Простое окончание, III

1

Записку из домовой книги Римма получила в пятницу. В ней подтверждалось, что Саня проживала на Плющихе с декабря пятидесятого по май пятьдесят пятого года, но Николай Иванович не был готов к тому, что про неё напишут Возницкая … Фамилия эта, казалось, подразумевала не отменяемые никакими обстоятельствами его обязанности перед Саней.

- … тебе еще одна Возницкая… - Римма протянула ему выписку, словно уличая в многоженстве.

- Как бы ты хотела, чтобы она называлась? – Было неприятно, что о его состоянии догадываются..

- Ну да… она была твоей женой… - согласилась Римма.

- Для тебя это новость? – Он направился к телефону, собираясь позвонить в Карманицкий.

- Для меня - нет… - Римма прикрыла дверь, подчеркивая, что Алеша не был в курсе «двойной жизни» отца.

- Кстати, я не вижу, почему это следует продолжать скрывать. Алеша достаточно взрослый.

- Так пойди и расскажи, - не удержалась Римма. – Пусть тоже возьмет первую попавшуюся.

- Во всяком случае, надеюсь, он не позволит себе сказать так о женщине, которую не знает.

- Разумеется, ты её знаешь лучше. А я должна бегать по домоуправлениям, чтобы она оказалась под боком…

- Я жалею, что воспользовался твоей услугой.

- Конечно, тебе было бы приятней заниматься с ней самому…

- Все занятия сводятся к тому, чтобы отдать выписку. Если хочешь, можешь сделать это сама. – Протянув ей трубку, он назвал номер. – Можешь, наконец, отослать по почте…

- Адрес ты тоже помнишь наизусть?.. - Вспыхнув, Римма положила трубку. – Зачем мне лишать тебя удовольствия…

Он позвонил перед сном, во время прогулки. Было слышно, как крикнули «Александру Кузьминичну!..» - и возникла пустота. «Картошку выкопали?! Мама не приезжала?!» - доносилось из соседнего автомата. Он уже хотел перезвонить завтра, но наконец раздались торопливые шаги.

- Коленька?.. – спросила Саня. – Прости, я доглаживала юбку.

Он давно уже не помнил о существовании юбок и в первый момент даже смутился.

- Выписка у меня… - сказал он. – Как тебе её передать?

- Утром мне нужно на метро «Университет»… - прикидывала свой распорядок Саня. – Универмаг «Москва»… ты знаешь, где это?

- Ты имеешь в виду метро или универмаг?

- Как тебе удобнее.

- Тогда в метро, в центре зала. Что ты называешь утром?

- Ну… часиков в одиннадцать, я думаю…

- Ты рассчитываешь время? От «Смоленской» это минут сорок… - Он намекал на её привычку опаздывать.

- Всё равно я опоздаю! – засмеялась Саня. – А как ты меня узнаешь? – продолжала она, словно почувствовав его сомнение: будет ли узнан он?

- Именно поэтому, - сказал он. – Ты никогда не просыпала, но всегда опаздывала.

- Тогда узнаешь! – подтвердила Саня.

К этой встрече он собирался привлечь взятый недавно со Смоленской голубой костюм, но, щадя Римму, решил идти в старом, того же, впрочем, люксовского ранга, ниже которого опускаться себе не позволял. Его жертву Римма компенсировала двумя белоснежными платками (один использовался им для очков), и, кладя их в разные карманы, Николай Иванович задержался перед зеркалом в прихожей. Он давно пришел к выводу, что после сорока пяти мужчина, подобно велосипеду, не должен быть допускаем на улицу без предварительного осмотра, ибо торчащий из ноздри седой волос есть зло не меньшее, чем плохо накачанное колесо. Обнимавший лысину остаток растительности своей конфигурацией воспроизводил купленный Риммой к унитазу поролоновый коврик, выражение же лица напоминало попавшийся Николаю Ивановичу когда-то в «Ниве» обобщенный портрет ученого, составленный на основе шестнадцати оригиналов и поражавший стерильностью черт, словно был получен в пробирке.

Все время осуществляемого им досмотра Римма стояла рядом, мучаясь вопросом и не подозревая того, что всякий брак жизнеспособен лишь до тех пор, покуда каждая из сторон сохраняет в нем хотя бы видимость личной жизни. Оттого, что сама Римма не имела от него никакого секрета, в Николае Ивановиче шевельнулось нечто вроде жалости к ней, и он не смог промолчать.

- Я еду передать… - сказал он, выходя. – Буду часа через два.

Уже в лифте он понял, что завысил срок, и теперь наверняка Римма была занята математикой: до «Юго-Западной» автобусом не больше пятнадцати минут, плюс десять минут метро… Даже с допусками в остатке оказывался минимум час. Ему было странно, что он назвал такой срок, - чисто машинально он всегда производил точные расчеты.

Садясь в автобус, он отметил в себе признаки волнения, обусловленного этим зарезервированным подсознанием часом, как бы предполагавшим общение. Но не мог же он протянуть человеку выписку и уйти!.. И хотя ещё вчера, договариваясь с Саней, он собирался поступить именно так и специально условился встретиться в метро, где, обернувшись на звук приближающегося поезда, нетрудно было изобразить спешку, он рассердился, словно разыграть эту сцену требовала от него Римма. Подобная торопливость отдавала бы бегством, а если кому и следовало бежать, то никак не ему – имевшегося в его распоряжении часа было достаточно, чтобы подчеркнуть это…

От «Юго-Западной» как раз отходил поезд. Вбегая в последний вагон, пассажиры устремлялись к передней двери, чтобы, выскочив на платформу, успеть перемахнуть в следующий и далее, где было свободнее. Николаю Ивановичу нужно было в середину, однако он решил пройти не вагонами, а залом, не позволив себе ни малейшего ускорения. Возникало впечатление загаданного желания, как будто что-то могло зависеть от того, уедет он этим или следующим поездом, тем более что до встречи оставалось ещё целых двадцать минут.

- «Осторожно… двери закрываются!.. – Казалось, в вагон его протиснуло начатое по радио объявление. – Следующая станция «Проспект Вернадского»!»

Опускаясь на диван, Николай Иванович оправдывал свой рывок тем, что – замешкайся – его прищемило бы дверями. Если победа в этой партии выглядела сомнительной, её все же можно было признать ничейной, и устранявшийся таким образом признак приметы успокаивал сознанием, что ни проиграть, ни выиграть что-либо в предстоящей встрече нельзя.

Сидевший напротив с отцом мальчик ел длинную вафельную трубочку с кремом, эти трубочки не попадались Николаю Ивановичу с самой Плющихи, и он вспомнил, что, волнуясь (например, отправляясь к зубному врачу), Саня отличалась повышенным аппетитом, тогда как он сам в таких случаях ничего не мог взять в рот и страдал желудком. Судя по всему, лакомство продавалось возле метро, он хотел поинтересоваться, где именно, но проход заслонила женщина, вставшая к схеме метрополитена. Пояс её плаща был схвачен крупной канцелярской скрепкой, короткие волосы торчали, как у больной птицы, и эти детали, напомнившие Николаю Ивановичу его одиноких сослуживиц, получавших льготные путевки на ноябрь, насторожили предчувствием, и он вдруг отчетливо представил себе, что ожидает его через остановку!..

«Что посеешь, то и пожнешь!» - злорадно вертелось в голове, однако, косясь на неожиданно явленный ему Санин прообраз, он не мог отделаться от мысли, что наказание превысило вину. «Удовольствие, возникающее вследствие того, что мы видим, как предмет нашей ненависти разрушается, - вспомнил он завещанного ему Кузьмой Спинозу, - возникает не без некоторого душевного неудовольствия». Доказательство сводилось к тому, что, вообразив на месте потерпевшего себя, мы невольно начинаем испытывать сострадание. Но сейчас Николая Ивановича смущало не сострадание, а невесть откуда взявшееся ощущение, будто эти разрушения произвел он.

По крайней мере следовало сделать все, чтобы Саня о них не догадалась. Для этого нужно было увидеть её первым, притом остаться незамеченным, получив возможность адаптироваться к конкретному облику. Чтобы попасть на «Университет», ей предстояло доехать до «Арбатской» и перейти на «Библиотеку…» Выйти там можно только к хвостовому вагону, а, боясь заблудиться, иногородние, как правило, не привередничают и садятся в тот вагон, возле которого оказываются. Так что появиться она должна была, скорее всего, в правом конце зала.

Приехав, он вернулся назад и перешел на Санину платформу, очутившись далеко от того места, где мог бы с ней столкнуться. План его состоял в том, чтобы, пропустив очередной поезд, пройти к самому выходу их туннеля, куда на день сдвигают мачты для мытья плафонов и подметальные машины. До последней двери состава оттуда метров пять и разглядеть прибывших не составит труда – сейчас их было немного. Главное же, чтобы пройти в зал, им следовало направиться в противоположную от Николая Ивановича сторону, вряд ли Саня станет любопытствовать, что делается сзади. Даже если она и оглянется, то, не рассчитывая встретить его здесь, разумеется, не обратит внимания.

Первый же поезд показал, однако, уязвимость его плана: из своей засады он видел лишь тех, кто покидал ближний вагон, но ведь Саня могла сесть и в следующий. К тому же, на мгновение оказываясь к нему боком, пассажиры тотчас поворачивались спиной. Постепенно он стал продвигаться вперед, успокаивая себя тем, что Саня ждет его с «Юго-Западной» и вообще не прореагирует на обитателя этой платформы.

Он пропустил уже четвертый поезд, было семь минут двенадцатого, и он решил выйти в зал, налево, к арке эскалатора. Позиция эта теперь обезопасилась: зная, что опаздывает, Саня конечно же сразу повернет вправо, к центру, где они условились.

Становилось оживленнее, и почти все монолитные диванчики по обе стороны зала были заняты. На ближнем препиралась юная пара с коляской, по соседству расположился пожилой военный, которого теребил внук с нетерпеливым, по-видимому только что купленным фотоаппаратом, из-за них выглядывала девушка в кожаном пальто. Сидя вполоборота, она то ли жевала, то ли беседовала с подругой. Отойдя от стены, Николай Иванович заглянул дальше, но тут в руке девушки мелькнул бутерброд, и ему показалось, что она держит его колбасой вниз… Такую привычку имела Саня! Он забыл про осторожность и, спасаясь от неожиданного встречного взгляда, едва успел свернуть к платформе. На всякий случай он прошел вперед, внушая себе, что это иллюзия, что Саня не может так молодо выглядеть, - не хватало разве что белых гольфов!.. Но именно потому, что сюда требовались гольфы, он понял, что это действительно Саня, и, не в силах с этим открытием двигаться, остановился.

- Коля!.. – раздалось сзади.

Он не решался обернуться, боясь, вдруг и правда там, в зале, произошла ошибка и он увидит нечто совсем другое.

- Ко-ленька!..

Его тронули за рукав, и это прикосновение тотчас убедило его, что он не обманулся.

- Я же говорила, что не узнаешь!.. – улыбалась Саня. – Тем более что я приехала вовремя.

- Мы ведь договорились в центре…- Не умея овладеть собой, он проскальзывал глазами мимо, стараясь не видеть ее лица.

- Просто я хотела увидеть первой! – Взяв его под руку Саня свернула в зал.

- Какое это имело значение?

- Мы правильно идем? – Саня огляделась. – На эскалатор или по лестнице?

- Сюда… - Он показал на переход. – Там будет свой эскалатор.

- … я боялась, что ты старенький!.. – объяснила Саня, поднимаясь по лестнице. – Представляешь – картина: ты подходишь, и баба Саня отключается… А ты у нас, оказывается, молодец!

- Ты бабушка?.. – Он спросил, чтобы не молчать.

- Ещё какая! А ты дедушка.

- Алеша не женат… - Сказав, он спохватился, что есть ещё Таня, и, значит, автоматически внуком обзавелся и он. – Это мальчик или девочка?

- Манюня! Пятый год.

- Манюня?..

- Мария. – Встав на экскалатор, Саня дотронулась до его плеча. – Такой чистенький!.. Наша уборщица вышла замуж (жениху под восемьдесят) и не нахвалится: «Каждый день бреется и каждый день ноги моет!..»

Она снова коснулась его плеча, как бы благодаря, что в этом заочном состязании он не подкачал, и, чувствуя на себе её взгляд, Николай Иванович подумал, что от момента, когда она увидела его, до того, как окликнула, существовала все-таки пауза. Похоже, не такой уж он был молодец.

Ему казалось, что Саня стала выше ростом, или он просто отвык от ее манеры откидывать голову. Собранные заколкой каштановые волосы, грозя рассыпаться, тяжелели на воротнике пальто, и на его черном фоне стала заметна седина, словно обеспечивавшая этот её не доступный смущению взгляд, за которым он признавал странное над собой превосходство.

Было солнечное утро, с нарядной субботней толпой, с фиолетовыми астрами в цветочном киоске и в корзинах на тротуаре перед продавцами, торговавшими вразнос.

- Любимый Манюнин суп!.. – Пожав ему локоть, Саня устремилась к киоску с мороженым. Подойдя, он увидел, что кошелек в ее руке разложился в нейлоновую сумку, наполняемую пакетиками с изображением курицы. - Это польские, югославские у нас не проходят! Не станет есть, пока не покажешь пакетик: чтобы желтенький, с петушком! В ГДР продаются такие блокнотики – «Что нужно купить». Очень удобно, ничего не забудешь.

- Если бы было написано, что можно. Ты была в ГДР?

- По путевке. Везла Татьяне палас – настоящий ковер! – и всю дорогу повторяла: «палас, палас…» Потому что ковры провозить не разрешается. В Бресте входит пограничник: «Это что у вас?» Я, не моргнув: «Ковер!» - Саня рассмеялась.

- До Ленинского проспекта можно доехать на трамвае, - сказал Николай Иванович, подходя к трамвайному кругу. – Там пересесть на троллейбус или автобус. Можно было бы сразу троллейбусом – за углом останавливается «четвертый». Но не ручаюсь, что в нем удастся сидеть.

- Какой трамвай? – созерцала Саня затор вагонов.

- Безразлично.

Стоявший на выходе с круга вагон уже включил двигатель, однако углядев, что следующий поведет мужчина, Саня потянула Николая Ивановича туда, полагая, очевидно, что мужчина все равно приедет быстрее.

- … Чем ты занимаешься? – спросил Николай Иванович, когда они устроились в полупустом салоне.

- Недавно нам как раз дали про это анкету. – Саня изучала билетик, и он узнал ее привычку стеречь дорожное счастье, где сумма первых трех цифр должна соответствовать оставшейся. – Первый вопрос: «Ваша профессия?». Полдня никто не мог написать. Вообще-то мы считаемся радиоинженерами… на четыре не сходится!.. - Она отправила билет в карман.

- … на три, - уточнил он и полез в пиджак. – Вот то, что ты просила.

Развернув выписку, Саня молчала, и ему показалось, что фамилия Возницкая явилась неожиданностью и для нее.

- Что-то не так? – спросил он, чувствуя свой простатит и сомневаясь, что при сегодняшних впечатлениях осилит поездку в универмаг.

- … теперь мне оттуда не выбраться. – Встряхнувшись, Саня попыталась улыбнуться.

- Тебя смущает фамилия?

- … и фамилия. Я ведь Молодцова. Причем здесь, скажут, Возницкая?

- Это легко доказать… - Николай Иванович вспомнил, что единственным его условием при разводе было, чтобы Саня сменила фамилию.- Как записана Таня?

- Как ты.

- Вот первое доказательство! Можно наконец взять выписку из загса.

- Можно, - согласилась Саня. – Как все непросто, боже мой!

- Если тебе это сложно, я возьму сам! – Сказав, он удивился своему предложению.

- Не нужно, - Саня покачала головой. – Значит, так все и должно быть. Как выйдет.

- Фатализм здесь совершенно неуместен!.. – Подыскивая аргумент, он осекся: в ее волосах над виском слева зеленел эмалью крохотный кленовый листок...

С кленового листа всё и начиналось! Когда-то, после Саниного дома отдыха, он взял из почтового ящика конверт на её имя. «От кого это?!» Саня пожала плечами и, открыв, извлекла красивый осенний лист. Больше в конверте ничего не было.

- Нам выходить… - Николай Иванович заставлял себя не смотреть на Санино украшение.

Казалось, она почувствовала перемену в нем и, сойдя на тротуар, остановилась, давая понять, что не претендует, чтобы её сопровождали дальше.

- Теперь мне куда?

- Остановка справа, - Николай Иванович показал через проспект, - напротив «Синтетики».

- Очень кстати! Заодно загляну в «Синтетику»!.. – Она словно хотела облегчить ему отступление.

- Любым троллейбусом или автобусом, - сказал он. – По-моему это четвертая остановка, водитель объявит. Привет Лидии Ивановне!.. – добавил он ей вслед, не готовый к тому, что освободится так просто, и только сейчас сознавая, что, очевидно, больше они не увидятся, как будто их развод совершился снова и на этот раз уже навсегда.

Саня обернулась и помахала рукой.

