- Все занятия сводятся к тому, чтобы отдать выписку. Если хочешь, можешь сделать это сама. – Протянув ей трубку, он назвал номер. – Можешь, наконец, отослать по почте…

- Адрес ты тоже помнишь наизусть?.. - Вспыхнув, Римма положила трубку. – Зачем мне лишать тебя удовольствия…

Он позвонил перед сном, во время прогулки. Было слышно, как крикнули «Александру Кузьминичну!..» - и возникла пустота. «Картошку выкопали?! Мама не приезжала?!» - доносилось из соседнего автомата. Он уже хотел перезвонить завтра, но наконец раздались торопливые шаги.

- Коленька?.. – спросила Саня. – Прости, я доглаживала юбку.

Он давно уже не помнил о существовании юбок и в первый момент даже смутился.

- Выписка у меня… - сказал он. – Как тебе её передать?

- Утром мне нужно на метро «Университет»… - прикидывала свой распорядок Саня. – Универмаг «Москва»… ты знаешь, где это?

- Ты имеешь в виду метро или универмаг?

- Как тебе удобнее.

- Тогда в метро, в центре зала. Что ты называешь утром?

- Ну… часиков в одиннадцать, я думаю…

- Ты рассчитываешь время? От «Смоленской» это минут сорок… - Он намекал на её привычку опаздывать.

- Всё равно я опоздаю! – засмеялась Саня. – А как ты меня узнаешь? – продолжала она, словно почувствовав его сомнение: будет ли узнан он?

- Именно поэтому, - сказал он. – Ты никогда не просыпала, но всегда опаздывала.

- Тогда узнаешь! – подтвердила Саня.

К этой встрече он собирался привлечь взятый недавно со Смоленской голубой костюм, но, щадя Римму, решил идти в старом, того же, впрочем, люксовского ранга, ниже которого опускаться себе не позволял. Его жертву Римма компенсировала двумя белоснежными платками (один использовался им для очков), и, кладя их в разные карманы, Николай Иванович задержался перед зеркалом в прихожей. Он давно пришел к выводу, что после сорока пяти мужчина, подобно велосипеду, не должен быть допускаем на улицу без предварительного осмотра, ибо торчащий из ноздри седой волос есть зло не меньшее, чем плохо накачанное колесо. Обнимавший лысину остаток растительности своей конфигурацией воспроизводил купленный Риммой к унитазу поролоновый коврик, выражение же лица напоминало попавшийся Николаю Ивановичу когда-то в «Ниве» обобщенный портрет ученого, составленный на основе шестнадцати оригиналов и поражавший стерильностью черт, словно был получен в пробирке.

Все время осуществляемого им досмотра Римма стояла рядом, мучаясь вопросом и не подозревая того, что всякий брак жизнеспособен лишь до тех пор, покуда каждая из сторон сохраняет в нем хотя бы видимость личной жизни. Оттого, что сама Римма не имела от него никакого секрета, в Николае Ивановиче шевельнулось нечто вроде жалости к ней, и он не смог промолчать.

- Я еду передать… - сказал он, выходя. – Буду часа через два.

Уже в лифте он понял, что завысил срок, и теперь наверняка Римма была занята математикой: до «Юго-Западной» автобусом не больше пятнадцати минут, плюс десять минут метро… Даже с допусками в остатке оказывался минимум час. Ему было странно, что он назвал такой срок, - чисто машинально он всегда производил точные расчеты.

Садясь в автобус, он отметил в себе признаки волнения, обусловленного этим зарезервированным подсознанием часом, как бы предполагавшим общение. Но не мог же он протянуть человеку выписку и уйти!.. И хотя ещё вчера, договариваясь с Саней, он собирался поступить именно так и специально условился встретиться в метро, где, обернувшись на звук приближающегося поезда, нетрудно было изобразить спешку, он рассердился, словно разыграть эту сцену требовала от него Римма. Подобная торопливость отдавала бы бегством, а если кому и следовало бежать, то никак не ему – имевшегося в его распоряжении часа было достаточно, чтобы подчеркнуть это…

От «Юго-Западной» как раз отходил поезд. Вбегая в последний вагон, пассажиры устремлялись к передней двери, чтобы, выскочив на платформу, успеть перемахнуть в следующий и далее, где было свободнее. Николаю Ивановичу нужно было в середину, однако он решил пройти не вагонами, а залом, не позволив себе ни малейшего ускорения. Возникало впечатление загаданного желания, как будто что-то могло зависеть от того, уедет он этим или следующим поездом, тем более что до встречи оставалось ещё целых двадцать минут.

- «Осторожно… двери закрываются!.. – Казалось, в вагон его протиснуло начатое по радио объявление. – Следующая станция «Проспект Вернадского»!»

Опускаясь на диван, Николай Иванович оправдывал свой рывок тем, что – замешкайся – его прищемило бы дверями. Если победа в этой партии выглядела сомнительной, её все же можно было признать ничейной, и устранявшийся таким образом признак приметы успокаивал сознанием, что ни проиграть, ни выиграть что-либо в предстоящей встрече нельзя.

Сидевший напротив с отцом мальчик ел длинную вафельную трубочку с кремом, эти трубочки не попадались Николаю Ивановичу с самой Плющихи, и он вспомнил, что, волнуясь (например, отправляясь к зубному врачу), Саня отличалась повышенным аппетитом, тогда как он сам в таких случаях ничего не мог взять в рот и страдал желудком. Судя по всему, лакомство продавалось возле метро, он хотел поинтересоваться, где именно, но проход заслонила женщина, вставшая к схеме метрополитена. Пояс её плаща был схвачен крупной канцелярской скрепкой, короткие волосы торчали, как у больной птицы, и эти детали, напомнившие Николаю Ивановичу его одиноких сослуживиц, получавших льготные путевки на ноябрь, насторожили предчувствием, и он вдруг отчетливо представил себе, что ожидает его через остановку!..

«Что посеешь, то и пожнешь!» - злорадно вертелось в голове, однако, косясь на неожиданно явленный ему Санин прообраз, он не мог отделаться от мысли, что наказание превысило вину. «Удовольствие, возникающее вследствие того, что мы видим, как предмет нашей ненависти разрушается, - вспомнил он завещанного ему Кузьмой Спинозу, - возникает не без некоторого душевного неудовольствия». Доказательство сводилось к тому, что, вообразив на месте потерпевшего себя, мы невольно начинаем испытывать сострадание. Но сейчас Николая Ивановича смущало не сострадание, а невесть откуда взявшееся ощущение, будто эти разрушения произвел он.

По крайней мере следовало сделать все, чтобы Саня о них не догадалась. Для этого нужно было увидеть её первым, притом остаться незамеченным, получив возможность адаптироваться к конкретному облику. Чтобы попасть на «Университет», ей предстояло доехать до «Арбатской» и перейти на «Библиотеку…» Выйти там можно только к хвостовому вагону, а, боясь заблудиться, иногородние, как правило, не привередничают и садятся в тот вагон, возле которого оказываются. Так что появиться она должна была, скорее всего, в правом конце зала.

Приехав, он вернулся назад и перешел на Санину платформу, очутившись далеко от того места, где мог бы с ней столкнуться. План его состоял в том, чтобы, пропустив очередной поезд, пройти к самому выходу их туннеля, куда на день сдвигают мачты для мытья плафонов и подметальные машины. До последней двери состава оттуда метров пять и разглядеть прибывших не составит труда – сейчас их было немного. Главное же, чтобы пройти в зал, им следовало направиться в противоположную от Николая Ивановича сторону, вряд ли Саня станет любопытствовать, что делается сзади. Даже если она и оглянется, то, не рассчитывая встретить его здесь, разумеется, не обратит внимания.

Первый же поезд показал, однако, уязвимость его плана: из своей засады он видел лишь тех, кто покидал ближний вагон, но ведь Саня могла сесть и в следующий. К тому же, на мгновение оказываясь к нему боком, пассажиры тотчас поворачивались спиной. Постепенно он стал продвигаться вперед, успокаивая себя тем, что Саня ждет его с «Юго-Западной» и вообще не прореагирует на обитателя этой платформы.

Он пропустил уже четвертый поезд, было семь минут двенадцатого, и он решил выйти в зал, налево, к арке эскалатора. Позиция эта теперь обезопасилась: зная, что опаздывает, Саня конечно же сразу повернет вправо, к центру, где они условились.

Становилось оживленнее, и почти все монолитные диванчики по обе стороны зала были заняты. На ближнем препиралась юная пара с коляской, по соседству расположился пожилой военный, которого теребил внук с нетерпеливым, по-видимому только что купленным фотоаппаратом, из-за них выглядывала девушка в кожаном пальто. Сидя вполоборота, она то ли жевала, то ли беседовала с подругой. Отойдя от стены, Николай Иванович заглянул дальше, но тут в руке девушки мелькнул бутерброд, и ему показалось, что она держит его колбасой вниз… Такую привычку имела Саня! Он забыл про осторожность и, спасаясь от неожиданного встречного взгляда, едва успел свернуть к платформе. На всякий случай он прошел вперед, внушая себе, что это иллюзия, что Саня не может так молодо выглядеть, - не хватало разве что белых гольфов!.. Но именно потому, что сюда требовались гольфы, он понял, что это действительно Саня, и, не в силах с этим открытием двигаться, остановился.

- Коля!.. – раздалось сзади.

Он не решался обернуться, боясь, вдруг и правда там, в зале, произошла ошибка и он увидит нечто совсем другое.

- Ко-ленька!..

Его тронули за рукав, и это прикосновение тотчас убедило его, что он не обманулся.

- Я же говорила, что не узнаешь!.. – улыбалась Саня. – Тем более что я приехала вовремя.

- Мы ведь договорились в центре…- Не умея овладеть собой, он проскальзывал глазами мимо, стараясь не видеть ее лица.

- Просто я хотела увидеть первой! – Взяв его под руку Саня свернула в зал.

- Какое это имело значение?

- Мы правильно идем? – Саня огляделась. – На эскалатор или по лестнице?

- Сюда… - Он показал на переход. – Там будет свой эскалатор.

- … я боялась, что ты старенький!.. – объяснила Саня, поднимаясь по лестнице. – Представляешь – картина: ты подходишь, и баба Саня отключается… А ты у нас, оказывается, молодец!

- Ты бабушка?.. – Он спросил, чтобы не молчать.

- Ещё какая! А ты дедушка.

- Алеша не женат… - Сказав, он спохватился, что есть ещё Таня, и, значит, автоматически внуком обзавелся и он. – Это мальчик или девочка?

- Манюня! Пятый год.

- Манюня?..

- Мария. – Встав на экскалатор, Саня дотронулась до его плеча. – Такой чистенький!.. Наша уборщица вышла замуж (жениху под восемьдесят) и не нахвалится: «Каждый день бреется и каждый день ноги моет!..»

Она снова коснулась его плеча, как бы благодаря, что в этом заочном состязании он не подкачал, и, чувствуя на себе её взгляд, Николай Иванович подумал, что от момента, когда она увидела его, до того, как окликнула, существовала все-таки пауза. Похоже, не такой уж он был молодец.

Ему казалось, что Саня стала выше ростом, или он просто отвык от ее манеры откидывать голову. Собранные заколкой каштановые волосы, грозя рассыпаться, тяжелели на воротнике пальто, и на его черном фоне стала заметна седина, словно обеспечивавшая этот её не доступный смущению взгляд, за которым он признавал странное над собой превосходство.

Было солнечное утро, с нарядной субботней толпой, с фиолетовыми астрами в цветочном киоске и в корзинах на тротуаре перед продавцами, торговавшими вразнос.

- Любимый Манюнин суп!.. – Пожав ему локоть, Саня устремилась к киоску с мороженым. Подойдя, он увидел, что кошелек в ее руке разложился в нейлоновую сумку, наполняемую пакетиками с изображением курицы. - Это польские, югославские у нас не проходят! Не станет есть, пока не покажешь пакетик: чтобы желтенький, с петушком! В ГДР продаются такие блокнотики – «Что нужно купить». Очень удобно, ничего не забудешь.

- Если бы было написано, что можно. Ты была в ГДР?

- По путевке. Везла Татьяне палас – настоящий ковер! – и всю дорогу повторяла: «палас, палас…» Потому что ковры провозить не разрешается. В Бресте входит пограничник: «Это что у вас?» Я, не моргнув: «Ковер!» - Саня рассмеялась.

- До Ленинского проспекта можно доехать на трамвае, - сказал Николай Иванович, подходя к трамвайному кругу. – Там пересесть на троллейбус или автобус. Можно было бы сразу троллейбусом – за углом останавливается «четвертый». Но не ручаюсь, что в нем удастся сидеть.

- Какой трамвай? – созерцала Саня затор вагонов.

- Безразлично.

Стоявший на выходе с круга вагон уже включил двигатель, однако углядев, что следующий поведет мужчина, Саня потянула Николая Ивановича туда, полагая, очевидно, что мужчина все равно приедет быстрее.

- … Чем ты занимаешься? – спросил Николай Иванович, когда они устроились в полупустом салоне.

- Недавно нам как раз дали про это анкету. – Саня изучала билетик, и он узнал ее привычку стеречь дорожное счастье, где сумма первых трех цифр должна соответствовать оставшейся. – Первый вопрос: «Ваша профессия?». Полдня никто не мог написать. Вообще-то мы считаемся радиоинженерами… на четыре не сходится!.. - Она отправила билет в карман.

- … на три, - уточнил он и полез в пиджак. – Вот то, что ты просила.

Развернув выписку, Саня молчала, и ему показалось, что фамилия Возницкая явилась неожиданностью и для нее.

- Что-то не так? – спросил он, чувствуя свой простатит и сомневаясь, что при сегодняшних впечатлениях осилит поездку в универмаг.

- … теперь мне оттуда не выбраться. – Встряхнувшись, Саня попыталась улыбнуться.

- Тебя смущает фамилия?

- … и фамилия. Я ведь Молодцова. Причем здесь, скажут, Возницкая?

- Это легко доказать… - Николай Иванович вспомнил, что единственным его условием при разводе было, чтобы Саня сменила фамилию.- Как записана Таня?

- Как ты.

- Вот первое доказательство! Можно наконец взять выписку из загса.

- Можно, - согласилась Саня. – Как все непросто, боже мой!

- Если тебе это сложно, я возьму сам! – Сказав, он удивился своему предложению.

- Не нужно, - Саня покачала головой. – Значит, так все и должно быть. Как выйдет.

- Фатализм здесь совершенно неуместен!.. – Подыскивая аргумент, он осекся: в ее волосах над виском слева зеленел эмалью крохотный кленовый листок...

С кленового листа всё и начиналось! Когда-то, после Саниного дома отдыха, он взял из почтового ящика конверт на её имя. «От кого это?!» Саня пожала плечами и, открыв, извлекла красивый осенний лист. Больше в конверте ничего не было.

- Нам выходить… - Николай Иванович заставлял себя не смотреть на Санино украшение.

Казалось, она почувствовала перемену в нем и, сойдя на тротуар, остановилась, давая понять, что не претендует, чтобы её сопровождали дальше.

- Теперь мне куда?

- Остановка справа, - Николай Иванович показал через проспект, - напротив «Синтетики».

- Очень кстати! Заодно загляну в «Синтетику»!.. – Она словно хотела облегчить ему отступление.

- Любым троллейбусом или автобусом, - сказал он. – По-моему это четвертая остановка, водитель объявит. Привет Лидии Ивановне!.. – добавил он ей вслед, не готовый к тому, что освободится так просто, и только сейчас сознавая, что, очевидно, больше они не увидятся, как будто их развод совершился снова и на этот раз уже навсегда.

Саня обернулась и помахала рукой.

2

- Я заметила: борщ и компот всегда лучше на следующий день. – Римма поставила ему жаркое. – У людей не начинают есть первое, пока все не сели, - повысила она голос, призывая задержавшегося в своей комнате сына, - а у нас … Ты уже ешь второе, Алеша не начинал первое, и все кончается тем, что я ем холодное…

Сквозь лоджию была видна плоская крыша дома наискосок, и защепки на бельевой веревке казались Николаю Ивановичу разгуливающими там людьми.

- Купила тебе твои длинненькие! – Римма подвинула ему помидоры. – На рынке, каждый в руках держала.

Из плохо закрытого крана о раковину стучали капли, как будто тикал будильник, и он вспомнил преподанную ему на Рождественке диететику: «Следите за тем, - говорил Колмановский, – чтобы деятельность желудка не совпадала во времени с работой мысли. В крайнем случае можете дать волю воображению – оно близко к деятельности механической».

- В универсаме есть зеленый горошек, – Римма пропустила сына к столу. – Берут по двадцать банок…

- Я уезжаю. – Дома Алеша ходил до половины голый.

- Надеюсь, не в таком виде?.. – не удержался Николай Иванович.

Алеша промолчал.

- Куда ты едешь?

- … В Воскресенск.

- Утром поехать нельзя? По-моему, приятнее ночевать дома.

- Нельзя. – Алеша увеличил громкость висевшего над столом радио.

- Что это?.. – Николай Иванович пытался вспомнить мелодию.

- Второй концерт Сен-Санса.

- Правильно… - согрелся он неожиданным в сыне знанием. – Не хочешь рассказать, что у тебя нового? Ты давно ничего нам не рассказываешь.

- На интересующем вас фронте ничего.

- Что ты имеешь в виду? – Он почувствовал, как краснеет, и поискал глазами Римму. – Помидоры очень удачные.

- … то же, что и вы. Посмотри вон на мать.

Николай Иванович увидел, что Римма льет компот мимо чашки.

- Нас с мамой можно понять. Мы уже в таком возрасте, когда хочется определенности.

- … хочется быть за тебя спокойной! - сказала Римма, не оборачиваясь.

- Хочешь быть спокойным – будь им, – Алеша взял помидор. - Нельзя дать мне немного с собой?

- Я уже положила. – Римма кивнула на спинку его стула, где висел целлофановый пакет. Алешины судейства она отоваривала так, словно кормить предстояло футбольную команду, - Николай Иванович удивлялся, что сын соглашается таскать столько еды. Впрочем, Римма уверяла, что судейская бригада состоит из трех человек, очевидно Алеша заботился о коллегах.

- Футбол, по-моему, скоро кончается? - спросил Николай Иванович, чтобы ободрить Римму.

-… начнется хоккей, - отозвалась она вместо сына, ставя им чашки с компотом.

- А что происходит на работе?

- Происходят курсы. – Отвечая, Алеша на него не смотрел.

- Какие курсы? – Николай Иванович оживился.

- Начальник купил мотороллер, теперь нужно получать права.

- Какое отношение имеешь к этому ты?

- Одному ему учиться скучно. Берет с собой меня. Приятно, что в рабочее время.

- Возможность ничего не делать представляется не так уж редко. Важно ей не поддаться, - вспомнил Николай Иванович, с какой охотой сын отправляется в колхоз, на стройку, овощную базу – лишь бы не в свой проектный институт.

- Может быть, имеет смысл сменить профессию? – Римма посмотрела на мужа. – Наверное, это ещё не поздно сделать?

- Почему сразу сменить? А не попытаться пойти вглубь профессии, изменить отношение к ней?..

- Все-таки существуют склонности… - Римма намекала на несостоявшийся Алешин физмат, к чему в немалой степени был причастен заведовавший там кафедрой Марк, - она просила его проследить, чтобы к сыну отнеслись внимательнее. Желая исполнить её просьбу неформально, Марк приехал экзаменовать Алешу сам, спросил едва ли не всю программу и поставил «удовлетворительно».

- Тебе эта тема неинтересна?.. – прослушал Николай Иванович Алешино молчание.

- Сменить нужно квартиру.

- Не близко, конечно. Но есть и свои плюсы. Воздух, много зелени… для нас с мамой это имеет прогрессирующее значение.

- Просите себе здесь, в Теплом Стане. Я согласен на любую комнату в общей квартире.

- Что значит- любую? Разве смысл не в том, чтобы быть ближе к работе? - не понял Николай Иванович пылающих Римминых щек.

- Ему нужна отдельная комната. - Римма вперила взгляд в газовую плиту. – Отдельно от нас. - В самые тяжкие своим минуты она обнаруживала какое-нибудь пятно и хваталась за «гигиену».

- Да. – Алеша взял компот.

- … это твое право, - нашелся наконец Николай Иванович. – По крайней мере, можем мы знать причину?

- … чем у тебя заслужили?!. – терла Римма эмалированный поддон.

- Такими вопросами. Просто хочу попробовать пожить сам.

- Не вижу, что мешает твоей самостоятельности сейчас? – сказал Николай Иванович. – Согреть себе обед, вымыть за собой тарелку…

- … веришь, что все эти подвиги мне позволят совершить?

- Во всем виновата я!.. – Римма так раскачивала головой, что нельзя было за неё не вступиться.

- Только что мама говорила, что нужен горошек. Ей самой носить тяжело, но ты не пошел… теперь же ты поворачиваешь дело так… можно подумать, что тебя лишают возможности помогать. Твои пожелания мы с мамой, разумеется, учтем, хотя я не уверен, что, при размерах нашей кухни, разменять эту квартиру будет легко.

- Да, пожалуйста. – Алеша встал. – Любую комнату.

- Ты не считаешь, что подобная экстренность может быть нам обидна?.. Легко сказать – любую. В любую мы тебя не отправим, а найти что-нибудь приличное требует усилий.

- … пусть ищет сам! – Римма покончила с плитой.

- Артель «Напрасный труд». – Алеша взял со стула пакет. – Вы ведь всегда лучше знаете, что мне нужно! Что бы я ни нашел…

- … я соглашусь!

Слова Риммы были даже большей неожиданностью, чем Алешино заявление, Николай Иванович смотрел на нее, надеясь получить подтверждение, но она пошла вынести мусор.

- Раз мама не возражает, попробуй… - В отсутствие Риммы он не решался высказаться определеннее, и Алеша мешкал, словно прикидывал, достаточно ли ему этого разрешения. Было слышно, как на лестнице откинули совок мусоропровода.

- … Ты не можешь мне одолжить? – спросил Алеша. Стало ясно, что он хотел убедиться, что мать действительно ушла.

- Я не знаю, о какой сумме идет речь?

- Рублей двадцать – двадцать пять. Я должен получить премию…

В комнате Николай Иванович достал из коробки три десятки:

- Тебе хватит?

- Спасибо. – Алеша поспешил убрать деньги в брюки. - Еду сегодня потому, что в девять первая игра…

- Я не собирался твою откровенность стимулировать.

Было неприятно, что с просьбой Алеша обратился к нему, а не к матери, которая была ему ближе, никогда не отказывала и не заслуживала такой дискриминации.

- Прости… - смутился Алеша, и в прихожей раздался звонок.

Сегодня Римма нарушила сразу три своих правила: не взяв ключа, захлопнула дверь и к тому же не поставила замок на предохранитель.

3

- Я подумала: может быть, это совсем не плохо?.. – сказала Римма, когда он вернулся из универсама. – Что-то же, ты видишь сам, ему мешает. Возможно, ему просто негде встречаться. А привести сюда он стесняется.

- Встречаться можно где угодно.

- Но… отношения должны развиваться.

- Место для этого, как правило, находят. – Он положил сумку на вешалку. – Горошек кончился.

- Говорят, в Банном переулке существует что-то вроде жилищной биржи. Где это - Банный?

- Почему это интересует тебя? Кажется, было решено предоставить инициативу Алеше.

- Туда советуют ездить в воскресенье. По выходным там больше предложений. Но у него футбол…

- Если футбол для него важнее… - Николай Иванович направился в комнату.

- Действительно! – воспряла Римма. – Сперва нужно понять, насколько это у него серьезно…

Не решаясь вернуться к прерванной стирке, она пошла за ним, и, чтобы успокоить её, он взялся за шахматы. Считается, что ничто не успокаивает женщину лучше, чем спокойствие мужчины, а Римма знала, что в другом состоянии он не позволял себе сесть за доску.

На сегодня он планировал посмотреть вариант сицилианской защиты, связанный с ходом Ф2:в2, где возникала спорная позиция, однако, расставив фигуры, никак не мог сосредоточиться, а главное, объяснить – почему? Дело было вовсе не в Алеше – он не понимал, чем живет сын, не знал за ним стремлений, которые мог уважать, проблем, вызывающих сочувствие. Пресловутый же голос крови был для него пустым звуком, он никогда не испытывал к сыну и доли того отцовства, которое испытал давней зимой, увидав чуть свет в их подъезде Алешиного сверстника, раскладывавшего по ящикам утренние газеты. Это был некрасивый подросток, сутулый, с большими ногами. Сознание дорисовало его одиночку-мать, внезапную болезнь младшей сестры, не позволившую матери разнести почту самой. Все два часа, что занимал путь на службу, Николай Иванович пытался вообразить причину, способную в такую рань поднять с постели Алешу, но, увы, безуспешно.

Римма стояла в дверях, словно голодный, провожающий взглядом каждый твой кусок, и это мелькнувшее в голове сравнение объяснило, что именно ему мешало! Мешало то, что, в отличие от Риммы, он действительно оставался спокоен, - против всякого рода семейных неожиданностей у него был воспитан иммунитет раз и навсегда, но сейчас спокойствие смущало его, как бы заживо помещая по ту сторону жизни, которая, в сущности, есть не что иное, как способность волноваться. Неясно было, таким образом, кто из них двоих нуждается в сочувствии больше? К тому же любое его слово об Алеше лишь насторожило бы Римму, вызвав подозрение, будто он все еще продолжает думать о размене, - не потому ли, что на самом деле ситуация значительно серьезнее, чем он пытается ей внушить?

Показывая, что поглощен анализом, он машинально передвигал фигуры и, когда наконец Римма отправилась достирывать, испытывал единственное желание – лечь. Но сделать это было нельзя: прерванные им раньше обычного шахматы Римма опять-таки связала бы с его озабоченностью делами сына.

Он едва дождался вечера.

- Когда даешь поблажку возрасту… - начала Римма, заглянув в комнату по очередной хозяйственной надобности и застав его уже в постели. Она не кончила фразу, лишь пошуршала в шкафу, так что можно было подумать, что критика относится не к нему, а к ней, мобилизующей себя заняться еще и глажкой.

«Очень крепок будет сон, до утра продлится он. Стул и пищеварение достойны восхищения…» Тщетно звал он на помощь полученное от Колмановского пособие. Он совсем был не прочь, чтобы Алеша и в самом деле устроился отдельно, избавив их с Риммой от необходимости заискивать, добиваясь от него лишнего слова… Но – объективности ради! – почему следовало ставить Алеше в минус и то, что с просьбой о займе он не обратился к матери? Зная Риммину мнительность, он скорее всего просто не хотел подбросить для неё лишнюю пищу.

Прослеживая, как возникло в нем это предубеждение против Алеши, он заставлял себя признаться, что неприятно ему было не то, что Алеша попросил деньги у него, а то, почему попросил. Потому что знал: отец к нему равнодушен и не станет вникать, зачем эти деньги понадобились… Неприятно было именно то, что Алеша его понял, - Николай Иванович вспомнил опровержение Кузьмой Спинозы: «… я знаю, что напакостил, а ты догадался… Вот чего, дорогой Ашот, мы не любим!»

На сон не было и намека. В таких случаях рекомендовалось закрыть глаза и постараться отыскать в прожитом дне что-либо приятное.

Он закрыл глаза, не надеясь раздобыть материал для последующей части опыта, и, словно в телевизоре, внезапно переключенном с черно-белого на цветное изображение, увидел зал метро, оживление на оправленных светлым мрамором диванчиках и бутерброд, повернутый колбасой вниз. «Коленька!.. Я же говорила, что не узнаешь!.. Тем более что я приехала вовремя…»

4

До сих пор он не был уверен, что этот брак состоялся бы. Но произошло событие, подействовавшее на него сильнее, чем слова матери: неожиданно женился Марк. Предшествовала этому едва ли не большая неожиданность: сделав предложение Александрин, он получил отказ!

Отказ Александрин, чья ориентированность на Марка не вызывала у Николая Ивановича сомнений, переворачивала все с ног на голову. Что если и в случае с Саней решать предоставлялось вовсе не ему?!.

Перспектива оказаться отвергнутым возвращала его к анналам этой связи, где многое выглядело зыбким, зависевшим от каприза другой стороны, и уязвляло его мужское достоинство. Оценивая кривую их отношений, ни один математик не взялся бы утверждать, что производная здесь положительна: нельзя было, например, поручиться, что объяснение с Саней не кончится очередным «Идиот!» или швырянием ножниц… По-видимому, они с Марком пожинали плоды изначальной ошибки, состоявшей в том, что оба сеяли в чужой борозде, тогда как требовалось им совсем другое – то, что некогда звалось женщина своего круга.

Вслух эту мысль высказал научный руководитель Марка, положение которого обязывало не просто указать на ошибку, но и содействовать ее устранению, тем более что его приятель, историк транспорта Лев Сергеевич, имел дочь Лялю, студентку.

Научные интересы Льва Сергеевича сформировались в семье, где ещё здравствовал Лялин дед, географ, познавший на своем веку все средства передвижения, включая воздушный шар. Замечательно, что каждый вид транспорта, к услугам которого прибегал Сергей Львович, предоставлял ему возможность побывать в катастрофе: он переворачивался в кибитке, дважды летел под откос вместе с поездом Москва-Петербург, тонул на колесном пароходе, падал в ущелье с аэропланом и всегда оставался невредим. В последнюю аварию Сергея Львовича доставил восьмицилиндровый трофейный «хорьх», не в пример своему водителю сильно пострадавший. Это был более чем достаточный повод обратиться к Марку, после войны около года работавшему по репарациям и хорошо знавшему немецкие автомобили. В тайне от отца Лев Сергеевич имел в виду вызвать к жизни не «хорьх», а Лялю, и в первый же свой визит на дачу в Фирсановку, куда были свезены спорившие за его внимание объекты, Марк ощутил тамошний антагонизм. Сергей Львович тянул его в гараж, суля сделать участником необыкновенного путешествия, план которого обещал изложить, как только машина окажется на ходу; Лев Сергеевич же норовил завести в аллею с высокими, в рост человека флоксами, скрывавшими скамейку с читающей Тарле Лялей. Поскольку в течение последующего месяца Ляля оказалась замужем, а «хорьх» был сдан в металлолом, план Сергея Львовича так и остался неизвестен, автор ни разу не обмолвился о нем, словно сознавая, что заинтересовать потомков способен лишь план удавшийся. План Нельсона в Трафальгарском бою изучают лишь потому, что его удалось провести в жизнь; противник Нельсона, Вельнёв, наверняка тоже имел свои соображения, но ведь осуществить их он не сумел - кого теперь интересует план Вельнёва!

Ляля перешла на предпоследний курс биологического факультета и, активно участвуя в студенческом научном обществе, обладала темой, сулившей материал не только для диплома, но, как уверяли специалисты, и для кандидатской диссертации. Формулировалась она так: «О конвергенциях в строении пениса у роющих грызунов в связи с их подземным образом жизни». В обоснование постановки проблемы отмечалось, что «именно особенности тонкого строения наружных гениталий зачастую дают пищу неадаптивным концепциям видовых и родовых различий ввиду трудности адаптивных объяснений появления этих структур». Морфологическая эволюция хомякообразных полностью поглощала внимание добросовестной дарвинистки, и о рыскающем по участку соседском кобеле Ляля неизменно говорила «она».

Николай Иванович посетил Фирсановку на исходе медового месяца. Кончался август, в траве у веранды трепыхался коричневый лист плюща, принятый им за воробья, и улыбающаяся куда-то внутрь себя Ляля гуляла возле клумбы, наклоняясь к ней и нюхая георгины. Её вполне можно было принять за чистый штамм профессорской дочки, так и появившейся на свет – в панаме и с книгой Тарле в руках, если бы не холмик в дальнем углу сада, помеченный скрепленными друг с другом пластинками стекла. Внутри помещались поблекшие детские строки: «26 июля 1940 года от страшных укусов собак скоропостижно скончался маленький неизвестный ежик. Вечная ему память!» Мартиролог этот являлся не единственным Лялиным капиталом. В столовой висела её акварель «Я не сплю»: полумрак большой комнаты, приоткрытая дверь в кабинет вызолочена невидимой лампой, свет которой отражается и в полировке стоящего слева от двери шкафа, справа – черный силуэт пианино, и высвеченный впереди ковер постепенно темнеет книзу, где подразумевается ложе отроческой бессонницы. Николай Иванович не знал примера, когда бы название так помогало художнику.

«Ежик» и акварель было первое, что продемонстрировал ему Марк в Фирсановке, и он тут же простил Ляле её постоянную улыбку, нюханье не издающих запаха георгинов и то, что, справляясь у него о родителях, она выразилась так: «Вашего отца уже нет в живых?» После он узнал, что за два года до рисунка семью оставила мать, и в смежную с кабинетом Льва Сергеевича гостиную Ляля переселилась, чтобы убеждаться, что отец есть. На эту её потребность не посягнула даже любившая порядок Анастасия Петровна, а ведь, оккупировав гостиную, Ляля препятствовала иметь в доме общество.

Анастасия Петровна была доброй женщиной, жаловалась, что «счастливые люди – это те, кто умеет думать о себе больше, чем о других», из чего следовало, что она предпочитает оставаться несчастливой. Своеобразная душевность Анастасии Петровны нашла выражение и в лексике её брошюры «Школьная кроликоферма»: «Чтобы сдать шкурки первым сортом, забой зверьков следует поручить самому аккуратному пионеру. Забивать их нужно так: взять за задние лапки левой рукой, опустить головой вниз и палочкой нанести резкий удар по затылку. Для спуска крови острым ножичком делают надрез в области носа и подвешивают тушку на 8-10 минут. Затем следует сделать круговые надрезы на ножках вокруг скакательных суставов».

При несколько надменном выражении – возможно, это впечатление возникало благодаря затянутому расстоянию от верхней губы до носа и удлиненным тяжелым мочкам ушей, заставлявшим вспомнить екатерининские подвески, - Анастасия Петровна держалась в доме совершенной прислугой и, ревностно оберегая добровольно возложенную на себя ношу, старалась предвосхитить малейшие бытовые надобности близких. Будучи доцентом Тимирязевской академии, она по сей день убирала Лялину комнату, готовила и стирала на всю семью, выносила мусорное ведро, ворча по дороге, что, когда умрет, мусор придется выносить коту. Не раз Марк пытался отнять у неё ведро, пока не понял, что оно есть символ не унижения, а величия, Анастасии Петровне была открыта истинная мудрость власти: если хочешь быть первым, научись быть всем слугой.

Домочадцы в полной мере испытали на себе справедливость этого принципа, и Марк никогда не находил в них фамильного сходства больше, чем когда Анастасия Петровна отсутствовала. В такие минуты деда, отца и внучку роднило возбуждение удачливых беглецов. Мог ли Марк знать, что этот генетический признак успел приобрести и сам!

При всем том Ляля всегда считала себя обязанной мачехе и своим неукоснительным распорядком дня, и освоенным фортепиано, и биологией, и верой в настойку календулы, без которой не обходилось у неё лечение мужа, дочерей, внуков, и, само собой разумеется, - Марком. С первого предъявления Анастасия Петровна квалифицировала его как "то, что нужно!" и за семейным обедом удостоила добавочной чашки своего знаменитого киселя из ревеня.