2

- Я заметила: борщ и компот всегда лучше на следующий день. – Римма поставила ему жаркое. – У людей не начинают есть первое, пока все не сели, - повысила она голос, призывая задержавшегося в своей комнате сына, - а у нас … Ты уже ешь второе, Алеша не начинал первое, и все кончается тем, что я ем холодное…

Сквозь лоджию была видна плоская крыша дома наискосок, и защепки на бельевой веревке казались Николаю Ивановичу разгуливающими там людьми.

- Купила тебе твои длинненькие! – Римма подвинула ему помидоры. – На рынке, каждый в руках держала.

Из плохо закрытого крана о раковину стучали капли, как будто тикал будильник, и он вспомнил преподанную ему на Рождественке диететику: «Следите за тем, - говорил Колмановский, – чтобы деятельность желудка не совпадала во времени с работой мысли. В крайнем случае можете дать волю воображению – оно близко к деятельности механической».

- В универсаме есть зеленый горошек, – Римма пропустила сына к столу. – Берут по двадцать банок…

- Я уезжаю. – Дома Алеша ходил до половины голый.

- Надеюсь, не в таком виде?.. – не удержался Николай Иванович.

Алеша промолчал.

- Куда ты едешь?

- … В Воскресенск.

- Утром поехать нельзя? По-моему, приятнее ночевать дома.

- Нельзя. – Алеша увеличил громкость висевшего над столом радио.

- Что это?.. – Николай Иванович пытался вспомнить мелодию.

- Второй концерт Сен-Санса.

- Правильно… - согрелся он неожиданным в сыне знанием. – Не хочешь рассказать, что у тебя нового? Ты давно ничего нам не рассказываешь.

- На интересующем вас фронте ничего.

- Что ты имеешь в виду? – Он почувствовал, как краснеет, и поискал глазами Римму. – Помидоры очень удачные.

- … то же, что и вы. Посмотри вон на мать.

Николай Иванович увидел, что Римма льет компот мимо чашки.

- Нас с мамой можно понять. Мы уже в таком возрасте, когда хочется определенности.

- … хочется быть за тебя спокойной! - сказала Римма, не оборачиваясь.

- Хочешь быть спокойным – будь им, – Алеша взял помидор. - Нельзя дать мне немного с собой?

- Я уже положила. – Римма кивнула на спинку его стула, где висел целлофановый пакет. Алешины судейства она отоваривала так, словно кормить предстояло футбольную команду, - Николай Иванович удивлялся, что сын соглашается таскать столько еды. Впрочем, Римма уверяла, что судейская бригада состоит из трех человек, очевидно Алеша заботился о коллегах.

- Футбол, по-моему, скоро кончается? - спросил Николай Иванович, чтобы ободрить Римму.

-… начнется хоккей, - отозвалась она вместо сына, ставя им чашки с компотом.

- А что происходит на работе?

- Происходят курсы. – Отвечая, Алеша на него не смотрел.

- Какие курсы? – Николай Иванович оживился.

- Начальник купил мотороллер, теперь нужно получать права.

- Какое отношение имеешь к этому ты?

- Одному ему учиться скучно. Берет с собой меня. Приятно, что в рабочее время.

- Возможность ничего не делать представляется не так уж редко. Важно ей не поддаться, - вспомнил Николай Иванович, с какой охотой сын отправляется в колхоз, на стройку, овощную базу – лишь бы не в свой проектный институт.

- Может быть, имеет смысл сменить профессию? – Римма посмотрела на мужа. – Наверное, это ещё не поздно сделать?

- Почему сразу сменить? А не попытаться пойти вглубь профессии, изменить отношение к ней?..

- Все-таки существуют склонности… - Римма намекала на несостоявшийся Алешин физмат, к чему в немалой степени был причастен заведовавший там кафедрой Марк, - она просила его проследить, чтобы к сыну отнеслись внимательнее. Желая исполнить её просьбу неформально, Марк приехал экзаменовать Алешу сам, спросил едва ли не всю программу и поставил «удовлетворительно».

- Тебе эта тема неинтересна?.. – прослушал Николай Иванович Алешино молчание.

- Сменить нужно квартиру.

- Не близко, конечно. Но есть и свои плюсы. Воздух, много зелени… для нас с мамой это имеет прогрессирующее значение.

- Просите себе здесь, в Теплом Стане. Я согласен на любую комнату в общей квартире.

- Что значит- любую? Разве смысл не в том, чтобы быть ближе к работе? - не понял Николай Иванович пылающих Римминых щек.

- Ему нужна отдельная комната. - Римма вперила взгляд в газовую плиту. – Отдельно от нас. - В самые тяжкие своим минуты она обнаруживала какое-нибудь пятно и хваталась за «гигиену».

- Да. – Алеша взял компот.

- … это твое право, - нашелся наконец Николай Иванович. – По крайней мере, можем мы знать причину?

- … чем у тебя заслужили?!. – терла Римма эмалированный поддон.

- Такими вопросами. Просто хочу попробовать пожить сам.

- Не вижу, что мешает твоей самостоятельности сейчас? – сказал Николай Иванович. – Согреть себе обед, вымыть за собой тарелку…

- … веришь, что все эти подвиги мне позволят совершить?

- Во всем виновата я!.. – Римма так раскачивала головой, что нельзя было за неё не вступиться.

- Только что мама говорила, что нужен горошек. Ей самой носить тяжело, но ты не пошел… теперь же ты поворачиваешь дело так… можно подумать, что тебя лишают возможности помогать. Твои пожелания мы с мамой, разумеется, учтем, хотя я не уверен, что, при размерах нашей кухни, разменять эту квартиру будет легко.

- Да, пожалуйста. – Алеша встал. – Любую комнату.

- Ты не считаешь, что подобная экстренность может быть нам обидна?.. Легко сказать – любую. В любую мы тебя не отправим, а найти что-нибудь приличное требует усилий.

- … пусть ищет сам! – Римма покончила с плитой.

- Артель «Напрасный труд». – Алеша взял со стула пакет. – Вы ведь всегда лучше знаете, что мне нужно! Что бы я ни нашел…

- … я соглашусь!

Слова Риммы были даже большей неожиданностью, чем Алешино заявление, Николай Иванович смотрел на нее, надеясь получить подтверждение, но она пошла вынести мусор.

- Раз мама не возражает, попробуй… - В отсутствие Риммы он не решался высказаться определеннее, и Алеша мешкал, словно прикидывал, достаточно ли ему этого разрешения. Было слышно, как на лестнице откинули совок мусоропровода.

- … Ты не можешь мне одолжить? – спросил Алеша. Стало ясно, что он хотел убедиться, что мать действительно ушла.

- Я не знаю, о какой сумме идет речь?

- Рублей двадцать – двадцать пять. Я должен получить премию…

В комнате Николай Иванович достал из коробки три десятки:

- Тебе хватит?

- Спасибо. – Алеша поспешил убрать деньги в брюки. - Еду сегодня потому, что в девять первая игра…

- Я не собирался твою откровенность стимулировать.

Было неприятно, что с просьбой Алеша обратился к нему, а не к матери, которая была ему ближе, никогда не отказывала и не заслуживала такой дискриминации.

- Прости… - смутился Алеша, и в прихожей раздался звонок.

Сегодня Римма нарушила сразу три своих правила: не взяв ключа, захлопнула дверь и к тому же не поставила замок на предохранитель.

3

- Я подумала: может быть, это совсем не плохо?.. – сказала Римма, когда он вернулся из универсама. – Что-то же, ты видишь сам, ему мешает. Возможно, ему просто негде встречаться. А привести сюда он стесняется.

- Встречаться можно где угодно.

- Но… отношения должны развиваться.

- Место для этого, как правило, находят. – Он положил сумку на вешалку. – Горошек кончился.

- Говорят, в Банном переулке существует что-то вроде жилищной биржи. Где это - Банный?

- Почему это интересует тебя? Кажется, было решено предоставить инициативу Алеше.

- Туда советуют ездить в воскресенье. По выходным там больше предложений. Но у него футбол…

- Если футбол для него важнее… - Николай Иванович направился в комнату.

- Действительно! – воспряла Римма. – Сперва нужно понять, насколько это у него серьезно…

Не решаясь вернуться к прерванной стирке, она пошла за ним, и, чтобы успокоить её, он взялся за шахматы. Считается, что ничто не успокаивает женщину лучше, чем спокойствие мужчины, а Римма знала, что в другом состоянии он не позволял себе сесть за доску.

На сегодня он планировал посмотреть вариант сицилианской защиты, связанный с ходом Ф2:в2, где возникала спорная позиция, однако, расставив фигуры, никак не мог сосредоточиться, а главное, объяснить – почему? Дело было вовсе не в Алеше – он не понимал, чем живет сын, не знал за ним стремлений, которые мог уважать, проблем, вызывающих сочувствие. Пресловутый же голос крови был для него пустым звуком, он никогда не испытывал к сыну и доли того отцовства, которое испытал давней зимой, увидав чуть свет в их подъезде Алешиного сверстника, раскладывавшего по ящикам утренние газеты. Это был некрасивый подросток, сутулый, с большими ногами. Сознание дорисовало его одиночку-мать, внезапную болезнь младшей сестры, не позволившую матери разнести почту самой. Все два часа, что занимал путь на службу, Николай Иванович пытался вообразить причину, способную в такую рань поднять с постели Алешу, но, увы, безуспешно.

Римма стояла в дверях, словно голодный, провожающий взглядом каждый твой кусок, и это мелькнувшее в голове сравнение объяснило, что именно ему мешало! Мешало то, что, в отличие от Риммы, он действительно оставался спокоен, - против всякого рода семейных неожиданностей у него был воспитан иммунитет раз и навсегда, но сейчас спокойствие смущало его, как бы заживо помещая по ту сторону жизни, которая, в сущности, есть не что иное, как способность волноваться. Неясно было, таким образом, кто из них двоих нуждается в сочувствии больше? К тому же любое его слово об Алеше лишь насторожило бы Римму, вызвав подозрение, будто он все еще продолжает думать о размене, - не потому ли, что на самом деле ситуация значительно серьезнее, чем он пытается ей внушить?

Показывая, что поглощен анализом, он машинально передвигал фигуры и, когда наконец Римма отправилась достирывать, испытывал единственное желание – лечь. Но сделать это было нельзя: прерванные им раньше обычного шахматы Римма опять-таки связала бы с его озабоченностью делами сына.

Он едва дождался вечера.

- Когда даешь поблажку возрасту… - начала Римма, заглянув в комнату по очередной хозяйственной надобности и застав его уже в постели. Она не кончила фразу, лишь пошуршала в шкафу, так что можно было подумать, что критика относится не к нему, а к ней, мобилизующей себя заняться еще и глажкой.

«Очень крепок будет сон, до утра продлится он. Стул и пищеварение достойны восхищения…» Тщетно звал он на помощь полученное от Колмановского пособие. Он совсем был не прочь, чтобы Алеша и в самом деле устроился отдельно, избавив их с Риммой от необходимости заискивать, добиваясь от него лишнего слова… Но – объективности ради! – почему следовало ставить Алеше в минус и то, что с просьбой о займе он не обратился к матери? Зная Риммину мнительность, он скорее всего просто не хотел подбросить для неё лишнюю пищу.

Прослеживая, как возникло в нем это предубеждение против Алеши, он заставлял себя признаться, что неприятно ему было не то, что Алеша попросил деньги у него, а то, почему попросил. Потому что знал: отец к нему равнодушен и не станет вникать, зачем эти деньги понадобились… Неприятно было именно то, что Алеша его понял, - Николай Иванович вспомнил опровержение Кузьмой Спинозы: «… я знаю, что напакостил, а ты догадался… Вот чего, дорогой Ашот, мы не любим!»

На сон не было и намека. В таких случаях рекомендовалось закрыть глаза и постараться отыскать в прожитом дне что-либо приятное.

Он закрыл глаза, не надеясь раздобыть материал для последующей части опыта, и, словно в телевизоре, внезапно переключенном с черно-белого на цветное изображение, увидел зал метро, оживление на оправленных светлым мрамором диванчиках и бутерброд, повернутый колбасой вниз. «Коленька!.. Я же говорила, что не узнаешь!.. Тем более что я приехала вовремя…»

4

До сих пор он не был уверен, что этот брак состоялся бы. Но произошло событие, подействовавшее на него сильнее, чем слова матери: неожиданно женился Марк. Предшествовала этому едва ли не большая неожиданность: сделав предложение Александрин, он получил отказ!

Отказ Александрин, чья ориентированность на Марка не вызывала у Николая Ивановича сомнений, переворачивала все с ног на голову. Что если и в случае с Саней решать предоставлялось вовсе не ему?!.

Перспектива оказаться отвергнутым возвращала его к анналам этой связи, где многое выглядело зыбким, зависевшим от каприза другой стороны, и уязвляло его мужское достоинство. Оценивая кривую их отношений, ни один математик не взялся бы утверждать, что производная здесь положительна: нельзя было, например, поручиться, что объяснение с Саней не кончится очередным «Идиот!» или швырянием ножниц… По-видимому, они с Марком пожинали плоды изначальной ошибки, состоявшей в том, что оба сеяли в чужой борозде, тогда как требовалось им совсем другое – то, что некогда звалось женщина своего круга.

Вслух эту мысль высказал научный руководитель Марка, положение которого обязывало не просто указать на ошибку, но и содействовать ее устранению, тем более что его приятель, историк транспорта Лев Сергеевич, имел дочь Лялю, студентку.

Научные интересы Льва Сергеевича сформировались в семье, где ещё здравствовал Лялин дед, географ, познавший на своем веку все средства передвижения, включая воздушный шар. Замечательно, что каждый вид транспорта, к услугам которого прибегал Сергей Львович, предоставлял ему возможность побывать в катастрофе: он переворачивался в кибитке, дважды летел под откос вместе с поездом Москва-Петербург, тонул на колесном пароходе, падал в ущелье с аэропланом и всегда оставался невредим. В последнюю аварию Сергея Львовича доставил восьмицилиндровый трофейный «хорьх», не в пример своему водителю сильно пострадавший. Это был более чем достаточный повод обратиться к Марку, после войны около года работавшему по репарациям и хорошо знавшему немецкие автомобили. В тайне от отца Лев Сергеевич имел в виду вызвать к жизни не «хорьх», а Лялю, и в первый же свой визит на дачу в Фирсановку, куда были свезены спорившие за его внимание объекты, Марк ощутил тамошний антагонизм. Сергей Львович тянул его в гараж, суля сделать участником необыкновенного путешествия, план которого обещал изложить, как только машина окажется на ходу; Лев Сергеевич же норовил завести в аллею с высокими, в рост человека флоксами, скрывавшими скамейку с читающей Тарле Лялей. Поскольку в течение последующего месяца Ляля оказалась замужем, а «хорьх» был сдан в металлолом, план Сергея Львовича так и остался неизвестен, автор ни разу не обмолвился о нем, словно сознавая, что заинтересовать потомков способен лишь план удавшийся. План Нельсона в Трафальгарском бою изучают лишь потому, что его удалось провести в жизнь; противник Нельсона, Вельнёв, наверняка тоже имел свои соображения, но ведь осуществить их он не сумел - кого теперь интересует план Вельнёва!

Ляля перешла на предпоследний курс биологического факультета и, активно участвуя в студенческом научном обществе, обладала темой, сулившей материал не только для диплома, но, как уверяли специалисты, и для кандидатской диссертации. Формулировалась она так: «О конвергенциях в строении пениса у роющих грызунов в связи с их подземным образом жизни». В обоснование постановки проблемы отмечалось, что «именно особенности тонкого строения наружных гениталий зачастую дают пищу неадаптивным концепциям видовых и родовых различий ввиду трудности адаптивных объяснений появления этих структур». Морфологическая эволюция хомякообразных полностью поглощала внимание добросовестной дарвинистки, и о рыскающем по участку соседском кобеле Ляля неизменно говорила «она».

Николай Иванович посетил Фирсановку на исходе медового месяца. Кончался август, в траве у веранды трепыхался коричневый лист плюща, принятый им за воробья, и улыбающаяся куда-то внутрь себя Ляля гуляла возле клумбы, наклоняясь к ней и нюхая георгины. Её вполне можно было принять за чистый штамм профессорской дочки, так и появившейся на свет – в панаме и с книгой Тарле в руках, если бы не холмик в дальнем углу сада, помеченный скрепленными друг с другом пластинками стекла. Внутри помещались поблекшие детские строки: «26 июля 1940 года от страшных укусов собак скоропостижно скончался маленький неизвестный ежик. Вечная ему память!» Мартиролог этот являлся не единственным Лялиным капиталом. В столовой висела её акварель «Я не сплю»: полумрак большой комнаты, приоткрытая дверь в кабинет вызолочена невидимой лампой, свет которой отражается и в полировке стоящего слева от двери шкафа, справа – черный силуэт пианино, и высвеченный впереди ковер постепенно темнеет книзу, где подразумевается ложе отроческой бессонницы. Николай Иванович не знал примера, когда бы название так помогало художнику.

«Ежик» и акварель было первое, что продемонстрировал ему Марк в Фирсановке, и он тут же простил Ляле её постоянную улыбку, нюханье не издающих запаха георгинов и то, что, справляясь у него о родителях, она выразилась так: «Вашего отца уже нет в живых?» После он узнал, что за два года до рисунка семью оставила мать, и в смежную с кабинетом Льва Сергеевича гостиную Ляля переселилась, чтобы убеждаться, что отец есть. На эту её потребность не посягнула даже любившая порядок Анастасия Петровна, а ведь, оккупировав гостиную, Ляля препятствовала иметь в доме общество.

Анастасия Петровна была доброй женщиной, жаловалась, что «счастливые люди – это те, кто умеет думать о себе больше, чем о других», из чего следовало, что она предпочитает оставаться несчастливой. Своеобразная душевность Анастасии Петровны нашла выражение и в лексике её брошюры «Школьная кроликоферма»: «Чтобы сдать шкурки первым сортом, забой зверьков следует поручить самому аккуратному пионеру. Забивать их нужно так: взять за задние лапки левой рукой, опустить головой вниз и палочкой нанести резкий удар по затылку. Для спуска крови острым ножичком делают надрез в области носа и подвешивают тушку на 8-10 минут. Затем следует сделать круговые надрезы на ножках вокруг скакательных суставов».

При несколько надменном выражении – возможно, это впечатление возникало благодаря затянутому расстоянию от верхней губы до носа и удлиненным тяжелым мочкам ушей, заставлявшим вспомнить екатерининские подвески, - Анастасия Петровна держалась в доме совершенной прислугой и, ревностно оберегая добровольно возложенную на себя ношу, старалась предвосхитить малейшие бытовые надобности близких. Будучи доцентом Тимирязевской академии, она по сей день убирала Лялину комнату, готовила и стирала на всю семью, выносила мусорное ведро, ворча по дороге, что, когда умрет, мусор придется выносить коту. Не раз Марк пытался отнять у неё ведро, пока не понял, что оно есть символ не унижения, а величия, Анастасии Петровне была открыта истинная мудрость власти: если хочешь быть первым, научись быть всем слугой.

Домочадцы в полной мере испытали на себе справедливость этого принципа, и Марк никогда не находил в них фамильного сходства больше, чем когда Анастасия Петровна отсутствовала. В такие минуты деда, отца и внучку роднило возбуждение удачливых беглецов. Мог ли Марк знать, что этот генетический признак успел приобрести и сам!

При всем том Ляля всегда считала себя обязанной мачехе и своим неукоснительным распорядком дня, и освоенным фортепиано, и биологией, и верой в настойку календулы, без которой не обходилось у неё лечение мужа, дочерей, внуков, и, само собой разумеется, - Марком. С первого предъявления Анастасия Петровна квалифицировала его как "то, что нужно!" и за семейным обедом удостоила добавочной чашки своего знаменитого киселя из ревеня.

Досуг в Фирсановке был поделен между музыкой и покером. Еще в недавние времена «хорьха» покеру принадлежало безусловное первенство, впредь значительно поколебленное. Началось с того, что, не дождавшись одного из специально приезжавших в Фирсановку партнеров, Лев Сергеевич посадил за карты Марка, и в тот же вечер ветераны понесли чувствительный ущерб. Успех сопутствовал Марку при любых соперниках, и вскоре вскрылась закономерность, чреватая неприятными домыслами: у зятя хозяина дачи неизменно оказывались карты, не выиграть которыми было нельзя. При одном воздержавшемся (Сергей Львович) было постановлено отменить флеш-рояль, но и это не помогло! В последующие воскресенья Фирсановка обезлюдела, искушать судьбу не брался даже Лев Сергеевич и наконец предложил наличному составу игроков сражаться на интерес. Однако ещё за предшествовавшим этому непорочному покеру вечерним чаем сам же он начинал над ним подтрунивать с привлечением непременных своих транспортных мотивов - получая от жены кусок пирога, говорил, например, так: «Большому кораблю… рот радуется!», а во время игры то и дело повторял «Разумно!..» - так что однажды вынудил отца заметить, что большая часть научно-позитивных направлений вообще не признает разума, что в разум верят одни метафизики.

Мирить прения слетала муза. Анастасия Петровна выносила виолончель Сергея Львовича, и начинался дуэт. «Абсолютно первый сорт! – поощряла Анастасия Петровна, иногда впрочем позволяя себе корректировать Лялино фортепиано: - Не фамильярничай с восьмыми!..»

Уставая от этой роли русского интеллигента, Лев Сергеевич старался незаметно взять с полки книгу; подвергнутый отдыху Марк вырезал ножницами по бумажной салфетке – сложенная вчетверо, она прорезалась насквозь и после, развернутая, поражала симметрией прихотливых узоров, разглядывая которые Анастасия Петровна заявляла, что в зяте погиб ювелир.

«Спасибо, что попроведали! – тряс руку Николая Ивановича при прощании хозяин. – Мы вам этого никогда… не простим! То бишь не забудем!.. Кстати, сколько вы к нам добирались?» – Он не упускал случая пополнить свои знания о транспорте, и Николай Иванович вспомнил, что первая фраза его учебника начиналась словом «Вычленяя».

- … она написала стихи, - сказал Марк, провожая его к поезду. – По-моему, талантливо, особенно конец:

Мечтается, мечтается, мечтается…
Сбывается, сбывается, сбывается!

Марк словно оправдывался, что ему довольно и того, что он дал кому-то повод поставить этот восклицательный знак.

Возвращаясь домой, Николай Иванович думал о том, что со своего дня рождения виделся с Саней только раз – она приезжала к ним вымыть окна. Правда, периодически она звонила, но свободные часы он по инерции продолжал беречь для библиотеки, как если бы все еще собирался в математике что-то успеть. После ночного разговора с матерью его брак казался делом решенным, а состоится он месяцем раньше или позже… нынешняя ситуация его вполне устраивала, он вообще был не прочь, чтобы последнее слово здесь сказало время. Боязнь потерять Саню не внушило ему даже неудачное сватовство Марка, не исключавшее, что пренебречь могут и им, - то было лишь самолюбие. Но сейчас, когда альтернативой Сане рисовалась Фирсановка, он решил завтра же встретить ее с работы и наконец взяться за формальности. Некрасиво выглядело и перед матерью – он дал молчаливое согласие на этот брак, а слово свое полагалось держать. Тут только он вспомнил, что Саня догуливает отпуск в Ессентуках по заводской путевке и будет третьего.

Она отсутствовала в школе ещё и седьмого, ему уже мерещились южный роман и жребий Марка, включая Фирсановку. Восьмого она появилась, но математики в тот день в десятых классах не было, им не удалось сказать и нескольких фраз, и он решил подождать её после занятий.

Проще всего это было сделать у школы, но их наверняка увидели бы, и, памятуя о совместном прошлогоднем квасе, он отправился на угол Садовой. Кто, однако, мог поручиться, что Саня не оказалась там случайно и – тем более - что обратно она ходит той же дорогой? Наконец, с отпускными впечатлениями она могла пойти к Лиде, в Карманицкий, а это в другую сторону…

Часы показывали четверть одиннадцатого, уроки кончались без пяти десять, она давно должна была подойти!.. Неуверенность относительно её маршрута воскресила в нем и более существенное сомнение: что если решать предстояло действительно не ему?.. Он пытался внушить себе, что отказ Александрин ничего не означает, что Александрин не отличалась в отношениях с Марком той инициативой, какая исходила от Сани, но следом обнаружил соображение, прежде ни разу не учтенное: между ним и Саней существовала разница почти в одиннадцать лет! Таким минусом Марк не обладал, поскольку Александрин была старше Сани… Это - естественное – препятствие казалось таким значительным, что он даже немного успокоился. Смириться с объективной причиной отказа было наименее болезненно, возможно, впрочем, его покладистость объяснялась тем, что он уже заметил бегущую к нему по Дурновскому Саню.

- Случилось что? – Изображая тяжесть дистанции, она плюхнулась на него, словно на финишную ленточку.

- Ничего абсолютно. – Он смотрел, нет ли за ее спиной кого-нибудь из школы.

- На перемене, гляжу, крутишься-крутишься вокруг…

- Просто давно не виделись… - Он протянул руку, чтобы взять её тяжелую сумку.

- Где-то кобель подох! – засмеялась Саня.

- Не понял… - потянул он у нее сумку.

- Чего ты вообще-то понимаешь? Надумал, говорю, повидаться… - Она наконец отдала свою клетчатую сумку с надписью «Привет из Ессентуков!», явно недоумевая, зачем та ему понадобилась. – Оригинальная, правда? Умеют же делать!.. Главное дело, чувствую, что ты ждешь: точно, думаю, тут стоит, возле бочки! А уйти не дают, - она кивнула назад, в переулок, - соскучились.

- Мы можем зайти в кафе… - Он посмотрел на часы.

Он не любил ни ресторанов, ни кафе, идея эта была рождена Саниным затянувшимся отпуском, как бы провоцирующим его соперничество с курортными кавалерами. Не заставая её в школе целых четыре дня, он решил, что, как только она появится, пойдет с ней в кафе и сделает предложение. Кафе, таким образом, планировалась как мера чрезвычайная, но какая была в ней необходимость теперь, когда он видел ещё не пришедшую в себя от спешки Саню и понимал, что её не приходится добиваться? К тому же в теории кафе виделось ему часов около восьми, без спешки, а сейчас было половина одиннадцатого, и при известной Сане его предубежденности против злачных мест приглашение приобретало характер именно чрезвычайный. Наконец, все это происходило на фоне уже самого по себе диковинного ей его ожидания.

- … без стропальщика не имею права! – Санина шутка не смогла скрыть того, как она подобралась, словно её вызвали на педсовет.

Он не мог понять, что её так разволновало. Или о цели его приглашения она догадывалась?.. Эта мысль, словно обесценивавшая то, что он собирался предпринять, уколола его – преподнести себя Сане он рассчитывал все-таки как сюрприз, надеяться на который она не могла. Не лучше ли было повременить?.. На всякий случай он решил снизить накал свидания, заменив шашлычную у Никитских знакомым кафе-мороженым.

- Ты ведь можешь переночевать в Карманицком, - сказал он, положив себе при малейшем возражении отменить мероприятие вовсе.

- Правда… - Саня тронула ладошкой щеку. – А, может, лучше когда в другой раз? Я б оделась… - Она оглядела себя, словно взялась помочь ему все перенести на потом.

В её сговорчивости ему почудилась тень незаинтересованности, и он не удержался настоять:

- Ты достаточно одета. Это не ресторан.

Подходя к пострадавшему в начале войны от бомбы и до сих пор не ремонтированному Театру Вахтангова, Саня кивнула на сумку, которую он держал в одной руке со своим худеньким по началу года портфелем:

- Тебе зачем?..

- Затем, что тяжелая.

- Нехорошо это: мужчина с сумкой…

Очутившись в полупустом зале, Саня старалась заслонить его ношу от посетителей, сидевших у окон, справа.

- Что ты в ней носишь?! – Он пропустил её за столик в углу.

Из положенной им на свободный стул сумки Саня показала край книги:

- «Справочник молодого машиниста башенного крана»! Ясно?.. Экзамен сдаю. Ну как бы сказать, аттестация вроде. Целую библиотеку мне загрузил.

- Кто?

- Еркин наш, начальник ремстройцеха. Больше всего боюсь – есть такой вопрос – «Сигналы стропальщика». Ещё покажу им, как дядя Саша Корнев!..

Увидев официантку, Саня сунула книгу в сумку, словно пользовалась шпаргалкой. Николай Иванович заказал мороженое и, когда, убрав блокнотик, официантка хотела уйти, поспешно добавил: «… и два бокала шампанского, пожалуйста…» Саня, похоже, почувствовала его колебание, вызванное мелькнувшей уже в ходе заказа мыслью, что само по себе мороженое ни к чему не обязывает, тогда как в компании с шампанским… В цейтноте он нашел как будто бы неплохой ход: попросил не бутылку, а лишь два бокала, не затевая особого пира и сохраняя возможность отступить. Но едва официантка отошла, ему стало казаться, что два бокала выглядит ещё более обязывающе: интимность нагнетало уже само по себе слово два! Он никак не мог сесть удобнее, и его ерзанье Саня приняла за педагогические угрызения по поводу спиртного.

- … сейчас, правда, он не шалит… - продолжила она, желая его отвлечь, и, подозревая, что он ещё не включился, напомнила, о ком речь: - Дядя Саша… Корнев…

- У него тоже экзамен? – Николай Иванович старался убедить себя в том, что, чем испытать это ещё раз, лучше все выяснить теперь. Однако непроизвольно употребленное сознанием слово "выяснить" возвратило его к недавним сомнениям на углу Садовой, как будто в самом деле ему предстояло выяснять.

- Хуже. Жена из дома отдыха вернулась…

- Да… - кивнул Николай Иванович, так и не имея редакции своего брачного предложения, а ведь с ним хорошо было бы успеть к шампанскому. – И что?..

- От своего мужика теперь нос воротит: «Пахнет от тебя!..»

- Чем пахнет? – машинально спросил он и заметил официантку. Правда, она несла только мороженое.

- Какая разница чем! - рассердилась Саня. – Раньше-то ей не пахло. В чем всё и дело… уловил?

- А что не устроило Александрин? – воспользовался он возможностью прозондировать собственные шансы.

- Ты что-о?! «Не устро-ило»… - Саня замолчала, давая официантке поставить мороженое. – Просто она… только Марику не говори: рожать она не может, опущение у неё, грузчица потому что. Завод рядом с нами, рубероид делают. По городу макулатуру грузят: тряпки, бумага, книги старые. Тюки с этот стол… как бы не побольше… сто с лишним кило. И понес по трапу в кузов. Да ещё в три этажа сложи, чтоб побольше увезти. Чего угодно опустится…

Было такое чувство, что Саня рассказывает про себя и от него зависит избавить её от этой участи.

- Ты не хочешь выйти за меня замуж? – перебил он, боясь, что вышло совсем непохоже на предложение.

Впервые за время их знакомства Саня отвела глаза, потянулась к сумке, и, испугавшись, что она хочет уйти, он поспешил заручиться аргументами:

- Конечно, я старше тебя… - начал он, не зная, на какие собственно завоевания своего возраста сможет указать вслед за напрашивающимся здесь «но». Лишившись продолжения, фраза отдавала чем-то жалким, словно взывала к участию, и ему казалось, что Саня вспомнила про его мать.

- … так я не против. – Саня продолжала копаться в сумке, и он не был уверен, правильно ли её понял, тем более что как раз принесли шампанское.

- Тогда… - Чтобы получить подтверждение её согласия, он поднял бокал: - В таких случаях полагается…

- Давай. - Саня наконец выпрямилась, и он заметил в её кулаке платок. – Я думала, ты хотел сказать, что больше не будешь…

- Чего не буду?

- Ну… со мной… Потому что могут узнать…

Он заметил, как сжались её пальцы с платком.

- Что с тобой?

- Ничего… может, слабость? Устала все ж таки.

В неудавшейся попытке улыбнуться она удивила его выражением взрослой женщины. Он отвернулся, дав ей возможность воспользоваться платком.

- Очевидно, на днях следует пригласить Евдокию Степановну и Кузьму Алексеевича…

- Во-во! Его только не хватает… - сморкалась Саня. – Напьется и будет валяться вверх воронкой… Прости.

- Да, - кивнул он. – Пожалуйста, последи за своей речью.

5

В качестве приданого он получил круглосуточную школу. В Дурновском можно было хотя бы ограничиться одной математикой, дома же приходилось замещать и учителя начальных классов, которому, прежде чем добраться со своими подопечными до предметов общеобразовательных, предстоит научить их сидеть, вставать, пользоваться чернильницей… Он не подозревал, какой обширный круг вопросов может содержать этот предварительный курс! А ведь, освещая его, следовало щадить Санино самолюбие, часто не пускать себя дальше намеков, имевших эффект далеко не всегда. Неудивительно, что она продолжала ложиться спать в косметике, которой до замужества почти не пользовалась, гостей могла принять в халате, кокетничая с ним, говорила «ня!» вместо «нет», «хочу на ручки!», старалась схватить его за нос, вытягивая при этом свои верблюжьи губы и употребляя странное междометие «уть!». Состояние совершенного блаженства – например, при пробуждении утром выходного дня, когда оказывалось, что не нужно идти на завод и можно поваляться в постели, - характеризовалось как «полный уть!». Все это дополнялось интересом к футболу, воскресной без видимой цели беготней по городу, задерживаясь во время которой, Саня никогда не пользовалась телефоном, попытками бросить школу, словно в своем замужнем положении она уже не видела применения аттестату зрелости. За уроки её приходилось усаживать. Открывая учебник, она начинала коситься по сторонам, высматривая какое-либо хозяйственное упущение, и в конце концов бросалась вынести пепельницу или подмести скомпрометированный оберткой карамели пол. В таких случаях он пытался помочь ей совместить приятное с полезным, снабжая в дорогу вопросом из пройденного. Изображая готовность на этот вопрос ответить, для убедительности даже переспрашивая, Саня продвигалась с веником к двери и, едва оказавшись за порогом, уже не помнила, о чем её спросили, и не возвращалась до тех пор, покуда их место на коммунальной кухне обеспечивало ей хотя бы видимость занятости. В крайнем случае затевалась внеплановая уборка мест общего пользования. Все это проделывалось отнюдь не хозяйкой по призванию – в обычном состоянии Саня могла не вспомнить о существовании половой тряпки вообще.