Досуг в Фирсановке был поделен между музыкой и покером. Еще в недавние времена «хорьха» покеру принадлежало безусловное первенство, впредь значительно поколебленное. Началось с того, что, не дождавшись одного из специально приезжавших в Фирсановку партнеров, Лев Сергеевич посадил за карты Марка, и в тот же вечер ветераны понесли чувствительный ущерб. Успех сопутствовал Марку при любых соперниках, и вскоре вскрылась закономерность, чреватая неприятными домыслами: у зятя хозяина дачи неизменно оказывались карты, не выиграть которыми было нельзя. При одном воздержавшемся (Сергей Львович) было постановлено отменить флеш-рояль, но и это не помогло! В последующие воскресенья Фирсановка обезлюдела, искушать судьбу не брался даже Лев Сергеевич и наконец предложил наличному составу игроков сражаться на интерес. Однако ещё за предшествовавшим этому непорочному покеру вечерним чаем сам же он начинал над ним подтрунивать с привлечением непременных своих транспортных мотивов - получая от жены кусок пирога, говорил, например, так: «Большому кораблю… рот радуется!», а во время игры то и дело повторял «Разумно!..» - так что однажды вынудил отца заметить, что большая часть научно-позитивных направлений вообще не признает разума, что в разум верят одни метафизики.

Мирить прения слетала муза. Анастасия Петровна выносила виолончель Сергея Львовича, и начинался дуэт. «Абсолютно первый сорт! – поощряла Анастасия Петровна, иногда впрочем позволяя себе корректировать Лялино фортепиано: - Не фамильярничай с восьмыми!..»

Уставая от этой роли русского интеллигента, Лев Сергеевич старался незаметно взять с полки книгу; подвергнутый отдыху Марк вырезал ножницами по бумажной салфетке – сложенная вчетверо, она прорезалась насквозь и после, развернутая, поражала симметрией прихотливых узоров, разглядывая которые Анастасия Петровна заявляла, что в зяте погиб ювелир.

«Спасибо, что попроведали! – тряс руку Николая Ивановича при прощании хозяин. – Мы вам этого никогда… не простим! То бишь не забудем!.. Кстати, сколько вы к нам добирались?» – Он не упускал случая пополнить свои знания о транспорте, и Николай Иванович вспомнил, что первая фраза его учебника начиналась словом «Вычленяя».

- … она написала стихи, - сказал Марк, провожая его к поезду. – По-моему, талантливо, особенно конец:

Мечтается, мечтается, мечтается…
Сбывается, сбывается, сбывается!

Марк словно оправдывался, что ему довольно и того, что он дал кому-то повод поставить этот восклицательный знак.

Возвращаясь домой, Николай Иванович думал о том, что со своего дня рождения виделся с Саней только раз – она приезжала к ним вымыть окна. Правда, периодически она звонила, но свободные часы он по инерции продолжал беречь для библиотеки, как если бы все еще собирался в математике что-то успеть. После ночного разговора с матерью его брак казался делом решенным, а состоится он месяцем раньше или позже… нынешняя ситуация его вполне устраивала, он вообще был не прочь, чтобы последнее слово здесь сказало время. Боязнь потерять Саню не внушило ему даже неудачное сватовство Марка, не исключавшее, что пренебречь могут и им, - то было лишь самолюбие. Но сейчас, когда альтернативой Сане рисовалась Фирсановка, он решил завтра же встретить ее с работы и наконец взяться за формальности. Некрасиво выглядело и перед матерью – он дал молчаливое согласие на этот брак, а слово свое полагалось держать. Тут только он вспомнил, что Саня догуливает отпуск в Ессентуках по заводской путевке и будет третьего.

Она отсутствовала в школе ещё и седьмого, ему уже мерещились южный роман и жребий Марка, включая Фирсановку. Восьмого она появилась, но математики в тот день в десятых классах не было, им не удалось сказать и нескольких фраз, и он решил подождать её после занятий.

Проще всего это было сделать у школы, но их наверняка увидели бы, и, памятуя о совместном прошлогоднем квасе, он отправился на угол Садовой. Кто, однако, мог поручиться, что Саня не оказалась там случайно и – тем более - что обратно она ходит той же дорогой? Наконец, с отпускными впечатлениями она могла пойти к Лиде, в Карманицкий, а это в другую сторону…

Часы показывали четверть одиннадцатого, уроки кончались без пяти десять, она давно должна была подойти!.. Неуверенность относительно её маршрута воскресила в нем и более существенное сомнение: что если решать предстояло действительно не ему?.. Он пытался внушить себе, что отказ Александрин ничего не означает, что Александрин не отличалась в отношениях с Марком той инициативой, какая исходила от Сани, но следом обнаружил соображение, прежде ни разу не учтенное: между ним и Саней существовала разница почти в одиннадцать лет! Таким минусом Марк не обладал, поскольку Александрин была старше Сани… Это - естественное – препятствие казалось таким значительным, что он даже немного успокоился. Смириться с объективной причиной отказа было наименее болезненно, возможно, впрочем, его покладистость объяснялась тем, что он уже заметил бегущую к нему по Дурновскому Саню.

- Случилось что? – Изображая тяжесть дистанции, она плюхнулась на него, словно на финишную ленточку.

- Ничего абсолютно. – Он смотрел, нет ли за ее спиной кого-нибудь из школы.

- На перемене, гляжу, крутишься-крутишься вокруг…

- Просто давно не виделись… - Он протянул руку, чтобы взять её тяжелую сумку.

- Где-то кобель подох! – засмеялась Саня.

- Не понял… - потянул он у нее сумку.

- Чего ты вообще-то понимаешь? Надумал, говорю, повидаться… - Она наконец отдала свою клетчатую сумку с надписью «Привет из Ессентуков!», явно недоумевая, зачем та ему понадобилась. – Оригинальная, правда? Умеют же делать!.. Главное дело, чувствую, что ты ждешь: точно, думаю, тут стоит, возле бочки! А уйти не дают, - она кивнула назад, в переулок, - соскучились.

- Мы можем зайти в кафе… - Он посмотрел на часы.

Он не любил ни ресторанов, ни кафе, идея эта была рождена Саниным затянувшимся отпуском, как бы провоцирующим его соперничество с курортными кавалерами. Не заставая её в школе целых четыре дня, он решил, что, как только она появится, пойдет с ней в кафе и сделает предложение. Кафе, таким образом, планировалась как мера чрезвычайная, но какая была в ней необходимость теперь, когда он видел ещё не пришедшую в себя от спешки Саню и понимал, что её не приходится добиваться? К тому же в теории кафе виделось ему часов около восьми, без спешки, а сейчас было половина одиннадцатого, и при известной Сане его предубежденности против злачных мест приглашение приобретало характер именно чрезвычайный. Наконец, все это происходило на фоне уже самого по себе диковинного ей его ожидания.

- … без стропальщика не имею права! – Санина шутка не смогла скрыть того, как она подобралась, словно её вызвали на педсовет.

Он не мог понять, что её так разволновало. Или о цели его приглашения она догадывалась?.. Эта мысль, словно обесценивавшая то, что он собирался предпринять, уколола его – преподнести себя Сане он рассчитывал все-таки как сюрприз, надеяться на который она не могла. Не лучше ли было повременить?.. На всякий случай он решил снизить накал свидания, заменив шашлычную у Никитских знакомым кафе-мороженым.

- Ты ведь можешь переночевать в Карманицком, - сказал он, положив себе при малейшем возражении отменить мероприятие вовсе.

- Правда… - Саня тронула ладошкой щеку. – А, может, лучше когда в другой раз? Я б оделась… - Она оглядела себя, словно взялась помочь ему все перенести на потом.

В её сговорчивости ему почудилась тень незаинтересованности, и он не удержался настоять:

- Ты достаточно одета. Это не ресторан.

Подходя к пострадавшему в начале войны от бомбы и до сих пор не ремонтированному Театру Вахтангова, Саня кивнула на сумку, которую он держал в одной руке со своим худеньким по началу года портфелем:

- Тебе зачем?..

- Затем, что тяжелая.

- Нехорошо это: мужчина с сумкой…

Очутившись в полупустом зале, Саня старалась заслонить его ношу от посетителей, сидевших у окон, справа.

- Что ты в ней носишь?! – Он пропустил её за столик в углу.

Из положенной им на свободный стул сумки Саня показала край книги:

- «Справочник молодого машиниста башенного крана»! Ясно?.. Экзамен сдаю. Ну как бы сказать, аттестация вроде. Целую библиотеку мне загрузил.

- Кто?

- Еркин наш, начальник ремстройцеха. Больше всего боюсь – есть такой вопрос – «Сигналы стропальщика». Ещё покажу им, как дядя Саша Корнев!..

Увидев официантку, Саня сунула книгу в сумку, словно пользовалась шпаргалкой. Николай Иванович заказал мороженое и, когда, убрав блокнотик, официантка хотела уйти, поспешно добавил: «… и два бокала шампанского, пожалуйста…» Саня, похоже, почувствовала его колебание, вызванное мелькнувшей уже в ходе заказа мыслью, что само по себе мороженое ни к чему не обязывает, тогда как в компании с шампанским… В цейтноте он нашел как будто бы неплохой ход: попросил не бутылку, а лишь два бокала, не затевая особого пира и сохраняя возможность отступить. Но едва официантка отошла, ему стало казаться, что два бокала выглядит ещё более обязывающе: интимность нагнетало уже само по себе слово два! Он никак не мог сесть удобнее, и его ерзанье Саня приняла за педагогические угрызения по поводу спиртного.

- … сейчас, правда, он не шалит… - продолжила она, желая его отвлечь, и, подозревая, что он ещё не включился, напомнила, о ком речь: - Дядя Саша… Корнев…

- У него тоже экзамен? – Николай Иванович старался убедить себя в том, что, чем испытать это ещё раз, лучше все выяснить теперь. Однако непроизвольно употребленное сознанием слово "выяснить" возвратило его к недавним сомнениям на углу Садовой, как будто в самом деле ему предстояло выяснять.

- Хуже. Жена из дома отдыха вернулась…

- Да… - кивнул Николай Иванович, так и не имея редакции своего брачного предложения, а ведь с ним хорошо было бы успеть к шампанскому. – И что?..

- От своего мужика теперь нос воротит: «Пахнет от тебя!..»

- Чем пахнет? – машинально спросил он и заметил официантку. Правда, она несла только мороженое.

- Какая разница чем! - рассердилась Саня. – Раньше-то ей не пахло. В чем всё и дело… уловил?

- А что не устроило Александрин? – воспользовался он возможностью прозондировать собственные шансы.

- Ты что-о?! «Не устро-ило»… - Саня замолчала, давая официантке поставить мороженое. – Просто она… только Марику не говори: рожать она не может, опущение у неё, грузчица потому что. Завод рядом с нами, рубероид делают. По городу макулатуру грузят: тряпки, бумага, книги старые. Тюки с этот стол… как бы не побольше… сто с лишним кило. И понес по трапу в кузов. Да ещё в три этажа сложи, чтоб побольше увезти. Чего угодно опустится…

Было такое чувство, что Саня рассказывает про себя и от него зависит избавить её от этой участи.

- Ты не хочешь выйти за меня замуж? – перебил он, боясь, что вышло совсем непохоже на предложение.

Впервые за время их знакомства Саня отвела глаза, потянулась к сумке, и, испугавшись, что она хочет уйти, он поспешил заручиться аргументами:

- Конечно, я старше тебя… - начал он, не зная, на какие собственно завоевания своего возраста сможет указать вслед за напрашивающимся здесь «но». Лишившись продолжения, фраза отдавала чем-то жалким, словно взывала к участию, и ему казалось, что Саня вспомнила про его мать.

- … так я не против. – Саня продолжала копаться в сумке, и он не был уверен, правильно ли её понял, тем более что как раз принесли шампанское.

- Тогда… - Чтобы получить подтверждение её согласия, он поднял бокал: - В таких случаях полагается…

- Давай. - Саня наконец выпрямилась, и он заметил в её кулаке платок. – Я думала, ты хотел сказать, что больше не будешь…

- Чего не буду?

- Ну… со мной… Потому что могут узнать…

Он заметил, как сжались её пальцы с платком.

- Что с тобой?

- Ничего… может, слабость? Устала все ж таки.

В неудавшейся попытке улыбнуться она удивила его выражением взрослой женщины. Он отвернулся, дав ей возможность воспользоваться платком.

- Очевидно, на днях следует пригласить Евдокию Степановну и Кузьму Алексеевича…

- Во-во! Его только не хватает… - сморкалась Саня. – Напьется и будет валяться вверх воронкой… Прости.

- Да, - кивнул он. – Пожалуйста, последи за своей речью.

5

В качестве приданого он получил круглосуточную школу. В Дурновском можно было хотя бы ограничиться одной математикой, дома же приходилось замещать и учителя начальных классов, которому, прежде чем добраться со своими подопечными до предметов общеобразовательных, предстоит научить их сидеть, вставать, пользоваться чернильницей… Он не подозревал, какой обширный круг вопросов может содержать этот предварительный курс! А ведь, освещая его, следовало щадить Санино самолюбие, часто не пускать себя дальше намеков, имевших эффект далеко не всегда. Неудивительно, что она продолжала ложиться спать в косметике, которой до замужества почти не пользовалась, гостей могла принять в халате, кокетничая с ним, говорила «ня!» вместо «нет», «хочу на ручки!», старалась схватить его за нос, вытягивая при этом свои верблюжьи губы и употребляя странное междометие «уть!». Состояние совершенного блаженства – например, при пробуждении утром выходного дня, когда оказывалось, что не нужно идти на завод и можно поваляться в постели, - характеризовалось как «полный уть!». Все это дополнялось интересом к футболу, воскресной без видимой цели беготней по городу, задерживаясь во время которой, Саня никогда не пользовалась телефоном, попытками бросить школу, словно в своем замужнем положении она уже не видела применения аттестату зрелости. За уроки её приходилось усаживать. Открывая учебник, она начинала коситься по сторонам, высматривая какое-либо хозяйственное упущение, и в конце концов бросалась вынести пепельницу или подмести скомпрометированный оберткой карамели пол. В таких случаях он пытался помочь ей совместить приятное с полезным, снабжая в дорогу вопросом из пройденного. Изображая готовность на этот вопрос ответить, для убедительности даже переспрашивая, Саня продвигалась с веником к двери и, едва оказавшись за порогом, уже не помнила, о чем её спросили, и не возвращалась до тех пор, покуда их место на коммунальной кухне обеспечивало ей хотя бы видимость занятости. В крайнем случае затевалась внеплановая уборка мест общего пользования. Все это проделывалось отнюдь не хозяйкой по призванию – в обычном состоянии Саня могла не вспомнить о существовании половой тряпки вообще.

На первых порах он возлагал надежды на чтение, особенно заметив, что по его примеру Саня стала брать с собой в постель книгу. Но, начиная множество книг, ни одну она не заканчивала и, похоже, даже не очень интересовалась, что именно читает, запоминая в основном цвет обложки. «Дай мне книжку!» - просила она. «Какую?» - «Серенькую…» Предпочтение отдавалось книгам толстым, впрочем, предпочтение условное, поскольку, не дочитав страницы, она обычно засыпала. Когда книга выпадала из рук, она приоткрывала глаза, чтобы сквозь улыбку констатировать: «Ой, я сплю!..»

Два составляющие её вектора были природная веселость и готовность обидеться. «Коль, а Коль!.. Чего ты не обращаешь на меня внимания?..» - спрашивала она иногда из-за швейной машинки (темпы её были поистине фантастическими, но, когда оставался какой-нибудь пустяк, например, пришить пуговицы, его новая рубашка попадала в шкаф, где могла пролежать до скончания века). «Что, по твоему, значит обращать на тебя внимание?» - поднимал он голову от тетрадей. «Не уделяешь мне времени». «Могу взять билеты в театр. Или ты хочешь на футбол?..» - уточнял он, не дождавшись ответа. «Не в том дело…» - слышался вздох. Подобно косметике, её вздохи являлись атрибутом замужества.

Некоторые черты в ней он даже затруднялся себе объяснить. Она, например, не умела тратить деньги и однажды, отправившись в магазин с оставшейся у них до получки тридцатирублевой купюрой, вернулась буквально без копейки. «В доме всегда должен оставаться хотя бы рубль! - сердился он, догадываясь, что его мечте о большом словаре Вебстера никогда не дано осуществиться. – Какое-то странное благодушие…» Особенно обидело Саню это «благодушие», и ночью она ему его вернула. «Думаешь только о том, чтоб удовлетворить свои потребности! – заявила она и, подобно ему, не удержалась от вывода: - Вот именно что благодушие!..»

Его бесплодные усилия напоминали ему кембриджские опыты Ньютона по воспитанию кур, для которых тот сделал ящик с большими и маленькими отверстиями, полагая, что наседка и цыплята станут пользоваться разными входами. Он предвкушал разочарование, которое ожидало мать, возвращавшуюся после операции из более чем четырехмесячной больницы. На операцию она согласилась, конечно, лишь желая подарить им эти четыре месяца, но теперь была прикована к постели уже окончательно.

Помимо всего прочего возвращение матери привносило в их быт такие нюансы, реакцию на которые чужого ей в сущности человека нельзя было предвидеть… Почти всю первую неделю, например, у нее не работал кишечник, что-то нужно было делать, и от одного сознания, что все это может произойти в присутствии Сани, ему становилось не по себе. В субботу, сидя на педсовете, он решил отправить её на несколько дней в Карманицкий. Освободившись, еле дождался перемены, чтобы объявить ей об этом, но в классе Сани не оказалось. Подавленный очередным прогулом, он ехал домой, подумывая о санкциях, и был встречен в дверях её вдохновенным известием: «Знаешь, как у меня мама хорошо сходила!..» На кровати с видом именинницы лежала не успевшая подавить смущение мать.

- Послушайся меня… - сказала мать, когда в очередной раз от его педагогики Саня улизнула из комнаты. – Оставь все как есть. Она ко всему придет сама…

Ему стоило усилий промолчать, что, в отличие от больной, ему недостаточно иметь прислугу, но по крайней мере появился предлог бросить свою воспитательную повинность, причем не по собственной инициативе, а как бы под ответственность матери. Не без злорадства наблюдал он, как, бывало, Саня огрызалась со своей ненавязчивой наставницей. «Что ты ищешь?» - спрашивала мать, наблюдая её метания по комнате перед воскресной прогулкой. «Все равно ведь не скажете!..» - принималась Саня выворачивать шкаф. «Тебе трудно ответить?» Ответом Саня удостаивала не вдруг: «…шарфик выходной…» - «Он во втором ящике комода». Саня замирала, после некоторой летаргии бросалась к комоду, дергала ящик, желая продемонстрировать, как от нечего делать дурят людям голову, и… обретала свой шарф. «Надо же, - восклицала она наедине с Николаем Ивановичем, - лежит человек, а все замечает! Ну да, - пыталась она объяснить себе, - больше-то ей заняться нечем».

Уходя, Саня всегда нагружала свекровь поручениями: начистить картошку, перебрать гречневую крупу или пшенку, заштопать Николаю Ивановичу носки. Орудия и средства производства оставлялись на придвинутых к постели стульях. Принималась работа весьма придирчиво. «Черненькие-то вырежьте! – кивала Саня на пятнышки глазков в начищенной к приходу гостей картошке. – Подумают, я так почистила…»

Со всем тем мать становилась лучше; встать, разумеется, она уже не могла, но выглядела заметно бодрее, и однажды он услыхал их с Саней совместный смех. Мать рассказывала свой сон, в котором ей приснился роман с парторгом музыкального училища, в котором она преподавала до войны. Якобы она догоняла его в коридоре по дороге к кабинету: «Мы увидимся сегодня?!» - и слышала: «Сегодня нет, будем рассчитывать на субботу».

Сон оказался в руку: о матери вспомнили бывшие сослуживицы. К тому времени одна из них стала детским композитором и привлекла мать к пропаганде своего творчества в популярных музыкальных изданиях. Она даже советовала ей объединить разрозненные публикации в диссертацию и, высказав письменно, увенчала свое предложение рифмой: «Мой милый критик, моя Адель, люби мою немодную свирель!» Мать, поклонницу Брамса, останавливали, по-видимому, не столько трудности защиты диссертации (своей покровительнице она ответила предположением, что «защита диссертации всё же легче операции»), сколько издаваемые этой свирелью звуки. Впрочем писать статьи она продолжала: «…Курочка делает зарядку с малышами, и все поют веселую спортивную песенку. Ученый Гусак в очках спорит с добродушным ворчуном Индюком о воспитании. Характерен образ почтальона Сороки: её мелодия носит характер забавной скороговорки. Оркестровые краски, рисующие ясное утро, светлы и прозрачны».

Возвращаясь с работы, Саня первым делом распахивала форточки. «Как вы в этой духоте сидите?! – сердилась она и принималась за новости. – Шурка сбросила… кто-то, видно, ногой ударил, шляется где попало. Ребята смеются: аборт сделала…»

Он не слишком вслушивался в содержание ее рассказов, лишь ощущал её голос, жививший его лучше форточки. «Будем пить чай, однако!» - говорила Саня с очередным каким-нибудь словечком, которые заимствовала у гостивших в Карманицком Лидиных подруг-актрис. Любимыми ее лакомствами были тушенка и сваренное в воде баночное сгущенное молоко – благо вдова точильщика Дмитрия Корнеевича по-прежнему целыми днями кипятила воду и даже привязалась к Сане, снабдившей её занятия неожиданным смыслом. На воскресенье Николай Иванович припрятывал коробку клюквы в сахаре. «Спорим, найду!» - зажигалась Саня, переворачивала комнату вверх дном и действительно находила.

- Знаете что… - таинственно начинала мать после воскресного ужина. Когда Саня освобождалась Николаем Ивановичем от уроков. – Давайте-ка мы почитаем!

Обожавшая её чтение, Саня залезала на кровать и укутывала одеялом ноги:

- Полный уть! – свидетельствовала она.

- «Блуждающие звезды»!.. – открыла как-то мать очередную книгу. – Это замечательный роман! Из жизни артистов.

Саня насторожилась:

- А там с ними собака не ходит?..

- Не-ет… - удивилась мать. - Почему ты решила?

- Блуждающие звезды… - Саня вслушивалась в звучание. – Грустное вроде… куда-то же, значит, они идут, и с ними собака… Как у шарманщика. Я бы переживала.

В такие минуты он ощущал себя человеком, у которого появилась семья, с каким-то даже подобием уклада. Пусть не все здесь его устраивало, тем не менее было ощущение, что основное – очаг! – все-таки сложено. Раздобыть топливо казалось проще.

Приезжали Волынские, обязательно почему-то в субботу, когда у Сани был банный день. «Одеваться не буду, - говорила она, - я ж только искупалась…» Заставая её в халате, Ляля переводила взгляд на Николая Ивановича, словно надеялась получить разъяснение. В течение вечера он ещё не раз спотыкался об этот взгляд, особенно когда Саня бралась за свои ремстройцеховские новеллы. Возможно, так происходило потому, что, видя интерес к ним мужа и даже больной Аделаиды Семеновны, Ляля опасалась, что чего-то недопонимает.

Санина бригада заслуживала и более обстоятельной Шахерезады, ибо популярные впоследствии мотивы самообеспечения продовольственными продуктами едва ли не впервые прозвучали именно на Филях. Лишь только сходил снег, здесь прямо на подкрановых путях собирали мешки щавеля, - Саня уверяла, что осенью её стропальщик просто покрошил его листья между рельсами. С минимальной же будто бы себестоимостью было налажено и производство грибов: найдя в соседнем лесу подберезовик, тот же дядя Саша Корнев «растряс» его на пустыре возле склада – и на тебе! Правда, обеспечивая подкормку, мужская часть бригады ходила мочиться исключительно на плантацию. Не упущен был на Филях и коллективный приработок, вследствие чего на кране у Сани обосновались бывшие в большой цене чиграши. «Ладно, купили, но надо же их где-то держать!.. – Саня обычно адресовалась к Ляле, очевидно считая, что та лучше мужчин способна понять хозяйственные проблемы. – Сажаем в вентиляционную камеру – здрасьте! - Верка Акимова, пожарница: «Нельзя!» - «Они что – курят?!» - «Всё равно нельзя!» Вообще она злая, Верка. Сама признается: «Я баба злая». Злая, ну и злись себе дома! Давайте, говорю, их ко мне, на кран… Так они мне всю кабину… Ну, думаю!.. Ребята кричат снизу: «Правильно! Погоняй их, чтоб не засиживались!..» Главное дело, почему-то маленьких голубят зовут сороками…»

Ляля сидела красная, словно рассказывали непристойности, делаясь все больше похожей на Анастасию Петровну, и Николай Иванович думал о мудрости Востока, не позволяющего жениху видеть мать невесты, дабы до срока не получить представление о том, что его ждет. Правда, Анастасия Петровна матерью не являлась, тем не менее отрицать прогрессирующее сходство было нельзя. Впервые Николай Иванович отметил его в день своей свадьбы – Ляля играла в их честь марш Глазунова. Может быть, потому, что мать была уже в больнице, глядя на Лялю, он вспомнил, что мать не любила исполняемого при всяком парадном случае Глазунова, называя его композитором бюрократии. И после: Ляля рассказывала про незадачливого предшественника Марка, своего сокурсника, которого, тоже угощая обедом, Анастасия Петровна спросила, что тот ел за завтраком. «Суп…» - ответил простодушный жених, выдавая свою родословную. «Больше у нас его не видели!..» - смеялась Ляля. Как-то, выйдя проводить ее к троллейбусу (Ляля приезжала поискать у матери ноты), он увидел уже совсем Анастасию Петровну: троллейбус подошел переполненный, у пытавшейся в него сесть Ляли дверьми прищемило сумку. «Откройте!» Двери на мгновение приоткрылись, позволяя, казалось, лишь выдернуть сумку, но Ляля сумела протиснуться внутрь.

Приходила Лидия Ивановна – Лида - работавшая сестрой социальной помощи в тубдиспансере Лефортовского студенческого городка, восторженная брюнетка с прекрасными глазами, на все махавшая рукой и заявлявшая, что главное – любовь! Начинала она как балерина (бронза на ее туалетном столике оказалась изваянием ноги ученицы Горского Кондауровой), потом были сцена драматическая и даже кино. Но истинный её талант неожиданно заявил о себе во время войны, которую она прошла операционной сестрой госпиталя: глядя в глаза склонившейся над ними Лиды, взятые на хирургический стол страдальцы засыпали прежде, чем им давали наркоз! Возможно, таким образом утверждался её девиз, что главное, даже в анестезии, все-таки не хлороформ, а любовь.

Систематически появлялся Кузьма, настораживая выходившую на звонок Саню прямо-таки замечательной выправкой. «Чистой голубке привольно в пламенных кольцах могучего змея!..» Комнату обводил взгляд, в котором читалось удовлетворение тем, как он устроил дочь. «Больно прямо стоит… - присматривалась к отцу Саня. – Как кол в спину воткнули. Принял уже…»

Корректируя свой облик с учетом университета зятя, Кузьма вооружился портфельчиком из кожезаменителя. В память о честно послужившей ему противогазной сумке он носил его через плечо на привязанном к ручке брезентовом ремне. Самый смелый авангардист не придумал бы натюрморт, который могли образовать сопутствующие Кузьме предметы: «Этика», щербатый граненый стакан, какие-то железки, живой ёжик, банка с плавающим тритоном, которого, собравшись назад в Одинцово, Кузьма непременно хотел им подарить и, подчеркивая уникальность экземпляра, повторял: «Такая же будет рыбка, да не такая!» В этом случайном собрании незыблемы оставались лишь стакан и Спиноза, впрочем, в последнее время Кузьма все чаще отягощал себя и металлическими деталями. Очевидно, он склонялся к мнению, что техника сулит ему не меньше, чем философия.

Оптимизм этот имел основания, поскольку в своем охранительном ведомстве Евдокия Степановна была удостоена премии, предъявив на конкурс изобретателей сделанный мужем «Прибор для сторожей». Строго говоря, в названии прибора логичнее было бы использовать предлог не «для», а «против». Идея его состояла в том, чтобы ограничить возможность единовременного сна сторожа пятнадцатью минутами – именно с такой периодичностью он должен был опускать в отверстия медленно вращающегося барабана шарики, каждый из которых попадал в соответствующую четвертьчасовую лунку. Пустые лунки давали представление не только о том, сколько, но и когда спал страж. К идее барабана Кузьма впервые обратился в своей лагерной практике. Подсказанная вращающимся турникетом на пути в пищеблок, она была положена им в основу агитационной машины. Посредством каждых восемнадцати с половиной оборотов турникета соединенная с ним тросом «машина» втягивала в отверстие над входом полотно очередного лозунга, заодно приближая досрочное (на сто пятьдесят три дня) освобождение дежурившего при ней конструктора.

Ориентированность на научно-технический прогресс в известной мере предопределила и сам факт потери Кузьмой свободы. Осенью тридцать девятого года, оказавшись в Москве не в самом лучшем состоянии, он, протестуя против имперской политики аннексий, оправился неподалеку от особняка германского посольства. Задержанный за хулиганство, свою причастность к лужице Кузьма, однако, отрицал, и милиционер, разумеется чисто риторически, пригрозил анализом. При слове «анализ» Кузьма немедленно сознался: он верил в науку так, как может верить в неё лишь человек, не находящийся внутри процесса познания и не постигающий всей его внутренней трагедии.

- Мы работы не боимся - сядем посидим!

Кузьма садился за безалкогольный стол, образуя с ним такую щемящую композицию, что не обладавшая Саниной прозорливостью мать подзывала Николая Ивановича: «Нужно же что-то купить!..»

- Сходи, затарься… - подтверждала Саня, памятуя обещание отца посидеть и зная, что, не взыскав контрибуцию, он все равно не уйдет.

- Всю жизнь меня все совращают и глазками быстро вращают!.. – Кузьма давал понять, что не только пребывает в курсе ведущихся переговоров (вращение глазками), но и предвидит победу. – Нет, сперва вращают… - намекал он на их медлительность, которая ведь все равно должна была повлечь совращение. – Как старушка ни хворала, а все же померла!.. – констатировал он, видя собравшегося в магазин Николая Ивановича. – Увы, дорогой Ашот, думающий человек должен наложить на себя эпитафию безбрачия… - Он выражал зятю сочувствие, что Саня не пошла в магазин сама.

- … эпитимию, - улыбнулась мать, вспоминая свое церковное прошлое. Несмотря на его любимую прибаутку относительно старушки, посещения Кузьмы ее развлекали.

В ожидании появления на столе предмета для разговора Кузьма предлагал какую-либо загадку:

- Чтобы спереди погладить, надо сзади полизать!.. – объявлял он с видом человека, обреченного выиграть. - … Бесполезно! Марка… на конверт клеят.

Или, например, спрашивал «самый длинный город».

- Комсомольск-на-Амуре… - В голосе матери отсутствовала уверенность, опыт научил её, что ответы Кузьме требуют дерзновения.

- Одобряем!.. удобряем… A propo: город называется Комсомольск… кино такое было. Без никаких «на-Амуре». – Оставляя время подумать, он брал театральный бинокль и шел в кухню, откуда можно было видеть угол магазина, в котором происходило затаривание. – Т и р а в а н а н т а п у р а м! – возвращался он, предвкушая появление зятя. – Это в Индии, не каждый знает.

Возбуждаясь, разум Кузьмы переставал довольствоваться имманентным употреблением и вторгался в области трансцендентные, особенно если в доме присутствовал Марк, про ученую степень которого Кузьма был наслышан. Пробный шар, однако, обычно предназначался зятю.

- Александра говорит, в библиотеку ходишь? Имеешь что опровергнуть?..

- Напротив, Николай хочет доказать!.. – Марк пытался совместить два дела: развеять заблуждение, что главная доблесть науки сводится к опровержению, и возвысить товарища, и Николаю Ивановичу было неприятно, словно ему насильно давали в долг, который он не в состоянии вернуть. Правда, в университетскую библиотеку он заглядывать не переставал, но больше по инерции; расстояние между ним и ушедшим за последние годы далеко вперед Марком было уже вряд ли устранимо… Очевидно, Марк никак не мог забыть ему свой экзамен у Делоне, явившись на который обнаружил, что не помнит одно из приводившихся в лекции академика доказательств. Отсутствовавший на той лекции Николай Иванович попытался сымпровизировать вопрос, и его-то вытянул Марк, встретив по окончании ответа настороженность экзаменатора. «Чье это доказательство?..» - спросил Делоне. «Ваше, Борис Николаевич!» - удивился Марк в свою очередь. Странно на него посмотрев, Делоне поставил «отлично».

- Доказать?.. - Кузьма пробовал это занятие на вкус, явно находя, что против
«опровергнуть» оно будет пожиже.

- Речь идет о справедливости принципа Шаудера для бесконечномерных пространств…

- Ну… - согласился Кузьма, поселив в Марке сомнение, уместен ли комментарий там, где суть дела может быть собеседнику известна. – Только давай по-печному, без шаудеров…

- … Предположим, мы сжимаем некую сферу… - Марк имел обыкновение поворачиваться к собеседнику вместе со стулом. – Скажем, у вас в руке теннисный мяч… Какие бы усилия вы ни прикладывали к нему, в нем всегда останется точка, которая не изменит своё первоначальное положение…

- Ясное дело! - подтвердил Кузьма. – Что-то, дорогой Ашот, всегда остается.

- … интерпретировать этот принцип для бесконечномерных пространств… - Марк собирался продолжить.

- В масштабах Вселенной, что ли?- перебил Кузьма, не позволяя, чтобы ему объясняли очевидное.

- Как вам сказать...

- После скажешь. Лучше скажи: Вселенная бесконечна?.. – По тону Кузьмы было ясно, что опровергнуть он намерен все же не данный постулат.

- Видите ли… предложенный вами вопрос содержит множество аспектов: бесконечность во времени, в пространстве…

- Не суть важно. – Жест Кузьмы позволял аспекты игнорировать.

- В целом наука склоняется к тому, чтобы ответить утвердительно.

- А человек, получается, конечен... Как старушка ни хворала… - Пародируя подобную данность, Кузьма развел руками. Выражение его лица указывало, однако, что это не был жест отчаяния и широко расставленные руки вот-вот грозили сомкнуться и раздавить оппонента в тисках загодя припасенных аргументов. – Раз вокруг бесконечность - таких планет, как наша… нить схватил?!. И Москва, и Одинцово, и чтоб мамаша болела, и Кузьма Алексеевич у дочки в гостях – где-то же всё это не может не сойтись. Обезьяна может напечатать на машинке Толстого!.. в бесконечном, так сказать, масштабе лет.

- К сожалению, такую вероятность наука отрицает. – Казалось, Марк хотел извиниться за науку.

- Напрасно... – перебил Кузьма. - Раз бесконечность, где-то, значит, человек продолжается!

- Я даже скажу где, - улыбнулась мать: – в нашей памяти. – Она призывала Кузьму позаботиться о качестве своего посмертного образа, и, судя по паузе, какая ему понадобилась, он пытался эту идею освоить.

- … почему и продолжаю… - Кузьма взял бутылку. – А перестану - кого Евдокии Степановне вспоминать? Чужой, скажет, человек, не знаю такого… Змей, ты сегодня выпил через меру… как сказал Джавахарлал Нэру…

- Со всяким может случиться… - Марк всегда старался ободрить.

- Не ска-а-жи! С ним – нет, - Кузьма кивнул на Николая Ивановича. – И с тобой… - Прежде чем вынести окончательное суждение, он изучал своего утешителя в упор. – С тобой тоже - нет.

6

Однажды Саня вернулась с работы, баюкая на руках купленный по дороге кабачок. «Вас можно поздравить?..» - спросила мать, когда Саня ушла на кухню его готовить. «С чем?..» - Николай Иванович проверял тетради. «По-моему, она ждет ребенка…» - «Откуда?!!» - «Я должна тебе это объяснить?» - улыбнулась мать. «Да ничего подобного!» - «Увидишь…»

Той зимой он ушел из учителей. Для него школа имела обличающий привкус: другие переходили в очередной класс, кончали ее, шли дальше – все, казалось, куда-то двигаются, один он стоит на месте. И хотя внутренний голос подсказывал ему, что взыскуемое им движение находится не вне, а внутри нас, приближавшееся отцовство заставило его решиться.

Чем-то бодрящим веяло даже от местонахождения его новой службы – от февральского Подмосковья, мчащихся поездов, от шоссе вдоль черной стены дубового леса, зиявшего щелями берез.