На первых порах он возлагал надежды на чтение, особенно заметив, что по его примеру Саня стала брать с собой в постель книгу. Но, начиная множество книг, ни одну она не заканчивала и, похоже, даже не очень интересовалась, что именно читает, запоминая в основном цвет обложки. «Дай мне книжку!» - просила она. «Какую?» - «Серенькую…» Предпочтение отдавалось книгам толстым, впрочем, предпочтение условное, поскольку, не дочитав страницы, она обычно засыпала. Когда книга выпадала из рук, она приоткрывала глаза, чтобы сквозь улыбку констатировать: «Ой, я сплю!..»

Два составляющие её вектора были природная веселость и готовность обидеться. «Коль, а Коль!.. Чего ты не обращаешь на меня внимания?..» - спрашивала она иногда из-за швейной машинки (темпы её были поистине фантастическими, но, когда оставался какой-нибудь пустяк, например, пришить пуговицы, его новая рубашка попадала в шкаф, где могла пролежать до скончания века). «Что, по твоему, значит обращать на тебя внимание?» - поднимал он голову от тетрадей. «Не уделяешь мне времени». «Могу взять билеты в театр. Или ты хочешь на футбол?..» - уточнял он, не дождавшись ответа. «Не в том дело…» - слышался вздох. Подобно косметике, её вздохи являлись атрибутом замужества.

Некоторые черты в ней он даже затруднялся себе объяснить. Она, например, не умела тратить деньги и однажды, отправившись в магазин с оставшейся у них до получки тридцатирублевой купюрой, вернулась буквально без копейки. «В доме всегда должен оставаться хотя бы рубль! - сердился он, догадываясь, что его мечте о большом словаре Вебстера никогда не дано осуществиться. – Какое-то странное благодушие…» Особенно обидело Саню это «благодушие», и ночью она ему его вернула. «Думаешь только о том, чтоб удовлетворить свои потребности! – заявила она и, подобно ему, не удержалась от вывода: - Вот именно что благодушие!..»

Его бесплодные усилия напоминали ему кембриджские опыты Ньютона по воспитанию кур, для которых тот сделал ящик с большими и маленькими отверстиями, полагая, что наседка и цыплята станут пользоваться разными входами. Он предвкушал разочарование, которое ожидало мать, возвращавшуюся после операции из более чем четырехмесячной больницы. На операцию она согласилась, конечно, лишь желая подарить им эти четыре месяца, но теперь была прикована к постели уже окончательно.

Помимо всего прочего возвращение матери привносило в их быт такие нюансы, реакцию на которые чужого ей в сущности человека нельзя было предвидеть… Почти всю первую неделю, например, у нее не работал кишечник, что-то нужно было делать, и от одного сознания, что все это может произойти в присутствии Сани, ему становилось не по себе. В субботу, сидя на педсовете, он решил отправить её на несколько дней в Карманицкий. Освободившись, еле дождался перемены, чтобы объявить ей об этом, но в классе Сани не оказалось. Подавленный очередным прогулом, он ехал домой, подумывая о санкциях, и был встречен в дверях её вдохновенным известием: «Знаешь, как у меня мама хорошо сходила!..» На кровати с видом именинницы лежала не успевшая подавить смущение мать.

- Послушайся меня… - сказала мать, когда в очередной раз от его педагогики Саня улизнула из комнаты. – Оставь все как есть. Она ко всему придет сама…

Ему стоило усилий промолчать, что, в отличие от больной, ему недостаточно иметь прислугу, но по крайней мере появился предлог бросить свою воспитательную повинность, причем не по собственной инициативе, а как бы под ответственность матери. Не без злорадства наблюдал он, как, бывало, Саня огрызалась со своей ненавязчивой наставницей. «Что ты ищешь?» - спрашивала мать, наблюдая её метания по комнате перед воскресной прогулкой. «Все равно ведь не скажете!..» - принималась Саня выворачивать шкаф. «Тебе трудно ответить?» Ответом Саня удостаивала не вдруг: «…шарфик выходной…» - «Он во втором ящике комода». Саня замирала, после некоторой летаргии бросалась к комоду, дергала ящик, желая продемонстрировать, как от нечего делать дурят людям голову, и… обретала свой шарф. «Надо же, - восклицала она наедине с Николаем Ивановичем, - лежит человек, а все замечает! Ну да, - пыталась она объяснить себе, - больше-то ей заняться нечем».

Уходя, Саня всегда нагружала свекровь поручениями: начистить картошку, перебрать гречневую крупу или пшенку, заштопать Николаю Ивановичу носки. Орудия и средства производства оставлялись на придвинутых к постели стульях. Принималась работа весьма придирчиво. «Черненькие-то вырежьте! – кивала Саня на пятнышки глазков в начищенной к приходу гостей картошке. – Подумают, я так почистила…»

Со всем тем мать становилась лучше; встать, разумеется, она уже не могла, но выглядела заметно бодрее, и однажды он услыхал их с Саней совместный смех. Мать рассказывала свой сон, в котором ей приснился роман с парторгом музыкального училища, в котором она преподавала до войны. Якобы она догоняла его в коридоре по дороге к кабинету: «Мы увидимся сегодня?!» - и слышала: «Сегодня нет, будем рассчитывать на субботу».

Сон оказался в руку: о матери вспомнили бывшие сослуживицы. К тому времени одна из них стала детским композитором и привлекла мать к пропаганде своего творчества в популярных музыкальных изданиях. Она даже советовала ей объединить разрозненные публикации в диссертацию и, высказав письменно, увенчала свое предложение рифмой: «Мой милый критик, моя Адель, люби мою немодную свирель!» Мать, поклонницу Брамса, останавливали, по-видимому, не столько трудности защиты диссертации (своей покровительнице она ответила предположением, что «защита диссертации всё же легче операции»), сколько издаваемые этой свирелью звуки. Впрочем писать статьи она продолжала: «…Курочка делает зарядку с малышами, и все поют веселую спортивную песенку. Ученый Гусак в очках спорит с добродушным ворчуном Индюком о воспитании. Характерен образ почтальона Сороки: её мелодия носит характер забавной скороговорки. Оркестровые краски, рисующие ясное утро, светлы и прозрачны».

Возвращаясь с работы, Саня первым делом распахивала форточки. «Как вы в этой духоте сидите?! – сердилась она и принималась за новости. – Шурка сбросила… кто-то, видно, ногой ударил, шляется где попало. Ребята смеются: аборт сделала…»

Он не слишком вслушивался в содержание ее рассказов, лишь ощущал её голос, жививший его лучше форточки. «Будем пить чай, однако!» - говорила Саня с очередным каким-нибудь словечком, которые заимствовала у гостивших в Карманицком Лидиных подруг-актрис. Любимыми ее лакомствами были тушенка и сваренное в воде баночное сгущенное молоко – благо вдова точильщика Дмитрия Корнеевича по-прежнему целыми днями кипятила воду и даже привязалась к Сане, снабдившей её занятия неожиданным смыслом. На воскресенье Николай Иванович припрятывал коробку клюквы в сахаре. «Спорим, найду!» - зажигалась Саня, переворачивала комнату вверх дном и действительно находила.

- Знаете что… - таинственно начинала мать после воскресного ужина. Когда Саня освобождалась Николаем Ивановичем от уроков. – Давайте-ка мы почитаем!

Обожавшая её чтение, Саня залезала на кровать и укутывала одеялом ноги:

- Полный уть! – свидетельствовала она.

- «Блуждающие звезды»!.. – открыла как-то мать очередную книгу. – Это замечательный роман! Из жизни артистов.

Саня насторожилась:

- А там с ними собака не ходит?..

- Не-ет… - удивилась мать. - Почему ты решила?

- Блуждающие звезды… - Саня вслушивалась в звучание. – Грустное вроде… куда-то же, значит, они идут, и с ними собака… Как у шарманщика. Я бы переживала.

В такие минуты он ощущал себя человеком, у которого появилась семья, с каким-то даже подобием уклада. Пусть не все здесь его устраивало, тем не менее было ощущение, что основное – очаг! – все-таки сложено. Раздобыть топливо казалось проще.

Приезжали Волынские, обязательно почему-то в субботу, когда у Сани был банный день. «Одеваться не буду, - говорила она, - я ж только искупалась…» Заставая её в халате, Ляля переводила взгляд на Николая Ивановича, словно надеялась получить разъяснение. В течение вечера он ещё не раз спотыкался об этот взгляд, особенно когда Саня бралась за свои ремстройцеховские новеллы. Возможно, так происходило потому, что, видя интерес к ним мужа и даже больной Аделаиды Семеновны, Ляля опасалась, что чего-то недопонимает.

Санина бригада заслуживала и более обстоятельной Шахерезады, ибо популярные впоследствии мотивы самообеспечения продовольственными продуктами едва ли не впервые прозвучали именно на Филях. Лишь только сходил снег, здесь прямо на подкрановых путях собирали мешки щавеля, - Саня уверяла, что осенью её стропальщик просто покрошил его листья между рельсами. С минимальной же будто бы себестоимостью было налажено и производство грибов: найдя в соседнем лесу подберезовик, тот же дядя Саша Корнев «растряс» его на пустыре возле склада – и на тебе! Правда, обеспечивая подкормку, мужская часть бригады ходила мочиться исключительно на плантацию. Не упущен был на Филях и коллективный приработок, вследствие чего на кране у Сани обосновались бывшие в большой цене чиграши. «Ладно, купили, но надо же их где-то держать!.. – Саня обычно адресовалась к Ляле, очевидно считая, что та лучше мужчин способна понять хозяйственные проблемы. – Сажаем в вентиляционную камеру – здрасьте! - Верка Акимова, пожарница: «Нельзя!» - «Они что – курят?!» - «Всё равно нельзя!» Вообще она злая, Верка. Сама признается: «Я баба злая». Злая, ну и злись себе дома! Давайте, говорю, их ко мне, на кран… Так они мне всю кабину… Ну, думаю!.. Ребята кричат снизу: «Правильно! Погоняй их, чтоб не засиживались!..» Главное дело, почему-то маленьких голубят зовут сороками…»

Ляля сидела красная, словно рассказывали непристойности, делаясь все больше похожей на Анастасию Петровну, и Николай Иванович думал о мудрости Востока, не позволяющего жениху видеть мать невесты, дабы до срока не получить представление о том, что его ждет. Правда, Анастасия Петровна матерью не являлась, тем не менее отрицать прогрессирующее сходство было нельзя. Впервые Николай Иванович отметил его в день своей свадьбы – Ляля играла в их честь марш Глазунова. Может быть, потому, что мать была уже в больнице, глядя на Лялю, он вспомнил, что мать не любила исполняемого при всяком парадном случае Глазунова, называя его композитором бюрократии. И после: Ляля рассказывала про незадачливого предшественника Марка, своего сокурсника, которого, тоже угощая обедом, Анастасия Петровна спросила, что тот ел за завтраком. «Суп…» - ответил простодушный жених, выдавая свою родословную. «Больше у нас его не видели!..» - смеялась Ляля. Как-то, выйдя проводить ее к троллейбусу (Ляля приезжала поискать у матери ноты), он увидел уже совсем Анастасию Петровну: троллейбус подошел переполненный, у пытавшейся в него сесть Ляли дверьми прищемило сумку. «Откройте!» Двери на мгновение приоткрылись, позволяя, казалось, лишь выдернуть сумку, но Ляля сумела протиснуться внутрь.

Приходила Лидия Ивановна – Лида - работавшая сестрой социальной помощи в тубдиспансере Лефортовского студенческого городка, восторженная брюнетка с прекрасными глазами, на все махавшая рукой и заявлявшая, что главное – любовь! Начинала она как балерина (бронза на ее туалетном столике оказалась изваянием ноги ученицы Горского Кондауровой), потом были сцена драматическая и даже кино. Но истинный её талант неожиданно заявил о себе во время войны, которую она прошла операционной сестрой госпиталя: глядя в глаза склонившейся над ними Лиды, взятые на хирургический стол страдальцы засыпали прежде, чем им давали наркоз! Возможно, таким образом утверждался её девиз, что главное, даже в анестезии, все-таки не хлороформ, а любовь.

Систематически появлялся Кузьма, настораживая выходившую на звонок Саню прямо-таки замечательной выправкой. «Чистой голубке привольно в пламенных кольцах могучего змея!..» Комнату обводил взгляд, в котором читалось удовлетворение тем, как он устроил дочь. «Больно прямо стоит… - присматривалась к отцу Саня. – Как кол в спину воткнули. Принял уже…»

Корректируя свой облик с учетом университета зятя, Кузьма вооружился портфельчиком из кожезаменителя. В память о честно послужившей ему противогазной сумке он носил его через плечо на привязанном к ручке брезентовом ремне. Самый смелый авангардист не придумал бы натюрморт, который могли образовать сопутствующие Кузьме предметы: «Этика», щербатый граненый стакан, какие-то железки, живой ёжик, банка с плавающим тритоном, которого, собравшись назад в Одинцово, Кузьма непременно хотел им подарить и, подчеркивая уникальность экземпляра, повторял: «Такая же будет рыбка, да не такая!» В этом случайном собрании незыблемы оставались лишь стакан и Спиноза, впрочем, в последнее время Кузьма все чаще отягощал себя и металлическими деталями. Очевидно, он склонялся к мнению, что техника сулит ему не меньше, чем философия.

Оптимизм этот имел основания, поскольку в своем охранительном ведомстве Евдокия Степановна была удостоена премии, предъявив на конкурс изобретателей сделанный мужем «Прибор для сторожей». Строго говоря, в названии прибора логичнее было бы использовать предлог не «для», а «против». Идея его состояла в том, чтобы ограничить возможность единовременного сна сторожа пятнадцатью минутами – именно с такой периодичностью он должен был опускать в отверстия медленно вращающегося барабана шарики, каждый из которых попадал в соответствующую четвертьчасовую лунку. Пустые лунки давали представление не только о том, сколько, но и когда спал страж. К идее барабана Кузьма впервые обратился в своей лагерной практике. Подсказанная вращающимся турникетом на пути в пищеблок, она была положена им в основу агитационной машины. Посредством каждых восемнадцати с половиной оборотов турникета соединенная с ним тросом «машина» втягивала в отверстие над входом полотно очередного лозунга, заодно приближая досрочное (на сто пятьдесят три дня) освобождение дежурившего при ней конструктора.

Ориентированность на научно-технический прогресс в известной мере предопределила и сам факт потери Кузьмой свободы. Осенью тридцать девятого года, оказавшись в Москве не в самом лучшем состоянии, он, протестуя против имперской политики аннексий, оправился неподалеку от особняка германского посольства. Задержанный за хулиганство, свою причастность к лужице Кузьма, однако, отрицал, и милиционер, разумеется чисто риторически, пригрозил анализом. При слове «анализ» Кузьма немедленно сознался: он верил в науку так, как может верить в неё лишь человек, не находящийся внутри процесса познания и не постигающий всей его внутренней трагедии.

- Мы работы не боимся - сядем посидим!

Кузьма садился за безалкогольный стол, образуя с ним такую щемящую композицию, что не обладавшая Саниной прозорливостью мать подзывала Николая Ивановича: «Нужно же что-то купить!..»

- Сходи, затарься… - подтверждала Саня, памятуя обещание отца посидеть и зная, что, не взыскав контрибуцию, он все равно не уйдет.

- Всю жизнь меня все совращают и глазками быстро вращают!.. – Кузьма давал понять, что не только пребывает в курсе ведущихся переговоров (вращение глазками), но и предвидит победу. – Нет, сперва вращают… - намекал он на их медлительность, которая ведь все равно должна была повлечь совращение. – Как старушка ни хворала, а все же померла!.. – констатировал он, видя собравшегося в магазин Николая Ивановича. – Увы, дорогой Ашот, думающий человек должен наложить на себя эпитафию безбрачия… - Он выражал зятю сочувствие, что Саня не пошла в магазин сама.

- … эпитимию, - улыбнулась мать, вспоминая свое церковное прошлое. Несмотря на его любимую прибаутку относительно старушки, посещения Кузьмы ее развлекали.

В ожидании появления на столе предмета для разговора Кузьма предлагал какую-либо загадку:

- Чтобы спереди погладить, надо сзади полизать!.. – объявлял он с видом человека, обреченного выиграть. - … Бесполезно! Марка… на конверт клеят.

Или, например, спрашивал «самый длинный город».

- Комсомольск-на-Амуре… - В голосе матери отсутствовала уверенность, опыт научил её, что ответы Кузьме требуют дерзновения.

- Одобряем!.. удобряем… A propo: город называется Комсомольск… кино такое было. Без никаких «на-Амуре». – Оставляя время подумать, он брал театральный бинокль и шел в кухню, откуда можно было видеть угол магазина, в котором происходило затаривание. – Т и р а в а н а н т а п у р а м! – возвращался он, предвкушая появление зятя. – Это в Индии, не каждый знает.