Родильный дом оказался на Филях и своим двухэтажным обликом напоминал сельскую больничку. Когда Николай Иванович шел туда первый раз, ему почудился женский крик, он замер, но тут понял, что это не может быть Саня, поскольку ночью она уже родила девочку.

Во дворике перед окнами он заставал кого-нибудь из её бригады, познакомился с дядей Сашей Корневым, Витей и Аликом, чьи имена в свое время так насторожили его. Взятая домой Саня объявила, что дочке жить сто лет, потому что, когда дядя Саша Корнев отправился к столярам собирать по десятке на подарок, первое, что он услыхал, было: «Опять помер кто?!». «Вообще-то на похороны деревяшки натурой дают, - объяснила Саня. – Недавно такой гроб сделали! Дубовый, двойной…» - «Может, и мне такой сделают?..» - осторожно вставила мать. «Что вы! Они сами признаются: такой больше не смогут. Во-первых, материала нет…»

Он запомнил молочный запах младенца, пальчики с оттопыренными ноготками, в год и два месяца какое-то упоение самостоятельной ходьбой и страсть к сидению на горшке. В два с половиной года Таня обожала транспорт (в ясли Саня возила ее на Большую Пироговскую), и иногда во время воскресных прогулок он садился с ней в троллейбус, и они ехали три-четыре остановки. «Зачем ты берешь в рот карандаш? – сказала ей как-то бабушка. - Ты его проглотишь, и тебе разрежут живот. Знаешь, как это больно! Вот посмотри, какой у меня большой шрам!..» Таня долго разглядывала шрам и наконец спросила: «А что ты проглотила?»

Посреди своих женщин ему все чаще приходило в голову сходство человека с числом, которое само по себе не имеет свойств и интересует нас лишь постольку, поскольку состоит в связи с другими числами. Что такое, к примеру, шесть? Это пять плюс один, десять минус четыре, два, умноженное на три…

Летом они поехали проведать Таню, находившуюся с детским садом за городом. Было жаркое утро, дымились под ветром колосящиеся травы, они плыли в их стлавшихся по земле облаках, и было так безмятежно, что постепенно внутри начала посасывать тревога, и он вспомнил про оставленную им математику… Скоро это неведомое прежде волнение завладело им целиком – то была тревога благополучия, в сравнении с которой заботы его прежней неустроенности казались ему детской забавой. Тогда он имел, на что жаловаться! – не ценимое нами благо помех, отодвигающее счеты с собой на потом. Куда хуже, когда всё у тебя слава богу и не на кого и не на что пенять… Машинально он наблюдал, как, помогая воспитательнице, Саня перемыла всю Танину группу и, получая в корыто мальчика, говорила «Петушок!» и – «Курочка!», если была девочка. Потом она играла с Таней, и он, также машинально, отметил в ней фантазию: в коробке от конфет Саня соорудила целую сказку: тронный зал был сделан из мха, принцессу изображал крестик флокса (опущенные лепестки напоминали юбочку, на длинном черенке красовалась шляпка из огуречной травы), зеркалом служил лист осины, пуфиками – «ноготки», лампой – цветок огурца… Он не мог вспомнить, кто из математиков заметил, что его работа всегда питалась эмоциональным содержанием жизни, а лишь ощущал в себе это бередившее душу содержание, как бы оттенявшее его несостоятельность.

У него оставался неиспользованным прошлогодний отпуск, сюда можно было приплюсовать нынешний… Анастасия Петровна периодически предлагала ему пустовавшую после смерти Сергея Львовича дачу, и он решил, дав Сане отдохнуть (на начало осени ей предлагали путевку), приговорить себя на октябрь и ноябрь к Фирсановке.

«Неделю ждем от тебя звонка… Неужели трудно дойти до телефона?..» - выговаривал он звонившей из дома отдыха Сане и, сердясь, совал матери трубку их параллельного, специально для больной проведенного из коридора аппарата. «Здравствуй, мой родненький! – сияла мать. – Как ты там поживаешь? Хорошо ли тебе?!.»

Дома Саня удивила его тем, что не взяла чтение в кровать, а села с книгой за стол. То были «Опасные связи» Шодердо де Лакло. «В постели почитать ты не хочешь?..» - спросил он, собравшись ложиться, но Саня рассердилась: «Погоди… Лежа я засну…» Словно осознав, что главной помехой её самообразованию является сон, отныне Саня перенесла чтение за стол и уже не позволяла себе бросить начатую книгу, какой бы неинтересной та ей ни казалась.

Отпуск начинался у него с понедельника, он хотел уехать накануне, ещё в субботу, но Саня забыла купить ему продукты, после работы пришлось бежать по магазинам. И было уже поздно. В воскресенье утром, взяв почту, он принес Сане письмо. «От кого это?!» Никогда не получавшая писем Саня пожала плечами и достала из конверта осенний кленовый лист. «Какая прелесть!.. – сказала мать. – Кстати: почему бы нам не сделать этого самим? Это так просто: берется утюг… и будет стоять хоть до следующего года!» Ему показалось, что мать затеяла восторги, чтобы дать Сане время объяснить неожиданный подарок, но в Сане не было и тени смущения. «…точно: Владимир Александрович!..» - определила она. «Кто это - Владимир Александрович?» - спросил он. «Ему лишь бы не как все!.. – сунув лист обратно в конверт, Саня пыталась вспомнить: - Разве я адрес давала?..» - «Чем он занимается?..» Продолжив сборы и боясь что-нибудь забыть, Николай Иванович поддерживал эту тему лишь для того, чтобы сгладить настороженность своего первого вопроса. «Приемники чинит».

Его рюкзак был сложен, подавляя неотвратимостью предстоящего пути, и он мешкал, потому что вернуться ни с чем было нельзя, а то, что он хотел сделать, казалось неподъемным. Он так и попрощался – глядя в себя - как человек, уводимый на операцию, сомнительный исход которой уже отделил его от тех, кто остаётся по эту сторону.

Метро, вокзал, вагон электрички – все нагнетало эту обреченность, как о чем-то несбыточном мечтал он об обратном пути (пусть ни с чем! все его притязания улетучились), но, подъезжая к Фирсановке, уже допускал, что, возможно, вернуться придется сегодня же: могла, скажем, не функционировать давно не топленная печь, быть нарушена электропроводка, или засорился колодец. Перспектива вернуться явилась ему сперва со словом сможет, и, лишь осознав ее реальность, он для приличия заручился страдательной позой.

По пустынной дороге к станции на него неслась разъяренная белая собака – замерев, он разглядел вздымаемую ветром газету. Потом примерещилась зловещая старуха с клюкой, оказавшаяся выехавшим из-за гребня дороги велосипедистом. Под стать этим впечатлениям встретил и участок, охраняемый неприступным валом шиповника. Утопленная в нем калитка выглядела мрачной нишей, сулившей автономию на манер преисподней.

Быстро темнело; возле дома трудно качалась береза, словно расшатывали зуб, шумно продирались сквозь ветви яблонь падающие листья; льнувший к стеклам веранды розовый плющ напоминал человеческие лица. Все настораживало; чувства были обнажены – отразившийся в дверце шкафа его ботинок метнулся за ним гигантской черной крысой…

Он никак не мог уснуть. Со звуком ссыпаемого из самосвала гравия обрушивались между стен мышиные лавины, где-то жаловалась собака: «Ай-ай, ой-ой!» Он внушал себе, что именно так все и должно быть, что феноменологию духа требуется выстрадать и что в его ничтожестве не страшны никакие посягательства, поскольку ему нечего лишиться.

Утром он долго оттягивал начало работы: подмел оба этажа, натаскал дров, приготовил завтрак и обед, напоминая себе спасавшуюся когда-то от уроков Саню. Наконец он сел, но не обнаружил и намека на то, с чем можно было бы приступить к делу. Это походило на попытки завести промерзший мотор, ручка в котором даже не поворачивается. Наедине с бумагой неудобно было глазам, словно отсутствовал фокус: он то наклонялся к столу, то выпрямлялся и даже подкладывал на табурет одеяло, чтобы сидеть повыше. Он подумал, что давно не проверял зрение, наверно очки его уже не годятся. Но ведь ещё только что, на службе, он никаких неудобств не испытывал!..

Промучившись до обеда, он отправился в лес и, заблудившись, вышел к пруду, покрытому пенкой березовых листьев. Испуганные, рванулись по воде утки, выстреливая крыльями, как старый мотоцикл, и в успокоившейся тишине пришла догадка, что все значительное, что когда-либо делалось на свете, сопровождалось боязнью не суметь и что отсутствие в творчестве гарантий и есть, возможно, главный его стимул. Им только нужно суметь воспользоваться.

Вооружившись этим открытием, он постепенно осваивался со своим состоянием, в котором уже не было для него сюрпризов. Многочисленные свидетели его затворничества обрели знакомые голоса и облик, заявляя о себе с деликатностью добрых соседей, и однажды ночью разбуженный странным тарахтением он спас из ведра с водой мышонка. Оголившийся сад, сиреневая дымка облетевшего подлеса, кряхтение старого дома, стук синицы об оконную раму, на который, заработавшись, он откликался: «Войдите!», гудение печи, выскочивший из неё еловый уголек – все это были теперь его товарищи, и сразу после ноябрьских праздников, вечером, ему впервые показалось, что вставленная в пресловутый мотор ручка слегка поддалась… Боясь утром найти ошибку, он осторожно вылез из-за стола, словно мог зацепить эту ошибку из небытия, и пошел пройтись.

Не позволяя себе думать о работе, он достиг края поселка. Был мороз, выпал снег, под ногами хрумкало, словно шинковали капусту, вдали чиркали по шоссе спичкой невидимые в ночи машины, и крепла уверенность, что он нашел, что многочисленные детали, ещё недавно казавшиеся безнадежно запутанными, обрели смысл и не смогут ему теперь не повиноваться.

По-видимому, не желая оставлять Таню, Саня не навещала его, он и предупредил, что ему необходимо сосредоточиться. И все же, когда выдавалось погожее воскресенье, он ходил на станцию, изучал расписание московских электричек, и по колонке с названиями станций прыгал зайчик от циферблата его часов, с которыми он сверялся. Однажды, согретый этой иллюзией ожидания, он пропустил три поезда.

Завершение его работы ознаменовалось стуком в дверь. «Войдите!..» Возбужденный удачей он спохватился, что, наверно, это опять синицы, но на веранде раздались шаги, и на пороге возник человек в ватнике. «Извини, хозяин, баночки не найдется?..» - «Банки?.. - переспросил он, догадываясь, что требуется емкость, и достал из буфета стаканы. – Вы ведь, очевидно, не один. Можете не возвращать». О произведенном им потрясении можно было судить по мобилизованной гостем лексике: «Вы так оказались любезны… Может быть, разделите компанию?..» - «Благодарю вас…» - Он показал на стол с бумагами. Думая о том немногом, что досталось от него математике под названием «Формула Возницкого», он неизменно вспоминал сожаление, испытанное спустя несколько минут оттого, что не воспользовался приглашением.

Он возвратился в воскресенье. Сани дома не было. Тане шел четвертый год, следить за ней оказалось вполне по силам бабушке, которую она жалела, слушалась и которая дорожила возможностью помочь семье, преувеличивая перед сыном свой энтузиазм, чтобы стушевать Санино отсутствие. «Не понимаю, неужели так трудно позвонить?! – выговаривал он, когда вечером Саня наконец объявилась. – Ты можешь бывать где угодно, сколько угодно, но я не хочу волноваться». – «Я была у Владимира Александровича». Саня сказала это так, словно этим исчерпывались какие-либо претензии. «Из дома отдыха?» - вспомнил он. «Очень смешной!..» - подхватила мать. «Чего ты к нему ходишь?» - Он постепенно успокаивался. «У него такой кот!» - «Владимир Александрович действительно разбирается в радиоаппаратуре?» - «Работает ведь», - Саня уже была занята дочерью. «Может быть, к нему удобно отнести наш приемник?»

- Николай Иванович? – спросил его в следующее воскресенье по телефону доброжелательный мужской голос. – Александра Кузьминична не любит пользоваться телефоном, и мне пришлось звонить самому. С вами говорит некто Дубяга Владимир Александрович… Сию минуту Александра Кузьминична находится рядом со мной и уверяет, что у вас не работает приемник «Рекорд». Не плод ли это её неверия в отечественную технику?

- Приемник действительно не работает, - сказал он, удивленный такой манерой говорить.

- Тогда вы берете приемник «Рекорд», за пятьдесят копеек садитесь в метрополитен имени Кагановича, - по-моему, неподалеку от вас должна быть станция «Смоленская» - едете до «Новокузнецкой» (где сделать пересадку, вы помните?), выходите, мысленно раскладываете расстояние до Валовой на пять частей, - собеседник явно был в курсе его математики, - проходите две пятых и на правой руке получаете два этажа утюжком. Квартира номер два. Впрочем, давайте я вас встречу! Возможно, мы сразу сумеем приемник «Рекорд» выбросить.

Он хотел ответить, что не нуждается в справках относительно пользования метрополитеном, и отказаться, но в голосе звонившего слышалось желание услужить, а его слог указывал на возраст, извиняющий привычку поучать.

- … но мне потребуется время собраться… - Согласившись, он понял, что с самого начала их разговора знал, что не поехать не сможет, и эта странная, ничем не объяснимая зависимость от незнакомого человека настраивала против него.

- Тогда перед выходом дайте контрольный звонок. В самом деле, приезжайте! У нас есть кот – копия поэта Маяковского, телевизор, мальчик, матушка его Людмила Михайловна, которую мы ставим даже выше телевизора. Много чего занятного.

- Перезванивать излишне. Я буду без десяти минут пять, - сказал он, вдруг ясно отдавая себе отчет в том, что причиной его зависимости является Саня: было такое ощущение, будто она попала в беду, – он не мог не прийти ей на помощь.

- … записываю: шестнадцать пятьдесят… метро «Новокузнецкая»…

Не понятно было, зачем записывать!.. Оставалось всего два часа.

- Со мной будет приемник… - машинально сказал он, рассердившись на себя за такой признак.

- А я буду в новых ботинках.

Едва выйдя из метро, Николай Иванович почувствовал, как кто-то облегчил его от ноши. Он заметил руку в пятнах экземы, легко державшую за веревку его приемник, и посмотрел на обувь: башмаки сорок пятого, наверно, размера были образцово почищены, но не новые. Составив каблуки вместе, Владимир Александрович качнул над ним атлетическим торсом, обозначив поклон. «Нам налево…» Он пропустил гостя вперед, и поклажа в его руке производила впечатление снятого в честь встречи головного убора.

- Я не люблю молодежь, - говорил Владимир Александрович, открывая ключом дверь на крыльце деревянного дома, за которой начиналась крутая лестница. – Не люблю, но считаю необходимым к ней тянуться, чтобы не отстать от действительности.

Поднимаясь наверх, Николай Иванович пытался объяснить столь странное предисловие. Если оно подразумевало Саню, то зачем было говорить об этом ему, её мужу? Или его тоже причисляли к молодежи? Самому Владимиру Александровичу было, по-видимому, лет сорок, однако держался он как человек пожилой. Но это ведь тем более нелепо – звать человека к себе, чтобы заявить, что имеешь с ним дело по необходимости!

В крохотной выкрашенной белым прихожей Владимир Александрович помог ему снять пальто и провел в белый коридор.

- Я сторонник концепции Корбюзье: перетекающее пространство, - заметил он удивление Николая Ивановича при переходе в жилую часть, стены которой оказались тоже белого цвета. – Благодаря этому оно кажется больше.

Создавалось, однако, впечатление, что всеми своими силами поклонник Корбюзье воевал именно с пространством: оно было исковеркано какими-то выгородками и закутками, отсеками вместо комнат, насквозь проходными, загроможденными шкафами с книгами и стеллажами, являвшими нескончаемый радиопогост, на котором Николай Иванович заметил даже ЭЧС-2. Миновать здешний лабиринт, не ударившись, было непросто – нечто подобное, очевидно, представляла собой внутри подводная лодка. На это сходство наводили и лежавшие повсюду морские камни: один из них напоминал человеческий череп, другой – женское туловище, более мелкие складировались в фотографические ванночки с водой, в которой лучше выявлялись краски. Освещение везде было местным – фонарики, бра, настольные лампы создавали дефицит света, словно в морских глубинах.

- Это порядок функциональный, он не каждому понятен. – Протиснувшись между стеллажами, Владимир Александрович постучал в загородившую дорогу дверь. – К вам можно?

В крохотной комнате, вмещавшей лишь славянский шкаф, кровать и ножную швейную машину, шила стриженая женщина в очках.

- Это Людмила Михайловна!.. Папа Людмилы Михайловны всю жизнь был снабженцем и считался жуликом. Но где эти деньги? Приходится вот дочери… - Владимир Александрович взял со швейной машины листок бумаги: - «Жанна: объем груди – 88-89, объем талии – 72, объем бедер – 99…» - Он посмотрел на Николая Ивановича: - Ну что, по-вашему, хорошо это? Вот вы - знаток женщин…

- Это хорошо. – Людмила Михайловна смотрела на гостя с выражением родительницы, сознающей, что содеянное отпрыском давно превысило меру терпения сограждан, и все же решающейся взывать к снисхождению.

- Ну, раз существует такое мнение… По мне, так крупные женщины лучше: неприятности одни и те же, а… Вообще я одобряю женщин, умеющих что-то делать. Женщину нужно приучать к трудовым процессам, а то ведь обленится – допустимо ли?!

В большей, всего однако метров одиннадцати комнате на кушетке сидела Саня с серым котом на руках и смотрела телевизор, в который уткнулся мальчик лет девяти.

- Я – за Кощея!.. – вызывающе обернулся он от экранного побоища.

- «Мне ненавистны ваши взгляды, но я готов умереть за ваше право их высказать…» - Владимир Александрович внес с собой приемник и, поставив на подоконник, начал снимать заднюю крышку. – Удачный малютка, но, как видите, фрондер. К тому же цепляется за трамваи.

Рядом с Саней на китайском покрывале с подводными мотивами стояла прерванная партия шашек.

- Я на таком покрывале существовать бы не смог, поскольку наверняка бы описался. – Взяв со стеллажа баночку с канифолью, Владимир Александрович подвинул себе стул и включил паяльник. – Только на склоне лет я понял, какие удовольствия могут быть извлекаемы из женщин, если играть с ними в шашки. К сожалению, с возрастом становится все труднее их привлечь… Всю жизнь что-то собираем, тащим в нору, к чему-то готовимся, а в конце концов выручает кот.

Кот с отсутствующим правым ухом, как бы разговаривал – едва Саня переставала его гладить, понукал её: «у-у!..», напоминавшим Николаю Ивановичу «уть!»

На стеллаже была целая мастерская: тестер, осциллограф, звуковой генератор, катушка с эмалевыми проводами, коробки с крепежом.

- Что с ним?.. – спросил Николай Иванович.

- Вы понимаете в приемниках?

- Нет… - Николай Иванович поспешил к книжному шкафу, в котором заметил комплекты «Былого». – У вас преимущественно история?..

- Преимущественно много чего.

- Образование, по-видимому, техническое?

Владимир Александрович повертел в руках паяльник:

- Это, как теперь говорят, хобби.

Николай Иванович наблюдал его вкрадчивый ремонт, от которого веяло удовольствием, и никак не мог подобрать ему профессию.

- А основная профессия?..

- А основная отсутствует. Старость – это когда в чем-то счел себя профессионалом. – Он повернул ручку, и приемник ожил. – Приемник вы сможете забрать.

- Большое спасибо! – Николай Иванович колебался, уместно ли предложить деньги.

- На здоровье. – Захватив стул, Владимир Александрович отправился к Сане за шашки. – Дело это совсем несложное. Берусь за неделю обучить каждого, если хотя бы через день мне будет позволено его сечь.

7

Он не знал человека, с которым бы ему меньше хотелось поддерживать отношения, однако испытывал в обществе Владимира Александрович необъяснимую потребность. Собираясь на Новокузнецкую, он всякий раз заново переживал состояние подневольности, предшествовавшее их знакомству, - это напоминало решимость посетить зубного врача, позволяющую занести себе в актив сам факт преодоления.

Вряд ли он сумел бы назвать кого-либо более покладистого: совершенно незнакомые люди на улице обращались именно к Владимиру Александровичу, хотя ни в его длинноносом лице, ни в возвышающейся над толпой фигуре, ни в вальяжной походке совершающего моцион, которую, казалось, никакие обстоятельства не в состоянии заставить ускориться, не было ничего свойского. Возможно, дело было как раз в отличии из толпы, сулившем больше того, что может дать простой смертный. Неслучайно к нему адресовались с самыми интимными просьбами, не говоря уже о том, что все «не имевшие денег на дорогу», «потерявшие билет», «возвращающиеся из тюрьмы или больницы» выходили именно на Владимира Александровича, и он даже научился угадывать на расстоянии, какого рода бедствие шлет к нему свою жертву. Однажды, гуляя с Николаем Ивановичем, он был остановлен на Трубной старушкой, купившей по случаю обеденный стол и сетовавшей на дороговизну доставки. Осмотрев и одобрив покупку, он погрузил стол на спину и отправился на Трифоновскую, куда больше, однако, удивив Николая Ивановича тем, что, по обыкновению церемонно прощаясь, принял от своей подрядчицы три рубля, сумму по тем временам чисто символическую. Впрочем, излюбленная его роль была роль человека, знающего цену копейке: только в самых экстренных случаях он разрешал себе потратиться на проезд; любя посещать комиссионные и антикварные магазины, никогда ничего не покупал, говоря, что нет ничего лучше неистраченных денег, поскольку наличие их дает простор фантазии; благоговел перед понятием «за казенный счет» и уверял, будто на Санин дом отдыха согласился лишь потому, что путевка была бесплатной. «Куда мне его надевать?!. – отчитывал он Людмилу Михайловну, купившую ему халат. – После ванной? Её нет, да и жалко. Сухим? Тоже не видится достаточных оснований». Кончилось тем, что халат был кому-то подарен.

Николай Иванович пытался внушить себе, что предубеждение его против Новокузнецкой ни на чем, в сущности, не основано, что это просто плебейская настороженность против всякого незаурядного человека, поскольку, чтобы держаться с ним на уровне, требуются усилия. Случись что-нибудь серьезное, он бы первый обратился к Владимиру Александровичу, казалось, олицетворявшему спокойствие и готовность помочь каждому обрести это завидное состояние. Невозможно было измыслить просьбу, на которую бы Владимир Александрович не откликнулся, никогда не подвергая ваши нужды делению на разряды: с одинаковой готовностью он брался за ремонт радиолы, поиск лекарств, участвовал в выносе тела, если лекарства не помогали. Его нельзя было удивить, и нельзя было не удивляться ему. Однажды они больше получаса дожидались возле телефонной будки, где, ничуть не смущаясь, продолжала разговор молодая особа. «Замечательная нервная система, - похвалил Владимир Александрович, заметив, что Николай Иванович теряет терпение. – Прекрасная спутница на жизненном пути!» В другой раз, слушая рассказ Сани о снятии Еркина, он заметил, что лично ему пожилой наворовавшийся начальник всегда симпатичнее молодого, которому еще только предстоит удовлетворить свои запросы. «Какую вы хотели телеграмму? – пожал он плечами в ответ на жалобу Николая Ивановича, что, не признавая телефона, Саня не прислала из дома отдыха хотя бы телеграммы (пусть два слова!), о которой они уславливались. – Телеграмма домой может быть только одного содержания – о высылке денег. Когда я отсутствую, Людмила Михайловна панически боится телеграмм».

Подобную нравственную снисходительность Николай Иванович считал издержкой этого несомненно значительного человека – она лишь подтверждала банальную истину, что терпимость легче всего проявить в деле, лично тебя мало касающемся. Этой позой наблюдателя и объяснялся, по-видимому, некий исходящий от Владимира Александровича холодок, дававший ему повод говорить, что «не любить меня невозможно, а любить нельзя». Чего, например, стоили его обращения к вам. «Вот вы все знаете…» - обычно начинал он. Или так: «Вот вы – большой поклонник Трошина…» - тогда как этого певца вы могли не выносить. «Вы бы похлопотали, чтобы нам отремонтировали лестницу, - говорил он Николаю Ивановичу: - все-таки у нас бывает Александра Кузьминична…»

У его незаурядности имелись и другие издержки. Как правило, они обслуживали ореол нездешности, выраженный поэтом в словах «Он на земле был не жилец, а вдаль стремившийся прохожий». Словно подчеркивая эту свою экскурсионность, он записывал себе в поминальник даже такие вещи, которые, подобно времени их первой встречи у метро, забыть было невозможно, справлялся у Николая Ивановича, какой сегодня день недели, а однажды спросил, какой месяц идет за мартом. «Кажется, апрель…» - не удержался съязвить Николай Иванович, но Владимир Александрович сделал вид, что не понял иронии. Он не отвечал правду ни на один вопрос, его касавшийся, причем эта конспирация была как бы самоцелью. «В вас что-нибудь метр восемьдесят семь-восемьдесят восемь?» - спросил, например, Николай Иванович и услыхал: «Бог с вами! Никогда не было больше семидесяти шести». Особенно ревниво Владимир Александрович охранял сведения о своем рождении, Николай Иванович не поручился бы, что их знает даже Людмила Михайловна. Супруг прибавлял себе возраст и в своих свидетельствах о жизни забирался в такие дебри, что можно было заключить, что ему все шестьдесят. Конспирацией отдавала и его любовь к перестановке мебели, из-за которой топография Новокузнецкой постоянно менялась, и, приходя, Николай Иванович долго не мог отыскать пристанище хозяина.

Свою подпольную манеру Владимир Александрович распространял и на все, что касалось семьи, блефуя, что сыну уже тринадцатый год, а Людмила Михайловна давно на пенсии, причем, слыша это, Людмила Михайловна молчала. Учитывая, что одна из полученных ею телеграмм гласила: «Вышли деньги на вино и женщин», можно было заключить, что муж предоставлял ей немало возможностей развить самообладание. В осуществляемой Владимиром Александровичем программе её совершенствования преобладали армейские мотивы: он называл её на «вы» и по имени-отчеству, назначал ужин на «девятнадцать ноль-ноль»; ссылаясь на устав, учил «выполнять команду, поступающую последней», и однажды, сочтя чашку недостаточно чистой, заметил, что «вынужден предупредить о неполном служебном соответствии». «Любимый автор Николая Ивановича писатель Чехов, - ворчал он, хотя любимым писателем Николая Ивановича был Толстой, - справедливо указывает нам, что добрых людей много, а аккуратных и дисциплинированных совсем-совсем мало».

Привкус казармы отнюдь не снижал образ, оригинальность которого состояла как раз в противоречиях, сочетании несочетаемого, «высокое» здесь было повенчано с «низким». Наряду с утонченной деликатностью в дело при случае шло и сквалыжничество – похоже, особое удовольствие Владимир Александрович получал от того, чтобы восстановить против себя окружающих. Входя в троллейбус, он объявлял, чтобы все слышали: «Скорее займите мне место, желательно у окна!», хотя никогда не садился. В магазине - к примеру, помогая Николаю Ивановичу купить яблоки, - непременно требовал «получше»: «Во-он из того ящика!..», своей привередливостью провоцируя возмущение очереди.

Часто общаясь с ним, Николай Иванович никогда не смог бы рассказать, во что он был одет: одежда в нем казалась второстепенной подробностью, не фиксируемой вниманием. Запомнились лишь белоснежные носовые платки, которыми Владимир Александрович имел обыкновение вытирать пальцы и которые странным образом сообщали его облику нарядность. «Длинный нос красивого лица не портит!.. – смотрелся он в зеркало перед выходом на прогулку, и Николай Иванович ловил себя на том, что радовался, замечая в нем какой-либо изъян: плохо выбритую щеку, заросшую шею или сломанный крахмал воротничка. – Я ведь люблю людей, живущих одним днем – сегодняшним…» Он бросал в зеркало заключительный взгляд, как бы желая удостовериться, что соответствует этому девизу, и Николай Иванович вспоминал его слова о том, что в жизни он не имел желаний неосуществленных. «Кстати, это ведь еще неизвестно, нуждается ли наша жизнь в оправдании… - продолжал Владимир Александрович, спускаясь по лестнице, - вот тоже вопрос, не до конца разъясненный передовой отечественной наукой».

Жизнь на Новокузнецкой проходила под знаком гостей. Когда бы вы ни позвонили, Владимир Александрович либо собирался в гости, либо едва из них вернулся, заявляя, что во всей полноте жизнь открывается только в гостях. Подразумевалось, что только там он имел возможность вкусно поесть. Обожая сладкое, он как-то вызвал Николая Ивановича в кухню, чтобы быстренько съесть торт, покуда его не обнаружили «малютка и Людмила Михайловна». «Какая-то игра…» - смутился Николай Иванович и услыхал сквозь набитый рот: «Было бы чудесно, если бы жизнь удалось превратить в игру!»

В геометрической прогрессии расширял Владимир Александрович круг знакомств, мотивируя свою экспансию тем, что получает возможность чаще ходить в гости. Но Николай Иванович подозревал, что в основе здесь лежала забота о том, чтобы спектакль под названием «Дубяга» могло видеть большее число зрителей. Недаром куда чаще Владимир Александрович приглашал к себе, в качестве хозяина проявляя широту и простодушие: не любя спиртного, он пил даже больше других и, изображая опьянение, декламировал пророка: «Пей же и ты, и ты показывай срамоту – обратится и к тебе чаща десницы Господней и посрамление на славу тебе!»

Особым успехом этот спектакль пользовался у женщин, для которых имелось немало специальных дивертисментов. «Какое обмундирование!.. – восклицал Владимир Александрович, целуя руку нарядной гостье. – Смотрите, как у нас научились шить!» Не понять, что «обмундирование» не отечественного производства, было нельзя, зато как поднимал этот комплимент дух остальных представительниц прекрасного пола. Ни одна из них также не оставалась забыта. «Добежала до автобуса и еле отдышалась! – жаловались Владимиру Александровичу. – Прямо не знаю, что это такое…» - «Сказать вам, что это?» «Правда ведь, я умная!» - теребили его с другого боку. «Милая моя, что вам ещё остается?»

Удивительно, что на него не обижались, подтверждая его афоризм, что никто так не снисходителен к мужским слабостям, как именно женщины. Он покорил даже Лялю, которую любил порасспросить, чем угощали в очередном профессорском доме (Лев Сергеевич систематически вывозил дочь и зятя, имея в виду расширить полезные Марку контакты и не понимая, что не в коня этот корм). «Что давали?!.» - заговорщицки шептал Владимир Александрович, принимая от нее каракулевый пирожок, в котором она напоминала кавалериста. «Поросеночка!..» - Ляля предоставляла лопнуть от зависти, что подобного блюда ему не едать. «Погодите-погодите!.. Когда-то мы с Людмилой Михайловной посетили один дом… по-моему, тоже что-то вроде профессора… и за столом, как сейчас помню, кто-то сказал: «Натурально – поросеночек!». Но до сих пор я пребывал в уверенности, что это было сказано о ком-то из присутствовавших». Николай Иванович не видел, чтобы Ляля с кем-нибудь так смеялась, хотя знакомство их не предвещало особой дружбы. Расспросив ее о «конвергенциях» и научных интересах отца, Владимир Александрович признался, что также пробует себя как летописец прогресса, называлось его исследование «К истории русского ватерклозета» - и, очевидно, Ляле почудился тут розыгрыш, ирония над предметом её изысканий. Чтобы развеять это недоразумение, Владимир Александрович тотчас принес папку, содержавшую обзор различных санитарно-технических устройств и попытку выделить в практике их применения конкретные периоды. И хотя он держался так, как и подобает держаться исследователю, высший стимул для которого есть само по себе погружение в предмет, Ляля настаивала на том, что его работа должна быть опубликована, и, желая содействовать публикации, в следующий раз привезла с собой Льва Сергеевича. Пролистав материал, тот высказал замечание, что ни один из выделенных автором периодов не определен хронологически, а потому для истории бесполезен. «Изучайте проблемы, а не периоды!» - напутствовал он, испросив, однако, позволение кое-что выписать. Речь шла о принадлежавшей чуть ли не Менделееву идее добавления к экскрементам сухого сфагнума. В пропорции один к десяти эта разновидность мха совершенно ликвидировала запах, и в свое время в России даже предполагалось соорудить завод, производящий этот облагораживающий продукт, разумеется, на экспорт.

Досуг, посвященный чему-либо, хоть отдаленно напоминающему исследование Владимира Александровича, сделался бы объектом шуток, но в данном случае никому и в голову не приходило улыбнуться. Смешное лежало тут слишком на поверхности, а применительно к Владимиру Александровичу все очевидное немедленно отметалось, да и сам он не лишал своё занятие юмористического оттенка, тем самым как бы устраняя его, заставляя подразумевать недоступный вам смысл. В сущности, подобным образом вокруг Новокузнецкой и нагнеталась атмосфера загадок, ответа на которые не предвиделось.

Среди этого множества вопросов Николая Ивановича интересовало одно: зачем Владимиру Александровичу понадобилась Саня?.. Что привлекало сюда её, казалось понятным: для Сани это было именно зрелище, что-то необычное, вроде цирка, - недаром, как и в цирке, за здешней её веселостью иногда мерещились слезы. Впрочем они могли объясняться тем, что чумкой заболел Мишка (кот) и, судя по всему, был безнадежен.

Заподозрить Владимира Александровича в ухаживании было нелепо – его окружало множество куда более интересных женщин. Людмила Михайловна считалась модной портнихой, но главную прелесть в глазах заказчиц обеспечивал ей, похоже, все-таки муж. Видя рядом с ним очередную поклонницу, Николай Иванович невольно вспоминал про лань, лежащую возле льва, который её не кусает, - он не представлял себе, чтобы Владимира Александровича возможно было спровоцировать укусить!.. Но что означал тогда его осенний подарок?.. Доходя до этого места, он вспоминал одну их совместную с Владимиром Александровичем поездку в метро. В пустом вагоне напротив сидела женщина, по-видимому, она ехала со смены, соответствующе выглядела, и он не мог понять, что так притягивало в ней Владимира Александровича. Когда она вышла, тот продолжал смотреть вслед и даже подался вперед, словно по первому её знаку готов был выскочить. Отъезжая, Николай Иванович заметил, что женщина на платформе улыбнулась, и ему показалось, что свой интерес Владимир Александрович разыграл специально, чтобы внушить ей, что ещё не все потеряно. Не выполнял ли подобную функцию и посланный Сане кленовый лист?!. Но ведь Саня находилась далеко не в том возрасте, и было не ясно, почему, собственно, она нуждалась в ободрении?.. Не исключалось, впрочем, что речь шла о тех самых изъянах воспитания, с которыми когда-то пытался бороться и Николай Иванович (не до конца их изжив, Саня теперь их стеснялась), и что таким – романтическим – способом поощрялась её работа над собой. Владимир Александрович действительно держался с нею как опекун: под его руководством к её дню рождения было исполнено платье с высоким лифом, причем фасон придумал он сам и, не доверяя вкусу Людмилы Михайловны, оговорил свое присутствие на примерках. Подразумевалось, что право на это ему дают не только авторство, но и возраст. Его дебют модельера сперва нашли неудачным, однако платье Саня продолжала носить, и чем дальше, тем оно выглядело привлекательнее. Это признала даже Людмила Михайловна. Видевшие платье её клиентки пробовали даже просить о копии, но копировать Владимир Александрович категорически запретил.

Верный своей опекунской осанке, он ни разу не распространил на Саню привычку целовать руку, и эта дискриминация, похоже, не оставалась ею не замеченной, тем более что в ее присутствии Ляля умела особенно грациозно воспользоваться своей привилегией, не позволяя сомневаться, кто здесь настоящая дама. Преподносимый ею Сане урок несколько смазывал Марк: склонный перенимать повадки джентльмена, он тоже освоил целование и всегда начинал с Сани. В своем незрячем энтузиазме однажды в сутолоке прихожей он поцеловал руку хозяину.

Из всех кораблей, на которых могла затеять Саня внесемейное плаванье, выбор, конечно же, следовало сделать в пользу Новокузнецкой. Но недаром на вопрос, какой корабль представляется ему наиболее надежным, один опытный мореплаватель ответил: «Тот, который остается в гавани». В глазах Николая Ивановича гарантии благополучия снижало здесь то, что авторитет кормчего был для Сани вовсе не безоговорочным. Она не только не признавала распространяемого на неё Владимиром Александровичем шефства, но, кажется, считала, что если кто из них и нуждается в руководстве, то именно он. Она морщилась, когда он затевал свои велеречия, могла махнуть рукой: «Хватит!..» - и Владимир Александрович немедленно замолкал, получая ещё и на вид: «Не надоело?..». Николай Иванович не поверил бы, что такое возможно. За шашками они нередко ссорились: Саня вообще была азартной, Владимир Александрович тоже проигрывать не любил, и она подозревала, что, покуда бегала дать коту лекарство, партнер менял позицию. Однажды она все смахнула с доски, и Владимир Александрович собирал по полу. Слыша в соседней комнате звуки этой баталии, Николай Иванович думал о том, что, возможно, потребность Владимира Александровича в Санином обществе сродни чувству, испытанному на смертном одре чеховским архиереем, к которому маленькая племянница обратилась не «владыка» и «не ваше высокопреосвященство», а просто «дяденька»…

На время шашек Николай Иванович разделял общество Людмилы Михайловны. Обычно она шила, и сквозь ее машинку было слышно, как, стуча не убирающимися после болезни когтями, пробовал ходить исцелявшийся понемногу Мишка. Доносились фрагменты филевских историй:

- … Вот, говорим, Шурка: пока дети не поедят, не подходи! А тут Алик выливает им банку с куриной лапшой. Она как бросится и укусила маленького. Ребята снимают ремень: «Ах ты!..» К деревяшкам дернула. «Давай-давай, лепи!» Надо же, какая оказалась!.. Подрастут – продадим. Переругались, как назвать? Дядя Саша Корнев сказанул тоже: «Найда! Самое собачье имя…» Темнота! А то ещё: «Гета!.. Фигета…»

- Он же на больничном…

- Кто?

- Дядя Саша… - Владимир Александрович запоминал мельчайшие детали её рассказов.

- Давно выздоровел.

«Что вы шьете?..» - Николай Иванович тоже пытался наладить беседу. «Да вот…» - Людмила Михайловна прерывала шитье, чтобы намотать шпульку, и в первые не заполненные машинкой мгновения у нее делалось выражение, словно она прислушивалась. Они напоминали родителей, доставивших детей на праздник и дожидающихся конца веселья, и на душе у Николая Ивановича был привкус неосознанной опасности. «Людмила Михайловна! – доносился голос Владимира Александровича. – Вас там волки не съели?..» Она держалась так, будто имела на него ничуть не больше прав, чем любая другая женщина, и Николай Иванович внушал себе, что основу подобной невозмутимости может составлять лишь незыблемая вера в то, что на языке Владимира Александровича звалось «развитое нравственно-семейное чувство». Выражение это было заимствовано из плакатов диспансера, к которому он был приписан со своей экземой: «Развитое нравственно-семейное чувство удерживает от случайных связей!» Отсутствию этого чувства он приписывал Мишкину чумку, заявляя, что, как лицо нравственное, не может ему сочувствовать.

Однажды Николай Иванович очутился на Новокузнецкой, когда хозяин ещё не вернулся с работы, и был свидетелем, как по телефону его спросил женский голос. «Владимира Александровича нет дома…» - Людмила Михайловна выдержала паузу, и было видно, как она сдерживает себя, чтобы не спросить, кто звонит. Вернувшись за машинку, она долго не могла успокоиться, и Николай Иванович тогда впервые подумал о том, что впечатление «льва некусающего», возможно, не совсем соответствует действительности. Иначе - откуда бы взяться этому волнению?

При виде Людмилы Михайловны он все чаще вспоминал метрополитеновскую благотворительность Владимира Александровича: парадокс состоял в том, что человек, нуждающийся в ободрении больше кого бы то ни было, находился у него под боком!

Критикуя институт брака как убивающий чувство, Владимир Александрович, однако же, отдавал ему должное, говоря, что здесь невозможна фальшь, что в браке человек предстает тем, каков есть, поскольку постоянно притворяться невозможно. В подтексте при этом прочитывался гимн естественности. И в то же время все, что составляло его жизнь, поражало как раз искусственностью, казалось, больше всего он боялся проявить живое чувство. Первопричина тут, несомненно, была благая – избегать неискренности. Но взращенная на почве культивируемой им сдержанности сухость семейных отношений давно сделалась реальностью, которой – кто знает! – не тяготился ли и он сам. Подчас Николаю Ивановичу казалось, что он иронизирует над принятыми женой правилами игры, где она будто постоянно ждала подвоха. Её чувства к мужу не вызывали сомнений, но трудно было отделаться от впечатления, что Владимиру Александровичу хотелось бы о них не догадываться, а слышать. «Хочу на ручки!», разумеется, вовсе необязательно, но жена, хотя бы изредка не заявляющая о чем-либо в этом роде, по-видимому, обречена.

8

Однажды, заехав с работы вернуть номер «Былого», Николай Иванович застал на Новокузнецкой лысого человечка в очках и майке. Он сидел перед телевизором, поджав ноги на перекладину стула, и, наклонившись к стоявшему внизу тазу, напоминал воробья, собравшегося туда слететь.

- Концерт по случаю Дня Советской Армии, - объявил он, сплюнув в таз полоскание, и соскочил навстречу, - и Военно-Морского Флота. – Майка спадала с его крепенького тельца, демонстрируя выколотое на седеющей груди штурвальное колесо. - Герман Федотыч! Очень приятно… - поспешил он заверить, и глаза, по-детски косившие из-за толстых стекол очков, улыбались, казалось, кому-то стоявшему по обе стороны от Николая Ивановича, которому он едва доставал до плеча.

- Николай Иванович.

- Молодежь меня Федотыч зовет, - вспорхнул Федотыч обратно на свой насест. – Через мои руки, милок, сотни тысяч молодежи прошло. Столько путевок в жизнь дал – дальше некуда! Мне сегодня зубик вылечили, и ножульки натер. - Очевидно, решив, что первое обстоятельство налицо, в подтверждение второго он покачал над тазом шлепанцем, надетым на голую ногу. – Ни грамма не отдыхал. Ты пойми меня: я добиваюсь, чтобы была правда. Я тебе более просто объясню: я не собираюсь никому ничего, никаких вопросов трогать не буду… против ветра не нужно, сам мокрым станешь. Но в силу своего интеллекта, своего разума напишу и отправлю. Такой материал – ума не постижимо!.. – Он взял со стола банку шалфея. – У Володеньки, я гарантирую, все будет в полном порядке: от и до!.. Это человек с очень большой буквы… - заметил он тоном заключения, сулившего, однако, начало переполнявшего его рассказа, который вы не сможете не оценить.

Не надеясь когда-либо совладать с загадками Новокузнецкой, ограничившись лишь вопросом о роли, отводимой здесь Сане, Николай Иванович ощущал себя сейчас охотником, в чьи силки вот-вот ступит диковинная птица, изловить которую он и не мечтал. Но поглотившее его любопытство оказалось как бы с привкусом тревоги и сменилось внезапной напряженностью, как будто то, что собирался сообщить Федотыч, имело решающее значение для его настоящей и будущей жизни. В голове вертелась вычитанная у кого-то фраза: «Не хотелось бы определенности – бог с ней!..» - и он даже с облегчением увидел Людмилу Михайловну, принесшую горячий половник.

- Полоскали бы, Герман Федотыч! – долила она банку.

- Со-олнышко моё!.. – Похоже, не избалованный вниманием, Федотыч продолжал смотреть ей вслед, и Николай Иванович отметил, что тоже смотрит на дверь, словно желая подсунуть ему другую, менее чреватую для себя тему. – Семья настолько интеллектуальная – даже не подумаешь, что муж с женой живут… - начал Федотыч наконец, давая понять, что и правда вынужден затронуть другую тему, впрочем заслуживающую обсуждения не менее. – Сильнейшая семья! Теперь возьми – Людочка: английский в корне знает, внутренний мир нравственности – ты меня извини: не только настоящий друг, но и товарищ! Почему я Володеньке говорю: так, как Людочка, к тебе никто относиться не будет… - Не отхлебнув, он отставил банку: - Сколько у тебя набежало?

- Двадцать минут девятого. – Николай Иванович не мог понять заверения о Людмиле Михайловне: являлось ли оно просто комплиментом или предостережением? Но предостережение могло быть вызвано лишь реальной опасностью замены, кандидата на которую в окружении Владимира Александровича не виделось…

- Прийти домой, окунуться в семейный мир жены и ребенка, обменяться мнением о прочитанном… - Судя по тону Федотыча, его друг манкировал этой возможностью систематически, и Николай Иванович невольно подумал про Санины вечерние отлучки – с некоторых пор, приведя Таню из сада, она исчезала. Пока были ясли, она не могла себе этого позволить, и он не находил ничего предосудительного в том, чтобы хоть теперь она немного развеялась, - встретилась с Александрин, навестила Лиду или съездила к родителям в Одинцово. В свое время приученный к её воскресной беготне, обычно он не спрашивал, где она была, но сейчас ему вдруг захотелось позвонить домой – может быть, Саня сказала о своих планах свекрови… Наконец, сегодня она вообще могла не уйти! Окажись Саня дома, все встало бы на свои места, но что-то подсказывало ему, что её там нет, - не потому ли (он заставил себя пойти до конца), что не было и Владимира Александровича?!. В следующий момент ему сделалось стыдно оттого, что Владимир Александрович и Саня соединились в его сознании таким образом, как будто обоих он предал. Разумеется, впечатление, производимое Владимиром Александровичем на женщин, было велико, но подобный блеск вряд ли мог смутить Саню, «ляля-фафа» у неё не проходило. Его беспримерная легкость с людьми являлась в значительной мере все же следствием недостаточной загруженности трюма. Саня несомненно это чувствовала, даже не скрывая, что не воспринимает своего партнера по шашкам всерьез. Не исключалось, что провозглашаемое ею над ним превосходство, собственно, и обуславливало дружбу Владимира Александровича, столь ценившего всякую возможность предстать пред своими многочисленными зрителями в ещё не знакомом им качестве. Будь с Саниной стороны тут что-нибудь другое, она ведь вообще могла молчать про Новокузнецкую! А если она бывает здесь, ничего особенного нет и в том, чтобы встретиться с Владимиром Александровичем вне дома, – разве от этого их отношения должны измениться?.. Владимир Александрович превосходно знал Москву, имел интереснейшие маршруты, которыми не раз водил Николая Ивановича, и, если к своим прогулкам он привлекал Саню, это заслуживало лишь одобрения. То же обстоятельство, что Николай Иванович не знал о них, было скорее его собственным упущением, поскольку Саниным досугом он мало интересовался. Спроси он её – она бы рассказала. Ожидать информации от Владимира Александровича при его конспиративных наклонностях, понятно, не приходилось, да он и мог думать, что Николаю Ивановичу все известно от Сани.

- … сейчас очень мало мужчин, чтоб делил со своей избранницей хлопоты по дому… - Казалось, Федотыч и сам чувствовал, что излишне драматизировал ситуацию. – Ты пойми только одну элементарную вещь, я тебе грубо скажу, образно: ужин приготовить надо, картошечку почистить, селедочку, в магазин сходить?.. Мужья не учитывают другой аспект: если женщина не устанет, она в настроении, а соответственно часть теплоты, внимания и ласки будет принадлежать ему – мужу… А в этом благополучие семьи, а также полная отдача на работе. Я, может быть, не точные слова даю… а идентичные…

Николай Иванович уже сердился на себя: разве своеобразные отношения Владимира Александровича с женой являлись для него секретом и разве непременно должны были предполагать замену?!. Озабоченность Федотыча доказывала лишь то, что, как и Николаю Ивановичу, ему требовалось время, чтобы к этим отношениям привыкнуть.

- По призванию Герман Федотыч проповедник. – Владимир Александрович вошел, не сняв пальто, и так неожиданно, как будто подслушивал за дверью. – Он напоминает мне батюшку нашей общей знакомой Александры Кузьминичны, тот тоже тянется к кафедре. Но Кузьме я бы отдал предпочтение: Кузьма – бездельник и пьяница, но у него ведь и на лице это написано. А у Германа Федотыча написано, что он борец за правду. Когда я смотрю на него, я начинаю понимать персидскую пословицу: «Если человек побывал в Мекке, то уйди из дома, где с ним живешь. Если он побывал там дважды, покинь улицу. Если же он был там три раза, то оставь город…» Для справки: Герман Федотыч в столице четвертый раз. «Ума не постижимо!..» Впрочем, чем ещё прикажете поддерживать иллюзию жизни? Романами с женщинами и жалобами в инстанции. Все-таки есть в Федотыче какая-то жуликоватость, не находите?.. Самой большой услугой человечеству было бы сложить Кузьму и Федотыча в один мешок и утопить.

Федотыч сиял, словно о нем сообщалось нечто особо лестное. И, глядя на его обличителя, Николай Иванович видел, что тот пытается понять, не успел ли Федотыч сболтнуть лишнего? Во всяком случае тирада его была рассчитана на то, чтобы – случись это! – Николай Иванович не принял рассказанного Федотычем слишком буквально. Впечатление, что Владимир Александрович не хочет продолжения этих рассказов, укреплялось и тем, что он не снял пальто, всем своим видом показывая, что намерен вас проводить. Привычка провожать гостя до метро была неотъемлемой чертой Владимира Александровича, которую не могли нарушить ни поздний час, ни погода. Но сейчас Николаю Ивановичу казалось, что его именно выпроваживают, словно не рискуя оставить в обществе Федотыча.

- Вы не думаете, что Герман Федотыч может на вас обидеться? – спросил Николай Иванович, спускаясь по лестнице.

- За что?

- Все-таки характеристика не самая приятная…

- Пока я отношусь к человеку хорошо, я говорю ему мало приятные вещи. – По обыкновению Владимир Александрович придержал дверь, предлагая гостю выйти первым. – Когда же человек становится мне безразличен, я стараюсь его хвалить. – Казалось, впервые он сообщил о себе нечто, соответствующее действительности.

- Герман Федотыч, правда, может здесь что-то успеть? Вы сказали, что он о чем-то хлопочет…

- Что он может?!. – Владимир Александрович пожал плечами. – Устроить скандал в булочной, чтобы дали батон поджаристей… Я в курсе его возможностей, поскольку хлопочет он обо мне. – Владимир Александрович словно предупреждал, что эта тема не подлежит обсуждению, тем более – с Федотычем.

Чтобы смягчить ультимативное впечатление, Владимир Александрович пошутил, что начинал Федотыч с того, чем кончил Фауст, - работал по ирригации. После войны он строил крупную ГЭС, где считался передовиком и даже был представлен к награде, но тут в гости к строителям приехали представители интеллигенции, среди которых оказался старик Филатов. Выступая в клубе, он рассказал о своих операциях и, сходя с трибуны, был остановлен бросившимся к нему с объятиями Федотычем, благодарившим за возвращенное зрение. Проблемы Федотыча со зрением были известны на стройке, но мало кто подозревал, что с ними работает экс-слепой. Вмешавшись в овации зала, сидевший в президиуме парторг засвидетельствовал о Федотыче как о лучшем экскаваторщике, намекая таким образом, что их знаменитый гость имеет к великой стройке более чем непосредственное отношение, но Филатов, похоже, его не слушал. Переждав аплодисменты, вспышки фотоламп и стрекот кинокамер, спешивших запечатлеть самой судьбой срежиссированный сюжет, он спросил, в каком году и по поводу чего товарищ экскаваторщик у него оперировался? Мог ли Федотыч думать, что старик помнил всех оперированных им больных, тем более что вылезал Федотыч на сцену не ради собственной славы, а тронутый обликом маститой старости, желая содействовать триумфу, принадлежащему ей по праву! Филатов попросил его снять очки, и затаивший дыхание зал услыхал усиленное динамиками заключение академика: «Вы не подвергались никакой операции!»

В последующие дни Федотыч превратился в местную достопримечательность, смотреть на которую бегала в обед вся стройка. Подвергался сомнению уже и штурвал на его груди, смеялись, что с таким зрением его не могли взять на флот, и, не дождавшись награды, лжепациент вынужден был подать на увольнение. Столкнуться с подобной ранимостью Второе показательное общежитие, где он проживал, как выяснилось, не предполагало. Своим почетным званием оно в значительной мере было обязано Федотычу, любившему благообразие во всех его формах. Он вытряхивал ковровые дорожки, поливал цветы на всех трех этажах, выносил из умывальной пустые бутылки, разнимал драки, одалживал на обед. Но все меркло в свете единодушно признаваемого за ним владения слогом: он был штатным ходатаем в отделе кадров, в милиции, у коменданта, выступал на всех днях рождения и свадьбах, проводах в армию. Наивысшие его достижения связывали со словом письменным – с женской половиной человечества Второе показательное общежитие объяснялось, как правило, посредством Федотыча, ни разу не унизившего своего доверителя тем, чтобы написать менее трех страниц. Притом это всегда было изделие штучное! Подвергавшиеся на первых порах сличению, произведения Федотыча не обнаружили ни малейшего повторения, перекликались разве что некоторые установки общепедагогического свойства, выражавшиеся в призывах повышать образовательный уровень, а также квалификацию, уважать родителей, любить книгу и проч., что только увеличивало шансы номинального автора, выставляя его человеком с серьезными намерениями. Неудивительно, что отъезд Федотыча был воспринят как региональное бедствие, его пытались вынуть уже из двинувшегося поезда, вследствие чего дважды срывали стоп-кран. Словом, со стройки Федотыч увозил нечто большее, чем орден, - сознание своей необходимости человечеству, которому на новом месте собирался послужить, выражаясь его словами, от и до!

Николай Иванович ждал, что Владимир Александрович расскажет и то, как познакомился с Федотычем сам, но впереди уже было видно метро, и провожатый замолчал, давая понять, что намеревался лишь скрасить ему дорогу.

В конце солнечного, почти просохшего марта идя на Новокузнецкую, Николай Иванович заметил неподалеку от знакомого дома «Победу» с поднятым капотом. Под днище её пытался заглянуть капитан первого ранга, странно беседуя с самим собой. Во всяком случае ни в кабине машины, ни рядом с ней никого не было. Только проходя мимо, Николая Иванович заметил торчавшие из-под днища крохотные ботинки, - казалось, ремонт осуществляет ребенок. Он невольно замедлил шаг и в следующий момент увидел выкатившегося между колес Федотыча. Протерев руки тряпкой, поспешно поданной капитаном, он широченными, как бы добавляющими ему габариты шагами прошел к мотору, и двигатель заработал.

- Ко-ленька!.. – Поправив очки, Федотыч заметил Николая Ивановича и поднял руку, чтобы тот подождал.

Между тем капитан извлек бумажник, но Федотыч локтем отвел руку дающего:

- Мило-ок!.. – Он смотрел на него так, как будто мог предложить ему вдесятеро. – Мне бы только ручки вымыть…

Смущенный капитан достал из багажника бутылку дистиллята, мыло и стал поливать.

- Я, милок, человек одержимый, - объяснял ему Федотыч во время своего туалета. – Запомни одну элементарную нравственность, элементарное понятие вещей: если человек ущемлен, я, как присуще мне, всегда приду ему на помощь. Вот что значит красота души.

Приняв от него полотенце, капитан не решался сесть в машину, пока Федоты не отошел.

- Знакомства у меня просто бесподобные! – продолжал Федотыч, беря Николая Ивановича под руку. – Грубо говоря, контингент интеллектуальнейший, дальше некуда! – По-видимому, он намекал, что и капитан - человек ему не совсем посторонний. – Я своим уровнем и своими ручками, знаешь, сколько мог заработать! Я просто маленький штрих тебе дам, как у нас на Севере говорят: «Такие люди, как Федотыч, должны жить при коммунизме!» Я, может быть, по своей скромности не показываю…

Николай Иванович заехал на Новокузнецкую из шахматного клуба, надеясь встретить Саню и домой вернуться вдвоем. Он застал её в палисаднике – они с Таней выгуливали Мишку, очумело принюхивающегося к первой траве. Шерсть на нем торчала, лапы дрожали, и инвалидность его была очевидна разгуливающим в непосредственной близости голубям. Владимир Александрович ещё не вернулся из воскресной бани, и Николай Иванович решил подняться с Федотычем, чтобы выбрать чтение на следующую неделю, - ему позволялось рыться в здешней библиотеке.

В комнате Федотыч привычно взлетел на свой шесток, съежился, обхватив волосатые плечи руками, и его лицо хранило отзвук свершенного только что доброго дела.

- Вам удобно так сидеть? – спросил Николай Иванович. Федотыч мешал ему подойти к книжному шкафу, вызывая соблазн отодвинуть стул вместе с седоком.

- Э-э, милок!.. – протянул Федотыч. – Вот будешь маломерка, вроде меня, и попадешь в дупловики. Ещё нас дятлами звали. Образно возьмем: гуляете вы с Сашенькой по парку, и стоит дерево – доподлинное, в коре, цветет себе… - В качестве иллюстрации Федотыч постучал по боковине шкафа. – А в нем дверочка на петельках, внутри скобы-ступеньки – и полез на пост. Дан тебе сектор в поле твоего зрения, и – «Каждый объект под взглядом чекиста!» Рядом будешь стоять – не догадаешься…

Не совсем было ясно, каким образом полое дерево не засыхало, но Федотыч предвосхитил его любопытство:

- Самое главное ты уловил из моего разговора?.. Ну и отличненько! Что я привел тебе факты вышеизложенного – это я рассказал тебе быль, достоверную от и до… - Его тон позволял заключить, что по этому предмету Николаю Ивановичу сообщено максимум возможного. – Всю жизнь отдал людям… - покивал Федотыч на какие-то свои мысли. – Я, Коленька, такую школу жизни прошел – не дай бог её иметь. Вот иногда посторонние смотрят: вроде, внешне говоря, человек не из простых, приятный мужчина… а сколько сострадал, сколько перенес! На строгость, милок, жаловаться не положено, когда она объективна и обоснована. Но, как ты ни говори, а все же отражается… это наподобие давления: стоит мне понервничать… Но я тебе очень просто скажу: я стараюсь подражать Володеньке! Я всегда благодарен судьбе за одно: что судьба столкнула меня с таким человеком. При его бытности на Севере я работал с ним до конца его отъезда… - Значительность предмета заставляла Федотыча усугублять слог.

«Север» оказался Ухтой. Надо думать, Федотыч переехал туда непосредственно из своего показательного общежития. Устроился он шофером в суде. Остается загадкой, как при его зрении можно было водить машину, да ещё в условиях северного бездорожья? Впрочем, Николай Иванович успел отметить избирательность зрения Федотыча. Она проявлялась всякий раз, когда дело касалось Владимира Александровича: Федотыч издали узнавал своего друга, находил вещи, которые тот безуспешно пытался отыскать, опекал при переходе улицы, фиксируя малейшие изменения дорожной ситуации… Осенью сорок восьмого года Федотыч доставил выездную сессию суда в один из таежных районов. Судили женщину за хищение общественной собственности. Незадолго перед тем был принят строгий указ, и процесс решено было сделать показательным. Подсудимая оказалась молодой вдовой, в помещении сельского клуба, где проходило разбирательство, возились трое её детей, между тем речь шла о мешке сена. Обнадеживало Федотыча, что председательствовал Владимир Александрович. Правда, тогда Федотыч знал о судье только то, что, выслушав от одной посетительницы жалобы на крутой нрав мужа, он озадачил её вопросом: «В доме тяжелые предметы есть?» - «Какие… предметы?..» - насторожилась та, не допуская мысли, что поняла судью правильно. «Утюг, например». Федотыч надеялся, что такой человек способен войти в положение вдовы. Благоприятный прогноз подкреплялся и свидетельством сидевших в первых рядах – о том, что, отправляясь в совещательную комнату, заседатели едва сдерживали слезы. Приговор, однако, определил три года лишения свободы - осужденной предоставлялся месяц для устройства детей в интернат, после чего она должна была быть взята под стражу.

На обратном пути Федотыч прекратил с председательствовавшим всякое общение, тем более что лица возвращавшихся вместе с ними народных заседателей не позволяли сомневаться, кто был проводником предложенной прокурором суровой меры. Федотыч и сам высоко оценил речь прокурора, говорившего о разрухе, о том, что трудно живут все и что в такое время тащить из колхоза значит тащить изо рта таких же самых сирот и вдов, которых в стране миллионы и которых тоже нужно кормить. Федотыч признался, что был согласен с прокурором от и до, но паренек адвокат «обул прокурора в лапти», спросив: почему другим сиротам и вдовам следует отдать предпочтение перед подсудимой и её ребятишками, чей отец тоже погиб на фронте?.. «Так я изменил на это свое мировоззрение…» - вздохнул Федотыч, вспомнив, что особенно не мог простить судье реплику адвокату, пытавшемуся обратить его внимание на бегающих по залу детей подсудимой: «По-вашему, суд должен думать о детях больше, чем думала о них мать, идя на кражу колхозной собственности?..»

Бойкот своему пассажиру Федотыч прервал лишь однажды, уже подъезжая к городу: «Где чисто воспитательная работа и идеология?!, - уличил он и, не получив ответа, добавил: - Судьи приходят и уходят, остается партийная правда, грозный трибунал!..»

Угроза Федотыча почти сбылась. Решенное согласно духу и букве указа дело это всплыло в конце пятьдесят второго года самым неожиданным образом: в сейфе Владимира Александровича был найден приговор по нему, не переданный в соответствующую инстанцию для исполнения… Осужденная продолжала работать в колхозе, и ко времени обнаружения этой халатности срок её наказания уже истек! Можно было, разумеется, ссылаться на забывчивость, особенно если учесть, что отсрочка исполнения приговора была оговорена. Но ведь в те годы подобного рода забывчивость почти автоматически влекла осуждение самого судьи.

Дело Владимира Александровича было прекращено по амнистии пятьдесят третьего года, однако на этом его юридическая карьера закончилась. Несколько месяцев спустя кончилось и шоферство Федотыча – остановленный сотрудником автоинспекции, он вместо водительского удостоверения протянул ему пенсионную книжку со своей второй группой по зрению.

- … во мне самом гуманность очень сильно заложена, но это… - Федотыч не находил слов. – Заведомо зная сознанием своим, человек совершает этот факт… ума не постижимо!.. – Он не скрывал, что оценить поступок Владимира Александровича тоже дано не всякому, и Николай Иванович ощутил неловкость, словно Федотыч намекал на него.

Он заставлял себя признаться, что в жесте Владимира Александровича и в самом деле пытался усмотреть театральность, - не проще ли было открыто не согласиться с прокурором, ограничившись, например, условной мерой наказания? Но ведь нелепо было думать, что Владимир Александрович из прихоти не использовал легальный ход, предпочтя сомнительный, вовсе не гарантировавший успех (об отсрочке исполнения приговора в любой момент могли вспомнить) и почти неизбежно суливший ему неприятности, притом – какие!.. По-видимому, он понимал, что мягкий приговор все равно кассируют, дело будет рассмотрено повторно, уже без него, и что другой возможности у него нет.

Николай Иванович сознавал, что выискивает менее обязывающий шаг потому, что сам рисковать бы не решился, и пробовал оправдаться тем, что в силу своего характера ни до чего такого просто не додумался бы… Но ведь это означало лишь то, что, желая помочь, он не проявил бы необходимой добросовестности: разве профессиональному юристу, каковым являлся Владимир Александрович, не менее кого-либо свойственно посягать на закон!

Он не мог понять, откуда вообще возник в нем этот странный дух как бы состязания с Новокузнецкой, но следом задался вопросом, показавшимся ему куда более существенным: в курсе ли этой истории Саня?!. Оставалось надеяться, что нет, хотя это не многое меняло. Теперь ему казалось, что он всегда подозревал в прошлом Владимира Александровича нечто именно в таком духе, - тем более это должны были чувствовать женщины, поскольку значительность человека есть вполне осязаемая реальность; его же, Николая Ивановича, ничтожество состояло между прочим и в том, что он был предубежден против него.

И все же: одно дело догадываться, другое – знать; успокаивало, что вряд ли Саня могла знать, - с Федотычем она виделась лишь в присутствии Владимира Александровича, при котором тот не решился бы рассказать это.

Он старался теперь чаще бывать на Новокузнецкой, уверяя себя, что необходимо загладить свою вину перед хозяином, тогда как на самом деле не хотел, чтобы Саня услыхала Федотыча… Страшило не то, что его рассказ повысит шансы Владимира Александровича (такой человек не мог воспользоваться ими сомнительным образом), - а наведет на сравнение. Впрочем, на Новокузнецкой образ Федотыча все больше окутывался юмористической дымкой, уже не делалось тайны из того, что свои длительные северные каникулы он посвящает возрождению юридической деятельности своего опального друга, которую благодаря взятому Владимиру Александровичу тону мало кто воспринимал как имевшую место действительно. Во всяком случае Николай Иванович не раз замечал, что заодно с Владимиром Александровичем реляциям Федотыча улыбалась и Саня.

- Я благодарен, что дают право бороться за правду, хотя это трудно и тяжело, - декларировал Федотыч со своего насеста, вернувшись из очередной инстанции, где пытался внушить, что именно такие люди, как Владимир Александрович, теперь правосудию и нужны. – Порядка очень длительного времени я готовлю материал – целиком и полностью. Феноменально будет, ты меня извини – я на правильном пути. Вот слушайте меня внимательно – в силу своего мышления, своего разума, корректненько, вежливо я им сегодня говорю: здесь что, суд присяжных? - вы мне рот не затыкайте! Я пришел не по личному вопросу, а вопрос очень серьезный, это не этично. Сейчас, говорю, вы увидите другой аспект, есть такая пословица, я ее не привожу и приводить не собираюсь: рыба гниет с головы! И я вам наверняка скажу, на пятьдесят процентов, что вы здесь работать не будете! Это даже речи быть не может!.. Я, милок, разговариваю на таком уровне… надо уметь преподнести. Когда преподнесено, то очень просто подвести итог: настолько внутренне заложена эта гниль!..

- … искусство оратора состоит не в том, чтобы всегда говорить с блеском, - назидал занятый шашками Владимир Александрович. – Иногда полезно сказать просто хорошо, иногда посредственно, иногда даже плохо…

Федотыч замолкал, лишь изредка издавая неопределенные звуки, по поводу которых Владимир Александрович замечал:

- Склонность к общению побуждала нашего далекого предка сделать свое присутствие известным другим лицам. Влияние этого инстинкта мы по сей день наблюдаем у детей, которые плачем, криком и прочими шумами нарушают покой мыслящих людей.

Начинался май, уже зеленело, и по воскресеньям, если не предвиделось шашек, Владимир Александрович устраивал мужские прогулки. Раскланиваясь возле церкви Николы с нищей дамой, которой впрочем ни разу не подал, он вел их в свой любимый маршрут на Донское кладбище. «Все больше становится знакомых – даже приятно!» - сообщал он здесь, неизвестно что подразумевая: перекочевавших сюда людей или памятники, среди которых знал немало уникальных – как по форме, так, преимущественно, и по эпитафиям. «Одним цветком земля беднее стала – одной звездой богаче небеса!» Нагнувшись, Федотыч продекламировал надпись на могиле младенца, и Владимир Александрович не преминул отозваться: «Всё может быть… У писателя Чехова есть сочинение (мне Герман Федотыч пересказывал), где персонаж без конца повторяет: «Все может быть!»

- … это жизненное явление лично у меня не укладывается в голове!.. – поспешил Федотыч к Николаю Ивановичу как к наиболее способному разделить его возвышенное настроение. – Я очень много заострял этот вопрос: я уйду, и больше меня не будет, никогда не приду… Ты возьми этот момент особо, я доведу мысль до конца: люди должны быть добрыми между собой!..

Следуя этому завету, на обратном пути Владимир Александрович пригласил их в «Балчуг».

- Во-он за тот столик, к Ниночке! – кивнула женщина-метрдотель на немолодых официанток, и Владимир Александрович уточнил:

- Что вы называете Ниночкой?

За столиком Федотыч преобразился – сидел развалясь, размахивал руками, выставляя себя завсегдатаем подобных мест, и, выпив, стал рассказывать про Нонну Тихоновну, которая «по росту с Сашенькой была одинаковая, но отличалась русской красотой для женщин средней полосы России…»

- Герман Федотыч большой любитель женщин, - заметил Владимир Александрович. – Хотя мы знаем, что овладение женщиной интеллигентный человек не может ставить себе в заслугу, поскольку силы-то не равны.

- … и сам образ жизни всей исключительно хороший! – продолжал Федотыч. – И не было такого вечера, чтобы мы не отдыхали. Нам же свет не свет, темнота не темнота – мы же в комнате. Капита-ально!.. Она для меня песню пела… «Когда целу-ю твой заты-ло-чек подстри-жен-ный!...» - неожиданно громко запел он с какими-то блатными модуляциями.

- Хуже не бывает, - констатировал Владимир Александрович и отошел к оркестру.

- Для тебя «не бывает», а для меня – нормально! – встретил его Федотыч по возвращении и расплылся, услыхав, что музыканты начали именно эту песню. - Там одна монахиня жила, и мы отдыхали у нее дома. Визуально выражаясь, комната метров двадцать… и во-от такая кровать! И больше там ничего не было. У меня было две бутылочки пивка, рыбка - такая… плывет вся, немагазинная, полбатончика колбаски… А после началось: «Бог, бог!..» Я, говорю, могу этот вопрос продумать, я его проанализирую. Дел-то всего – лечь и прочесть. Взял в библиотеке «Справочник атеистического работника»: все расписано от и до… И зарабатывал тогда от души… Встречаются, Коленька, женщины, что воздействовать бесполезно. Не как муж, а чисто педагогически…

- Николай Иванович тебе подтвердит, что квантовая механика предполагает даже воздействие наблюдателя на наблюдаемое явление. Зарабатывал он!.. – передразнил Владимир Александрович. – Помимо денег, женщине должно предоставляться и все остальное.

- Что?.. – насторожился Федотыч.

- «Лечь и прочесть»!.. Говорить с ней нужно. Мужчина, нас учат, есть животное смотрящее, а женщина – слушающее.

- Это, Володенька, ты не прав: я из-за глазок, случается, обозреть не могу, а слушать – слушаю. Как старший товарищ ей говорил: зачем поступать в своих действиях опрометчиво?!. Ладно, бог… это не аргумент, чтоб рушить семью. Доказывать доказуемое нет необходимости, надеяться, что материализм не прав, это ложное желание. Я, говорю, тебя убедительно прошу, тебе еще впереди жить! Но ты пойми и меня: я педагог, преподаю материальную часть автомобиля, передаю жизненный опыт молодым юношам. Искоренять случаи негативных явлений, наличие которых имелось ранее! Когда слова расходятся с делом, это несостоятельно… что я им про тебя скажу?.. И по хозяйству стала пренебрегать…

- Герман Федотыч видит в женщине преимущественно прислугу, - подтвердил Владимир Александрович.

- … какие-то, я считаю, у нее были нормы отклонения… - задумался Федотыч. – Врачи ведь тоже бывают, образно говоря, идиоты: у них всегда «Всё в порядке!». В совокупности к каждому необходим индивидуальный подход…

- … Вам никогда не приходило в голову, - нарушил паузу Владимир Александрович, - что ваш Марк Захарович неравнодушен к Александре Кузьминичне?