Возбуждаясь, разум Кузьмы переставал довольствоваться имманентным употреблением и вторгался в области трансцендентные, особенно если в доме присутствовал Марк, про ученую степень которого Кузьма был наслышан. Пробный шар, однако, обычно предназначался зятю.

- Александра говорит, в библиотеку ходишь? Имеешь что опровергнуть?..

- Напротив, Николай хочет доказать!.. – Марк пытался совместить два дела: развеять заблуждение, что главная доблесть науки сводится к опровержению, и возвысить товарища, и Николаю Ивановичу было неприятно, словно ему насильно давали в долг, который он не в состоянии вернуть. Правда, в университетскую библиотеку он заглядывать не переставал, но больше по инерции; расстояние между ним и ушедшим за последние годы далеко вперед Марком было уже вряд ли устранимо… Очевидно, Марк никак не мог забыть ему свой экзамен у Делоне, явившись на который обнаружил, что не помнит одно из приводившихся в лекции академика доказательств. Отсутствовавший на той лекции Николай Иванович попытался сымпровизировать вопрос, и его-то вытянул Марк, встретив по окончании ответа настороженность экзаменатора. «Чье это доказательство?..» - спросил Делоне. «Ваше, Борис Николаевич!» - удивился Марк в свою очередь. Странно на него посмотрев, Делоне поставил «отлично».

- Доказать?.. - Кузьма пробовал это занятие на вкус, явно находя, что против
«опровергнуть» оно будет пожиже.

- Речь идет о справедливости принципа Шаудера для бесконечномерных пространств…

- Ну… - согласился Кузьма, поселив в Марке сомнение, уместен ли комментарий там, где суть дела может быть собеседнику известна. – Только давай по-печному, без шаудеров…

- … Предположим, мы сжимаем некую сферу… - Марк имел обыкновение поворачиваться к собеседнику вместе со стулом. – Скажем, у вас в руке теннисный мяч… Какие бы усилия вы ни прикладывали к нему, в нем всегда останется точка, которая не изменит своё первоначальное положение…

- Ясное дело! - подтвердил Кузьма. – Что-то, дорогой Ашот, всегда остается.

- … интерпретировать этот принцип для бесконечномерных пространств… - Марк собирался продолжить.

- В масштабах Вселенной, что ли?- перебил Кузьма, не позволяя, чтобы ему объясняли очевидное.

- Как вам сказать...

- После скажешь. Лучше скажи: Вселенная бесконечна?.. – По тону Кузьмы было ясно, что опровергнуть он намерен все же не данный постулат.

- Видите ли… предложенный вами вопрос содержит множество аспектов: бесконечность во времени, в пространстве…

- Не суть важно. – Жест Кузьмы позволял аспекты игнорировать.

- В целом наука склоняется к тому, чтобы ответить утвердительно.

- А человек, получается, конечен... Как старушка ни хворала… - Пародируя подобную данность, Кузьма развел руками. Выражение его лица указывало, однако, что это не был жест отчаяния и широко расставленные руки вот-вот грозили сомкнуться и раздавить оппонента в тисках загодя припасенных аргументов. – Раз вокруг бесконечность - таких планет, как наша… нить схватил?!. И Москва, и Одинцово, и чтоб мамаша болела, и Кузьма Алексеевич у дочки в гостях – где-то же всё это не может не сойтись. Обезьяна может напечатать на машинке Толстого!.. в бесконечном, так сказать, масштабе лет.

- К сожалению, такую вероятность наука отрицает. – Казалось, Марк хотел извиниться за науку.

- Напрасно... – перебил Кузьма. - Раз бесконечность, где-то, значит, человек продолжается!

- Я даже скажу где, - улыбнулась мать: – в нашей памяти. – Она призывала Кузьму позаботиться о качестве своего посмертного образа, и, судя по паузе, какая ему понадобилась, он пытался эту идею освоить.

- … почему и продолжаю… - Кузьма взял бутылку. – А перестану - кого Евдокии Степановне вспоминать? Чужой, скажет, человек, не знаю такого… Змей, ты сегодня выпил через меру… как сказал Джавахарлал Нэру…

- Со всяким может случиться… - Марк всегда старался ободрить.

- Не ска-а-жи! С ним – нет, - Кузьма кивнул на Николая Ивановича. – И с тобой… - Прежде чем вынести окончательное суждение, он изучал своего утешителя в упор. – С тобой тоже - нет.

6

Однажды Саня вернулась с работы, баюкая на руках купленный по дороге кабачок. «Вас можно поздравить?..» - спросила мать, когда Саня ушла на кухню его готовить. «С чем?..» - Николай Иванович проверял тетради. «По-моему, она ждет ребенка…» - «Откуда?!!» - «Я должна тебе это объяснить?» - улыбнулась мать. «Да ничего подобного!» - «Увидишь…»

Той зимой он ушел из учителей. Для него школа имела обличающий привкус: другие переходили в очередной класс, кончали ее, шли дальше – все, казалось, куда-то двигаются, один он стоит на месте. И хотя внутренний голос подсказывал ему, что взыскуемое им движение находится не вне, а внутри нас, приближавшееся отцовство заставило его решиться.

Чем-то бодрящим веяло даже от местонахождения его новой службы – от февральского Подмосковья, мчащихся поездов, от шоссе вдоль черной стены дубового леса, зиявшего щелями берез.

Родильный дом оказался на Филях и своим двухэтажным обликом напоминал сельскую больничку. Когда Николай Иванович шел туда первый раз, ему почудился женский крик, он замер, но тут понял, что это не может быть Саня, поскольку ночью она уже родила девочку.

Во дворике перед окнами он заставал кого-нибудь из её бригады, познакомился с дядей Сашей Корневым, Витей и Аликом, чьи имена в свое время так насторожили его. Взятая домой Саня объявила, что дочке жить сто лет, потому что, когда дядя Саша Корнев отправился к столярам собирать по десятке на подарок, первое, что он услыхал, было: «Опять помер кто?!». «Вообще-то на похороны деревяшки натурой дают, - объяснила Саня. – Недавно такой гроб сделали! Дубовый, двойной…» - «Может, и мне такой сделают?..» - осторожно вставила мать. «Что вы! Они сами признаются: такой больше не смогут. Во-первых, материала нет…»

Он запомнил молочный запах младенца, пальчики с оттопыренными ноготками, в год и два месяца какое-то упоение самостоятельной ходьбой и страсть к сидению на горшке. В два с половиной года Таня обожала транспорт (в ясли Саня возила ее на Большую Пироговскую), и иногда во время воскресных прогулок он садился с ней в троллейбус, и они ехали три-четыре остановки. «Зачем ты берешь в рот карандаш? – сказала ей как-то бабушка. - Ты его проглотишь, и тебе разрежут живот. Знаешь, как это больно! Вот посмотри, какой у меня большой шрам!..» Таня долго разглядывала шрам и наконец спросила: «А что ты проглотила?»

Посреди своих женщин ему все чаще приходило в голову сходство человека с числом, которое само по себе не имеет свойств и интересует нас лишь постольку, поскольку состоит в связи с другими числами. Что такое, к примеру, шесть? Это пять плюс один, десять минус четыре, два, умноженное на три…

Летом они поехали проведать Таню, находившуюся с детским садом за городом. Было жаркое утро, дымились под ветром колосящиеся травы, они плыли в их стлавшихся по земле облаках, и было так безмятежно, что постепенно внутри начала посасывать тревога, и он вспомнил про оставленную им математику… Скоро это неведомое прежде волнение завладело им целиком – то была тревога благополучия, в сравнении с которой заботы его прежней неустроенности казались ему детской забавой. Тогда он имел, на что жаловаться! – не ценимое нами благо помех, отодвигающее счеты с собой на потом. Куда хуже, когда всё у тебя слава богу и не на кого и не на что пенять… Машинально он наблюдал, как, помогая воспитательнице, Саня перемыла всю Танину группу и, получая в корыто мальчика, говорила «Петушок!» и – «Курочка!», если была девочка. Потом она играла с Таней, и он, также машинально, отметил в ней фантазию: в коробке от конфет Саня соорудила целую сказку: тронный зал был сделан из мха, принцессу изображал крестик флокса (опущенные лепестки напоминали юбочку, на длинном черенке красовалась шляпка из огуречной травы), зеркалом служил лист осины, пуфиками – «ноготки», лампой – цветок огурца… Он не мог вспомнить, кто из математиков заметил, что его работа всегда питалась эмоциональным содержанием жизни, а лишь ощущал в себе это бередившее душу содержание, как бы оттенявшее его несостоятельность.

У него оставался неиспользованным прошлогодний отпуск, сюда можно было приплюсовать нынешний… Анастасия Петровна периодически предлагала ему пустовавшую после смерти Сергея Львовича дачу, и он решил, дав Сане отдохнуть (на начало осени ей предлагали путевку), приговорить себя на октябрь и ноябрь к Фирсановке.

«Неделю ждем от тебя звонка… Неужели трудно дойти до телефона?..» - выговаривал он звонившей из дома отдыха Сане и, сердясь, совал матери трубку их параллельного, специально для больной проведенного из коридора аппарата. «Здравствуй, мой родненький! – сияла мать. – Как ты там поживаешь? Хорошо ли тебе?!.»

Дома Саня удивила его тем, что не взяла чтение в кровать, а села с книгой за стол. То были «Опасные связи» Шодердо де Лакло. «В постели почитать ты не хочешь?..» - спросил он, собравшись ложиться, но Саня рассердилась: «Погоди… Лежа я засну…» Словно осознав, что главной помехой её самообразованию является сон, отныне Саня перенесла чтение за стол и уже не позволяла себе бросить начатую книгу, какой бы неинтересной та ей ни казалась.

Отпуск начинался у него с понедельника, он хотел уехать накануне, ещё в субботу, но Саня забыла купить ему продукты, после работы пришлось бежать по магазинам. И было уже поздно. В воскресенье утром, взяв почту, он принес Сане письмо. «От кого это?!» Никогда не получавшая писем Саня пожала плечами и достала из конверта осенний кленовый лист. «Какая прелесть!.. – сказала мать. – Кстати: почему бы нам не сделать этого самим? Это так просто: берется утюг… и будет стоять хоть до следующего года!» Ему показалось, что мать затеяла восторги, чтобы дать Сане время объяснить неожиданный подарок, но в Сане не было и тени смущения. «…точно: Владимир Александрович!..» - определила она. «Кто это - Владимир Александрович?» - спросил он. «Ему лишь бы не как все!.. – сунув лист обратно в конверт, Саня пыталась вспомнить: - Разве я адрес давала?..» - «Чем он занимается?..» Продолжив сборы и боясь что-нибудь забыть, Николай Иванович поддерживал эту тему лишь для того, чтобы сгладить настороженность своего первого вопроса. «Приемники чинит».

Его рюкзак был сложен, подавляя неотвратимостью предстоящего пути, и он мешкал, потому что вернуться ни с чем было нельзя, а то, что он хотел сделать, казалось неподъемным. Он так и попрощался – глядя в себя - как человек, уводимый на операцию, сомнительный исход которой уже отделил его от тех, кто остаётся по эту сторону.

Метро, вокзал, вагон электрички – все нагнетало эту обреченность, как о чем-то несбыточном мечтал он об обратном пути (пусть ни с чем! все его притязания улетучились), но, подъезжая к Фирсановке, уже допускал, что, возможно, вернуться придется сегодня же: могла, скажем, не функционировать давно не топленная печь, быть нарушена электропроводка, или засорился колодец. Перспектива вернуться явилась ему сперва со словом сможет, и, лишь осознав ее реальность, он для приличия заручился страдательной позой.

По пустынной дороге к станции на него неслась разъяренная белая собака – замерев, он разглядел вздымаемую ветром газету. Потом примерещилась зловещая старуха с клюкой, оказавшаяся выехавшим из-за гребня дороги велосипедистом. Под стать этим впечатлениям встретил и участок, охраняемый неприступным валом шиповника. Утопленная в нем калитка выглядела мрачной нишей, сулившей автономию на манер преисподней.

Быстро темнело; возле дома трудно качалась береза, словно расшатывали зуб, шумно продирались сквозь ветви яблонь падающие листья; льнувший к стеклам веранды розовый плющ напоминал человеческие лица. Все настораживало; чувства были обнажены – отразившийся в дверце шкафа его ботинок метнулся за ним гигантской черной крысой…

Он никак не мог уснуть. Со звуком ссыпаемого из самосвала гравия обрушивались между стен мышиные лавины, где-то жаловалась собака: «Ай-ай, ой-ой!» Он внушал себе, что именно так все и должно быть, что феноменологию духа требуется выстрадать и что в его ничтожестве не страшны никакие посягательства, поскольку ему нечего лишиться.

Утром он долго оттягивал начало работы: подмел оба этажа, натаскал дров, приготовил завтрак и обед, напоминая себе спасавшуюся когда-то от уроков Саню. Наконец он сел, но не обнаружил и намека на то, с чем можно было бы приступить к делу. Это походило на попытки завести промерзший мотор, ручка в котором даже не поворачивается. Наедине с бумагой неудобно было глазам, словно отсутствовал фокус: он то наклонялся к столу, то выпрямлялся и даже подкладывал на табурет одеяло, чтобы сидеть повыше. Он подумал, что давно не проверял зрение, наверно очки его уже не годятся. Но ведь ещё только что, на службе, он никаких неудобств не испытывал!..

Промучившись до обеда, он отправился в лес и, заблудившись, вышел к пруду, покрытому пенкой березовых листьев. Испуганные, рванулись по воде утки, выстреливая крыльями, как старый мотоцикл, и в успокоившейся тишине пришла догадка, что все значительное, что когда-либо делалось на свете, сопровождалось боязнью не суметь и что отсутствие в творчестве гарантий и есть, возможно, главный его стимул. Им только нужно суметь воспользоваться.

Вооружившись этим открытием, он постепенно осваивался со своим состоянием, в котором уже не было для него сюрпризов. Многочисленные свидетели его затворничества обрели знакомые голоса и облик, заявляя о себе с деликатностью добрых соседей, и однажды ночью разбуженный странным тарахтением он спас из ведра с водой мышонка. Оголившийся сад, сиреневая дымка облетевшего подлеса, кряхтение старого дома, стук синицы об оконную раму, на который, заработавшись, он откликался: «Войдите!», гудение печи, выскочивший из неё еловый уголек – все это были теперь его товарищи, и сразу после ноябрьских праздников, вечером, ему впервые показалось, что вставленная в пресловутый мотор ручка слегка поддалась… Боясь утром найти ошибку, он осторожно вылез из-за стола, словно мог зацепить эту ошибку из небытия, и пошел пройтись.

Не позволяя себе думать о работе, он достиг края поселка. Был мороз, выпал снег, под ногами хрумкало, словно шинковали капусту, вдали чиркали по шоссе спичкой невидимые в ночи машины, и крепла уверенность, что он нашел, что многочисленные детали, ещё недавно казавшиеся безнадежно запутанными, обрели смысл и не смогут ему теперь не повиноваться.

По-видимому, не желая оставлять Таню, Саня не навещала его, он и предупредил, что ему необходимо сосредоточиться. И все же, когда выдавалось погожее воскресенье, он ходил на станцию, изучал расписание московских электричек, и по колонке с названиями станций прыгал зайчик от циферблата его часов, с которыми он сверялся. Однажды, согретый этой иллюзией ожидания, он пропустил три поезда.

Завершение его работы ознаменовалось стуком в дверь. «Войдите!..» Возбужденный удачей он спохватился, что, наверно, это опять синицы, но на веранде раздались шаги, и на пороге возник человек в ватнике. «Извини, хозяин, баночки не найдется?..» - «Банки?.. - переспросил он, догадываясь, что требуется емкость, и достал из буфета стаканы. – Вы ведь, очевидно, не один. Можете не возвращать». О произведенном им потрясении можно было судить по мобилизованной гостем лексике: «Вы так оказались любезны… Может быть, разделите компанию?..» - «Благодарю вас…» - Он показал на стол с бумагами. Думая о том немногом, что досталось от него математике под названием «Формула Возницкого», он неизменно вспоминал сожаление, испытанное спустя несколько минут оттого, что не воспользовался приглашением.

Он возвратился в воскресенье. Сани дома не было. Тане шел четвертый год, следить за ней оказалось вполне по силам бабушке, которую она жалела, слушалась и которая дорожила возможностью помочь семье, преувеличивая перед сыном свой энтузиазм, чтобы стушевать Санино отсутствие. «Не понимаю, неужели так трудно позвонить?! – выговаривал он, когда вечером Саня наконец объявилась. – Ты можешь бывать где угодно, сколько угодно, но я не хочу волноваться». – «Я была у Владимира Александровича». Саня сказала это так, словно этим исчерпывались какие-либо претензии. «Из дома отдыха?» - вспомнил он. «Очень смешной!..» - подхватила мать. «Чего ты к нему ходишь?» - Он постепенно успокаивался. «У него такой кот!» - «Владимир Александрович действительно разбирается в радиоаппаратуре?» - «Работает ведь», - Саня уже была занята дочерью. «Может быть, к нему удобно отнести наш приемник?»