- Какой-то парадокс… - Не очень-то удалась Николаю Ивановичу улыбка – неожиданное упоминание о Сане усилило не покидавшее его все это время впечатление, что критика Владимира Александровича предназначалась не Федотычу, а ему. - … Посмотрите, как он целует ей руку! Отбросив при этом, что это вообще получается у него плохо…

- Обсуждать человека в его отсутствие?..

Куда больше Николая Ивановича занимал доставшийся ему косвенный упрек, что он виноват перед Саней… даже не сам упрек, а прозвучавшее следом как бы предупреждение. Пугать его Марком, разумеется, было смешно, но не имели ли эти слова целью обратить его внимание на то, что могут существовать менее безобидные поклонники.

- Неумно и необоснованно! – подхватил Федотыч.

- Почему? Нужно преодолевать привычку правильного поведения. Правила рождают слепоту в ситуации конкретной… Ниночка нагреет нас минимум на двадцатку, и гуманист Федотыч, который складывает в уме лучше профессионального математика, устроит из любви к справедливости скандал. Если видеть в Ниночке лишь официантку, он, возможно, будет прав. Но ведь Ниночке под пятьдесят, у нее больная щитовидка, брошенная мужем дочь и внук, на которого не платят алименты… Зная об этом, мы не можем отношения с Ниночкой не модифицировать.

- Встав на этот путь, вообще нельзя сделать шагу!.. – Николаю Ивановичу показалось, что, говоря о слепоте, Владимир Александрович тоже целил в него, подозревая не отвлеченную, а вполне реальную ситуацию, отношение к которой и призывал модифицировать. - Теряют цену всяческие правила.

- И замечательно, что теряют, - улыбнулся Владимир Александрович. – Будем доверять не правилам, а себе. Просто это труднее. Кто-то ведь уже сказал: число тех, кто пытается понять человека, пренебрежимо мало в сравнении с теми, кто хочет понять геометрию.

На небе тогда астрономами был найден объект, который, судя по всему, одновременно двигался в противоположные стороны: к Земле и от неё. Николаю Ивановичу все чаще казалось, что нечто похожее происходит с Саней: приближаясь к нему, она отдалялась!.. У неё изменилась походка, дома она как бы не ходила, а проскальзывала, словно стараясь избежать его взгляда, с каким-то упоением стирала, варила, мыла – как когда-то занятая, похоже, единственной мыслью, чтобы ее не заманили назад, за уроки. Иногда же она сжимала его в каких-то судорожных объятиях, гладила по лысеющей голове, и эти ласки напоминали прощание с ребенком, которого решили сдать в приют. Однажды он даже поделился с матерью. «Не понимаю, что происходит, а это самое плохое…» - «Самое плохое, когда понимаешь…».

В середине месяца поехали в Фирсановку, куда Ляля пригласила и Владимира Александровича с Федотычем и где у Владимира Александровича вышел с хозяином спор. Лев Сергеевич упрекал его во всеядности, которую определял как погоню за двумя зайцами. «Сейчас ведь, кажется, входит в моду линейное программирование, – заметил Владимир Александрович. – Я не большой специалист, но Николай Иванович меня поправит: цель там, по-моему, как раз состоит в том, чтобы погнаться за всеми зайцами и всех поймать. В жизни – тем более! Нужны здоровье, работа, любимая женщина… и она не станет ждать, пока ты станешь академиком. Ищи, ошибайся, пробуй! – система из миллионов уравнений. Только не требуйте от меня, чтобы я показал, как это делается». – «Большинство предпочитает все же держаться чего-то одного…» - вставил Лев Сергеевич. «Признаться, я все еще тещу себя надеждой, что мое мнение не совпадает с мнением большинства».

Спать мужчин положили в одной комнате – той самой, где Николай Иванович просидел минувшую осень. По привычке он долго ловил знакомые звуки и услыхал, как во сне кто-то тяжко вздохнул: «Ах, боже мой!…» Казалось, с таким вот возгласом покидает тело душа, он невольно приподнялся и понял, что то был Владимир Александрович… Это настолько не вязалось с его обликом, что остаток ночи Николай Иванович не смог уснуть и наутро пытался отыскать в нем какие-то не замеченные прежде черты, способные породить его ночные терзания. Но Дубяга выглядел даже более благополучным, чем обычно.

Всю следующую неделю Саня вечерами оставалась дома, он уже начал привыкать к ее домоседству, но в понедельник, вернувшись с работы, увидел встревоженную мать: Сани с Таней до сих пор не было! Не зная, что думать, он бросился на Пироговскую в сад, где застал разъяренную воспитательницу, под началом которой уже битый час оставалась лишь одна Таня. Не дозвонившись в ремстройцех, он отвез Таню домой и помчался на Фили, где сказали, что Саня ушла вовремя… Оттуда же, из проходной, он позвонил на Новокузнецкую, хотя понимал, что Сани там быть не могло. «Людмила Михайловна?.. – Ему показалось, что его неправильно соединили. – У вас ничего не случилось?!.» - «Разве вы не знаете?.. – спросила она. – Владимир Александрович уезжает…»

Оказалось, что хлопоты Федотыча увенчались успехом, Владимира Александровича вызвали в министерство юстиции, где для начала предложили вернуться в Ухту, и они с Федотычем уже сидели на чемоданах. «А вы?..» - спросил Николай Иванович машинально. Людмила Михайловна замялась, и он вспомнил, что сейчас, в конце мая, пустует комната Лидии Ивановны в Карманицком… Саня с Владимиром Александровичем наверняка были там!

Он сел в пустой троллейбус. Было такое ощущение, что его везли не к Плющихе, а куда-то в дано прошедшее, откуда свет фонарей доходил каким-то блеклым, словно через заиндевевшее окно послевоенного трамвая. Теперь он подозревал, что эта связь длится давно – может быть, с самого дома отдыха, - и в наказание за свою слепоту решил лишить себя возможности сомневаться. Проехав Смоленскую, он сошел у диетического и, оказавшись в Спасо-Песковском, заставил себя идти дворами, как будто, отправившись переулком, мог вспугнуть любовников.

Очутившись в знакомом скверике, он сразу увидел, что света в Лидином окне нет, вопреки логике в нем шевельнулась надежда, сменившаяся оторопью, - он не мог представить себя оказавшимся лицом к лицу с этим человеком!.. Он остановился, но, заподозрив себя в трусости, заставил идти, понимая, что не способен будет выговорить слово и что более жалкое зрелище, чем человек, парализованный сознанием уязвленной чести, представить невозможно. Он вспомнил, что основатель теории групп Галуа был убит на дуэли, - сам он, несомненно, тоже был бы убит, потому что сейчас у него не хватило бы сил даже спустить курок.

Он долго стоял перед знакомой дверью и уже потянулся позвонить, как вспомнил фирсановский ночной вздох и замер. Мысль о том, что он увидит Владимира Александровича смешавшимся, казалась невыносимо гадкой, как будто виновником этого падения был он сам. За дверью послышались шаги, он невольно отпрянул, и на пороге появилась пожилая Лидина соседка. «Ключ Лидии Ивановны у меня… - узнала она его. – Я только вынесу ведро…» Ещё боясь поверить в свою ошибку, он осторожно подошел к Лидиной комнате, увидел замок и побежал, задев остановившуюся в дверях соседку. Подлинный страх, казалось, охватил его лишь теперь, когда он понял, что у Сани не было причины не забрать дочь, а значит, случилось несчастье!..

Он не помнил, как очутился дома, и не сразу обратил внимание, что Танина кроватка пуста. «Они уехали в Одинцово…» Пряча от него глаза, мать кивнула на стол, где лежала записка: «Коленька, я еду с Владимиром Александровичем! Прости меня. Твоя Саня».

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Простое окончание, II

1

- Я вас подожду!.. – Из открытого лифта Николаю Ивановичу кивнула молодая соседка по подъезду. Оказываясь с ней в кабине, он каждый раз мешкал у пульта, стесняясь показать, что не знает её этаж, и пытаясь списать свою заминку на недостаточность освещения.

В конце концов соседка нажала кнопку сама. Чтобы не выдать охватившей его неловкости, во время подъема он делал вид, что ищет ключи. Наконец кабина остановилась, он посторонился, освобождая выход, и в ответ услыхал улыбку:

- Это ваш…

Его этаж помнили!.. Смущенный этим незаслуженным вниманием, он забыл поблагодарить и, очутившись на лестничной площадке, машинально продолжал шарить в карманах.

- Ты снова не взял ключи? – От мусоропровода возвращалась Римма. – Я выхожу вынести ведро, замок ставлю на предохранитель, дверь не прикрываю и все-таки беру с собой ключ!..

Секрет не прекращавшейся в их квартире уборки состоял в том, что по дороге к мусоропроводу хлам совершал здесь прихотливый круговорот. Сколь бы бесполезной ни была вещь, с нею никогда не хотели расстаться сразу. Отчуждение требовало многих лет и совершалось по одному и тому же маршруту: сперва ваши старые брюки оказывались в ящике дивана, далее – стенной шкаф, антресоли, лоджия.

- Обрати внимание, как я очистила унитаз! Мне приятнее смотреть, чем телевизор, - напутствовала Римма, боясь, что при выходе его из туалета это зрелище уже не будет столь привлекательным.

- Алеша вернулся? - Зайдя на обратном пути в ванную, где Римма полоскала белье, он вспомнил, что в природе существует енот-полоскун, чья привычка нередко распространяется и на детенышей, которых застирывают насмерть.

- Только что вошел. Он судил четыре игры, но, по-моему, бесплатно…

В комнате его дожидались последние «64», рижские «Шахматы» и «Шахматный бюллетень», каждый номер которого содержал около двухсот партий. Обычно в воскресенье он успевал разобрать две. На это уходило часа полтора, и ещё какое-то время требовалось на пополнение картотеки.

- Ужин на столе!

- Сейчас… - Он пытался разыскать ножницы, чтобы, поужинав, начать с картотеки.

- Моё самое нелюбимое ваше слово – «сейчас»! – объявила Римма на обе комнаты.

В кухне Николай Иванович устроился против сына, которого по случаю двухдневного отсутствия мать посадила на гостевое место.

- Почему ты начинаешь с торта?

- Потому что он вкусный. – Похоже, Алеша действительно судил бесплатно.

- Вам ничего, если похолоднее. А я люблю горячее, но из-за вашего «сейчас» вынуждена есть холодное… - жаловалась Римма и остановила на сыне уличающий взгляд: - Сходи в уборную!.. Я же вижу, как ты ногами крутишь…

Алеша продолжал есть, а Николай Иванович вспомнил, как, младенцем, сын пополз навстречу вернувшейся с работы Римме, и, глядя на него, она произнесла, словно давала зарок: «Его будущую жену я уже ненавижу!»

«Наверное, я перед тобой виновата, - заметила Николаю Ивановичу видевшая эту сцену мать. – В Иркутске ты сильно болел, и мне сказали, что над твоей кроваткой нужно разорвать живого цыпленка. Но я не смогла». В четырнадцать лет у Алеши находили гастрит, был рекомендован бульон из куриных ножек, и ежедневно Римма выстаивала в диетическом на Арбате, прося каждого, кто покупал курицу, отломить ножку. Подобную самоотверженность Николай Иванович наблюдал до этого лишь однажды, когда перед войной у них на мехмате читала отличившаяся в алгебре фройлейн Нётер: теряя на глазах аудитории нижнюю юбку, она не прервала лекции и с путами на ногах продолжала двигаться вдоль заполняемой формулами доски.

«Неужели любовь – святая, преданная любовь – не всесильна!» Глядя на сына, вместе с Тургеневым этим вопросом задается Римма и не имеет ободряющего ответа. С Алешей всегда были проблемы. Сперва он медленно ел, потом плохо учился, теперь не интересуется женщинами. Ненависть ненавистью, а ведь Римма давно могла иметь внука… Стиль жизни сына формируется посредством приставки по: он не читает, а почитывает, не делает, а поделывает. Нельзя представить себе, например, чтобы, листая книгу по специальности, он сделал какую-либо выписку. Это отсутствие акцента накладывает отпечаток и на его внешность, которую объективно можно считать даже привлекательной – притом не какими-то бросающимися в глаза чертами (хотя в числе их хороший рост, густые темные волосы, выразительные глаза), но, что гораздо важнее, нестандартностью, обещающей наблюдателю сверх того, что замечено с первого взгляда. Если бы сюда побольше жизни! Шутя выполнив в институте первый разряд, недавно, играя за свою организацию в сильном турнире, Алеша занял второе место. Но успех этот его не окрылил, шахматную литературу он по-прежнему не берет в руки. Неожиданно объявившееся в последние годы его времяпрепровождение – футбол-хоккей. Никогда в них сам не играв, он получил звание судьи по спорту и этому странному занятию посвящает все свои выходные. Он уверяет, правда, что оно оплачивается. Однако его озабоченность материальной стороной не понятна тем более. Семья не испытывает затруднений, на карманные расходы ему оставляют половину зарплаты, а главное, не видно, чтобы свои гонорары он на что-нибудь тратил. Между тем он постоянно намекает, что лучший подарок для него деньги, и Николай Иванович неоднократно убеждался, что единственный способ вызвать в сыне оживление – это вручить ему двадцать пять-тридцать рублей.

- Ты не знаешь, где у нас ножницы? – спросил он Римму, двигая к себе чай.

- Зачем тебе? – Задержавшись у плиты, она разглядывала сковороду.

- Спрашиваешь, где ножницы, и у тебя обязательно спросят - зачем…

- Осталось полкотлеты. Ты не доешь?

Ему давали понять, что истерия есть привилегия праздности, и одна сегодняшняя уборка навсегда отбила бы у него охоту задираться.

- Ты ведь солила… - Он смотрел на сковороду, словно обречен этим обстоятельством на недоедание. – Я много раз объяснял: соль в пище – это допинг. Мне не нужно возбуждаться, возбуждения мне хватает… я и так постоянно возбужден!

- Особенно сегодня.

Идя в комнату, он думал о том, что если институт семьи все еще существует, то не в последнюю очередь благодаря тому, что здесь можно позволить себе покапризничать. Римма права: слишком много оказалось сегодня впечатлений, на шахматы его уже не оставалось. Взяв вместо них английскую книгу, он лег на диван. Герой романа – созданный в лаборатории ученого свирепый Франкенштейн, - судя по всему, должен был кончить тем, что уничтожит себя… С кухни доносилось позвякивание ложки о таз, то варилось имевшее кадиевскую родословную варенье из арбузных корок. Если бы этого Франкенштейна потчевали им ежедневно с момента вступления в брак, свою идею о саморазрушении он осуществил бы значительно раньше.

В начале десятого в комнате появляется Римма. Она опускается на стул и некоторое время сидит, зажав ладони между коленей, словно не пуская руки заняться чем-либо еще. «Если причина вашего бессилия вызвана слабым влечением к партнерше, - гласила врученная ему Колмановским брошюра по аутогенной тренировке, - можно прибегнуть к следующей формуле: «Моя любимая очень славная женщина!» Когда он увидел Римму впервые, он подумал, что, должно быть, в свое время эта женщина была очень красива. Зато теперь она выглядела моложе своих лет, особенно в этой позе на минутку присевшей работницы. Её всегда украшала улыбка, но он давно не замечал, чтобы она улыбалась. Впору было воспользоваться изданной её учреждением «Памяткой наставнику», где в качестве главного средства «при наличии у подшефного плохого настроения, трудовой и социальной пассивности» рекомендуется беседа.

- Почему бы тебе не почитать? – пробует он последовать этой рекомендации.

- Когда мне читать? – Взглянув на часы, Римма идет к тумбе за постельным бельем, и он начинает раздеваться:

- Нужно находить время.

Пока приготовляется постель, он дожидается на лежащем рядом с диваном куске байкового одеяла, поскольку присутствующий здесь же коврик выполняет сугубо декоративную функцию.

Отправляясь в ванную, Римма поворачивает выключатель, и единственная достопримечательность их квартиры, старинная зальная люстра, гасит свои нижние ярусы, чтобы оставить верхний, где ещё со времен Плющихи обитает одинокая синяя лампочка. Поэт уподобил наше давно прошедшее дому с закрытыми ставнями, за ними отец по-прежнему зажигал засыпающему Николаю Ивановичу синий свет, действующий размягчающее на его заложенную, как носоглотка, душу. Отдаваясь этой процедуре, он смотрит в проем окна, где светится башня студенческого общежития, и в конце концов принимается считать в ней слепые ячейки.

Он знал за собой две слабости. Первая состояла в том, что, почувствовав посторонний взгляд, он, после бесплодных попыток не обращать на него внимания, начинал смотреть навстречу и не мог отвести глаз до тех пор, покуда не выходил победителем. Таким же инстинктом являлся происходивший в нем непроизвольно счет: в скольких окнах уже спят, сколько человек встретил во время прогулки?.. С возрастом эта привычка слабела, но в неполных четыре года он поразил читавшего ему отца, сообщив, что в общей сложности Робин-Бобин съел пятьдесят одно блюдо. В пять лет он легко разверстывал показания коммунального счетчика на количество членов семей, а ведь ни с умножением, ни с делением в обычном смысле слова он знаком не был и не сумел бы рассказать, каким образом получает свой, всегда безошибочный, результат. Позже, увлекшись чтением, он испытывал особенное удовольствие от книг, в которых встречались числа, и его любимым писателем навсегда сделался Свифт: «Понадобилось полторы тысячи самых крупных лошадей из придворных конюшен, каждая вышиной в четыре с половиной дюйма, чтобы довести меня до столицы, которая, как я уже говорил, отстояла на полмили…»

В школе математическое наитие его покинуло. Но иногда, почти физически ощущая это исконное свое состояние, он единственный в классе находил решение, объяснить которое, впрочем, не мог, и все, кроме недавно въехавшего к ним в квартиру Марка, смеялись, что он просто подсмотрел помещенный в конце учебника ответ. После очередного такого «разоблачения» Марк принес ему «Вечернюю Москву»: «Умерший в Румынии фабрикант Бела Кристович завещал сорок миллионов лей за лучшую работу о квадратуре круга». Тогда как раз возделывался пионерский вундергартен: Буся Гольдштейн, Арнольд Каплан, Марина Козолупова… В каждом номере газеты появлялся необыкновенный ребенок, и Марк призывал его опровергнуть подозрение, что такового не сыщется в их четвертом «В».

Даже не зная курса леи, можно было надеяться, что на велосипед завода «Автокачка» денег все-таки хватит. Хуже было то, что они не знали, что такое «квадратура», но Марк вспомнил про Молчановку, где до обмена проживал в доме со знаменитым Киселевым. Поскольку продукция «Автокачки» имела коляску, в которую все равно пришлось бы кого-то сажать, по дороге на Молчановку Николай Иванович предложил своему проводнику соавторство, - на протяжении их более чем пятидесятилетнего знакомства то был единственный случай, когда Марк на него обиделся.

Количество представленных в прихожей на Молчановке изданий «Арифметики» не допускало мысли, что автор их может быть жив. Однако вскоре дедушка Андрей Петрович вернулся с прогулки, и мокрое сукно его пальто пахло железом. «Это глупость! – сказал он, снимая галоши и забирая у них газету как нечто предосудительное. – Линдеман показал, что число «пи» трансцендентно. Построить равновеликий кругу квадрат посредством циркуля и линейки невозможно… Есть же, наконец, пьеса Катаева! – Казалось, вместе с тапочками Андрей Петрович нашел главный аргумент. – Какие-то там непреодолимые любовные сложности. Почему-то ведь она называется «Квадратура круга»!..»

Таким образом, было дано: с одной стороны – автор «Арифметики» и писатель Катаев, с другой – орган исполкома Моссовета депутатов трудящихся, чей авторитет в их глазах не могло поколебать даже трансцендентное число «пи». К тому же, вручив им по «Занимательной арифметике» Перельмана, газету хозяин не возвратил. Не обнаруживала ли его забывчивость намерение построить равновеликий кругу квадрат самому?.. Походило на то, что, сообщив ему про завещание, они допустили ошибку, но дал маху и их конкурент, проговорившись про линейку и циркуль!

Немедленно начатое на Плющихе черчение в четыре руки не в силах были приостановить ни подсунутый им Перельман, ни американский фильм «По следу» с участием собаки Рин-Тин-Тин, ни вылепленные в парке Горького из снега двенадцатиметрового роста шофер со знаменем в руках и ледокол «Сибиряков». К весне оба скатились по арифметике до трех, но в самый день выдачи оценок их выручила десятилетняя дирижер Рита Хейфиц. Сообщалось, что, не имея возможности пройти свою сложную симфоническую программу с оркестром, она разучила её только под рояль, играя одной рукой и дирижируя другой, - вундергартен продолжался! – и родители хотели думать, что настойчивое черчение сулит саду талантов не худшие саженцы.

Наиболее последовательно эту веру исповедовал отец Марка, закройщик «Москошвея». Смущали Захара Григорьевича лишь сорок миллионов лей, заставляя подозревать в их занятиях социально чуждые мотивы. «Откуда эта идея жизни рантье?!» - удивлялся он, не переставая, впрочем, предоставлять им бумагу в виде старых лекал и питание на основе получаемых вместе с женой, швеёй-мотористкой, ударных книжек. Помимо трех килограммов мяса и трехсот граммов масла ежемесячно ударнику полагались и печенье, и конфеты, и это обстоятельство немало подогревало Николая Ивановича, всё чаще вспоминавшего аргументы, выдвинутые на Молчановке.

Было и ещё одно такое обстоятельство – давний заказчик Захара Григорьевича, автор песни «Утомленное солнце нежно с морем прощалось» Израилевич-Альвек. Обладая тростью и черным бантом, он опускался на обшарпанный стул, и, казалось, тот превращался в утопающее под ним дорогое кресло. По-видимому, именно таким образом и отходило на покой воспетое всеми патефонами страны утомленное светило. На этом сходство не кончалось, ибо человек этот так же легко распоряжался светом, умея погружать отдельные явления во тьму вечную. «Конечно, - заметил он, слыша по репродуктору «Во поле березонька стояла», - если дерево прекрасно, его непременно нужно сломать…» И в течение последующих нескольких минут «Березонька» погибла для Николая Ивановича безвозвратно. Это был у него первый опыт уязвимости канонов, и, продолжая сооружать на лекале квадрат и круг, он уже допускал, что «Вечерняя Москва» могла ошибиться.

Что же говорить о том, когда Альвек брался обеспечить свет!

Предвестниками этого события были исполняемый Захаром Григорьевичем под занавес жилет и оживление в их коммунальной кухне. Окна её выходили на лестничную клетку, позволяя видеть посыльных расположенного на Арбате, пятнадцать, показательного винно-гастрономического магазина, доставлявших товары «исключительно экспортного качества». Другая точка, позволявшая наблюдать эти знамения, судя по всему, находилась на Никольской и называлась Групком литераторов №1… В групкоме вычисляли не только день, но и час получения Альвеком готового изделия. Тут, впрочем, не исключалась информация со стороны сопровождавших его за обновкой Жозефины Рязановой и Таисии Хитрово, тем более что телефон на Плющихе висел рядом с туалетом и нельзя было знать, с какой именно целью дамы покидают комнату. Вскоре на лестнице раздавался звонок председателя групкома Бориса Владимировича Грузинова, разыскивающего своего сочлена «по неотложной общественной надобности». Возбуждение председателя групкома подтверждало вывод Эйнштейна, что для человека, ожидающего телефонный звонок, время обладает большей протяженностью, чем для граждан, поглощающих ужин из продуктов экспортного качества, и Захар Григорьевич начинал бояться, что Альвека правда уведут.

Затем прибывали Исаак Петрович и Том Иванович – уже в поисках Грузинова, и Альвек бросался взывать к Арбату, пятнадцать, за добавкой. На протяжении вечера SОS посылался в эфир не однажды, и каждый раз Альвек возвращался от телефона с пополнением, в которое вербовал встреченных в коридоре жильцов. Кроме родителей Николая Ивановича у Волынских оказывались и одноглазый, в пиратской повязке, точильщик Дмитрий Корнеевич, и одержимая манией кипятить воду его супруга, дававшая о себе объявления: «Квалифицированная нянька ищет место, желательно у иностранца», и автор брошюры «Сокровенный смысл вопроса о внутриутробной перфорации плода» доктор Гешиктер с матерью, любившей дисциплинировать заболтавшуюся на кухне домработницу словами: «Фрося, доктор уже идут домой! Доктор очень хочут кушать!», и сама Фрося. И над всем этим витал в новенькой полосатой тройке дух простодушия, исполненный веры в то, что стать литератором может каждый, и стремления немедленно принять вас в групком. Председатель групкома пытался ссылаться на устав, гласивший, что членами могут быть лишь не состоящие в штате профессионалы, статус же профессионала определяется наличием литературного заработка. Но первому пункту Альвек противопоставлял практику самого ревнителя устава, служившего экспедитором в немецкой фирме «Кольбе», а второму – содержание представленной им же гонорарной справки: «Трест «Универпром» удостоверяет, что Грузинов Б.В. действительно получал в нем авторский гонорар за литературное оформление докладной записки управляющего».

Подобное – расширительное – толкование литературного творчества лишало посланцев Никольской ореола кастовости, и сами же они начинали чувствовать себя свободнее. «Лю-б-лю по-есть!..» - изображала Периколлу большая Жозефина. «Ты эт-то зна-ешь», - подхватывала миниатюрная Таисия, и далее дуэтом: «Ах, как е-дят у ко-ро-ля!..» Внимая их оперетте, Захар Григорьевич не мог подавить смутной улыбки, поскольку было не ясно, кого имеют в виду под «королем»: целый день провозившуюся у плиты его жену или обеспечившего продукты Альвека? В закрывающей лоб шестимесячной завивке активистки групкома напоминали скандинавок с литографий начала века и вслед за вокалом переходили к пантомиме. Номер представлял, как они помогают друг другу в бане, и демонстрировал преимущественно трудности Таисии, пытающейся достать мочалкой верхнюю часть подруги.

Потом всей компанией шли к Николаю Ивановичу, где было пианино и где под аккомпанемент Альвека пела мать. «Сколько талантов в народе!» - блестел своим единственным глазом точильщик Дмитрий Корнеевич, и обычно молчаливый отец, похожий на человека, появляющегося на сцене, чтобы открыть крышку рояля, рассказывал ему про Иркутск, кафедральный собор и какой у жены был голос. «Мы с тобой, Аделаида, весь мир объедим!» - мечтал регент, но однажды в епархии гостил московский архиерей, и при его проводах, на улице, в холод, мать так держала верха, что из горла хлынула кровь, произошло несхождение связок, и регент плакал как ребенок…

Отец служил в артели «Красный сундук». Помещаясь в Марьиной роще, она снабжала его служебным трамвайным билетом с правом входа через переднюю площадку. В глазах Николая Ивановича это право было свидетельством значительности отца, но вид музицирующего с матерью Альвека невыгодно оттенял подробности Марьиной рощи, где, словно глиняная обезьянка на резинке, метался пуансон штампа, грохотало, было грязно, и отец делался дерганым, как эта продаваемая на улице в праздники дешевая игрушка.

За окном освещалась фонарями только что построенная набережная у Бородинского моста, темноту противоположного берега подбеливал шлейф Дорогомиловской ТЗЦ, словно начинался рассвет, и душа таяла в сладком сознании позабытости всеми, в которое проклевывались смущающие догадки о будущей, взрослой жизни. «Вы что же – опять в математике? – улыбнулся ему от пианино Альвек. – Но, знаете, математик, не будучи немножко и поэтом… Он рискует не стать большим математиком».

2

Теперь Николаю Ивановичу казалось, что сразу за этой фразой началась его взрослая жизнь, - возможно, потому, что он всегда помнил про это «немножко» и уже не спешил из комнаты, когда мать играла Брамса или занималась с ученицами. Целая, половинка, одна четвертая, восьмая ноты – какое неожиданное поприще для счета! Сделав это открытие, он самостоятельно научился играть, мать лишь отметила, что за инструментом он сидит так же неправильно, как Альвек. Он тут же решил стать когда-нибудь ещё и клиентом Захара Григорьевича..

Через десять лет, в Австрии, ему достался превосходный отрез, но, как говорил их начальник штаба, домой они возвращались «с заездом в Маньчжурию», и ещё после их, шифровальщиков, задержали. Осенью сорок шестого года оказавшись в Москве, он не застал Захара Григорьевича в живых, сшил костюм в «люксе» на Смоленской, но особого удовлетворения не ощутил. А может быть, тут дело было в том, что хранимый сознанием идеал создавался вовсе не Волынским-старшим, а тем, чем обставлялось окончание его трудов.

Что касается Смоленской, то даже спустя три года его единственный костюм обеспечил ему поклонницу в школе рабочей молодежи, куда он был распределен. «Вы мне нравитесь!» - гласила записка, не скрывая и того обстоятельства, что буква «и» в последнем слове преобразована из первоначально написанного «е». Вместо имени приводился номер телефона. Деловитость, с какой было оформлено признание, заложенное в классный журнал между страницами «Алгебра», как бы приглашала не терять времени и держаться существа вопроса. Учитывая, что этот вопрос ему предстояло решать впервые, притом без малого в двадцать восемь лет, лучшего руководителя желать не приходилось. Признаться, он грешил на всешкольную диву Кузнецову: со своей волоокой ленивостью она не стала бы переписывать записку из-за орфографической ошибки. Но, главное, Кузнецова обитала в регистратуре женской консультации и, глядя на неё, не приходилось сомневаться в том, что она в состоянии проконсультировать также и мужчин. Смущал его, правда, телефон вместо подписи. Вряд ли подобная особа обременила бы себя околичностями, скорее всего ограничилась бы инициалами, пожалуй, даже одним только «К», - какая женщина могла оспаривать у неё монополию на эту букву! Не шли ей и последние цифры номера (пятьдесят-тридцать), предполагающие что-нибудь попроще, менее сознающее себе цену.

Едва сев в Проточном на трамвай, он отыскал в стопке тетрадь Кузнецовой. У неё оказался совсем не тот почерк, и он осторожно огляделся, словно его могли уличить в столь непомерных притязаниях. Темное стекло вагона отразило одну из тех академических физиономий, чью незначительность лишь подчеркивает хроническое выражение серьезности. А ведь даже для математики требовалось немножко поэзии! Поэзию его на неопределенный срок составляли охапки тетрадей, почти не встававшая с постели мать, тягостная им обоим его неловкость в уходе за больной. За время своего пятилетнего отсутствия от матери он отвык, к тому же она не была ещё такой старой женщиной, на какую жаловалась ему в армию после гибели отца и обслуживать которую было бы естественнее. Он не мог избавиться от ощущения, что его нерасторопность мать приписывает вынужденности его отказа от аспирантуры, считая, что ей постоянно напоминают про эту жертву. Между тем он не был уверен, что преуспел бы в чистой математике, и, прежде чем отказаться, ездил советоваться к своему довоенному профессору Лаврентьеву. «Если вы и не добьетесь чего-то существенного, - сказал тот, - то по крайней мере больше узнаете». Гарантий, таким образом, никто не давал, матери же предстояла операция на позвоночнике – все это требовало времени, не аспирантских денег, а заодно и избавляло его от непомерных научных обязательств. Непомерных не потому, что, кончив аспирантуру, необходимо было представить результат, а потому, что в данной ситуации результат этот обязан был бы затмить трехлетнюю беспризорность матери. Выбрав школу, он испытал облегчение, но сейчас, смотрясь в трамвайное стекло, невольно вспоминал слова писателя, что если женщины предпочитают чиновникам артистов, то правильно делают, и удивлялся: с чего он вообразил, что им может заинтересоваться Кузнецова! Он приободрился было тем, что у записки все-таки существует автор. Но на фоне Кузнецовой прочие варианты выглядели паллиативом, лишь подтверждавшим его убогость. Наконец, все это вообще могло быть розыгрышем, имевшим целью задать контрольную ему и посмотреть, как он станет выкручиваться.

Чтобы не казаться озадаченным, он старался держаться свободнее и перед ноябрьскими праздниками обнаружил у себя на столе перевязанный алой лентой сверток. «Это вам…» С кивнувшей ему из-за первой парты совсем юной ученицей он познакомился раньше, чем с остальными, первого сентября отстояв с ней очередь за квасом. «Зачем это?..» - смутился он, не понимая, чем, собственно, заслужил подношение, и кладя на него портфель. Однако личико его давней знакомой выразило такое разочарование, что оставить подарок без внимания у него не хватило духу. По мере того как сверток худел за счет листов светокопий с надписью «Крепление капота» тишина в классе усугублялась и, достигнув апогея, взметнула из-под рук нечто сверкнувшее, заставившее его отскочить, выронив остатки бумаги, и лопнувшее общим смехом… В следующее мгновение у его ног лежала угомонившаяся стальная стружка, и, придя в себя, он тоже начал смеяться, понимая, что это была месть не дождавшейся его звонка любительницы кваса, столь гармонировавшая с номером её телефона.

Очевидно, сама покушавшаяся рассчитывала на другой исход, её веселость тотчас сменилась досадой, она фыркала на мешавшую глазам каштановую челку, словно виноватую в том, что Николай Иванович уцелел, а он всё думал, что стало бы с его очками, поднеси он сверток повыше. Невольно поправив оправу, он тут только догадался, что против очков-то и замышляли. Они приговаривались за то, что не помогали ему видеть.

В целях безопасности не мешало хоть теперь присмотреться: вздернутый носик и по-верблюжьи выпяченные губы составляли забавный профиль, который хотелось обвести пальцем. Неуместной в этом худеньком подростке казалась развитая грудь, так что, объявив четвертные оценки, он даже заглянул в конец журнала за биографической справкой. Работавшая крановщицей в Филях и проживавшая в поселке Одинцово Московской области Молодцова Александра Кузьминична была тридцать второго года рождения.. В итоге набегало почти восемнадцать лет, но если еще до свидания вам устраивают такие сюрпризы, то чего следовало ожидать после?

Как обычно, праздники он просидел дома. При всем желании идти было некуда, и он даже лелеял это свое состояние, как бы предполагавшее, что о нем вот-вот должны вспомнить, предложив нечто из ряда вон выходящее – то недостающее ему, что он не умел определить и что одно могло устроить его истинную жизнь. И когда в воскресенье, девятого, его позвали к телефону, уверенный, что эта жизнь начинается, он даже посмотрел на часы, словно собирался отчитать её за опоздание.

- Я стою на Арбате, на «Тарзана», на пять часов… - сказала трубка, и он вспомнил свою преследовательницу, какой увидел на Садовой, у бочки с квасом. Был душный вечер, школа находилась за углом, в Дурновском, он решил, что успеет, и очутился за голенастым существом в белых гольфах и с клеенчатой сумкой, в которой стояли белые пионы. Вряд ли бы он запомнил её, но когда они собрались пить, рядом возникла женщина с мензуркой и, забрав у них кружки, произвела измерение. У обоих оказалась норма, и женщина посмотрела на них так, словно уличала в сговоре с продавцом. Сплоченные этим взглядом, они вместе свернули в Дурновский. «Ты случайно не в школу?» - спросила спутница, вынимая из сумки букет, просыпавший несколько белоснежных лепестков. При виде цветов ему не захотелось признаваться в причастности к прозе, девушку окликнула компания, а после, на уроках, она растворилась в обилии лиц, - он вел в восьми классах, и если и замечал её, то не смог бы сказать, в каком именно она учится.

Чувство, испытанное им у телефона, напоминало ему разочарование женщины с мензуркой. Он уже собирался сказать звонившей нотацию, но представил себе очередь в «Художественный» и подумал о том, что, доведись героине сказки выбирать между королевским балом и фильмом «Тарзан», она, несомненно, отправилась бы в «Художественный». Выходило, таким образом, что ожидание его не совсем не сбылось, требовалось лишь нейтрализовать свою фею. Но ведь для этого имелся Марк! После смерти Захара Григорьевича Волынские очередной раз переехали, впрочем с телефоном; по причине праздников библиотека не работала, и Марк наверняка был дома.