- Николай Иванович? – спросил его в следующее воскресенье по телефону доброжелательный мужской голос. – Александра Кузьминична не любит пользоваться телефоном, и мне пришлось звонить самому. С вами говорит некто Дубяга Владимир Александрович… Сию минуту Александра Кузьминична находится рядом со мной и уверяет, что у вас не работает приемник «Рекорд». Не плод ли это её неверия в отечественную технику?

- Приемник действительно не работает, - сказал он, удивленный такой манерой говорить.

- Тогда вы берете приемник «Рекорд», за пятьдесят копеек садитесь в метрополитен имени Кагановича, - по-моему, неподалеку от вас должна быть станция «Смоленская» - едете до «Новокузнецкой» (где сделать пересадку, вы помните?), выходите, мысленно раскладываете расстояние до Валовой на пять частей, - собеседник явно был в курсе его математики, - проходите две пятых и на правой руке получаете два этажа утюжком. Квартира номер два. Впрочем, давайте я вас встречу! Возможно, мы сразу сумеем приемник «Рекорд» выбросить.

Он хотел ответить, что не нуждается в справках относительно пользования метрополитеном, и отказаться, но в голосе звонившего слышалось желание услужить, а его слог указывал на возраст, извиняющий привычку поучать.

- … но мне потребуется время собраться… - Согласившись, он понял, что с самого начала их разговора знал, что не поехать не сможет, и эта странная, ничем не объяснимая зависимость от незнакомого человека настраивала против него.

- Тогда перед выходом дайте контрольный звонок. В самом деле, приезжайте! У нас есть кот – копия поэта Маяковского, телевизор, мальчик, матушка его Людмила Михайловна, которую мы ставим даже выше телевизора. Много чего занятного.

- Перезванивать излишне. Я буду без десяти минут пять, - сказал он, вдруг ясно отдавая себе отчет в том, что причиной его зависимости является Саня: было такое ощущение, будто она попала в беду, – он не мог не прийти ей на помощь.

- … записываю: шестнадцать пятьдесят… метро «Новокузнецкая»…

Не понятно было, зачем записывать!.. Оставалось всего два часа.

- Со мной будет приемник… - машинально сказал он, рассердившись на себя за такой признак.

- А я буду в новых ботинках.

Едва выйдя из метро, Николай Иванович почувствовал, как кто-то облегчил его от ноши. Он заметил руку в пятнах экземы, легко державшую за веревку его приемник, и посмотрел на обувь: башмаки сорок пятого, наверно, размера были образцово почищены, но не новые. Составив каблуки вместе, Владимир Александрович качнул над ним атлетическим торсом, обозначив поклон. «Нам налево…» Он пропустил гостя вперед, и поклажа в его руке производила впечатление снятого в честь встречи головного убора.

- Я не люблю молодежь, - говорил Владимир Александрович, открывая ключом дверь на крыльце деревянного дома, за которой начиналась крутая лестница. – Не люблю, но считаю необходимым к ней тянуться, чтобы не отстать от действительности.

Поднимаясь наверх, Николай Иванович пытался объяснить столь странное предисловие. Если оно подразумевало Саню, то зачем было говорить об этом ему, её мужу? Или его тоже причисляли к молодежи? Самому Владимиру Александровичу было, по-видимому, лет сорок, однако держался он как человек пожилой. Но это ведь тем более нелепо – звать человека к себе, чтобы заявить, что имеешь с ним дело по необходимости!

В крохотной выкрашенной белым прихожей Владимир Александрович помог ему снять пальто и провел в белый коридор.

- Я сторонник концепции Корбюзье: перетекающее пространство, - заметил он удивление Николая Ивановича при переходе в жилую часть, стены которой оказались тоже белого цвета. – Благодаря этому оно кажется больше.

Создавалось, однако, впечатление, что всеми своими силами поклонник Корбюзье воевал именно с пространством: оно было исковеркано какими-то выгородками и закутками, отсеками вместо комнат, насквозь проходными, загроможденными шкафами с книгами и стеллажами, являвшими нескончаемый радиопогост, на котором Николай Иванович заметил даже ЭЧС-2. Миновать здешний лабиринт, не ударившись, было непросто – нечто подобное, очевидно, представляла собой внутри подводная лодка. На это сходство наводили и лежавшие повсюду морские камни: один из них напоминал человеческий череп, другой – женское туловище, более мелкие складировались в фотографические ванночки с водой, в которой лучше выявлялись краски. Освещение везде было местным – фонарики, бра, настольные лампы создавали дефицит света, словно в морских глубинах.

- Это порядок функциональный, он не каждому понятен. – Протиснувшись между стеллажами, Владимир Александрович постучал в загородившую дорогу дверь. – К вам можно?

В крохотной комнате, вмещавшей лишь славянский шкаф, кровать и ножную швейную машину, шила стриженая женщина в очках.

- Это Людмила Михайловна!.. Папа Людмилы Михайловны всю жизнь был снабженцем и считался жуликом. Но где эти деньги? Приходится вот дочери… - Владимир Александрович взял со швейной машины листок бумаги: - «Жанна: объем груди – 88-89, объем талии – 72, объем бедер – 99…» - Он посмотрел на Николая Ивановича: - Ну что, по-вашему, хорошо это? Вот вы - знаток женщин…

- Это хорошо. – Людмила Михайловна смотрела на гостя с выражением родительницы, сознающей, что содеянное отпрыском давно превысило меру терпения сограждан, и все же решающейся взывать к снисхождению.

- Ну, раз существует такое мнение… По мне, так крупные женщины лучше: неприятности одни и те же, а… Вообще я одобряю женщин, умеющих что-то делать. Женщину нужно приучать к трудовым процессам, а то ведь обленится – допустимо ли?!

В большей, всего однако метров одиннадцати комнате на кушетке сидела Саня с серым котом на руках и смотрела телевизор, в который уткнулся мальчик лет девяти.

- Я – за Кощея!.. – вызывающе обернулся он от экранного побоища.

- «Мне ненавистны ваши взгляды, но я готов умереть за ваше право их высказать…» - Владимир Александрович внес с собой приемник и, поставив на подоконник, начал снимать заднюю крышку. – Удачный малютка, но, как видите, фрондер. К тому же цепляется за трамваи.

Рядом с Саней на китайском покрывале с подводными мотивами стояла прерванная партия шашек.

- Я на таком покрывале существовать бы не смог, поскольку наверняка бы описался. – Взяв со стеллажа баночку с канифолью, Владимир Александрович подвинул себе стул и включил паяльник. – Только на склоне лет я понял, какие удовольствия могут быть извлекаемы из женщин, если играть с ними в шашки. К сожалению, с возрастом становится все труднее их привлечь… Всю жизнь что-то собираем, тащим в нору, к чему-то готовимся, а в конце концов выручает кот.

Кот с отсутствующим правым ухом, как бы разговаривал – едва Саня переставала его гладить, понукал её: «у-у!..», напоминавшим Николаю Ивановичу «уть!»

На стеллаже была целая мастерская: тестер, осциллограф, звуковой генератор, катушка с эмалевыми проводами, коробки с крепежом.

- Что с ним?.. – спросил Николай Иванович.

- Вы понимаете в приемниках?

- Нет… - Николай Иванович поспешил к книжному шкафу, в котором заметил комплекты «Былого». – У вас преимущественно история?..

- Преимущественно много чего.

- Образование, по-видимому, техническое?

Владимир Александрович повертел в руках паяльник:

- Это, как теперь говорят, хобби.

Николай Иванович наблюдал его вкрадчивый ремонт, от которого веяло удовольствием, и никак не мог подобрать ему профессию.

- А основная профессия?..

- А основная отсутствует. Старость – это когда в чем-то счел себя профессионалом. – Он повернул ручку, и приемник ожил. – Приемник вы сможете забрать.

- Большое спасибо! – Николай Иванович колебался, уместно ли предложить деньги.

- На здоровье. – Захватив стул, Владимир Александрович отправился к Сане за шашки. – Дело это совсем несложное. Берусь за неделю обучить каждого, если хотя бы через день мне будет позволено его сечь.

7

Он не знал человека, с которым бы ему меньше хотелось поддерживать отношения, однако испытывал в обществе Владимира Александрович необъяснимую потребность. Собираясь на Новокузнецкую, он всякий раз заново переживал состояние подневольности, предшествовавшее их знакомству, - это напоминало решимость посетить зубного врача, позволяющую занести себе в актив сам факт преодоления.

Вряд ли он сумел бы назвать кого-либо более покладистого: совершенно незнакомые люди на улице обращались именно к Владимиру Александровичу, хотя ни в его длинноносом лице, ни в возвышающейся над толпой фигуре, ни в вальяжной походке совершающего моцион, которую, казалось, никакие обстоятельства не в состоянии заставить ускориться, не было ничего свойского. Возможно, дело было как раз в отличии из толпы, сулившем больше того, что может дать простой смертный. Неслучайно к нему адресовались с самыми интимными просьбами, не говоря уже о том, что все «не имевшие денег на дорогу», «потерявшие билет», «возвращающиеся из тюрьмы или больницы» выходили именно на Владимира Александровича, и он даже научился угадывать на расстоянии, какого рода бедствие шлет к нему свою жертву. Однажды, гуляя с Николаем Ивановичем, он был остановлен на Трубной старушкой, купившей по случаю обеденный стол и сетовавшей на дороговизну доставки. Осмотрев и одобрив покупку, он погрузил стол на спину и отправился на Трифоновскую, куда больше, однако, удивив Николая Ивановича тем, что, по обыкновению церемонно прощаясь, принял от своей подрядчицы три рубля, сумму по тем временам чисто символическую. Впрочем, излюбленная его роль была роль человека, знающего цену копейке: только в самых экстренных случаях он разрешал себе потратиться на проезд; любя посещать комиссионные и антикварные магазины, никогда ничего не покупал, говоря, что нет ничего лучше неистраченных денег, поскольку наличие их дает простор фантазии; благоговел перед понятием «за казенный счет» и уверял, будто на Санин дом отдыха согласился лишь потому, что путевка была бесплатной. «Куда мне его надевать?!. – отчитывал он Людмилу Михайловну, купившую ему халат. – После ванной? Её нет, да и жалко. Сухим? Тоже не видится достаточных оснований». Кончилось тем, что халат был кому-то подарен.

Николай Иванович пытался внушить себе, что предубеждение его против Новокузнецкой ни на чем, в сущности, не основано, что это просто плебейская настороженность против всякого незаурядного человека, поскольку, чтобы держаться с ним на уровне, требуются усилия. Случись что-нибудь серьезное, он бы первый обратился к Владимиру Александровичу, казалось, олицетворявшему спокойствие и готовность помочь каждому обрести это завидное состояние. Невозможно было измыслить просьбу, на которую бы Владимир Александрович не откликнулся, никогда не подвергая ваши нужды делению на разряды: с одинаковой готовностью он брался за ремонт радиолы, поиск лекарств, участвовал в выносе тела, если лекарства не помогали. Его нельзя было удивить, и нельзя было не удивляться ему. Однажды они больше получаса дожидались возле телефонной будки, где, ничуть не смущаясь, продолжала разговор молодая особа. «Замечательная нервная система, - похвалил Владимир Александрович, заметив, что Николай Иванович теряет терпение. – Прекрасная спутница на жизненном пути!» В другой раз, слушая рассказ Сани о снятии Еркина, он заметил, что лично ему пожилой наворовавшийся начальник всегда симпатичнее молодого, которому еще только предстоит удовлетворить свои запросы. «Какую вы хотели телеграмму? – пожал он плечами в ответ на жалобу Николая Ивановича, что, не признавая телефона, Саня не прислала из дома отдыха хотя бы телеграммы (пусть два слова!), о которой они уславливались. – Телеграмма домой может быть только одного содержания – о высылке денег. Когда я отсутствую, Людмила Михайловна панически боится телеграмм».

Подобную нравственную снисходительность Николай Иванович считал издержкой этого несомненно значительного человека – она лишь подтверждала банальную истину, что терпимость легче всего проявить в деле, лично тебя мало касающемся. Этой позой наблюдателя и объяснялся, по-видимому, некий исходящий от Владимира Александровича холодок, дававший ему повод говорить, что «не любить меня невозможно, а любить нельзя». Чего, например, стоили его обращения к вам. «Вот вы все знаете…» - обычно начинал он. Или так: «Вот вы – большой поклонник Трошина…» - тогда как этого певца вы могли не выносить. «Вы бы похлопотали, чтобы нам отремонтировали лестницу, - говорил он Николаю Ивановичу: - все-таки у нас бывает Александра Кузьминична…»

У его незаурядности имелись и другие издержки. Как правило, они обслуживали ореол нездешности, выраженный поэтом в словах «Он на земле был не жилец, а вдаль стремившийся прохожий». Словно подчеркивая эту свою экскурсионность, он записывал себе в поминальник даже такие вещи, которые, подобно времени их первой встречи у метро, забыть было невозможно, справлялся у Николая Ивановича, какой сегодня день недели, а однажды спросил, какой месяц идет за мартом. «Кажется, апрель…» - не удержался съязвить Николай Иванович, но Владимир Александрович сделал вид, что не понял иронии. Он не отвечал правду ни на один вопрос, его касавшийся, причем эта конспирация была как бы самоцелью. «В вас что-нибудь метр восемьдесят семь-восемьдесят восемь?» - спросил, например, Николай Иванович и услыхал: «Бог с вами! Никогда не было больше семидесяти шести». Особенно ревниво Владимир Александрович охранял сведения о своем рождении, Николай Иванович не поручился бы, что их знает даже Людмила Михайловна. Супруг прибавлял себе возраст и в своих свидетельствах о жизни забирался в такие дебри, что можно было заключить, что ему все шестьдесят. Конспирацией отдавала и его любовь к перестановке мебели, из-за которой топография Новокузнецкой постоянно менялась, и, приходя, Николай Иванович долго не мог отыскать пристанище хозяина.

Свою подпольную манеру Владимир Александрович распространял и на все, что касалось семьи, блефуя, что сыну уже тринадцатый год, а Людмила Михайловна давно на пенсии, причем, слыша это, Людмила Михайловна молчала. Учитывая, что одна из полученных ею телеграмм гласила: «Вышли деньги на вино и женщин», можно было заключить, что муж предоставлял ей немало возможностей развить самообладание. В осуществляемой Владимиром Александровичем программе её совершенствования преобладали армейские мотивы: он называл её на «вы» и по имени-отчеству, назначал ужин на «девятнадцать ноль-ноль»; ссылаясь на устав, учил «выполнять команду, поступающую последней», и однажды, сочтя чашку недостаточно чистой, заметил, что «вынужден предупредить о неполном служебном соответствии». «Любимый автор Николая Ивановича писатель Чехов, - ворчал он, хотя любимым писателем Николая Ивановича был Толстой, - справедливо указывает нам, что добрых людей много, а аккуратных и дисциплинированных совсем-совсем мало».

Привкус казармы отнюдь не снижал образ, оригинальность которого состояла как раз в противоречиях, сочетании несочетаемого, «высокое» здесь было повенчано с «низким». Наряду с утонченной деликатностью в дело при случае шло и сквалыжничество – похоже, особое удовольствие Владимир Александрович получал от того, чтобы восстановить против себя окружающих. Входя в троллейбус, он объявлял, чтобы все слышали: «Скорее займите мне место, желательно у окна!», хотя никогда не садился. В магазине - к примеру, помогая Николаю Ивановичу купить яблоки, - непременно требовал «получше»: «Во-он из того ящика!..», своей привередливостью провоцируя возмущение очереди.

Часто общаясь с ним, Николай Иванович никогда не смог бы рассказать, во что он был одет: одежда в нем казалась второстепенной подробностью, не фиксируемой вниманием. Запомнились лишь белоснежные носовые платки, которыми Владимир Александрович имел обыкновение вытирать пальцы и которые странным образом сообщали его облику нарядность. «Длинный нос красивого лица не портит!.. – смотрелся он в зеркало перед выходом на прогулку, и Николай Иванович ловил себя на том, что радовался, замечая в нем какой-либо изъян: плохо выбритую щеку, заросшую шею или сломанный крахмал воротничка. – Я ведь люблю людей, живущих одним днем – сегодняшним…» Он бросал в зеркало заключительный взгляд, как бы желая удостовериться, что соответствует этому девизу, и Николай Иванович вспоминал его слова о том, что в жизни он не имел желаний неосуществленных. «Кстати, это ведь еще неизвестно, нуждается ли наша жизнь в оправдании… - продолжал Владимир Александрович, спускаясь по лестнице, - вот тоже вопрос, не до конца разъясненный передовой отечественной наукой».

Жизнь на Новокузнецкой проходила под знаком гостей. Когда бы вы ни позвонили, Владимир Александрович либо собирался в гости, либо едва из них вернулся, заявляя, что во всей полноте жизнь открывается только в гостях. Подразумевалось, что только там он имел возможность вкусно поесть. Обожая сладкое, он как-то вызвал Николая Ивановича в кухню, чтобы быстренько съесть торт, покуда его не обнаружили «малютка и Людмила Михайловна». «Какая-то игра…» - смутился Николай Иванович и услыхал сквозь набитый рот: «Было бы чудесно, если бы жизнь удалось превратить в игру!»