- Мне нужно два билета, - сказал он, впервые ощущая себя человеком, которому дано повелевать, и соответственно этому ощущению приосаниваясь. В трубке наступило молчание, а в голове мелькнуло: решился бы он спросить два билета с Кузнецовой?!. Он вспомнил себя, отыскивающим в трамвае заветную тетрадь, свое жалкое отрезвление от сличения почерка, но стыд лишь воззвал к мести, как будто причиной его унижения была звонившая. К тому же она продолжала молчать, словно собиралась выставить встречные условия.

- У вас хватит денег? – спросил он, давая понять, что с её стороны исключаются какие бы то ни было условия и пока он не передумал, следует подтвердить исполнение, и услыхал поспешное:

- Хватит как раз!

Спрашивая, он вовсе не имел в виду, что у неё могло не оказаться на лишний билет!.. Сознание, что та, против кого он вооружался своей роковой позой, попросту пересчитывала мелочь, не в состоянии был искупить никакой «Тарзан». Но не идти теперь было нельзя.

Он приехал даже раньше Марка, и к нему сразу подошла Саня.

- Я взяла вам десятый ряд, - протянула она, но из метро как раз показалась знакомая офицерская шинель без погон, и Николай Иванович поспешил навстречу.

- Это Марк, - представил он, возвратившись и не понимая Саниного сияния. - … вы … знакомы?

- А то нет! Скажи, Марик?!

Не успел Николай Иванович опомниться, как, схватив Марка за руку, она потащила его к протертой в снегу ледяной дорожке, чтобы, с разбега пролетев по ней, таранить толпу у входа, образовав коридор, которым Николай Иванович беспрепятственно прошел к двери.

- Где, вы сказали, мы сидим? – В фойе он протер запотевшие очки.

- Два в десятом и одно в третьем, - она тронула его пальто хлопчатобумажной красной варежкой. – Я думала, ты хочешь идти со своей девушкой…

От мысли, что она могла допустить с его стороны такое поручение, ему снова сделалось не по себе, он повел головой, ища спасения у Марка, но Марк куда-то исчез, и он стал думать о том, что теперь было бы неудобно отправить в третий ряд её, сесть придется вместе, а ведь она уже и без того перешла с ним на «ты»…

- Твой друг такой красивый… - Встав на носки, она, похоже, приискивала в толпе подходящую Марку превосходную степень. – Как грузин!

Николай Иванович ухватился за этот комплимент – то был идеальный вариант: посадить её с Марком! Собственно, в свете выраженного ею только что восхищения усаживать особенно и не приходилось, союз сулил составиться без посторонней помощи.

Ускользавшая из рук инициатива неожиданно смутила его, и он смотрел на протискивавшегося к ним с мороженым Марка, словно должен был ради него принести жертву.

- Ах ты умница, козел, ты куда от нас ушел?! – изобразила Саня нетерпение, и Николай Иванович вспомнил, что билеты остались у неё, и, следовательно, распоряжаться местами предстояло ей. При всей своей бесцеремонности сесть с Марком по собственному почину она не могла.

- Где билеты?.. – Он полез в карман, показывая, что хочет расплатиться.

Билеты у неё оказались в варежке, он забрал все три, и взамен Марк протянул ей стаканчик с пломбиром.

- Очень тронута – чуть со стула не упала! – Занявшись мороженым, она, казалось, не обратила внимания, что вместе с деньгами Николай Иванович положил ей в карман два билета. А ведь он специально стал изучать оставленный себе третий, как бы запоминая место и не позволяя сомневаться в том, кто где сядет. Получалось, что этот вариант устраивал всех.

Марк, впрочем, был неповинен, поскольку про отдельный билет не знал и, даже если бы знал, все равно не уловил бы подтекста, послушно проследовав туда, куда бы его отправили.

- После окончания фильма мы могли бы посетить кафе-мороженое, - предложил Марк, вручая собеседнице и порцию, от которой отказался Николай Иванович. Напротив театра Вахтангова есть чудное кафе-мороженое!

- Стемнеет – там видно будет!..

Смеясь, Саня приседала, и Николай Иванович попытался отрезвиться этим её книксеном, её каламбуром, на который оглянулась стоявшая впереди пожилая пара. На верхней губе у Сани оказалось фиолетовой пятнышко (от приготовления уроков?). Чернила он тоже поспешил взять в союзники как признак неряшливости. Странно было, что они не бледнели от мороженого и не оставляли на нем следа. Он так пристально изучал содержимое вафельного стаканчика, что Саня протянула ему откусить. Но тут зазвенел звонок, и, достав папиросы, он сделал вид, что хочет успеть покурить. В конце концов единственное, чем он мог облегчить ситуацию и ей, и себе, это не присутствовать при занятии мест.
Оказавшись один, он пробовал согреться привычным ощущением обездоленности, которое воскресила его вероломная ученица. Возле курительной в зал имелся боковой вход, наконец он заставил себя войти и первое, что увидел, была Саня. Она стояла в десятом ряду, глядя назад, вдоль прохода и придерживая спинку пустующего по соседству кресла, словно на него покушались.. Со своего предэкранного далека ему махал Марк, показывая, что будет ждать их на улице, и в эту минуту Николай Иванович не очень-то умел представить себе свою дальнейшую жизнь, доведись ему сейчас в самом деле сесть одному.

3

По прошествии двухчасовой ссылки Марк тоже не оказался забыт.

- Я и тебя познакомлю!- едва выйдя из кинотеатра, взялась за него Саня, взглянув при этом на Николая Ивановича. Её «и» приглашало Марка убедиться, что, доверившись ей, друг его не был внакладе.

- Речь идет о вашей подруге? – спросил Марк.

- Всё, четко!..- Перейдя Арбатскую площадь, Саня устремилась к телефону между сберкассой и парикмахерской. – Волос чуть светлей моего, пониже немного… Тоже Александрин!..

- Замечательно, - одобрил Марк. - Можно будет загадать желание.

- Летом загадала: поехала в «шестигранник» с двумя Люсями, а мне в глаз дали. – Саня была уже в кабине. – У меня целая масса подруг!

- Что такое «шестигранник»?

- На танцы. В парк Горького. – Саня протянула им под фонарь записную книжку. – Какой-то ты, Марик, вольтанутый! Тебе вообще-то сколько лет?.. - Она смотрела на него так, словно боялась быть привлеченной за совращение.

- Много, - смутился Марк. – Признаться, этого я во внимание не принял.

- Не принял он! – засмеялась Саня, снова обозначив книксен. – Только не надо ляля-фафа… - уперев запястье в подбородок, она помахала кистью руки перед ртом, изображая безответственный язык, и кивнула на книжку: - Давай ищи: «Са-ша»…

- Вольтанутый – от слова «вольт»? – Марк открыл книжку. – Я напоминаю вам человека, пораженного электрическим током?

- Вот именно что!

- «Саша»! – Наконец Марк нашел нужную страницу и не слишком уверенно прочел: - «другой»… «Саша, который подвез на машине»…

- У неё с добавочным, - подсказала Саня: - Коммутатор, гривенников не напасешься!

- Раз коммутатор, - заметил Марк, - то ведь это скорее всего телефон рабочий. Учитываете ли вы, что уже восьмой час и что сегодня праздничный день?

- Оч-чень прелестно!.. – Демонстрируя крах своего начинания, Саня вывалилась из кабины, чуть не сбив их обоих с ног.

Кафе-мороженое против театра Вахтангова открыло секрет фиолетовых чернил. Это оказалась издержка одинцовской начальной школы: подравшись с соседом по парте, Саня наткнулась на его перо. Тот вечер обнаружил, впрочем, подробности, смутившие Николая Ивановича куда больше её нечаянной татуировки. Вызывающее первенство здесь безусловно принадлежало манерам. К тому же после бокала шампанского она периодически обращалась к нему то «Алик», то «Витя», невольно заставляя вспоминать про водителя Сашу и мучиться вопросом, каким образом его услуга была вознаграждена? Опыта решения подобного рода задач он не имел, но что-то подсказывало ему, что налицо тот случай, когда уже само по себе возникновение вопроса не сулит ничего хорошего. Мало ли в конце концов девушек, которые вообще не способны сесть в машину к незнакомому мужчине!

Было такое чувство, словно его обманули, и, ожидая с нею возле театра второй номер троллейбуса, идущего в Фили мимо Плющихи, он думал лишь о том, не подал ли ей повода рассчитывать, что поедет ее провожать? Мысленно перебрав события дня, со своей стороны он не нашел ничего, что выходило бы за рамки отношений учители и ученицы, - тем более школы для взрослых. Учитывая шампанское, несколько уязвимым выглядело кафе. Но ведь следовало как-то отблагодарить её стояние за билетами, кроме того, был праздник. Наконец, идея шампанского исходила не от него, а от Марка; он даже пытался её похерить, высказав предположение, что спутница их, очевидно, ещё не употребляет спиртных напитков. «Из мелкой посуды…» - уточнила Саня, и Марк тут же заказал.

Те несколько минут, что троллейбус вез их к Плющихе, лицо его нагнетало официальность и, похоже, сумело напомнить Молодцовой, что она имеет дело с преподавателем.

- Вам выходить… - сказала она, когда они переезжали Смоленскую площадь, безмятежно светившую витриной ателье «люкс», не подозревавшего об оказанной им Николаю Ивановичу медвежьей услуге. На миг он представил себе Санин одинокий путь до Филей, пустынный пригородный перрон, интервалы позднего расписания… Но разве было бы лучше выдать ей своими проводами вексель, оплачивать который не собираешься?

Очутившись на тротуаре, он испытал облегчение, словно удалось улизнуть из-под самого носа у контролера.

Достигнутая между ними дистанция грозила быть нарушенной в классе, где Молодцова сидела непосредственно перед учительским столом. Поэтому, войдя на следующий урок, на ближнюю парту он даже не взглянул, когда же, забывшись, посмотрел, за ней находилась другая ученица, и он сразу вспомнил про свое воскресное бегство!.. Хотя он был не из тех, кто умел защитить, мысль о том, что, если с ней что-то случилось, - случилось из-за него, образовала холодную пустоту в желудке, но тут в дальнем окне отразился знакомый профиль. Саня сидела на предпоследней парте в правом ряду, шепталась с соседкой, и то, что она бежала от него сама, да ещё прыскала, подтверждало слова матери, что бог всегда дает нам несколько больше того, что мы у него просим.

По дороге домой Николай Иванович открыл для себя, что посреди каракумов его последних месяцев существовал оазис! Зеленея под сенью Саниного признания, он давал ощущение жизни, оцененное лишь теперь, когда с этим ощущением приходилось расстаться. Прошла неделя, другая, и иногда Николаю Ивановичу казалось, что Саниной записки не было вовсе, не было фильма «Тарзан», кафе-мороженого, её жаргона, смеха с приседаниями. К нему вернулось его привычное состояние, в котором, при отсутствии особых надежд, имелось и преимущество, поскольку исключались разочарования.
Накануне Дня конституции его позвали к телефону. Он был уверен, что это Марк, обладавший привычкой поздравлять со всеми календарными датами.

- В зале Чайковского сегодня ночные танцы, - сказала Саня. – Только не забудь Марика – я приду с Александрин.

Он словил себя на том, что принять это сомнительное приглашение поможет ему упоминание о Марке. В свете затворничества Марка любая попытка познакомить его выглядела поистине долгом товарищества – под таким благовидным предлогом в зал Чайковского можно было провести и собственные, еще не вполне осознанные виды.

- Вы не сказали, где вас ждать и во сколько? - ответил он, удивляясь своей покладистости и отчетливо понимая, что столь ценимое им душевное равновесие утрачивается отныне, по-видимому, навсегда.

- Без десяти одиннадцать, у входа.

Деловитость ответа возвратила Николая Ивановича к первоначальному впечатлению от Саниной записки, взволновавшей его как бы намеком на то, что с её автором не придется тратить время на условности. При этом отнюдь не требовалось вступать в брак. А если «не требовалось», то какое ему могло быть дело до её манер, до своих предшественников! И не являлись ли эти манеры в данном случае благом, ободряющим к кратчайшему следованию цели!

Вооружившись подобными аргументами, он прибыл на «Маяковскую», однако начавшееся ещё при выходе из метро столпотворение не оставляло ни малейших шансов встретиться. Казалось, стремлением не ложиться спать одержима вся Москва: у входа в зал были разбиты стекла, сломаны двери, и чей-то голос кричал в рупор, что танцы отменяются. Непосредственно за этим предупреждением Николай Иванович почувствовал, что его тянут за рукав, и обнаружил у себя на предплечье красную варежку. В другой руке у Сани оказался Марк, но самое удивительное заключалось в том, что через несколько минут они уже были в фойе.

На ней было синее штапельное платье в горошек с высокими плечиками в затяжках, называемых «вафли»; забранные вверх волосы сооружали вокруг головы нечто, напоминавшее кольцо планеты Сатурн и делавшее Саню с её высокой грудью похожей на обольстительниц из трофейных немецких фильмов.

Если существовало поприще, на котором их с Марком имело смысл предъявлять женщинам, таковым, несомненно, являлись танцы. Когда-то, стремясь походить на Альвека, Николай Иванович параллельно с шахматами стал посещать во Дворце пионеров и танцевальный кружок. В свою очередь, стараясь подражать уже ему, вскоре там очутился и Марк, незадолго до того начавший осваивать также и шахматы. В итоге, подобно поразившему некогда Уланову президенту Турции Ататюрку, оба отлично вальсировали даже в левую сторону и, обозревая место сражения, заполненное неимоверными ватными торсами и начинавшими входить в моду брюками-дудочками, сознавали, что располагают оружием, куда более грозным.

К сожалению, применить его в полной мере оказалось невозможно из-за неподготовленности партнерш. Когда же требующий навыков и потому не пользовавшийся спросом, вальс сменялся «медленным» или «быстрым» танцем (под таким псевдонимом фигурировали танго и фокстрот), во мнении аудитории допускавшие большую свободу трактовки, включая и просто топтание на месте, происходила давка, нивелировавшая квалификацию исполнителей вовсе. Впрочем, заслышав звуки фокстрота, Саня умудрялась отвоевывать кусочек жизненного пространства, на котором демонстрировала что-то вроде хождения по палубе в шторм. Затрудняясь соответствовать этому маханию рук и сучению ногами, Николай Иванович останавливался. Не без основания приписывая его воздержание впечатлению от своей хореографии, Саня усугубляла чары и принималась напевать: «Вче-ра в «Савой-е», вче-ра в «Савой-е» мне на-сту-пили на живо-е!..» Её возбужденное личико приобретало выражение утомленности жизнью, и, когда наступал черед доступного всем присутствующим танца «медленного», вплотную притиснутая к Николаю Ивановичу, она принималась рассказывать про ресторан «Савой», каких-то боксеров из «Крылышек», про летчика Лазаря Марковича, которого любила и у которого не было ноги. Через равные промежутки времени она вздыхала, давая понять, что лучшие её дни уже в прошлом, и поглядывала на Александрин. Той, судя по румянцу, радости заказаны ещё не были. Держась с Марком по соседству от них, Александрин напоминала ребенка, получившего игрушку, о какой не смела и мечтать, и, замечая её, Николай Иванович каждый раз вспоминал неправдоподобно крепкое в этой невысокой, с умиротворенными чертами кормилицы девушке рукопожатие.

Окончание танцев приурочивалось к открытию метро, близилось утро, а он все не мог объяснить себе Санино приглашение, склоняясь к тому, что просто сегодня её не смогли сопровождать другие. Но неужели, пусть на безрыбье, женщина в состоянии пойти на танцы с тем, от кого сбежала на предпоследнюю парту?!

- Тепло!.. – констатировал Марк, когда они вышли на улицу.

- … с носу потекло, - сказала Саня.

- В прошлом году в это время я был в Одессе… - Марк запнулся, не желая проговориться про свои санаторно-желудочные проблемы. - … Некоторые ещё купались.

- С меня в Одессе сняли серьги! – Пока в числе первых пассажиров они спускались на эскалаторе в метро, Саня вспоминала, как их, заводских доноров, премировали трехдневным морем. – Главное дело, серьезные попались… - Она как бы оправдывалась, что не сумела отстоять имущество.

До рассвета оставалось ещё часа полтора, и Николай Иванович решил проводить её к поезду.

Внизу компании предстояло разъехаться: Александрин жила на Новокузнецкой, а в Одинцово нужно было добираться с Белорусского вокзала. Уже направившись с Александрин к поезду, Марк встрепенулся, словно забыл нечто важное.

- Отметил ли ты аллитерацию? – мечтательно произнес он, когда Николай Иванович поспешил навстречу, и продекламировал: - «С меня в ОдеССе Сняли Серьги»!..

Раздалось шипение открывшегося вагона, и Марк бросился к своей даме, ногой в резиновых ботах блокировавшей дверь на случай его опоздания.

- Немного посплю… - Сев с Николаем Ивановичем в поезд, идущий к «Соколу», Саня положила голову к нему на плечо.

- Но … следующая уже «Белорусская»… - Он весь подобрался, как если бы соблюдавший доселе перемирие противник внезапно перешел демаркационную линию.

- Поедем до конца! – Саня уже закрыла глаза.

- До вашего поезда так много времени?.. – Он не позволял себе расслабиться, словно вместе со своей головой Саня возложила на него и какие-то обязательства. – Вам известно расписание?..

Не открывая глаз, Саня отмахнулась, он же думал теперь о том, что Белорусский вокзал это не платформа в Филях, что начинается день, и ничего страшного ей не грозит. Конечно, до «Сокола» с нею придется доехать, но на обратном пути ему вовсе необязательно выходить на «Белорусской».

- … В школе я нарочно пересела… чтобы не узнали, что у нас с тобой что-то есть… - проговорила Саня, устраиваясь на его плече поудобнее, и сквозь ресницы на него посмотрела: – Вообще-то мне интересно, на ком ты женишься…

Через много лет этот взгляд настиг Николая Ивановича в Вологодской галерее. На картине была изображена крестьянская девочка с ягодами: догадываясь о своей привлекательности и не ожидая от неё ничего хорошего, она держала тарелку с клубникой и смотрела на него знакомыми серыми глазами, сознающими, что, как и собранные ею ягоды, счастье, увы, не для неё.

Понимание Саней того, что при всех условиях она не может рассматриваться всерьез, обрадовало его даже больше, чем мотив её бегства. Но до самого «Сокола» он так и не шевельнулся, боясь разгулять не столько Саню, сколько чувство жалости к ней. Во сне она приоткрывала рот, и когда от торможения на очередной станции просыпалась, то, застав его в этом качестве, забавно захлопывала, напоминая щенка, старающегося словить муху.

- К сожалению, пора выходить… - напомнил он, когда, пересев в обратную сторону, они снова подъехали к «Белорусской», и решил, что пойдет с ней.

Вместо ответа Саня поерзала у него на плече. Он уже собирался снова свозить её до конца, но в последнюю секунду, на «Площади Свердлова», Саня вскочила и потянула его к выходу:

- Мне на смену к восьми!

На платформе она объявила маршрут:

- До «Смоленской», а там на трамвай! Я в школу так езжу.

- Из школы… - машинально поправил он.

Старая «Смоленская», через дорогу от которой был виден Дурновский, где находилась их школа, снова воскресила в нем учителя.

- … Какой у вас кран? - спросил он, оказавшись с Саней в трамвае.

- Башенный. У меня кран небольшой: двадцать два метра.

- А кабина какая? – Демонстрируя неформальный интерес, он посмотрел по сторонам, как бы приглашая исходить из масштабов вагона.

- Кабина какая? Та-ак… - Саня тоже огляделась. – Если коврик у меня семьдесят на семьдесят… где-то метр на метр двадцать. Маленькая вроде, а пока натопится, два часа пройдет… Хуже всего, когда туман или ветер. И ещё – когда тупой стропальщик. У меня постоянный стропальщик – дядя Саша Корнев. С одного взгляда друг друга понимаем. Иногда такое отмочит… такие сигналы! Например, «на подъем» вместо «вира»…

- У вас много женщин?.. – Он пытался представить, что же такое мог дядя Саша отмочить.

- Вот именно, что одна я! И тринадцать гавриков. Вру!.. – схватила она его за руку. – Двое нас. Шурка ещё!

- Тезка?

- Ну! Придет к половине восьмого, всех встретит. А без десяти пять – четко! - встает и уходит. Ребята ей даже медаль повесили: «Шурка Еркина» (начальника у нас фамилия Еркин), а на другой стороне – «РСЦ» (ремстройцех). Недавно чуть не пропала. На третьи сутки – на тебе! - является, только без медали. Голодная как собака… почему и говорят «голодная, как собака». Что характерно: сто восемьдесят человек в цеху, и ни на кого не брехнет. А чужой не подойди!.. Лично мне в мужском коллективе больше нравится – никаких бабских дел. В обед шашечный турнир играем: кто кого натянет. Я их всех оставила. Садится дядя Саша Корнев, наш «гроссмейстер». Ра-аз! – натягиваю и его. Стыд-позор! Одна баба в бригаде… вот тебе и баба!.. Бригадир, правда, пока не садится: очки, говорит, потерял.

- Весь день на двадцати метрах… - прикинул Николай Иванович, всегда боявшийся высоты.

- То-то и оно… - подтвердила Саня.

- … Интересно, что ощущаешь, когда спускаешься на землю?

- До туалета бы добежать – вот и ощущение!- засмеялась Саня. – Слезай давай! - погнала она, заметив приближающуюся Плющиху, и, видя, что он продолжает сидеть, посерьезнела: - Тебя мать дожидается…

Стало ясно, что его ситуация не составляет тайны, - не потому ли Саня и предоставила ему почти месячный отпуск?

- Откуда тебе это известно? – Он впервые назвал её на «ты».

- Много будешь знать – состаришься быстро!.. – Она потянулась варежкой к его лицу (нажать на кончик носа?), и, по привычке беречь очки, он невольно отпрянул. – Марик сказал!.. – догнало его на подножке, и он подумал о том, каково ей будет сегодня отработать смену.

Должно быть, рассказ Марка действительно произвел впечатление, поскольку следующий раз Саня позвонила уже после нового года.

- Терпеть не могу телефонов! – начала она, как бы объясняя свое затянувшееся молчание.

- Каким же образом сделано исключение сегодня?.. – Он не смог скрыть раздражение от продолжительного ожидания.

- Чего звонить-то? Каждый день в школе видимся.

- Ну, если этого достаточно…

В конце февраля Саня исчезла. Она не была на занятиях уже две недели, но начиналась весна, снизилась общая посещаемость, и он приписывал Санино исчезновение тем же самым причинам, по каким не доходили до школы многие её соученицы. На фатальный характер этих причин указал поэт: «Весна пришла, бушуют воды, и сломан старый водоем!» И хотя на Санином фоне Николай Иванович ощущал себя именно водоемом старым, не способным кого-либо удержать, в ближайшее воскресенье он отправился в Одинцово. Он оправдывался тем, что предстоят четвертные оценки, а по геометрии Молодцова ни разу не спрошена.

Его миссию делали уязвимой светло-серые коверкотовый макинтош и обращавший на себя едва ли не большее внимание берет, не фигурировавший тогда среди отечественных головных уборов для мужчин. Доставшись ему в армии вместе с отрезом на костюм, они были покуда явно не по погоде, выставляя его на всеобщее обозрение поселка, тянувшегося по обе стороны Можайского шоссе. К тому же, оберегая свои начищенные туфли, он шел почти посередине проезжей части.

- Эй, чепчик!.. – За обочиной, у палисадника, курила компания. – Поди на минутку…

- У меня туфли!.. – показал он себе на ноги, не понимая, зачем его зовут, и больше всего опасаясь угодить в грязь.

В следующий момент к нему не спеша двинулись двое. Их обувь была в менее образцовом состоянии, и, глядя на неё, он невольно поднял руку к голове, поскольку слыхал, что иногда на улице сдергивают кепки. Неожиданно парни остановились, косясь куда-то в сторону.

- Вово-ошка! Ты что же, паразит, делаешь?! – раздалось справа, Николай Иванович обернулся и увидел бегущую из калитки напротив Саню. Осмотрев его с головы до ног и не найдя никаких дефектов, она пыталась отдышаться:

- Это так… маленькая детвора!..

- Мы – закурить… - Смущенный Вовошка (Владимир?) уже повернул назад.

- Тронь только!.. – бросила Саня ему вдогонку, на всякий случай загораживая Николая Ивановича, и по её бледности легко было догадаться, что дело тут могло не ограничиться беретом.

4

У Саниных прогулов оказался уважительный повод: приехал отец, причем куда больше годилось сюда слово объявился.

По не зависящим от него обстоятельствам отъезд Кузьмы Алексеевича из дома произошел ещё до войны, когда же появилась возможность вернуться, он не воспользовался ею, поскольку от оседлости отвык и превратился в тип вербованного, более напоминавший странника. Ни костюм Кузьмы Алексеевича, ни доставленный им в Одинцово багаж, уместившийся в сумке от противогаза, ни отсутствие все годы помощи семье, насчитывавшей, помимо Сани, четырех младших девочек, не указывали на то, что хотя бы отдельные эпизоды его одиссеи имели своей целью заработок. Но лучше всего об этом говорило рассеянное выражение лица, заявлявшее интересы духовного порядка, что не помешало Кузьме Алексеевичу в день приезда вылить на голову жене кастрюлю с постными щами. Пока происходил процесс адаптации к домашней кухне, Саня не решалась оставлять мать по вечерам, тем более что Кузьма Алексеевич выявил у той какие-то отложенные на черный день деньги и, пуская их в дело, к вечеру становился особенно привередлив.

Казалось, могла ли нуждаться в защите женщина, умевшая прокормить такую большую семью, где, пусть и с четырнадцати лет, работала кроме неё одна Саня! Притом Евдокия Степановна была чуть не на голову выше мужа и, помимо больничной котельной, служила в военизированной охране, учившей свой контингент не только уважать порядок, но и при необходимости его водворять. Выяснилось, однако, что в багаже Кузьмы Алексеевича имелись средства, нейтрализующие вохровское самосознание: то были «Этика» Спинозы и подробнейший план Вестминстерского дворца, в котором заседает английский парламент. Сразу же по приезде в Одинцово этот план, изображавший одиннадцать дворов, сто лестниц и тысячу сто комнат, был взят под стекло и помещен в «кабинет». Так называлась отныне одна из двух смежных комнат, занимаемых Молодцовыми в части щитового дома, планировкой напоминавшей сапог. К подошве его была пристроена холодная веранда, дверь в собственно жилую часть находилась в пятке, из которой вы попадали в узкое, плохо освещенное голенище. Исключая пространство вытянувшейся справа по стене печи, по всему периметру голенища стояли кровати, освобождая занавешенный вход в головку этого обитаемого сапога, где и располагался «кабинет». В кабинете же, на перекочевавшем сюда единственном в семействе столе, вытеснившем в голенище кровать Сани, лежала «Этика», удаляясь лишь на время коллективного питания, приготовления детьми уроков и посещения своим адептом магазина. Кузьма Алексеевич всегда носил её с собой, чтобы не позволять соседям говорить о бесплодности его более чем десятилетней отлучки.

- Зимой звать Кузьмой, а летом – Филаретом, - вышел он к Николаю Ивановичу, надевая очки, седловина которых была перевязана кусочком бинта. Пригласив гостя в кабинет, где Спиноза находился в компании бутылки «сучка», картошки, сваренной в мундире, и соленых огурцов, он некоторое время прохаживался между стеной и столом, то и дело обращая взгляд к Вестминстерскому дворцу напротив, и при виде этой прогулки складывалось впечатление, что в Одинцово Кузьма прибыл непосредственно из Лондона.

- У меня к этой области привычка имеется, - кивнул он на стол. – Но опохмелению не придаю значения, словно и не пил. – Очевидно, Кузьма был в курсе того, что при наличии синдрома опохмеления отечественная психиатрия не затрудняется в постановке диагноза «алкоголизм». – Это так, а пропо… между прочим, - перевел он, заметив жену, принесшую блюдце с астраханским заломом, и показал Николаю Ивановичу на лавку возле окна. По-видимому, в ряду средств морального порабощения родственников иностранный язык занимал у него место сразу же за Вестминстером и Спинозой.

Подоконник находился непривычно близко от пола, и сквозь заложенные ватой рамы были видны осевшая в снегу дорожка, которой Саня провела его к веранде, отделявшая Молодцовых от соседей загородка, составленная из облупившихся спинок больничных коек. За окном свистали синицы – как будто раскачивали взад-вперед детскую коляску с плохо смазанными колесами. Собираясь в Одинцово, Николай Иванович думал, что представляет себе здешнюю жизнь, скудостью тогда нельзя было удивить, но он не подозревал о существовании одеял, сшитых из лоскута столь прихотливой конфигурации, что составить из подобных фигур прямоугольник не взялся бы ни один геометр. Вслушиваясь в наступившее на женской половине молчание, он не мог избавиться от мысли, что обед, рассчитанный на семерых, должен быть теперь разделен и на него. Во дворе, правда, находилось сотки три земли, картошка наверняка была своя, огурцы тоже, а залом стоил копейки. Однако тут же он вспомнил ходивших по плющихинским квартирам женщин с ведрами картошки – вряд ли Евдокия Степановна могла позволить себе не продать сверх самого необходимого.

- Вперёд… с протянутой рукою! – провозгласил Кузьма, налив себе, Николаю Ивановичу и Сане. – Вы, собственно, что оканчивали?

- Университет.- Ощутив под столом толчок Саниной ноги, Николай Иванович решился наконец пригубить.

- Университет математический?..

- Мехмат – механико-математический факультет.

- Уместно… - одобрил Кузьма и вместо закуски открыл Спинозу. – Рассмотрим теорему – это по вашей части…

Его осанка напомнила Николаю Ивановичу старосту швейцарского села, некогда пожаловавшего к Руссо проверить, так ли уж этот Руссо умен, как об нем разносят.

- Теорему?.. – удивился он.

- «Теорема сорок… - поправив очки, прочел Кузьма. – Если кто воображает, что его кто-либо ненавидит, и при этом не думает, что подал какой-либо повод к ненависти, то он, в свою очередь, будет ненавидеть его…» Дальше тут у него: «доказательство», «схолия один», «королларий один», - перечислял Кузьма как нечто малозначительное, - «королларий два»… что это такое?.. - Он пожал плечами, словно значение слова «схолия» тайны для него не составляло.

- Очевидно, это латынь… - попробовал помочь Николай Иванович. - Но английское «короллари» означает «вывод», «резюме»…

- Не суть важно… - поморщился Кузьма. – Сами-то что думаете?

- То есть… прав ли Спиноза?!

- Подумайте, если время требуется, - снисходительно разрешил Кузьма. - Я ведь тоже, знаете ли, не вдруг… Есть, конечно, умельцы: раз – и на матрас!..

- Да нет, чего ж тут откладывать!.. прав, разумеется.

- Хорошо идет война – наша часть окружена… - Кузьма укоризненно покачал головой. – А я, между прочим, опроверг…

- Ты объясни человеку… - робко вмешалась появившаяся на пороге с керосиновой лампой Евдокия Степановна, глядя на мужа с гордостью.

- Не намыливайся – бриться не будешь. – Кузьма отодвинул бутылку подальше, к окну.

- Сто лет бы её не видала! – обиделась Евдокия Степановна.

- Объясняю… - Пока Саня освобождала место для лампы, Кузьма медлил, как бы выбирая наиболее доступный собеседнику способ доказательства. – Давай лучше так… - приступил он наконец. – Ты меня не любишь, а я знаю, что никакой за мной провинности нет... Ну… и какое мне дело, что ты ненавидишь? Вот когда ты ненавидишь по заслуге: я знаю, что напакостил, а ты догадался… Вот чего, дорогой Ашот, мы не любим! Вот где самое оно-то! Без этого что за ненависть? А вообще – молодец…- Он снова залистал книгу. – Тут у него много чего… например: «Кто получил удовольствие от кого-либо, принадлежащего к другому сословию, тот будет любить не только его, но и всех, принадлежащих к этому сословию…» Это не только правда, но так оно и есть! Получишь ты, к примеру, удовольствие от моей Александры, - он кивнул на ерзнувшую дочь, - а распространишь и на нас с Дусей…

- Ты чего уж!.. – не прошла мимо этой двусмысленности Евдокия Степановна и, желая стушевать возникшую неловкость, повернулась к дочери: - Натри-ка ему лучше редьки. – Судя по надетой вохровской шапке, сама она спешила уходить.

- На три – на четыре… - задумался Кузьма и снова выпил. – Кто куда, а Евдокия Степановна в клуб. В Акулово, в храм то есть… - объяснил он Николаю Ивановичу, пытавшемуся ободриться мыслью, что восьмилинейка не способна высветить его залитое краской лицо. – Верит, что будем жить после… встреча семьи на небесах! Да как ты меня там узнаешь… если дух один? – не обращал он внимания на остановившуюся жену. – Тут, дорогой Ашот, вся проблема, как узнать?! Можно, конечно, допустить, что нас узнают по характеру: один был добрый, другой – веселый, третий, напротив, ученого направления… - подчеркнул Кузьма, застолбив в этой типологии последнее место себе.

- В каждом человеке названные вами черты выражаются по-разному. Сами по себе для опознания они бесполезны.

Николай Иванович все еще не понимал его ссылку на удовольствие: была ли тут голая теория или намек? Каким образом Кузьме вообще могло прийти в голову подставить в эту формулу их с Саней!.. Он спохватился, что при знакомстве с Молодцовыми не представился, то есть только назвался, про школу позабыв упомянуть вовсе. Приняли же его как человека, о котором наслышаны… Выходит, Саня рассказывала о нем, вопрос – что? Уж не знали ли здесь про ночные танцы и не сидел ли он, чего доброго, в качестве жениха?! Он покосился на возвратившуюся с редькой и теркой Саню, но тут вспомнил вагон метро, её взгляд – «Вообще-то мне интересно, на ком ты женишься!..» - и успокоился. Рекомендовать его так она не могла.

- … уместно! – переварил наконец Кузьма его довод. – Ну а если Дусин вариант, как в Акулове: «Явимся в образе своем и подобии»?..

- Трудности узнавания на этом не кончатся… - Видя, как дорожит Саня его беседой с отцом, Николай Иванович не хотел её разочаровать. – Скажем, как узнают родители детей, которые умерли младенцами. В этом возрасте дети вообще похожи друг на друга. Или: как узнают родителей дети, умершие, когда те были молодыми, а теперь являются перед ними стариками?.. – Он не понял встрепенувшегося взгляда Сани, впрочем, как раз в этот момент Евдокия Степановна вышла из комнаты.

- Во-рон! Твою жену повели на Фили! Ка-р-р!.. – изобразил Кузьма ей вдогонку, показав сломанные передние зубы, и подвинул к себе Спинозу. – «Кто вспоминает о предмете, от которого получил удовольствие…»

- Хватит про удовольствия… - вмешалась Саня.

- «… тот желает владеть им при той же обстановке, как в первый раз… - продолжал Кузьма, провожая взглядом прошедшую мимо окна жену. – Если же мы найдем, что чего-либо в этой обстановке не хватает, то почувствуем неудовольствие… Такое неудовольствие называется тоской…» - Он на глазах пьянел. – Ты, дорогой Ашот, мою Александру видишь: интеллект и прелесть фигуры. И все это в одном теле! В газете про неё пишут… - извлек он из Спинозы вырезку: - Вот: «Она живет интересами завода»!

На фотографии в многотиражке можно было угадать стоящую на подкрановом пути Саню; её состаренное лет на двадцать лицо вполне соответствовало заголовку.

- В работе – атом!.. – Кузьма восхищенно уставился на дочь. – Александра! Как там, на фабрике?!

- Все так же… - Она подвинулась к Николаю Ивановичу.

- Лань лежит возле льва, и лев её не кусает!.. – захохотал Кузьма и потянулся, чтобы снова налить.

- Всё! – Саня забрала бутылку.

Некоторое время Кузьма набычивался, распаляя себя для ответной акции, но Саня уже собирала со стола, и было ясно, что воевать бесполезно.

- Нептун, ты се-рдишься!.. – Кузьма пытался встать.

Вместе с Саней на помощь ему поспешил Николай Иванович.

- Я силы, дорогой Ашот, необычайной! – вспоминал Кузьма, подвигаемый к постели. – Если я схвачу!.. – Он собрался продемонстрировать, но, подхваченный Саней под коленки, очутился на одеяле. – «Не жди ты песен, стройных и прекрасных… у поздней осени цветов ты не проси…» - прислушивался он к своему горизонтальному положению. – Александра, как там, на фабрике?.. – последовало уже сквозь сон, и через минуту раздался храп.

- Цыганочка с выходом… - кивнула Саня в сторону постели, унося посуду. – Мыть я сейчас не буду, - обернулась она с порога, - сперва тебя провожу!

- Это совершенно излишне! – пытался протестовать Николай Иванович, но она перебила:

- Захвати лампу – пусть в лото поиграют…

В голенище слышалось оживление, возраставшее параллельно храпу отца, бодрствование которого, по-видимому, требовало соответствующей его ученому направлению тишины.

Когда они с Саней уходили, игра была в разгаре. Лампа на табуретке выхватывала, как в ночном, лица устроившихся с ногами на кроватях Саниных сестер – этакий домашний Бежин луг. Оказавшись на веранде, Николай Иванович машинально отметил, что играющих было только трое, но значительную часть дальнего справа спального места заслоняла печь, так что обитательницу его он мог и не видеть.

- Этот Вовошка такой прохиндей! – сказала Саня, затворяя калитку, и он понял, почему она пошла его провожать. – На одной парте с ним сидели.

- Так это его работа?.. - Николай Иванович намекнул на «татуировку».

Саня засмеялась:

- Попортил девушку!

Слегка морозило, светила луна. Было только начало девятого, но редкий керосиновый свет из глубины палисадников не осиливал впечатление ночи, телеграфные столбы насылали на шоссе зловещие, человеческого роста тени, и Николаю Ивановичу казалось, что это поджидают их Вовошкины друзья, а за всю свою жизнь он ни разу не дрался… Похоже, догадываясь, о чем он думает, Саня решила его отвлечь:

- Отец сильно шкодный!..

Он не понял её потеплевшего тона, поскольку в его представлении слово «шкодный» не являлось комплиментом.

- Младшая не его, три годика только… - Саня кивнула назад, и стало ясно, чья кровать стояла ближе к печи. – Огорчается, конечно. А кто его просил шляться?! – немедленно взяла она сторону матери. – Добегался… Главное дело, они не расписаны были. Многие раньше не расписывались. Откуда она знала, что он вернется? Тоже ведь живая… Такие специалисты есть: сперва ляля-фафа, ребеночка подготовит – и «привет морякам Прибалтики от моряков Черноморья!» У нас ещё Павлик был. Умер в войну, зимой. Такой был длинный день! Как год. А после… год, как день. Не верится, что шесть лет прошло… Отец смеется над ней, а сам, мне кажется, надеется…

- На что? – не понял Николай Иванович.

- Что увидится с Павликом. А ты сказал, что Павлик его не узнает… - Помолчав, она подтвердила: - Не узнает, конечно. Я и сама-то не узнала. Здравствуй, входит, Томочка! Я, говорю, Саня, а сама думаю, что за дядечка такой? Раньше у него такие зубы были! Ровные и как сахар!

Растянутое, старой постройки, здание вокзала светилось огнями. Сырое пространство платформы в высоту первой ступеньки паровичка было подсинено впереди фонарем стрелки, синими под ним казались и рельсы.

- Правду сказать, я и думала, что ты приедешь, - призналась Саня, забирая его подальше от приближающегося голицынского поезда. – Думаю: если я правильно человека понимаю, то обязательно приедет!

Как бы не желая принимать эти слова к сведению, Николай Иванович взялся за поручень остановившегося рядом вагона.

- Учти, что в текущей четверти у тебя ни одной оценки по геометрии. Тебя нельзя будет аттестовать… - Уже с подножки он обернулся: - Что ты понимаешь?..

- Что понимаю, то понимаю, - сказала Саня, и вагон тронулся.

5

Их нечастые встречи заставляли вспомнить незадачливых любителей подледного лова, все усилия которых уходят на оборудование лунки, а когда наконец открывается перспектива ужения, они замечают, что стемнело, и едут домой, чтобы в следующий раз тоже начать с нуля.

Строго говоря, близко к воде они и не подбирались, в чем не в последнюю очередь был виноват Спиноза. Словно не забывая, чья она дочь, Саня всегда предлагала культурную программу: Музей Революции, Театр оперетты, дважды цирк – и даже свидания назначала возле исторических памятников. Николай Иванович являлся на них как для внеклассной работы и на протяжении вечера сохранял учительскую осанку, сквозь которую проглядывали обманутые надежды. Его разочарование усугублялось совершенным блаженством спутницы, говорившим, что вряд ли её может волновать что-либо сверх того. Он невольно вспоминал французскую песенку: молодая особо любила посещать со своим другом качели и, когда в конце концов они соединились, вздохнула, что на качелях все-таки было лучше! Впрочем, однажды по дороге из цирка Саня сказала, что «можно было бы остаться у Лиды, в Карманицком, но Лида уезжает только под конец мая…». Так звали её двоюродную тетку, имевшую обыкновение в преддверии лета навещать могилу матери в Риге и проводить там несколько недель, но подразумевало ли Санино «остаться» одно или два лица? С другой стороны, разве не подчеркнула она, что тетка живет в Карманицком! До Плющихи, куда не возвратиться на ночь Николай Иванович не мог, оттуда было рукой подать, и это придавало слову «остаться» многообещающий смысл. Правда, следом Саня упомянула про теткины запасы варенья, которые с первого сентября сократила ровно на двенадцать килограммов. Не исключалось, таким образом, что дело могло ограничиться чаем.

Саня позвонила двадцать третьего мая, днем. Он даже не узнал её голос.

- Пройдешь подстанцию и – во двор, - начала она без предисловия, говоря, очевидно, через рупор ладони. – Впереди сараи, справа будет подъезд. Второй этаж, вторая дверь. Не звони – будет открыто. Только быстро!..

Оставалось предположить, что приглашают его все-таки в Карманицкий. Кладя трубку, он обнаружил, что у него дрожат пальцы, и попробовал заручиться чайной версией, но тут вспомнил Санин голос…

Купив на Смоленской, у метро, букет сирени, уже в Карманицком он подумал, что с ним привлекает к себе больше внимания. Однако бросить цветы было негде. Миновав керосиновую лавку, через дорогу за железной оградой он увидел в глубине скверика четырехэтажный оштукатуренный дом с балконами. Слева сквозь молодую зелень тополей проблескивали витражи подстанции, в проеме виднелась высокая глухая стена с пристроенными к ней кирпичными сараями, на которых были начерчены футбольные ворота и значилось «ЦДКА». Подъезд дома располагался сбоку и выходил в выгороженный сараями и торцом подстанции безлюдный дворик, но окна первого по фасаду этажа были распахнуты, благообразный старик с бородкой вскапывал перед ними грядку, и остаться незамеченным вовсе было нельзя. Чтобы покончить с букетом, Николай Иванович прошел массивное здание с выложенным на фронтоне годом постройки «1904», где-то тут должна была быть подворотня. Но, поравнявшись с ней, он застал компанию мальчишек, игравшую в пристеночек, и повернул назад, внушая себе, что при макинтоше букет дает серьезное впечатление визита. Теперь он держал его на отлете, как бы подчеркивая свое расстояние от того, кому эти цветы предназначались.

Дверь действительно оказалась незапертой. Потянув её, он очутился в заполненной репродуктором темноте, его потащили куда-то, в глаза ударил свет, и он услыхал спущенную позади собачку английского замка.

- Побольше не мог?.. – заметила Саня, забирая у него букет. – Как корове!

- Причем здесь корова?.. – взбодрился он, поскольку, идя сюда, не мог составить именно первую фразу.

- Вениками их и кормят. А ты думал чем? – Саня держала сирень, как будто и правда это был веник. На ней были белые гольфы, узкая темная юбка и крепдешиновая кофточка с плечиками, над которыми царило «кольцо Сатурна». – Неужели покупал?! Я бы тебе этого добра воз наломала.

- Собственно, это… тебе, - сказал он, и, помешкав, Саня приблизила цветы к лицу, словно удивляясь столь неожиданному их назначению. – Нужно поставить в воду.

- Вода в кухне… - Из старых, с убирающимися внутрь стеклами книжных полок – такие же были на Плющихе – она достала вазу, но, подойдя к двери, остановилась, не рискуя показаться с нею исконным жильцам.

- Можно набрать в чайник. А здесь перельешь.

Дав совет, он почувствовал себя увереннее и, пока Саня отсутствовала, привыкал к обстановке. Заключенная в бронзовый каркас обширная насквозь стеклянная горка с гнутыми ножками была похожа на карету, тахту покрывал спускавшийся с потолка местами вытертый ковер, рядом стояли напольные часы. На треснутом мраморе туалетного столика с палехской пудреницей соседствовало бронзовое изваяние женской ноги с каким-то невиданным подъемом, на стене висела гравюра Большого театра и тончайшая, в голубизну, фарфоровая тарелка. Разрезанный арбуз, три персика и гроздь винограда впереди были написаны такими красками, что еще и теперь Николай Иванович наведывался в антикварные магазины, надеясь найти что-нибудь похожее. Всё это так не вязалось с Молодцовыми, с его представлением о Сане, с обнаруженной на обеденном столе откупоренной бутылкой «Сливовое 209», за три четверти литра которого было уплачено двадцать пять рублей…

- В этой сорочке ты объявляешь оценки за четверть, - кивнула Саня на его красную рубашку, принеся чайник и наливая из него в вазу.

- Не знаю… - Он дал понять, что это случайное совпадение.

-… потому что палач всегда в красном! – Саня поставила сирень на стол. – Ты чего не пьешь?! – заметила она пустую рюмку.

- Просто… думал – вместе… - смутился Николай Иванович, не готовый к оборудованному ему столбовому пути.

- Я не буду! – отмахнулась Саня. – Пока тебя дожидалась, два бокала чаю выпила. – Небрежно сбросив лодочки, она шмыгнула на тахту, стараясь не только соответствовать окружавшей их, отчасти с привкусом богемы, обстановке, но и подчеркнуть этот привкус.

- Надеюсь, ты разрешишь мне вернуть тебе деньги?.. – Чувствуя, как краснеет, он поспешил выпить.

Откинувшись затылком к стене, Саня молча смотрела на него, не заслоняясь от спускавшегося за подстанцию остаточного солнца, и, подыскивая предлог пересесть к ней, он выпил ещё раз, мучительно сознавая, что этот, никак не дававшийся ему шаг, означал бы ещё только начало, а главное, плохо представляя себе порядок действий последующих.

- … не знаю, как ты ко мне относишься… - начал он, считая необходимым предупредить о невозможности брака, но она не дела ему окончить:

- Положительно. От слова лежать…

Как и будуар, каламбур, несомненно, был заимствован, однако вернее развязать ему руки она не могла.

- … поцелуй хоть сперва… - сказала Саня и неожиданно рассмеялась: - Кто ж юбку через ноги снимает!

- А как? - спросил он, проклиная себя за неуместную любознательность.

- Через голову.

В коридоре не переставало играть радио, и ему казалось, что он дожидается очереди в парикмахерской. Предварительно образовав в себе как бы вакуум, стали бить часы и пробили тринадцать раз. По его подсчетам, было около шести, сливовое произвело в желудке какие-то ненормальности, и теперь там урчало.

- Переговоры!.. – прокомментировала Саня и добавила, словно подслушанное в этом урчании: - Не так хорошо с тобой, как плохо без тебя… - Нажав указательным пальцем ему на кончик носа, она принялась баюкать: - «По темненькой аллеечке Васька-кот гулял, с бантиком на шеечке Мурку вызывал. Выйди, выйди, Мурочка, я тебя прошу! Если ты не выйдешь – хвостик откушу!» - Она засмеялась и села, вытянув подростковые ноги. – Надо бы ножницы найти – ногти состричь…

Воспользовавшись этим поручением, он встал, так и не решив, кто был с бантиком: Васька или Мурочка?

В столике посмотри… - показала Саня с потускневшим выражением продавщицы ларька, у которой кончилось пиво. Похоже, она отдавала себе отчет в том, что повода задерживать его у неё уже нет.

Пока она занималась педикюром, он привел себя в порядок и, заметив зеленый с золотом трехтомник Шекспира, подошел к книжному шкафу. Рядом оказался полный вольфовский Гоголь одной книгой. «По постановлению педагогического совета ученица IV класса Мариинского высшего женского училища Лидия Бове за благонравие и отличные успехи в науках при переводе в V класс награждается сею книгою», - прочел он на обратной стороне обложки, вспоминая некоторые смутившие его в Сане, не совпадавшие с теорией подробности.

- Какой у него не было ноги? – спросил он наконец, уставясь в дату: «Вильна, 18 октября 1913 года».

- У кого?

Он почувствовал, как Саня прервала свой туалет.

- У Лазаря Марковича.

- Не помню. Кажется, левой…

- А что такое «Крылышки»?.. – вспомнил он про боксеров и ресторан «Савой».

За спиной наступило молчание, и, повернувшись, он едва разминулся с летевшими навстречу ножницами.

- И-диот!.. – К счастью, стекла секции были подняты, и ножницы угодили в Шекспира. – Жалко, что не попала!.. – Бледность покушавшейся не позволяла понять, за кого она больше испугалась: за шкаф или за него. – Меньше бы задавал вопросов. Любопытный сильно.

Хорошо, что занятия уже кончились, - он не знал, как встретился бы с нею в классе! По математике, правда, предстояло ещё три экзамена, но сопряженные с ними хлопоты притупили память о Карманицком, затем начались каникулы, и, уходя в отпуск, он неожиданно для себя открыл, что возвращается этим переулком. Правда, к Плющихе так было ближе, но ведь обычно он пользовался трамваем или шел Садовой. Снова была середина дня, вовсю зеленел знакомый скверик, и смотревшее на подстанцию Лидино окно было отворено. По-видимому, хозяйка уже вернулась. Теперь, когда встретиться с Саней он мог не раньше, чем месяца через два, а, возможно, и не встретиться вовсе, поскольку даже после девятого класса отсев в школе рабочей молодежи был значительным, его смущал характер их разрыва, подчеркнувший потребительское, с его стороны, отношение. Таковым оно, разумеется, и являлось, однако, замедлив шаг, он вспоминал сейчас не Лидину комнату, а то, что предшествовало ей: оперетту, где вместе с залом Саня доверчиво смеялась плоским шуткам, цирк, в котором с удивлением обнаружил у неё в глазах слезы. Оправдываясь, она подтвердила, что в цирке ей почему-то хочется плакать.

Через неделю был его день рождения. Как всегда, ожидался Марк, но наступил вечер, а звонка от него так и не последовало. Когда же Николай Иванович вспомнил, что осенью Марку предстоит защита диссертации, и уже не ждал, тот позвонил, испрашивая разрешения прийти не одному. Николай Иванович знал про его встречи с Александрин, но ведь в орбите Александрин находилась и Саня!..

Ближайшие час-полтора он гнал эту мысль, даже не позволяя себе сформулировать свое желание, отворяя гостям, невольно отвел глаза, дорожа возможностью продлить свое заблуждение, и тут заметил белые гольфы!

Обходя их комнату, Саня напоминала выпущенную в новое жилище кошку и вскоре взялась за преобразования.

- Нужно же привязать веревку!.. – устремилась она к кровати, видя, как Николай Иванович помогает матери сесть. Через минуту, держась за укрепленный в ногах ремень, больная уже садилась самостоятельно.

- Самый лучший подарок получила сегодня я! – улыбалась она Сане, боясь поверить в совершившуюся революцию, но, глядя на возбуждение самого реформатора, с этим заявлением можно было поспорить.

Даже в процессе танцев под доставленный Александрин патефон Саня обращала взгляды на свою подшефную; желая сделать ей приятное, мать всякий раз бралась за ремень и садилась, и впервые за много лет Николая Ивановича покинуло впечатление больницы. На душе было уютно, словно её поместили в родной, исполненный некогда одновременно с нею футляр.

- Вам понравилось у нас? – спросила мать прощаясь, и Николай Иванович отметил в ней свое собственное сегодняшнее умиротворение.

- Очень даже! – сказала Саня. – Только надо вымыть окна…

Ночью он долго не мог уснуть. Он чувствовал, что не спит и мать, своим бодрствованием указывая ему не только насущнейшую из его потребностей, но и оптимальный путь решения, учитывающий и её собственные интересы. Как в любой математической задаче здесь следовало заполнить разрыв между тем, что требуется и что имеется, связать искомое с данными, заключение с условиями. Опасность, однако, состояла в том, что он недостаточно представлял себе значение основных терминов и понятий. Хотелось сформулировать задачу иначе, преобразовать ее в эквивалентную, которая выглядела бы доступнее. Скажем, нужно ли срывать этот плод теперь?.. Оставшись на дереве, он, несомненно, дозреет и сделается пригоднее. С другой стороны, его могут поклевать птицы, сорвать ветер или собьют мальчишки! Цвет, форма и мягкость плода обещали как будто немало и все же не гарантировали качество… оценка тут в значительной мере могла быть лишь приблизительной. Концепция в целом представлялась ему слишком перегруженной деталями и вместе с тем как бы неполной – какой-то существенный элемент, какое-то важное звено в ней отсутствовало.

- Она тебе понравилась?.. спросил он и услыхал в темноте улыбку:

- Очень даже! А тебе?..

- … боюсь, этого недостаточно… - продолжал он обдумывать. – Хотя… по-видимому, вообще неизвестно, что такое люблю…

- Зато известно, что такое не люблю. В таких случаях сомнений не возникает… - заметила мать и, убедившись в его молчании, обнадеженная, пропела секундантом из «Евгения Онегина»: - «Я не предви-ижу возра-же-ний на предложе-ние мо-ё!..»

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Простое окончание, I

Памяти Игоря Михайловича Бузылёва

1

Николаю Ивановичу Возницкому позвонила его бывшая жена Саня. Когда-то она изменила ему с человеком по фамилии Дубяга, уехала с ним на Север и увезла с собой четырехлетнюю Таню. Первое время Саня писала матери Николая Ивановича, с которой дружила и которой сообщала про внучку. Потом наступило молчание, прерванное месяцев через семь письмом, содержавшим приписку: «Владимир Александрович уехал». То была просьба о прощении. Но мысли о прощении Николай Иванович не допускал с самого начала – боясь не проявить твердости, тогда же сжег мосты, и Римма была уже в положении. Со смертью матери письма с Севера прекратились, а лет десять назад прекратилась и связь деловая: к Таниному двадцатилетию он выслал последний перевод, в корешке для сообщений объяснив, что, по существующему положению, выплаты на учащегося ребенка производятся только до восемнадцати лет и составившийся в данном случае излишек является с его стороны формой признательности за то, что его не унизили исполнительным листом.

У Чехова есть рассказ, где герой с удивлением вспоминает, что когда-то у него был сын. Это место Николай Иванович всегда считал преувеличением – разве такие вещи забываются? Однако забываются. Теперь ему казалось, что крохотная девочка, которая, садясь на горшок, непременно снимала и туфельки, крепко прижимая их к груди, ему пригрезилась. Какая-то была сиротская поза, у него всякий раз сжималось сердце. После, когда Таню увезли, бороться с этим воспоминанием он стал, внушая себе, что отец здесь не он. История с Дубягой бросала тень и на предыдущие пять лет брака, он находил там немало уязвимого, главным же, несомненно, было то, что Саня не возбуждала вопроса об алиментах. Взгляд это помогал ему в пору неожиданной разлуки с Таней и последующей их разобщенности, и теперь Таня была чужим для него человеком.

- Тебя… - сказала Рима, протягивая трубку.

У него было странное впечатление, что, идя к телефону, он уже знал, что это Саня. Откуда было знать, когда он не видел Саню столько лет, давно не вспоминал не только о ней, но и о Тане? Пожалуй, что-то такое было в Риме… какая-то брезгливость. Как она сунула ему трубку, вышла из комнаты. Не вышла, а удалилась – как подобает человеку, в возрасте двадцати шести лет доставившему в столицу такую, даже по тем временам редкую вещь, как девственность. Но тогда получалось и вовсе несообразное: ни разу не видев Саню, не говорив с ней, Римма вычислила её что называется на ровном месте!

- Ко-оленька…- позвала трубка, - здравствуй…Это тебе звонит Саня…

Такой порочный детский голосок. Отучая её когда-то от этой манеры говорить, он указывал ей на мир птиц, где подобными, «ребячливыми», голосами самки вооружаются, чтобы заполучить партнера для спаривания.

По голосу и вычислила, подумал Николай Иванович о Римме, с Риммой всё было ясно, не ясно с ним. Он сознавал, что его предчувствие родилось самостоятельно, вместе с самим звонком, ещё до того, как Римма взяла трубку, и эта никогда не случавшаяся с ним прежде телепатия смущала, нуждалась в разъяснении.

- Здравствуй… - сказал он, думая о том, какое это, в сущности, заблуждение, будто что-либо из того, чем жил, можно забыть.

Он старался устроить в себе эту мысль обыденнее, без всякой философии, лишь как объяснение своего внезапного предчувствия, и спохватился, что затягивает молчание, как если бы у него всё ещё моги быть на Саню какие-то обиды. Он уже хотел спросить, каким образом она оказалась в Москве, но тут вспомнил где-то читанное, что озарение посещает человека перед смертью.

Не дождавшись его вопроса, Саня заговорила про Плющиху - нужна была выписка из домовой книги: «проживала там-то, с такого-то по такое-то…» Он слушал машинально, занятый ниспосланным ему прогнозом. Прикидывая то, что предстояло оставить, он не находил ничего, заслуживающего сожаления, но именно это и не пускало. Как будто с собой требовалось иметь некий сокровенный багаж, обойтись без которого никак нельзя. Но где этот багаж взять? Ни с чем не жаль было расстаться, ни один образ не попросился в спутники. Какой-то плохой афоризм: его привязывало к жизни то, что ничто не привязывало.

- Ты сможешь мне помочь?.. – спросила Саня, и этот её как ни в чем не бывало голосок, позволяющий понять, что его великодушию отдают должное и также не намерены ворошить прошлое (как будто ей было что ворошить!) вцепился в лицо коготками подскочившего давления.

- Не понимаю… - старался он не выдать своего состояния, - не понимаю, почему эту выписку нельзя взять самостоятельно? Почему-то принято считать, что в Москве мы на каком-то особом положении… что на нас не распространяется давка в метро, часы работы жилищной конторы, плохое настроение паспортистки…

- … потому что квартиросъемщик был ты… - Помолчав, Саня добавила: - С иногородней они могут не захотеть иметь дело.

- Так дать рубль! – не выдержал он, отчетливо вдруг понимая, что это его злейший враг, что ни один другой человек, ни все люди вместе не причинили ему сотой доли того зла, какое причинила эта женщина. – Дом тот давно сломали, с работы я возвращаюсь в восьмом часу… Какое-то провинциальное представление, что здесь всё просто, всё под рукой!

Он замолчал, сознавая вполне именно провинциальность Саниной просьбы. То, что Саня держалась как провинциалка и, похоже, действительно ощущала себя ею, выставляло её жизнь совсем не в том свете, какой он привык подразумевать, и это новое освещение обнаружило обстоятельство, в первый момент показавшееся ему невозможным: что Сане уже пятьдесят один год! Не существовало больше девушки в белых гольфах…эта неожиданная потеря казалась ему сейчас куда более значительной, чем сама Санина измена, столько лет баюкавшая душу мотивом не заслуженного им страдания, как бы сулившим возмещение, какое-то ещё третье действие, в котором справедливость восторжествует. Получалось же, что никакого возмещения не предвидится, поскольку не с кого спросить.

- Хорошо… я попытаюсь, - сказал он, записывая её телефон.

Ему казалось, что Саня приехала специально, чтобы развеять его иллюзию, и, положив трубку, он испытывал приподнятое состояние человека, у которого отняли последнее. Искушало желание вспомнить весь понесенный в этой жизни ущерб, представить счет. Пусть этот счет ему никто не оплатит! Грело сознание обездоленности, мотивированной обиды на целый мир, казалось, пристыженный, мир стоит в углу, выпрашивая его прощение. Идя к дивану, он пробовал сформулировать свой иск, материал для которого был разлит повсюду, словно сама материя. Но ведь недаром считается, что материя – это вовсе не то, что можно взять под мышку и снести куда-то в качестве улики. Чем менее удавшейся представлялась ему сейчас его жизнь, тем меньше он чувствовал возможность объяснить свою неудовлетворенность: заручаясь конкретными претензиями, она теряла свой глобальный, возвышенный характер, вырождалась в нечто мелкое, изобличающее его как злопамятного и узкого человека.

2

«Вот – всё моё удовольствие!..» Он вспомнил, как после поздних воскресных завтраков устраивался на диване отец, и словил себя на его позе: пальцы горсточками высоко на груди, носки вытянутых ног соединены, и тело кажется спелёнутым, как у усопшего фараона. За объяснением состоявшегося звонка к двери несколько раз подходила Римма и наконец вошла.

- У тебя есть плохая привычка: ты всегда лежишь с краю… - Она стояла с тряпкой в руках, словно вытереть пыль предстояло с него.

- Боишься, что я упаду?

- Так быстрее продавливаются пружины. Когда лежишь посредине, нагрузка получается более равномерной.

Что-то брезжило ему из продиктованного Саней номера. Три первые цифры были чужими, но вот последние: «…пятьдесят-тридцать…»

Подойдя к телефону, Римма переложила трубку:

- Трубку нужно класть влево, тогда шнур не будет перекручиваться…

Вся она выражала вопрос - так смотрела на неё его мать, когда Римма возвращалась из магазина с полными сумками. У прикованного к постели человека не так-то много событий, но Римма молчала: разбирая покупки, поворачивалась спиной, и он часто замечал, как мать со своей подушки тянула шею, пытаясь подглядеть.

Ещё недавно его выходные посвящались шахматам. В субботу он играл в турнирах, по воскресеньям приезжал Марк. Приедет Марк и сегодня. Дождавшись, когда Римма вышла, он взглянул на часы, стоявшие в книжном шкафу впереди отсвечивающей глянцем суперобложек серии «Выдающиеся шахматисты мира». Впрочем, «Гроссмейстер Полугаевский» суперобложки уже не имел, жизнь шла в сторону упрощения – эту тенденцию он наблюдал и в шахматном клубе. Он вспомнил, как весной перед началом партии протянул сопернику руку и услыхал в ответ: «Мы не на ринге». В следующем туре некто Кашкаров, лет тридцати, взялся, казалось, исправить это неприятное впечатление. «Простатит? – спросил он, когда Николай Иванович вернулся за столик после очередной отлучки, и, вздохнув, заключил: - На всякого мудреца довольно простаты…» Ободренный возникшим контактом, Николай Иванович старался не ударить в грязь лицом и перед контролем стоял заметно лучше. «Подарите мне эти пол-очка! – Улыбкой Кашкаров оставлял возможность обернуть свою просьбу шуткой. – Я мог бы быть вам полезен по части лекарств…» Закончил он уже серьезно, и Николай Иванович ощутил неловкость, какую до этого испытал лишь однажды, заметив, как при голосовании в местком сослуживец вычеркнул фамилию, не угодную заведующему отделом. «Это совершенно неприемлемо», – сказал он. Не очень-то получилось любезно, но нужно понять и его: зачем тогда было тащиться сюда из Теплого Стана, торчать за доской пятый час, не позволяя себе лишнего посещения туалета, - и всё это, зная, что второй кандидатский балл ему уже вряд ли по силам!.. Он сделал очередной ход и сразу понял, что ошибся. Теперь на доске была битая ничья, остался позади контрольный тридцать шестой ход, он посматривал на партнера, не считая удобным начать мирные переговоры, но тот не поднимал головы. Подозревая, что не учел его скрытых ресурсов, Николай Иванович углубился в позицию и невольно поморщился, когда, затеяв размен слонов, взятой фигурой Кашкаров ударил по часовой кнопке. Это считалось дурным тоном – ещё куда ни шло в блице. При слове блиц он прозрел: на окончание партии давалось всего полчаса – сейчас соперник играл на время, уверенный, что флажок противника упадет раньше. Если даже скорость их мышления считать адекватной, вряд ли Кашкаров мог опасаться, что его превзойдут в расторопности перестановки фигур и манипуляций с часами.

- Кашкаров вел себя неспортивно, - сказал Николай Иванович судье, когда всё было кончено. Это был его давний знакомый Ефим Яковлевич, юным кандидатом игравший в сеансе с Ласкером и после хваставший, что маэстро пригласил его к себе в гостиницу, где фрау Ласкер потчевала их булочками с кофе.

- Что вы хотите? – удивился Ефим Яковлевич, подрабатывавший судейством к пенсии. – Он же к вам в карман не залез.

Возвращаясь домой, Николай Иванович решил, что этот турнир был у него последним.

3

В половине двенадцатого приехал Марк.

- Я не вовремя? – последовал с порога его традиционный вопрос, хотя именно на половину двенадцатого они условились. Деликатность Марк унаследовал от матери, ходившей в гости с собственным сахаром.

Лицо Марка разительно напоминало лицо Роберта Тейлора в фильме их молодости «Мост Ватерлоо». Притом чувствовалось, что в данном случае имеешь дело со сходством, сознаваемым и культивируемым: присутствовали здесь и тщательный пробор, и усы. Хромало разве что выражение глаз – вечно удивленные, они смотрели как бы из недр не тронутого в душе отрочества, позволившего Марку, поставленному недавно в очередь за головой осетра, обратиться к продавщице с вопросом: «Простите, а где его туловище?» По-видимому, водяная капля, изучение которой сделало ему имя в статистической физике, всё же не отражала, как он любил говорить, весь мир, поскольку не давала ответов на подобные недоумения своего исследователя.

Не задерживаясь, Марк прошел к доске, имея вид человека, припасшего серьёзную домашнюю заготовку. Однако с первых же ходов он стал поглядывать на дверь, словно доносившиеся из коридора звуки уборки мешали ему свою заготовку вспомнить. Начатая Риммой в первое брачное утро уборка длилась уже почти тридцать лет, а привезенный из Кадиевки в качестве приданого ковер всё ещё лежал на шкафу и давно мог достаться на обзаведение Алеше, не проявляй тот к женщинам настораживающего в его возрасте безразличия. «Направьте вашего сына ко мне, - сказал Николаю Ивановичу в пятницу старик профессор Колмановский, - я проверю его половой аппарат».

Вопрос заключался не только в том, в какой форме передать Алеше это приглашение. Вспоминая свой первый визит к профессору, Николай Иванович не мог отделаться от впечатления, что там, на Рождественке, окончилась его жизнь. «Примите коленно-локтевое положение». Зачерпнув из баночки, поданной молоденькой сестрой, вазелиновую запятую, профессор стоял в резиновых перчатках, вытянув шампуром указательный палец, и, влезая на кушетку, Николай Иванович вполне ощущал себя готовым к закланию.

Разумно ли без крайней необходимости подвергать подобному испытанию человека молодого! С другой стороны, что считать крайней необходимостью? Алеше уже двадцать семь лет, и Римма периодически сообщает, что обнаруживает в его простынях следы поллюций.

Встав, чтобы плотнее закрыть дверь, Николай Иванович подумал о том, что сам женился в двадцать восемь, жена была его первой женщиной, а, значит, у сына существовал ещё некоторый резерв. Взгляд этот выглядел бы оптимистичнее, не будь теперь у Николая Ивановича аденомы, спровоцированной, как считал Колмановский, начатой с опозданием супружеской жизнью. Не менее, впрочем, профессор восставал и против нынешнего её полного прекращения: «Пусть это будет попытка не бог весть с какими средствами – в терапевтических целях она должна быть предпринимаема!»

Николай Иванович задержался у двери, как бы убеждаясь, что этот девиз не мог сделаться известен в коридоре, и услыхал из-за доски шепот Марка:

- В Москве находится Саня…

О чем можно шептаться с человеком, которого даже вопрос о том, состоится ли полуфинал Каспаров – Корчной, не освобождает от мысли, удастся ли облегчить перед сном мочевой пузырь и удовлетворительным ли будет напор или ночью снова придется вставать в бесплодных позывах?

- Она здесь в командировке? – Николай Иванович специально повысил голос.

Марк снова покосился на дверь, словно для ответа должен был заручиться санкцией в коридоре, и улизнул в свою «индийскую гробницу» - с его легкой руки и сам Николай Иванович, и даже Алеша называли так индийские дебютные построения за черных.

- Я задал вопрос, ты меня слышал?

С каждым его словом в коридоре отстаивалась тишина, а Марк уменьшался в объеме, принимая всё более обреченное выражение. При всякой рискованной ситуации первой его реакцией было отмолчаться. Но, едва осознанное, молчание это предавалось суду самовоспитания, внушающего, что добродетель в переводе с греческого означает мужество и, следовательно, предполагает столкновения. Заставить свежеосужденного сробеть было не под силу не только Римме, но и целому отделению академии – неудивительно, что, трижды баллотируясь в члены-корреспонденты, Марк до сих пор не был избран.

- … Речь идет о возобновлении московской прописки. – Марк сделал вид, что молчания требовали от него позиционные трудности. – Но я не был в курсе: оказывается, Таня живет в Ленинграде! С её отъездом Саня испытывает одиночество. В таких случаях выручает привязанность к месту… когда там прожито столько лет… И северная надбавка… С другой стороны, я где-то читал: город для нас - совсем не дома и улицы. А люди, его населяющие.

- Почему Москва, а не Ленинград? – спросил Николай Иванович и рассердился своему вопросу: не все ли ему равно, где будет жить Саня!

- Почему Москва, я тебе объясню! – Для Марка не было ничего священнее просветительства, и, например, принимая экзамены, он так зажигался, что при первой заминке испытуемого сам излагал содержание вопроса, оставляя робко вторившему студенту лишь получить своё «отлично». – Насколько я понимаю, Таня собирается вступить в брак. Брак этот у неё не первый, а теща никогда не считалась лучшим приданым. Спрашивается: что выигрывается в Ленинграде? То же одиночество.

- Если у неё есть на кого здесь рассчитывать… - Николай Иванович сделал очередной ход.

- На кого ей особенно рассчитывать? – Для убедительности Марк огляделся. Чтение лекций выработало в нем некоторую театральность. – Но все-таки это родной город!

- Ты сказал, что город – это не дома и улицы.

- В моральном плане, мне кажется… мы могли бы её поддержать. – Заявляя окончательное раскрепощение, Марк повернулся к двери спиной и независимо вытянул ноги в носках с олимпийской символикой.

- Не представляю, чем бы тут мог помочь я? Тем более – в моральном плане. Прочесть ей известную басню?.. Но позиция муравья представляется мне также небезупречной. Либо ты пускаешь в дом, либо не читаешь морали.

- Вот и пустим!

- Римма может подумать, - Николай Иванович кивнул на дверь, - что ты предлагаешь прописать Саню к нам… Кстати, куда? – слушал он, как в коридоре снова зарождается жизнь.

- В Карманицкий…

«…пятьдесят-тридцать»! То был подсунутый ему когда-то Саней телефон в Карманицком, - привыкнув отыскивать сходство человека с номером его телефона, Николай Иванович улыбнулся тогда, что незатейливым «пятьдесят-тридцать» вполне исчерпывается это создание, учившееся у него в вечернем девятом классе.