В геометрической прогрессии расширял Владимир Александрович круг знакомств, мотивируя свою экспансию тем, что получает возможность чаще ходить в гости. Но Николай Иванович подозревал, что в основе здесь лежала забота о том, чтобы спектакль под названием «Дубяга» могло видеть большее число зрителей. Недаром куда чаще Владимир Александрович приглашал к себе, в качестве хозяина проявляя широту и простодушие: не любя спиртного, он пил даже больше других и, изображая опьянение, декламировал пророка: «Пей же и ты, и ты показывай срамоту – обратится и к тебе чаща десницы Господней и посрамление на славу тебе!»

Особым успехом этот спектакль пользовался у женщин, для которых имелось немало специальных дивертисментов. «Какое обмундирование!.. – восклицал Владимир Александрович, целуя руку нарядной гостье. – Смотрите, как у нас научились шить!» Не понять, что «обмундирование» не отечественного производства, было нельзя, зато как поднимал этот комплимент дух остальных представительниц прекрасного пола. Ни одна из них также не оставалась забыта. «Добежала до автобуса и еле отдышалась! – жаловались Владимиру Александровичу. – Прямо не знаю, что это такое…» - «Сказать вам, что это?» «Правда ведь, я умная!» - теребили его с другого боку. «Милая моя, что вам ещё остается?»

Удивительно, что на него не обижались, подтверждая его афоризм, что никто так не снисходителен к мужским слабостям, как именно женщины. Он покорил даже Лялю, которую любил порасспросить, чем угощали в очередном профессорском доме (Лев Сергеевич систематически вывозил дочь и зятя, имея в виду расширить полезные Марку контакты и не понимая, что не в коня этот корм). «Что давали?!.» - заговорщицки шептал Владимир Александрович, принимая от нее каракулевый пирожок, в котором она напоминала кавалериста. «Поросеночка!..» - Ляля предоставляла лопнуть от зависти, что подобного блюда ему не едать. «Погодите-погодите!.. Когда-то мы с Людмилой Михайловной посетили один дом… по-моему, тоже что-то вроде профессора… и за столом, как сейчас помню, кто-то сказал: «Натурально – поросеночек!». Но до сих пор я пребывал в уверенности, что это было сказано о ком-то из присутствовавших». Николай Иванович не видел, чтобы Ляля с кем-нибудь так смеялась, хотя знакомство их не предвещало особой дружбы. Расспросив ее о «конвергенциях» и научных интересах отца, Владимир Александрович признался, что также пробует себя как летописец прогресса, называлось его исследование «К истории русского ватерклозета» - и, очевидно, Ляле почудился тут розыгрыш, ирония над предметом её изысканий. Чтобы развеять это недоразумение, Владимир Александрович тотчас принес папку, содержавшую обзор различных санитарно-технических устройств и попытку выделить в практике их применения конкретные периоды. И хотя он держался так, как и подобает держаться исследователю, высший стимул для которого есть само по себе погружение в предмет, Ляля настаивала на том, что его работа должна быть опубликована, и, желая содействовать публикации, в следующий раз привезла с собой Льва Сергеевича. Пролистав материал, тот высказал замечание, что ни один из выделенных автором периодов не определен хронологически, а потому для истории бесполезен. «Изучайте проблемы, а не периоды!» - напутствовал он, испросив, однако, позволение кое-что выписать. Речь шла о принадлежавшей чуть ли не Менделееву идее добавления к экскрементам сухого сфагнума. В пропорции один к десяти эта разновидность мха совершенно ликвидировала запах, и в свое время в России даже предполагалось соорудить завод, производящий этот облагораживающий продукт, разумеется, на экспорт.

Досуг, посвященный чему-либо, хоть отдаленно напоминающему исследование Владимира Александровича, сделался бы объектом шуток, но в данном случае никому и в голову не приходило улыбнуться. Смешное лежало тут слишком на поверхности, а применительно к Владимиру Александровичу все очевидное немедленно отметалось, да и сам он не лишал своё занятие юмористического оттенка, тем самым как бы устраняя его, заставляя подразумевать недоступный вам смысл. В сущности, подобным образом вокруг Новокузнецкой и нагнеталась атмосфера загадок, ответа на которые не предвиделось.

Среди этого множества вопросов Николая Ивановича интересовало одно: зачем Владимиру Александровичу понадобилась Саня?.. Что привлекало сюда её, казалось понятным: для Сани это было именно зрелище, что-то необычное, вроде цирка, - недаром, как и в цирке, за здешней её веселостью иногда мерещились слезы. Впрочем они могли объясняться тем, что чумкой заболел Мишка (кот) и, судя по всему, был безнадежен.

Заподозрить Владимира Александровича в ухаживании было нелепо – его окружало множество куда более интересных женщин. Людмила Михайловна считалась модной портнихой, но главную прелесть в глазах заказчиц обеспечивал ей, похоже, все-таки муж. Видя рядом с ним очередную поклонницу, Николай Иванович невольно вспоминал про лань, лежащую возле льва, который её не кусает, - он не представлял себе, чтобы Владимира Александровича возможно было спровоцировать укусить!.. Но что означал тогда его осенний подарок?.. Доходя до этого места, он вспоминал одну их совместную с Владимиром Александровичем поездку в метро. В пустом вагоне напротив сидела женщина, по-видимому, она ехала со смены, соответствующе выглядела, и он не мог понять, что так притягивало в ней Владимира Александровича. Когда она вышла, тот продолжал смотреть вслед и даже подался вперед, словно по первому её знаку готов был выскочить. Отъезжая, Николай Иванович заметил, что женщина на платформе улыбнулась, и ему показалось, что свой интерес Владимир Александрович разыграл специально, чтобы внушить ей, что ещё не все потеряно. Не выполнял ли подобную функцию и посланный Сане кленовый лист?!. Но ведь Саня находилась далеко не в том возрасте, и было не ясно, почему, собственно, она нуждалась в ободрении?.. Не исключалось, впрочем, что речь шла о тех самых изъянах воспитания, с которыми когда-то пытался бороться и Николай Иванович (не до конца их изжив, Саня теперь их стеснялась), и что таким – романтическим – способом поощрялась её работа над собой. Владимир Александрович действительно держался с нею как опекун: под его руководством к её дню рождения было исполнено платье с высоким лифом, причем фасон придумал он сам и, не доверяя вкусу Людмилы Михайловны, оговорил свое присутствие на примерках. Подразумевалось, что право на это ему дают не только авторство, но и возраст. Его дебют модельера сперва нашли неудачным, однако платье Саня продолжала носить, и чем дальше, тем оно выглядело привлекательнее. Это признала даже Людмила Михайловна. Видевшие платье её клиентки пробовали даже просить о копии, но копировать Владимир Александрович категорически запретил.

Верный своей опекунской осанке, он ни разу не распространил на Саню привычку целовать руку, и эта дискриминация, похоже, не оставалась ею не замеченной, тем более что в ее присутствии Ляля умела особенно грациозно воспользоваться своей привилегией, не позволяя сомневаться, кто здесь настоящая дама. Преподносимый ею Сане урок несколько смазывал Марк: склонный перенимать повадки джентльмена, он тоже освоил целование и всегда начинал с Сани. В своем незрячем энтузиазме однажды в сутолоке прихожей он поцеловал руку хозяину.

Из всех кораблей, на которых могла затеять Саня внесемейное плаванье, выбор, конечно же, следовало сделать в пользу Новокузнецкой. Но недаром на вопрос, какой корабль представляется ему наиболее надежным, один опытный мореплаватель ответил: «Тот, который остается в гавани». В глазах Николая Ивановича гарантии благополучия снижало здесь то, что авторитет кормчего был для Сани вовсе не безоговорочным. Она не только не признавала распространяемого на неё Владимиром Александровичем шефства, но, кажется, считала, что если кто из них и нуждается в руководстве, то именно он. Она морщилась, когда он затевал свои велеречия, могла махнуть рукой: «Хватит!..» - и Владимир Александрович немедленно замолкал, получая ещё и на вид: «Не надоело?..». Николай Иванович не поверил бы, что такое возможно. За шашками они нередко ссорились: Саня вообще была азартной, Владимир Александрович тоже проигрывать не любил, и она подозревала, что, покуда бегала дать коту лекарство, партнер менял позицию. Однажды она все смахнула с доски, и Владимир Александрович собирал по полу. Слыша в соседней комнате звуки этой баталии, Николай Иванович думал о том, что, возможно, потребность Владимира Александровича в Санином обществе сродни чувству, испытанному на смертном одре чеховским архиереем, к которому маленькая племянница обратилась не «владыка» и «не ваше высокопреосвященство», а просто «дяденька»…

На время шашек Николай Иванович разделял общество Людмилы Михайловны. Обычно она шила, и сквозь ее машинку было слышно, как, стуча не убирающимися после болезни когтями, пробовал ходить исцелявшийся понемногу Мишка. Доносились фрагменты филевских историй:

- … Вот, говорим, Шурка: пока дети не поедят, не подходи! А тут Алик выливает им банку с куриной лапшой. Она как бросится и укусила маленького. Ребята снимают ремень: «Ах ты!..» К деревяшкам дернула. «Давай-давай, лепи!» Надо же, какая оказалась!.. Подрастут – продадим. Переругались, как назвать? Дядя Саша Корнев сказанул тоже: «Найда! Самое собачье имя…» Темнота! А то ещё: «Гета!.. Фигета…»

- Он же на больничном…

- Кто?

- Дядя Саша… - Владимир Александрович запоминал мельчайшие детали её рассказов.

- Давно выздоровел.

«Что вы шьете?..» - Николай Иванович тоже пытался наладить беседу. «Да вот…» - Людмила Михайловна прерывала шитье, чтобы намотать шпульку, и в первые не заполненные машинкой мгновения у нее делалось выражение, словно она прислушивалась. Они напоминали родителей, доставивших детей на праздник и дожидающихся конца веселья, и на душе у Николая Ивановича был привкус неосознанной опасности. «Людмила Михайловна! – доносился голос Владимира Александровича. – Вас там волки не съели?..» Она держалась так, будто имела на него ничуть не больше прав, чем любая другая женщина, и Николай Иванович внушал себе, что основу подобной невозмутимости может составлять лишь незыблемая вера в то, что на языке Владимира Александровича звалось «развитое нравственно-семейное чувство». Выражение это было заимствовано из плакатов диспансера, к которому он был приписан со своей экземой: «Развитое нравственно-семейное чувство удерживает от случайных связей!» Отсутствию этого чувства он приписывал Мишкину чумку, заявляя, что, как лицо нравственное, не может ему сочувствовать.

Однажды Николай Иванович очутился на Новокузнецкой, когда хозяин ещё не вернулся с работы, и был свидетелем, как по телефону его спросил женский голос. «Владимира Александровича нет дома…» - Людмила Михайловна выдержала паузу, и было видно, как она сдерживает себя, чтобы не спросить, кто звонит. Вернувшись за машинку, она долго не могла успокоиться, и Николай Иванович тогда впервые подумал о том, что впечатление «льва некусающего», возможно, не совсем соответствует действительности. Иначе - откуда бы взяться этому волнению?

При виде Людмилы Михайловны он все чаще вспоминал метрополитеновскую благотворительность Владимира Александровича: парадокс состоял в том, что человек, нуждающийся в ободрении больше кого бы то ни было, находился у него под боком!

Критикуя институт брака как убивающий чувство, Владимир Александрович, однако же, отдавал ему должное, говоря, что здесь невозможна фальшь, что в браке человек предстает тем, каков есть, поскольку постоянно притворяться невозможно. В подтексте при этом прочитывался гимн естественности. И в то же время все, что составляло его жизнь, поражало как раз искусственностью, казалось, больше всего он боялся проявить живое чувство. Первопричина тут, несомненно, была благая – избегать неискренности. Но взращенная на почве культивируемой им сдержанности сухость семейных отношений давно сделалась реальностью, которой – кто знает! – не тяготился ли и он сам. Подчас Николаю Ивановичу казалось, что он иронизирует над принятыми женой правилами игры, где она будто постоянно ждала подвоха. Её чувства к мужу не вызывали сомнений, но трудно было отделаться от впечатления, что Владимиру Александровичу хотелось бы о них не догадываться, а слышать. «Хочу на ручки!», разумеется, вовсе необязательно, но жена, хотя бы изредка не заявляющая о чем-либо в этом роде, по-видимому, обречена.

8

Однажды, заехав с работы вернуть номер «Былого», Николай Иванович застал на Новокузнецкой лысого человечка в очках и майке. Он сидел перед телевизором, поджав ноги на перекладину стула, и, наклонившись к стоявшему внизу тазу, напоминал воробья, собравшегося туда слететь.

- Концерт по случаю Дня Советской Армии, - объявил он, сплюнув в таз полоскание, и соскочил навстречу, - и Военно-Морского Флота. – Майка спадала с его крепенького тельца, демонстрируя выколотое на седеющей груди штурвальное колесо. - Герман Федотыч! Очень приятно… - поспешил он заверить, и глаза, по-детски косившие из-за толстых стекол очков, улыбались, казалось, кому-то стоявшему по обе стороны от Николая Ивановича, которому он едва доставал до плеча.

- Николай Иванович.

- Молодежь меня Федотыч зовет, - вспорхнул Федотыч обратно на свой насест. – Через мои руки, милок, сотни тысяч молодежи прошло. Столько путевок в жизнь дал – дальше некуда! Мне сегодня зубик вылечили, и ножульки натер. - Очевидно, решив, что первое обстоятельство налицо, в подтверждение второго он покачал над тазом шлепанцем, надетым на голую ногу. – Ни грамма не отдыхал. Ты пойми меня: я добиваюсь, чтобы была правда. Я тебе более просто объясню: я не собираюсь никому ничего, никаких вопросов трогать не буду… против ветра не нужно, сам мокрым станешь. Но в силу своего интеллекта, своего разума напишу и отправлю. Такой материал – ума не постижимо!.. – Он взял со стола банку шалфея. – У Володеньки, я гарантирую, все будет в полном порядке: от и до!.. Это человек с очень большой буквы… - заметил он тоном заключения, сулившего, однако, начало переполнявшего его рассказа, который вы не сможете не оценить.

Не надеясь когда-либо совладать с загадками Новокузнецкой, ограничившись лишь вопросом о роли, отводимой здесь Сане, Николай Иванович ощущал себя сейчас охотником, в чьи силки вот-вот ступит диковинная птица, изловить которую он и не мечтал. Но поглотившее его любопытство оказалось как бы с привкусом тревоги и сменилось внезапной напряженностью, как будто то, что собирался сообщить Федотыч, имело решающее значение для его настоящей и будущей жизни. В голове вертелась вычитанная у кого-то фраза: «Не хотелось бы определенности – бог с ней!..» - и он даже с облегчением увидел Людмилу Михайловну, принесшую горячий половник.

- Полоскали бы, Герман Федотыч! – долила она банку.

- Со-олнышко моё!.. – Похоже, не избалованный вниманием, Федотыч продолжал смотреть ей вслед, и Николай Иванович отметил, что тоже смотрит на дверь, словно желая подсунуть ему другую, менее чреватую для себя тему. – Семья настолько интеллектуальная – даже не подумаешь, что муж с женой живут… - начал Федотыч наконец, давая понять, что и правда вынужден затронуть другую тему, впрочем заслуживающую обсуждения не менее. – Сильнейшая семья! Теперь возьми – Людочка: английский в корне знает, внутренний мир нравственности – ты меня извини: не только настоящий друг, но и товарищ! Почему я Володеньке говорю: так, как Людочка, к тебе никто относиться не будет… - Не отхлебнув, он отставил банку: - Сколько у тебя набежало?

- Двадцать минут девятого. – Николай Иванович не мог понять заверения о Людмиле Михайловне: являлось ли оно просто комплиментом или предостережением? Но предостережение могло быть вызвано лишь реальной опасностью замены, кандидата на которую в окружении Владимира Александровича не виделось…

- Прийти домой, окунуться в семейный мир жены и ребенка, обменяться мнением о прочитанном… - Судя по тону Федотыча, его друг манкировал этой возможностью систематически, и Николай Иванович невольно подумал про Санины вечерние отлучки – с некоторых пор, приведя Таню из сада, она исчезала. Пока были ясли, она не могла себе этого позволить, и он не находил ничего предосудительного в том, чтобы хоть теперь она немного развеялась, - встретилась с Александрин, навестила Лиду или съездила к родителям в Одинцово. В свое время приученный к её воскресной беготне, обычно он не спрашивал, где она была, но сейчас ему вдруг захотелось позвонить домой – может быть, Саня сказала о своих планах свекрови… Наконец, сегодня она вообще могла не уйти! Окажись Саня дома, все встало бы на свои места, но что-то подсказывало ему, что её там нет, - не потому ли (он заставил себя пойти до конца), что не было и Владимира Александровича?!. В следующий момент ему сделалось стыдно оттого, что Владимир Александрович и Саня соединились в его сознании таким образом, как будто обоих он предал. Разумеется, впечатление, производимое Владимиром Александровичем на женщин, было велико, но подобный блеск вряд ли мог смутить Саню, «ляля-фафа» у неё не проходило. Его беспримерная легкость с людьми являлась в значительной мере все же следствием недостаточной загруженности трюма. Саня несомненно это чувствовала, даже не скрывая, что не воспринимает своего партнера по шашкам всерьез. Не исключалось, что провозглашаемое ею над ним превосходство, собственно, и обуславливало дружбу Владимира Александровича, столь ценившего всякую возможность предстать пред своими многочисленными зрителями в ещё не знакомом им качестве. Будь с Саниной стороны тут что-нибудь другое, она ведь вообще могла молчать про Новокузнецкую! А если она бывает здесь, ничего особенного нет и в том, чтобы встретиться с Владимиром Александровичем вне дома, – разве от этого их отношения должны измениться?.. Владимир Александрович превосходно знал Москву, имел интереснейшие маршруты, которыми не раз водил Николая Ивановича, и, если к своим прогулкам он привлекал Саню, это заслуживало лишь одобрения. То же обстоятельство, что Николай Иванович не знал о них, было скорее его собственным упущением, поскольку Саниным досугом он мало интересовался. Спроси он её – она бы рассказала. Ожидать информации от Владимира Александровича при его конспиративных наклонностях, понятно, не приходилось, да он и мог думать, что Николаю Ивановичу все известно от Сани.