- Лидия Ивановна жива?! – Его невольное удивление смеялось над осанкой постороннего.

- Согласись, это основание: прописывается к больной тетке! – Последние слова Марк произнес так, как будто объяснялся с работницей паспортного стола.

- … не уверен, что наличие больной тетки приравнивается в Москве к строительным профессиям…

Он понял, почему не узнал номер Лидии Ивановны: как у всех телефонов в центре, сменилось и его традиционно-арбатское начало – «ге-один».

- Причем здесь строители?

- Для строителей существует лимит.

- … почему?! … если оформить опеку…

- Это другое дело. Не думал, что такой ход может прийти ей в голову.

- Какой ход! – Марк рассердился. – Тебе объясняют: человек нуждается в уходе.

- Мы играем или прописываемся?.. Я ведь подозреваю, что человек нуждался в уходе и до того, как с Таниным отъездом стали испытывать одиночество.

Марк наклонился к доске, словно разом получил худшую позицию.

- … Почему-то принято исходить из того, - заметил он наконец, - что человек всегда руководствуется эгоизмом…

- У тебя есть другая версия? В следующий раз мы играем с часами…

- Просто в последнее время… иногда я думаю, что каждый поступок в нашем возрасте… в сущности, это ведь уже навсегда. Вряд ли нам удастся что-либо существенно поправить там…

- Не думаю, чтобы у меня возникло такое желание. – Ощутив тяжесть в промежности, Николай Иванович встал, подавив машинальное движение к массажу.

- Что говорит Колмановский? - ухватился за это движение Марк, чтобы избежать трений.

- Что говорит? – Николай Иванович прошелся по комнате. – Говорит, что мыслить отвлеченно человеку позволяет нормальная функция пузыря. Он бы удивился, что поддерживать женщину ты приглашаешь лицо, у которого это отправление нарушено.

- Я и хотел всё сделать сам!..

- Что ты хотел?!.. – перебил Николай Иванович, не желая мириться с тем, что в его жизнь входит нечто непредвиденное, - уже вошло! – и с этим ничего нельзя поделать.

- Необходима выписка с Плющихи. Чтобы было видно, что на Север она уезжала отсюда и имела право бронировать площадь… Но потом я подумал, что за твоей спиной… я не мог не поставить тебя в известность. Тогда она сказала, что позвонит тебе сама.

- Идите обедать, - заглянула в комнату Римма. – Вашу выписку возьму я.

4

«Есть в жизни артиста минуты, когда он мчится к цели, как из лука пущенная стрела: когда застучат ножами и вилками и скажут: «Кушать подано!» - Отправляясь к столу, Марк всегда разыгрывал голод.

- Тебе рисовый, с помидорами… - Римма поставила ему тарелку на гостевое место – в торце стола – спиной удобно откинуться на холодильник. – Разгоряченная кухней, она умела дать понять, что это лишь службишка, службу же организовали ей на Плющихе. Сознавая свою вину, Марк не мог воспользоваться её приглашением сразу и сделал ход промежуточный – в лоджию.

- Воздух какой! – Расстегнув вельветовую куртку, он взрыхлил шейный платок. – Если бы у вас я мог дышать не легкими, а желудком… не нужно было бы никакого санатория. И пахнут настурции! Ляля обязательно сажала на балконе настурции. Весной попробовал посадить у неё, но такое лето… Все засохло. К сожалению, я лишен возможности бывать там чаще, чем раз в неделю.

- Некоторые вкапывают на кладбище бутылки с водой, горлышком вниз… - Римма смотрела на гостя, катавшего в пальцах стебелек настурции, и, похоже, вспоминала, что этот мужчина находится за гранью ответственности. – Иди за стол… Ты не любишь горячее, но так остынет совсем.

В свое время одежду Марку покупала Ляля, ориентируясь на тот легкомысленный стиль, который, изобличая конформизм в кандидате наук, дает обратный эффект применительно к доктору. По инерции Марк продолжал эксплуатировать этот образ, но вскоре выяснилось, что для его поддержания вельветовый костюм есть условие необходимое, но недостаточное. Была утеряна тайна аксессуара: прихотливые в стирке трикотажные изделия сменила сорочка из нейлона, шейные платки утратили воздушность и обматывались вокруг горла, словно спасая от простуды, на вишневых туфлях зияли черные шнурки. Искаженное подобными утилитарными приспособлениями, сооружение это, казалось, уже не подлежало восстановлению. Тем неожиданнее выглядело появление многочисленных энтузиасток, одержимых идеей реставрации. Получение подряда облегчалось убеждением Марка, что после шестидесяти мужчина не может иметь рыночной стоимости. Напрасно было указывать ему на общеизвестность факта, что параллельно возрасту растет и научный стаж, а следовательно, и профессорское жалование, - внимание к нему женщин он объяснял исключительно сочувствием его одиночеству. Вдоветь с таким заблуждением возможно не более, чем совершать трансатлантический заплыв без какого-либо охранения, и в первое время, провожая Марка с воскресных шахмат, Николай Иванович не надеялся, что тот доплывет до следующей партии. Но прошло полтора года, а Марк держался на поверхности.

Проще всего было сослаться на скученность соискательниц, затруднявших друг другу свободу маневра. Но ведь особого маневра тут не требовалось – бери такси и вези в загс, что, собственно, и проделала некогда Ляля. Учитывая непритязательность Марка, можно было воспользоваться даже общественным транспортом. Определенную отрезвляющую женщин функцию Римма приписывала помещенной Марком в циферблат ручных часов Лялиной фотографии. Но если подобная деталь способна вызвать в женщине какое-то чувство, то никак не чувство отрезвления. Недаром героиня песни Шульженко, которой сосед по купе до рассвета рассказывал о своей избраннице, признается, что полюбила его – и именно «за эту яркую любовь к другой».

Реальную трудность во всем этом деле представляло, пожалуй, лишь само проникновение в однокомнатную квартиру на Фурманном. Посвятив очередную провожатую в свою историю, Марк у подъезда заканчивал её признанием, что ему было бы неприятно, если бы порог его квартиры переступила другая женщина. Но говорилось это таким скооперированным со слушательницей тоном, что та получала основание забыть о своей принадлежности к упомянутому полу и устремлялась в подъезд, не ведая, какое испытание ожидает её впереди. Проживая на высоком шестом этаже, Марк никогда не пользовался лифтом. Легко понять положение его спутницы: даже маскируя в себе женщину, вряд ли полезно возбуждать сомнение относительно своих физических кондиций, тем более в мужчине, успевшем одну жену похоронить. Изо всех сил стараясь не отстать от хозяина, порог заветной квартиры она переступала в состоянии, которое уже не позволяло нанести существенный ущерб их товарищеским отношениям.

Между тем, посрамленная во мнении, что мужчины не живут воспоминаниями, а немедленно превращаются в женихов, Римма считала себя обязанной искупить свой невольный (пусть и теоретического характера) грех перед другом дома. Идея её состояла в том, чтобы в воздаяние трогательной памяти о Ляле на голову Марка излилось не востребованное им счастье – совершенным самотеком, отнюдь не компрометируя его готовность вдоветь.

В своих поисках Римма проявила добросовестность, на какую способна лишь женщина, признательная за женское сословие в целом. В итоге выяснилось, что женское представление о мужском счастье в значительной мере соответствует тому, что думают по этому поводу сами мужчины: врач-стоматолог Ева Владиславовна была «осенена крылом польской прохладной прелести». Чего стоил легкий акцент, о поддержании которого она так ненавязчиво старалась, это «в» на месте твердого «л»! Получалось, например, «я пошва…» Ко всему прочему, перегруженный работой Марк получал возможность поправить свой верхний мост.

Первоначальное сближение обеспечивалось уже тем, что знакомство состоялось в доме Николая Ивановича. Залогом же решения проблемы этажности являлись занятия Евы Владиславовны в группе здоровья и регулярные посещения сауны. Однако подошло следующее воскресенье, и за шахматами Марк возносил душевным качествам своей новой знакомой такие дифирамбы, которые рождали подозрение, что той так и не удалось познакомить его с качествами, ещё более замечательными. Подозрение это было подтверждено звонком самой потерпевшей: «Ну что вы, голубушка!.. – вздохнула она, испаряя с этим вздохом и свой акцент, и несбывшиеся надежды: - На это просто не поднимаются руки!..»

Таким образом, Ева Владиславовна сумела обнаружить корень аномалии: когда всем своим видом вам внушают, что на ваш счет свободны от каких бы то ни было подозрений, тогда-то руки у вас и не поднимаются. Не случайно заботу о поддержании порядка Макаренко доверял хулиганам, и педагогика неизменно торжествовала.

Торжествовала и Римма, хотя изображала огорчение. Но это было «огорчение» раненого, которого, несмотря на его уговоры, товарищ не пожелал бросить на поле боя, и теперь Марку приготовлялся диетический обед, покупались любимые им постный сахар и киевская помадка и даже прощалась Плющиха.

Казалось, ни один Мефистофель не в состоянии предложить данному Фаусту перспективной Маргариты. Тем менее и Римма, и сам Николай Иванович могли принять всерьез кинорежиссера Алену Ларионовну, заполучившую Марка к себе на фильм в качестве научного консультанта. Начать с того, что в своем творчестве Алена Ларионовна разрабатывала тему любви – уже одно это свидетельствовало о том, как трудно было найти человека, более чуждого вопросу. Очутившись в её обществе, Марк впервые за много месяцев испытал состояние душевного комфорта, целиком приписывая его запечатленной в Алене Ларионовне одержимости работой, которую так высоко ценил в людях вообще, а в женщинах особенно. Одержимость эта возрастала по мере того, как в поисках внешнего облика героя будущей картины – крупного математика – Алена Ларионовна неожиданно для себя обратила внимание на своего консультанта. В тот же день Марк одалживал вызванным на кинопробы актерам свою куртку, а судя по тому, что Алена Ларионовна водила его к гримерам, в фильме можно было ожидать и сходство портретное.

Часами Алена Ларионовна заставляла его рассказывать о своей науке, слушая с рассеянным вниманием изготовительницы грампластинок, которую интересует не содержание, а качество звукозаписи. Очевидно, этого – эталонного - звучания она собиралась добиваться от исполнителя главной роли. Но чего добивался Марк?

Думая об этом, Николай Иванович вспоминал его старинную, когда-то периодически возобновлявшуюся идею совместного написания приключенческого романа. Однажды во время осенней прогулки за город они было приступили. «Войдя в лес…» - начал Николай Иванович с обстоятельства, в тот момент действительно имевшего место, и Марк продолжал: «… они углубились в него». Этим попытка себя исчерпала, но Николаю Ивановичу всегда казалось, что в душе приятеля оставалась без удовлетворения некая нарядная, гуманитарная мечта, представляющая для ученого куда больший соблазн, чем можно предполагать. Доказательство тому – перевоплощение Александрова в двадцатые годы из математика в театральные критики, и присутствие в интимном кругу едва ли не каждого ученого своего литератора, произведения которого занимают в домашней библиотеке места более почетные, нежели Лагранж или Эйлер. Достаточно было наконец взглянуть на самого Марка, когда он возвращался со студии. Если бы живописуемые им «кинопанорамы» могла слышать Ляля, ей не пришлось бы жаловаться на то, что она не знает, что такое ревность. Но венцом скрываемой страсти, несомненно, являлись вычерчиваемые Марком на огромных листах ватмана графики функций, которыми он собирался одостоверить декорацию кабинета героя, - не только самодеятельно, но и безвозмездно.

Заглядывая на Фурманный в поисках дополнительных штрихов для своего фильма, Алена Ларионовна сделалась однажды свидетельницей этого черчения. Настояв, чтобы на неё не обращали внимания, она наблюдала за Марком, полагая, что захватила самую, так сказать, кухню научного творчества. Когда же выяснилось, что этот вдохновенный труд есть добровольное возложение на себя работы ассистента художника, Алена Ларионовна испытала потрясение, едва ли не сильнейшее за всю свою творческую жизнь. Появляясь на студии первой и уезжая последней, отказывая себе не только в перерывах на обед, но и в медицинском пособии, постоянно испытывая трудности со съемочной группой, далеко не поголовно готовой разделить это самоотверженное служение, она видела перед собой человека о котором смело могла заявить: «Сей есть сын мой возлюбленный!»

Известен персонаж, полюбивший женщину за сострадание к его науке. Алена Ларионовна впервые дождалась сострадания к её кинематографу, и скоро по студии разнесся слух, казавшийся многим невероятным: «Бабулька влюбилась!» Выражалась влюбленность несвойственным её облику первой ученицы беспричинным смехом, с прижатием рук к внушительной груди, какими-то украдчивыми оглядываниями. По павильону Алена Ларионовна передвигалась словно по весеннему саду, вместо деревьев обнимая попадавшихся на пути реквизиторш. Главным же было творение добрых дел: услыхав, что у гримерши заболел ребенок, она немедленно отправила ту домой и даже утешала, что её вполне сможет заменить ученица.

Гадали, кто он?! Как полноправный член коллектива к обсуждению был привлечен и Марк. Не отрицая очевидных всякому перемен, он объяснил их более возвышенно, отчасти и со ссылкой на собственный опыт: что творческий процесс достиг стадии, «когда все начинает вытанцовываться, и ты готов обнять весь мир!..»

Когда налицо два человека, готовые обнять весь мир, они в конце концов обнимают друг друга. В подтверждение этого Алена Ларионовна пригласила Марка к совместному доведению драматургического материала. Таким образом его престарелая мечта о служении искусству осуществлялась едва ли не в полном своем объеме – оставалось лишь взаимно прояснить эстетическое кредо.

Алена Ларионовна жаловалась на «захламленность» сценария и просила, чтобы, со своей стороны, Марк указал здесь «всё необязательное». Выполнению этой просьбы препятствовало не то, что Марк имел старомодное представление, будто искусство начинается там, где оставлено место «необязательному». Просто, безжалостный критик творчества собственного, он являлся апологетом чужого, напоминая в этом отношении знаменитого Бора, который даже о явной абракадабре отзывался так: «Это весьма интересно…» Вопреки ожиданиям Алены Ларионовны он старался сдержать её инстинкт к разрушению, объясняя его опасность тем, что человек, привыкший отпиливать ножку у табуретки, невольно поддается иллюзии, что сам способен эту табуретку сделать, то есть - в их случае – создать литературное произведение.

Словом, слабости были выявлены не у автора, а друг в друге. Но открытие это не вызвало разочарований. Что касается Алены Ларионовны – в Марке она обнаружила знакомую «приверженность подробностям», какая отличала её бывшего мужа, учившегося некогда на соседнем, сценарном факультете. Обличаемый ею в бессилии «выявить главное», он ещё в институте решился на развод, и теперь Марк лишь подтверждал ей свойственную мужчинам «тягу к лишку».

В свою очередь, в осуществляемых Аленой Ларионовной вивисекциях Марк видел не вину, а беду, понимая, что главное несчастие этой женщины составляет страсть к выявлению, принимаемая ею за собственно кинематографический талант. Сделав это открытие, посильную лепту в сотрудничество Марк пытался внести, защищая перед Аленой Ларионовной принципы, на каких, по его мнению, зиждилось искусство. Это было тем более уместно, что, «отпилив очередную ножку», Алена Ларионовна немедленно бралась столярничать. В качестве основного средства производства она использовала наречие «очень», без устали оснащая им диалоги и как бы транспонируя чувства героев октавою выше. Демонстрировалась в сущности та самая «тяга к лишку», за которую критиковались мужчины. Борясь с нею, Марк взял себе в союзники Маршака: «Как лишний груз мешает кораблю, так лишние слова вредят герою. Слова «Я вас люблю» звучат порою сильнее слов «Я очень вас люблю»… - продекламировал он однажды и был ободрен вспыхнувшим лицом слушательницы. Казалось, истина открылась ей разом и во всей строгости: не выпуская из рук сценария, Алена Ларионовна вскочила с кресла, заходила по комнате, и Марк с сочувствием констатировал, как нелегко приживается к нам чужеродный орган. Однако на следующий день орган оказался отторгнут! Алена Ларионовна продолжала свои возведения в степень, оставляя без внимания поёрзывания наставника, которые, похоже, даже стимулировали её, создавая творческий фон, вроде тиканья ходиков. Лишь когда Марк не с полным успехом подавлял вздох, она поднимала на него свои руководящие глаза и розовела. Надо думать, в такие минуты она укреплялась во мнении, что Маршак был привлечен вовсе не как учебное пособие, и бессознательно поощряла своего находчивого соратника повторить это необычное признание – пусть даже без слова «очень».

К тому, по-видимому, и шло, поскольку Марк не прекращал заступничества за искусство, а его слушательница не переставала доводить текст, превращаясь в того самого - трудного – воспитанника, который в конце концов становится дорог. Во всяком случае ещё в начале недели Марк позвонил Николаю Ивановичу на работу, прося его о сегодняшней встрече со своей подопечной, «которой эта встреча необходима». Николай Иванович был в курсе того, что в сценарии фигурирует «друг юности», - очевидно, и в этом компоненте Алена Ларионовна желала заручиться жизненной правдой.

Марк назначил встречу возле магазина «Свет», где у Николая Ивановича начинался прописанный Колмановским восьмикилометровый прогулочный круг, и, заканчивая обед, поглядывал на часы, всякий раз отвлекаясь на фотографию Ляли, словно испытывая угрызение.

- Ты торопишься? - Увидев вставшего из-за стола Марка, Римма принялась складывать в его кожаную сумку пакетики с помадкой и постным сахаром. Кожаная сумка тоже была приметой Лялиных времен и, по её установлению, носилась легкомысленно, через плечо.

- У нас же свидание! – объявил Марк, не умевший оставлять собеседника в неведении. – Алена Ларионовна попросила познакомить её с кем-либо из моих друзей. – Он потянулся за сумкой, которую Римма держала так, словно раздумала ему отдавать. – Надеюсь, Николаю это будет также небезынтересно.

- Но… почему было не пригласить в дом?.. – нашлась наконец Римма.

- Необходим ведь километраж, - смеялся Марк, забирая у неё сумку. – Кстати, утром передали: кто хочет отдыхать – отдыхайте немедленно, потому что ожидается похолодание.

5

Казалось, Алена Ларионовна сошла с эмблемы своей киностудии – ей даже не требовался серп, тогда как никакой молот не мог обеспечить в этой композиции место Марку. Но едва они оказались рядом, стало ясно, что дуэт этот несомненно жизнеспособен. Дело было не в вельвете Алены Ларионовны (как и у Марка – золотистого цвета), не в кожаной сумке, носимой также через плечо, откуда один извлекал помадку, другая – трюфель. Сродство изобличала печать предвкушения – словно здесь, возле магазина «Свет», находилось фойе, откуда оба должны были перейти в зрительный зал.

- Марк Захарович утверждает, что ваш научный потенциал значительно выше его… - сказала Алена Ларионовна, посматривая на оставленный едва ли не посреди улицы свой автомобиль. Похоже, она внушала себе, что перемещение его ближе к тротуару потребует усилий не меньших, чем объяснение с ГАИ.

- Вряд ли я смогу его опровергнуть, поскольку из нас двоих доктором наук является все-таки Марк Захарович.

- «Жираф большо-ой – ему видней!..» - Алена Ларионовна рассмеялась. Смех оказался ещё менее умелым, чем шутка, но это-то Николая Ивановича и тронуло, особенно в свете увенчавшей оба начинания краски лица, - исполнительница их тоже не переоценивала. Приписывая и ему собственную свою неловкость на людях, она хотела помочь: шутка являлась здесь брошенным утопающему спасательным кругом, смех же можно было приравнять разве что к самоличному прыжку в воду.

- Марк Захарович рассказал занимательный эпизод… - Покончив с конфетами, Алена Ларионовна принялась растирать пальцы рук. – С вашего разрешения, я хотела бы его использовать.

- Охотно вам разрешаю.

- Не зная, что именно?.. – Её улыбка появилась без понуканий и успела куда больше. Николай Иванович отметил почти не тронутое косметикой нерастраченное лицо – такие лица посылаются как рога небодливой корове вместе с позволением под занавес разок и боднуть.

- Боюсь, догадываюсь. По-видимому, речь идет об экзамене у академика Делоне?

- Почему боитесь? – спросила Алена Ларионовна, и стало ясно, что он угадал.

- Поскольку не смог вооружить Марка Захаровича более свежим примером. Строго говоря, бояться следует Марку Захаровичу и вам: малочисленность моих научных успехов делает его суждение не столь убедительным.

- Но искусству не требуется нагромождение доказательств… - возразила Алена Ларионовна не слишком уверенно, показывая, что Маршак потихоньку делает свое дело.

- Видите! Математику остается вам только завидовать.

- Марк Захарович предупредил, что у вас дистанция… - Алена Ларионовна смотрела в сторону видневшейся через дорогу за молодыми елками зоны отдыха, откуда возвращались редкие гуляющие. – Как тут хорошо! Словом, если вы берете нас в компанию… - Схватив Николая Ивановича и Марка под руки, она повлекла их вперед, выдавая, чего стоила ей эта непосредственность. – А вы будете рассказывать нам о своем творчестве!..

- Сперва следует внести ясность, - заметил Николай Иванович, выводя на прогулочный ритм. – Под математическим творчеством подразумевают обогащение математики. Я этим не занимаюсь, очевидно, Марк Захарович не совсем правильно вас информировал. Обычный инженер-математик. То есть человек, применяющий в технике математические методы. Средних способностей и не очень большой сообразительности.

- У Николая Ивановича есть два ордена, - вставил Марк, намекая, что «друг юности» предлагается всё же не совсем ординарный. – С мужчиной и женщиной… - Он посторонился, давая пройти встречной парочке.

- «Знак Почета», - кивнула Алена Ларионовна.

Они миновали открытую беседку, где Николай Иванович иногда отдыхал на обратном пути, крутую лестницу к железному мостику между двумя прудами, аллею среди пустующих столов для пинг-понга и непривычно доступных пивных ларьков, призванных обеспечить преимущества организованному отдыху; справа начинался настоящий лес. «…они углубились в него»: стоял теплый сентябрь, снова цвели лютики, шалфей, кое-где даже одуванчики, было почти безлюдно, и сухо облетавший в полном безветрии лес наполняло стариковское шарканье, создававшее благостное, исповедальное настроение.

- Я завидую врачам, - сказал Николай Иванович. – Как это звучит – врач с сорокалетним стажем! А старый математик?

- Разве опыт ценится только в медицине? – уличила Алена Ларионовна..

- Но в медицине он ценится преимущественно.

- Методичность, опыт!.. – перечисляла Алена Ларионовна завоевания его возраста. – Всё это, по-вашему, не в счет?!

- Напротив. Названные вами качества и позволяют мне осуществлять дожитие в стенах родной организации. Даже на прежней должности – все-таки у меня есть ученая степень. Но и со степенью два часа в один конец.

- Николай Иванович работает за городом, - пояснил Марк с выражением переводчика.

- Что-то ведь заставляет вас тратить эти четыре часа! – ухватилась за эту подробность Алена Ларионовна, словно перед ней был автор сценария, желающий отделаться малой кровью.

- Что заставляет?.. – переспросил Николай Иванович. Давно ощущая в себе этот вопрос, он старался не трогать его, понимая, что ничего ободряющего ответ ему не сулит. – Не хватает решимости изменить распорядок. Ведь освободившееся время нужно будет чем-то заполнить.

Он представил себе свое завтрашнее вставание в половине шестого, автобус, переполненные вагоны метро и электрички, где ему уже начинали уступать место, исполненное в духе времени объявление в проходной: «Предъявите, пожалуйста, удостоверение личности!» Взяв у него плащ, гардеробщица, помнящая его ещё молодым, вручит ему в знак этой памяти привилегированный, однозначный номер; впрочем, он приезжает из первых. В соответствии с рекомендациями службы научной организации труда дверь их отдела снабжена планом «В этой комнате работают». Рабочие места с указанием фамилии и должности обозначены здесь кружочками, к центру которых прикреплена стрелка. С её помощью можно, отлучаясь, обнародовать свои ориентиры, установив в секторе - «У директора», «К ведущему специалисту», «У конструкторов» и т.д. Направление стрелки строго вниз отсылает вас к надписи «На месте» - можете входить.

Прежде чем открыть дверь, он стучит, поскольку иногда его опережает секретарша Лина и оставшееся время занимается своим туалетом.

- Входите! – слышится голос Лины, которую тем не менее он застает не успевшей застегнуть рабочий халатик.

- Уже без десяти минут восемь… - оправдывается он, устраиваясь за своим столом, стоящем на значительном удалении от секретарского и так, что Николай Иванович сидит к Лине боком. – К началу рабочего дня мне необходимо подготовиться…

- Нет, ничего, я не стесняюсь! – доносится ответ Лины, самой прилежной слушательницы экономического семинара, который ведет их красавец заведующий. «Вы весьма интересно изложили нам о прибавочной стоимости, - поощрял он её однажды. – А собственный взгляд по этому вопросу вы выработали?» - «Еще не выработала…» - смутилась Лина, позволяя думать, что сделает это к следующему разу. Подобно Лапласу, получавшему всё лучшие посты при каждом падении французского кабинета, их заведующий рос с переменами институтского руководства. Начинал он в группе у Николая Ивановича, обращая на себя внимание алыми губами и приверженностью уравнению Вышнеградского, не сотворив которое не приступал ни к одному делу, нащупывая авторучку даже при вопросе культорга, нужны ли ему билеты в театр. Уверяют, что наиболее популярная ныне фраза Валерия Михайловича («Давайте минут через пятнадцать…») также восходит к указанному уравнению, поскольку вспомнить его Валерию Михайловичу уже требуется время. Единственное, что он делает безотлагательно, - передает присылаемые ему на отзыв статьи и рефераты Николаю Ивановичу.

Поручения эти щекотливы не тем, что не могут быть исполнены между прочим, особенно если учесть, как давно Николай Иванович отошел от теории. Всякий раз за чтением чужих работ он испытывает состояние человека, на глазах у которого добиваются расположения той, кого всё ещё не можешь забыть. Приемы известные: многозначительная поза, искусственно усложненный язык. Пусть манеры преемника не кажутся ему симпатичными, он благословил бы его, убедись, что предприятие это затеяно не с целью соблазнить. Освоение текста, как правило, доказывает обратное: изощренная техника изложения обслуживает отсутствие содержания. Наличия же хотя бы микроскопического результата хватает автору на множество публикаций, в которых однажды проделанный к этому результату несложный путь с видом первопроходца повторяет очередная латинская буква: а, в, с… Кончается латинский алфавит – начинается греческий. Встречая в его отзывах оценку «надуманно», Валерий Михайлович замечает, впрочем, что она свидетельствует о присутствии в рецензируемой работе признаков умственной деятельности, чего для научного труда более чем достаточно.

С некоторых пор в отношении к себе заведующего Николай Иванович постоянно ощущает как бы улыбку. «Ну, Николай Иванович!.. – приобнял его он, обходя свои владения после недавнего отпуска. – Вы, как всегда, ничего не делаете?» Считается, что в положении, какого достиг Валерий Михайлович, определенная доля цинизма является тем, что в медицине зовется жизненным показанием. Но показаны ли подобные шутки рядовому руководителю группы, когда ему за шестьдесят, кругом твердят о сокращении штатов и слова заведующего могут слышать сотрудники этой группы?

Обычно отзывами он занимается с утра, покуда обитатели их длинной, похожей на вагон комнаты ещё не осознали себя пассажирами. Неудобство исходит не от самого этого сознания, а от обусловленного им вопроса, как скоротать время? Уверовав, что научно-технический прогресс есть процесс коллективный, указанный вопрос сослуживцы также стремятся решать сообща, вследствие чего задолго до обеденного перерыва вокруг образуются клубы по интересам и уследить за логикой автора становится уже невозможно. Пряча статью в стол, Николай Иванович все чаще теперь думает об одном: существует мнение, что лет через двадцать расходы на науку превысят стоимость всего валового продукта общества. Не значит ли это, что нынешнее направление её развития обречено и нужно искать иной путь, где открытие истины не требует ни массы работников, ни колоссальных затрат?

- Не спите, ваше благородие?.. – Перед ним ложится заполненный выкладками лист, неся в конце обширный вопросительный знак.

Больше всего ему бы не хотелось, чтобы ироничный тон заведующего отделом переняли с ним подчиненные. Правда, Михаил Алексеевич запатентовал эту манеру значительно раньше. Что ещё остается младшему научному без степени на ста сорока рублях, при алиментах и второй семье? В числе прочих способов самоутверждения Михаил Алексеевич использует бородку и темные очки, не расставаясь с последними даже в зимнее время. «Мне было стыдно, и я надел маску!» - объясняет перед тем как спеть свою арию Мистер Икс. А ведь он не имел жены, которая работает в той же организации, заставляя его участвовать в конкурсах «Творчество молодых» и учить английский для сдачи кандидатского минимума.

- Хорошо, - кивает Николай Иванович, - я посмотрю.

- Сперва взгляните на произведение собственное. Не перехвати я с машинки, так бы ведь и ушло!.. – Развернув мелькнувший фирменной шапкой бланк, Михаил Алексеевич цитирует с привлечением курсива: - «… Проявил себя как способный математик…» Дискрепанс, ваше благородие!

- Вы имеете в виду английское discrepancy - противоречие, несоответствие? - Памятуя о предстоящем Михаилу Алексеевичу экзамене, Николай Иванович находит возможным вмешаться в его произношение. – Чему же это не соответствует?

- Законам жанра. Это же характеристика в аспирантуру! Требуется сострадание неформальное: представьте, что пишете мне некролог. Вот в тех же самых, прочувственных выражениях… - Взяв у Николая Ивановича ручку, Михаил Алексеевич пристраивается править. – Ну, во-первых, как минимум, талантливый!...

Как обычно, от него попахивает. Учитывая, что в целях экономии глава семьи использовала даже такую меру, как перевод его с сорокакопеечной «Явы» на «Дымок», не исключено, что на нынешний конкурс молодых Михаил Алексеевич представит опровержение известного закона, гласящего, что ничто в этом мире не может возникнуть из ничего.

В конце концов Николай Иванович находит у Михаила Алексеевича ошибку, с сожалением отмечая, что день уже на исходе. Немногие в его нынешней жизни приятные минуты связаны не столько с подтверждением своей компетентности, сколько с открывающейся в таких случаях возможностью научить. Боясь не успеть воспользоваться ею до семнадцати пятнадцати, он призывает к себе свою жертву и, покуда Михаил Алексеевич собирается, вспоминает оставленную в молодости педагогическую ниву, рисующуюся ему сейчас его подлинным призванием. Вообразите, например, что предстоит объяснить классу теорему, давно не внушающую вам особого интереса. Главное, суметь это скрыть, разыграть полноценную сцену поиска истины. Начните путь как бы ощупью – это вызовет в слушателях желание вас сопровождать. Когда оно налицо, смелее вперед, не забывая, однако, изображать волнение, которое одно в состоянии исполнить поэзии пресловутое «что и требовалось доказать». И не поспешите со своей маской расстаться, помните: ваше отношение к изложенному поучительнее самого значительного его содержания!

Находясь под обаянием достигнутого результата, кончив объяснять, он выдерживает паузу, а Михаил Алексеевич сидит, уставив взгляд в пространство, словно бы открывая там нечто ободряющее, привносящее в его деятельность неожиданный, высокий смысл. Растроганный, Николай Иванович хочет сказать напутствие, но, последовав за его взглядом, обнаруживает вопросительно стоящего неподалеку приятеля Михаила Алексеевича. «Может, в кино?..» - подмигивает тот, уточняя приглашение щелчком в область шейной железы, и Михаил Алексеевич трет большой палец об указательный: «Времени нет». – «А мы – на мультфильмы!» Искуситель кивает на улицу, где в расположенном неподалеку автомате некий объем пива обходится всего в пятнадцать копеек.

6

- Вы просите песен?.. - Николай Иванович пожал плечами. – Собственно, о моем творчестве это, по-видимому, всё.

- Ваш выпивоха потер пальцами, и сразу разыгрался мой артрит, - пожаловалась Алена Ларионовна, снова принимаясь за свои руки.

- Я говорил: Николай Иванович превосходный рассказчик! – подтвердил Марк, как будто это качество могло повлечь и более серьезные последствия.

- Наверно, меняется погода… - То ли Алена Ларионовна отказывала Николаю Ивановичу в столь непомерном художественном воздействии, то ли защищала его. – По-моему, похолодало? – Она поежилась.

- Что вы хотите – двадцать четвертое сентября! Сегодня же Федора – «всякое лето кончается…» В «Науке и жизни» публиковался народный календарь. – Марк всегда указывал источник.

Становилось ветрено, посыпало листьями, и, стесняясь разоблачаться при посторонних, лес делался неспокоен, словно сохранял приличие через силу.

- Уже близко, - сказал Николай Иванович. – Просто мы выйдем с другой стороны.

- Ну да, у вас круг… - взглядом Алена Ларионовна сослалась на Марка. Оставалось надеяться, что, сообщив подробности прописанного Колмановским лечения, тот умолчал о характере болезни.
Николай Иванович уже сердился на себя за свою разговорчивость, подозревая, что допустил излияния, которые всегда считал нескромностью. Нескромность эта казалась тем менее извинительной, чем была искренней: ведь притворяясь, человек готов довольствоваться сочувствием внешним, тогда как, открывая вам душу, посягает на ваше участие. Да и понадобился он Алене Ларионовне, понятно, лишь как предлог приручить своего консультанта, - если от «друга юности» и требовалась какая-то помощь, то не научно-техническая, науки ей хватало и без него.

- Моя мать страдала артритом почти тридцать лет, - старался Марк поддержать исчезающее ощущение отдыха, и Алена Ларионовна благодарно отозвалась:

- Потом она выздоровела?

- Потом она умерла.

- Вы сказали: наука становится слишком дорогим удовольствием, - поспешила Алена Ларионовна от артритной темы. – Разве возможен другой путь?

- Шли же им Архимед, Ньютон, Менделеев. – Очутившись на своей улице, Николай Иванович с облегчением увидел знакомый автомобиль. Впереди спускалось за лес огромное оранжевое пятно, плавилось в дымке, и на его фоне и сам лес, дома, дорога и автомобиль Алены Ларионовны казались черными.

- Николай Иванович имеет в виду, что науку неэффективно осуществлять парламентарным методом, поскольку по сути своей она революционна… - Марк изготовился к дискуссии, но Николай Иванович вовремя шагнул с тротуара:

- Какой красивый автомобиль.

- Новый, - подхватила Алена Ларионовна, двинувшись в заданном направлении и доставая из сарафана брелок с ключами. – Если бы ещё на нем не нужно было ехать…

- Опасения в данном случае напрасны, поскольку ваш консультант – автомобилист с довоенным стажем. – Николай Иванович оглянулся на мешкавшего Марка. – От собственной машины Марк Захарович недавно избавился, но когда-то он командовал авторотой.

- Очевидно, консультант догадывается, что в его функции выполнение обязанностей водителя не входит. Мы и так чувствуем себя его должниками… Я имею в виду съемочную группу. – Что-то долго не получалось у неё отпереть кабину, и в конце концов Марк сдался:

- Разумеется, я с удовольствием отвезу!.. – Вопреки своему энтузиазму, он ринулся к задней дверце.

- Лучше вы сядете рядом, и я буду думать, что вы инструктор!

В эпизоде посадки Алена Ларионовна не заподозрила себе приговора. Впрочем, приговор этот поддавался обжалованию: видя, как по-Лялиному деловито Алена Ларионовна пристегнула спутника ремнем и как, ощутив позабытую было десницу, Марк затих, словно истосковавшийся по своей темнице узник, Николай Иванович не сомневался, что брак устроится здесь в самое непродолжительное время.

***

Следующая глава >>