- … сейчас очень мало мужчин, чтоб делил со своей избранницей хлопоты по дому… - Казалось, Федотыч и сам чувствовал, что излишне драматизировал ситуацию. – Ты пойми только одну элементарную вещь, я тебе грубо скажу, образно: ужин приготовить надо, картошечку почистить, селедочку, в магазин сходить?.. Мужья не учитывают другой аспект: если женщина не устанет, она в настроении, а соответственно часть теплоты, внимания и ласки будет принадлежать ему – мужу… А в этом благополучие семьи, а также полная отдача на работе. Я, может быть, не точные слова даю… а идентичные…

Николай Иванович уже сердился на себя: разве своеобразные отношения Владимира Александровича с женой являлись для него секретом и разве непременно должны были предполагать замену?!. Озабоченность Федотыча доказывала лишь то, что, как и Николаю Ивановичу, ему требовалось время, чтобы к этим отношениям привыкнуть.

- По призванию Герман Федотыч проповедник. – Владимир Александрович вошел, не сняв пальто, и так неожиданно, как будто подслушивал за дверью. – Он напоминает мне батюшку нашей общей знакомой Александры Кузьминичны, тот тоже тянется к кафедре. Но Кузьме я бы отдал предпочтение: Кузьма – бездельник и пьяница, но у него ведь и на лице это написано. А у Германа Федотыча написано, что он борец за правду. Когда я смотрю на него, я начинаю понимать персидскую пословицу: «Если человек побывал в Мекке, то уйди из дома, где с ним живешь. Если он побывал там дважды, покинь улицу. Если же он был там три раза, то оставь город…» Для справки: Герман Федотыч в столице четвертый раз. «Ума не постижимо!..» Впрочем, чем ещё прикажете поддерживать иллюзию жизни? Романами с женщинами и жалобами в инстанции. Все-таки есть в Федотыче какая-то жуликоватость, не находите?.. Самой большой услугой человечеству было бы сложить Кузьму и Федотыча в один мешок и утопить.

Федотыч сиял, словно о нем сообщалось нечто особо лестное. И, глядя на его обличителя, Николай Иванович видел, что тот пытается понять, не успел ли Федотыч сболтнуть лишнего? Во всяком случае тирада его была рассчитана на то, чтобы – случись это! – Николай Иванович не принял рассказанного Федотычем слишком буквально. Впечатление, что Владимир Александрович не хочет продолжения этих рассказов, укреплялось и тем, что он не снял пальто, всем своим видом показывая, что намерен вас проводить. Привычка провожать гостя до метро была неотъемлемой чертой Владимира Александровича, которую не могли нарушить ни поздний час, ни погода. Но сейчас Николаю Ивановичу казалось, что его именно выпроваживают, словно не рискуя оставить в обществе Федотыча.

- Вы не думаете, что Герман Федотыч может на вас обидеться? – спросил Николай Иванович, спускаясь по лестнице.

- За что?

- Все-таки характеристика не самая приятная…

- Пока я отношусь к человеку хорошо, я говорю ему мало приятные вещи. – По обыкновению Владимир Александрович придержал дверь, предлагая гостю выйти первым. – Когда же человек становится мне безразличен, я стараюсь его хвалить. – Казалось, впервые он сообщил о себе нечто, соответствующее действительности.

- Герман Федотыч, правда, может здесь что-то успеть? Вы сказали, что он о чем-то хлопочет…

- Что он может?!. – Владимир Александрович пожал плечами. – Устроить скандал в булочной, чтобы дали батон поджаристей… Я в курсе его возможностей, поскольку хлопочет он обо мне. – Владимир Александрович словно предупреждал, что эта тема не подлежит обсуждению, тем более – с Федотычем.

Чтобы смягчить ультимативное впечатление, Владимир Александрович пошутил, что начинал Федотыч с того, чем кончил Фауст, - работал по ирригации. После войны он строил крупную ГЭС, где считался передовиком и даже был представлен к награде, но тут в гости к строителям приехали представители интеллигенции, среди которых оказался старик Филатов. Выступая в клубе, он рассказал о своих операциях и, сходя с трибуны, был остановлен бросившимся к нему с объятиями Федотычем, благодарившим за возвращенное зрение. Проблемы Федотыча со зрением были известны на стройке, но мало кто подозревал, что с ними работает экс-слепой. Вмешавшись в овации зала, сидевший в президиуме парторг засвидетельствовал о Федотыче как о лучшем экскаваторщике, намекая таким образом, что их знаменитый гость имеет к великой стройке более чем непосредственное отношение, но Филатов, похоже, его не слушал. Переждав аплодисменты, вспышки фотоламп и стрекот кинокамер, спешивших запечатлеть самой судьбой срежиссированный сюжет, он спросил, в каком году и по поводу чего товарищ экскаваторщик у него оперировался? Мог ли Федотыч думать, что старик помнил всех оперированных им больных, тем более что вылезал Федотыч на сцену не ради собственной славы, а тронутый обликом маститой старости, желая содействовать триумфу, принадлежащему ей по праву! Филатов попросил его снять очки, и затаивший дыхание зал услыхал усиленное динамиками заключение академика: «Вы не подвергались никакой операции!»

В последующие дни Федотыч превратился в местную достопримечательность, смотреть на которую бегала в обед вся стройка. Подвергался сомнению уже и штурвал на его груди, смеялись, что с таким зрением его не могли взять на флот, и, не дождавшись награды, лжепациент вынужден был подать на увольнение. Столкнуться с подобной ранимостью Второе показательное общежитие, где он проживал, как выяснилось, не предполагало. Своим почетным званием оно в значительной мере было обязано Федотычу, любившему благообразие во всех его формах. Он вытряхивал ковровые дорожки, поливал цветы на всех трех этажах, выносил из умывальной пустые бутылки, разнимал драки, одалживал на обед. Но все меркло в свете единодушно признаваемого за ним владения слогом: он был штатным ходатаем в отделе кадров, в милиции, у коменданта, выступал на всех днях рождения и свадьбах, проводах в армию. Наивысшие его достижения связывали со словом письменным – с женской половиной человечества Второе показательное общежитие объяснялось, как правило, посредством Федотыча, ни разу не унизившего своего доверителя тем, чтобы написать менее трех страниц. Притом это всегда было изделие штучное! Подвергавшиеся на первых порах сличению, произведения Федотыча не обнаружили ни малейшего повторения, перекликались разве что некоторые установки общепедагогического свойства, выражавшиеся в призывах повышать образовательный уровень, а также квалификацию, уважать родителей, любить книгу и проч., что только увеличивало шансы номинального автора, выставляя его человеком с серьезными намерениями. Неудивительно, что отъезд Федотыча был воспринят как региональное бедствие, его пытались вынуть уже из двинувшегося поезда, вследствие чего дважды срывали стоп-кран. Словом, со стройки Федотыч увозил нечто большее, чем орден, - сознание своей необходимости человечеству, которому на новом месте собирался послужить, выражаясь его словами, от и до!

Николай Иванович ждал, что Владимир Александрович расскажет и то, как познакомился с Федотычем сам, но впереди уже было видно метро, и провожатый замолчал, давая понять, что намеревался лишь скрасить ему дорогу.

В конце солнечного, почти просохшего марта идя на Новокузнецкую, Николай Иванович заметил неподалеку от знакомого дома «Победу» с поднятым капотом. Под днище её пытался заглянуть капитан первого ранга, странно беседуя с самим собой. Во всяком случае ни в кабине машины, ни рядом с ней никого не было. Только проходя мимо, Николая Иванович заметил торчавшие из-под днища крохотные ботинки, - казалось, ремонт осуществляет ребенок. Он невольно замедлил шаг и в следующий момент увидел выкатившегося между колес Федотыча. Протерев руки тряпкой, поспешно поданной капитаном, он широченными, как бы добавляющими ему габариты шагами прошел к мотору, и двигатель заработал.

- Ко-ленька!.. – Поправив очки, Федотыч заметил Николая Ивановича и поднял руку, чтобы тот подождал.

Между тем капитан извлек бумажник, но Федотыч локтем отвел руку дающего:

- Мило-ок!.. – Он смотрел на него так, как будто мог предложить ему вдесятеро. – Мне бы только ручки вымыть…

Смущенный капитан достал из багажника бутылку дистиллята, мыло и стал поливать.

- Я, милок, человек одержимый, - объяснял ему Федотыч во время своего туалета. – Запомни одну элементарную нравственность, элементарное понятие вещей: если человек ущемлен, я, как присуще мне, всегда приду ему на помощь. Вот что значит красота души.

Приняв от него полотенце, капитан не решался сесть в машину, пока Федоты не отошел.

- Знакомства у меня просто бесподобные! – продолжал Федотыч, беря Николая Ивановича под руку. – Грубо говоря, контингент интеллектуальнейший, дальше некуда! – По-видимому, он намекал, что и капитан - человек ему не совсем посторонний. – Я своим уровнем и своими ручками, знаешь, сколько мог заработать! Я просто маленький штрих тебе дам, как у нас на Севере говорят: «Такие люди, как Федотыч, должны жить при коммунизме!» Я, может быть, по своей скромности не показываю…

Николай Иванович заехал на Новокузнецкую из шахматного клуба, надеясь встретить Саню и домой вернуться вдвоем. Он застал её в палисаднике – они с Таней выгуливали Мишку, очумело принюхивающегося к первой траве. Шерсть на нем торчала, лапы дрожали, и инвалидность его была очевидна разгуливающим в непосредственной близости голубям. Владимир Александрович ещё не вернулся из воскресной бани, и Николай Иванович решил подняться с Федотычем, чтобы выбрать чтение на следующую неделю, - ему позволялось рыться в здешней библиотеке.

В комнате Федотыч привычно взлетел на свой шесток, съежился, обхватив волосатые плечи руками, и его лицо хранило отзвук свершенного только что доброго дела.

- Вам удобно так сидеть? – спросил Николай Иванович. Федотыч мешал ему подойти к книжному шкафу, вызывая соблазн отодвинуть стул вместе с седоком.

- Э-э, милок!.. – протянул Федотыч. – Вот будешь маломерка, вроде меня, и попадешь в дупловики. Ещё нас дятлами звали. Образно возьмем: гуляете вы с Сашенькой по парку, и стоит дерево – доподлинное, в коре, цветет себе… - В качестве иллюстрации Федотыч постучал по боковине шкафа. – А в нем дверочка на петельках, внутри скобы-ступеньки – и полез на пост. Дан тебе сектор в поле твоего зрения, и – «Каждый объект под взглядом чекиста!» Рядом будешь стоять – не догадаешься…

Не совсем было ясно, каким образом полое дерево не засыхало, но Федотыч предвосхитил его любопытство:

- Самое главное ты уловил из моего разговора?.. Ну и отличненько! Что я привел тебе факты вышеизложенного – это я рассказал тебе быль, достоверную от и до… - Его тон позволял заключить, что по этому предмету Николаю Ивановичу сообщено максимум возможного. – Всю жизнь отдал людям… - покивал Федотыч на какие-то свои мысли. – Я, Коленька, такую школу жизни прошел – не дай бог её иметь. Вот иногда посторонние смотрят: вроде, внешне говоря, человек не из простых, приятный мужчина… а сколько сострадал, сколько перенес! На строгость, милок, жаловаться не положено, когда она объективна и обоснована. Но, как ты ни говори, а все же отражается… это наподобие давления: стоит мне понервничать… Но я тебе очень просто скажу: я стараюсь подражать Володеньке! Я всегда благодарен судьбе за одно: что судьба столкнула меня с таким человеком. При его бытности на Севере я работал с ним до конца его отъезда… - Значительность предмета заставляла Федотыча усугублять слог.

«Север» оказался Ухтой. Надо думать, Федотыч переехал туда непосредственно из своего показательного общежития. Устроился он шофером в суде. Остается загадкой, как при его зрении можно было водить машину, да ещё в условиях северного бездорожья? Впрочем, Николай Иванович успел отметить избирательность зрения Федотыча. Она проявлялась всякий раз, когда дело касалось Владимира Александровича: Федотыч издали узнавал своего друга, находил вещи, которые тот безуспешно пытался отыскать, опекал при переходе улицы, фиксируя малейшие изменения дорожной ситуации… Осенью сорок восьмого года Федотыч доставил выездную сессию суда в один из таежных районов. Судили женщину за хищение общественной собственности. Незадолго перед тем был принят строгий указ, и процесс решено было сделать показательным. Подсудимая оказалась молодой вдовой, в помещении сельского клуба, где проходило разбирательство, возились трое её детей, между тем речь шла о мешке сена. Обнадеживало Федотыча, что председательствовал Владимир Александрович. Правда, тогда Федотыч знал о судье только то, что, выслушав от одной посетительницы жалобы на крутой нрав мужа, он озадачил её вопросом: «В доме тяжелые предметы есть?» - «Какие… предметы?..» - насторожилась та, не допуская мысли, что поняла судью правильно. «Утюг, например». Федотыч надеялся, что такой человек способен войти в положение вдовы. Благоприятный прогноз подкреплялся и свидетельством сидевших в первых рядах – о том, что, отправляясь в совещательную комнату, заседатели едва сдерживали слезы. Приговор, однако, определил три года лишения свободы - осужденной предоставлялся месяц для устройства детей в интернат, после чего она должна была быть взята под стражу.

На обратном пути Федотыч прекратил с председательствовавшим всякое общение, тем более что лица возвращавшихся вместе с ними народных заседателей не позволяли сомневаться, кто был проводником предложенной прокурором суровой меры. Федотыч и сам высоко оценил речь прокурора, говорившего о разрухе, о том, что трудно живут все и что в такое время тащить из колхоза значит тащить изо рта таких же самых сирот и вдов, которых в стране миллионы и которых тоже нужно кормить. Федотыч признался, что был согласен с прокурором от и до, но паренек адвокат «обул прокурора в лапти», спросив: почему другим сиротам и вдовам следует отдать предпочтение перед подсудимой и её ребятишками, чей отец тоже погиб на фронте?.. «Так я изменил на это свое мировоззрение…» - вздохнул Федотыч, вспомнив, что особенно не мог простить судье реплику адвокату, пытавшемуся обратить его внимание на бегающих по залу детей подсудимой: «По-вашему, суд должен думать о детях больше, чем думала о них мать, идя на кражу колхозной собственности?..»

Бойкот своему пассажиру Федотыч прервал лишь однажды, уже подъезжая к городу: «Где чисто воспитательная работа и идеология?!, - уличил он и, не получив ответа, добавил: - Судьи приходят и уходят, остается партийная правда, грозный трибунал!..»

Угроза Федотыча почти сбылась. Решенное согласно духу и букве указа дело это всплыло в конце пятьдесят второго года самым неожиданным образом: в сейфе Владимира Александровича был найден приговор по нему, не переданный в соответствующую инстанцию для исполнения… Осужденная продолжала работать в колхозе, и ко времени обнаружения этой халатности срок её наказания уже истек! Можно было, разумеется, ссылаться на забывчивость, особенно если учесть, что отсрочка исполнения приговора была оговорена. Но ведь в те годы подобного рода забывчивость почти автоматически влекла осуждение самого судьи.

Дело Владимира Александровича было прекращено по амнистии пятьдесят третьего года, однако на этом его юридическая карьера закончилась. Несколько месяцев спустя кончилось и шоферство Федотыча – остановленный сотрудником автоинспекции, он вместо водительского удостоверения протянул ему пенсионную книжку со своей второй группой по зрению.

- … во мне самом гуманность очень сильно заложена, но это… - Федотыч не находил слов. – Заведомо зная сознанием своим, человек совершает этот факт… ума не постижимо!.. – Он не скрывал, что оценить поступок Владимира Александровича тоже дано не всякому, и Николай Иванович ощутил неловкость, словно Федотыч намекал на него.

Он заставлял себя признаться, что в жесте Владимира Александровича и в самом деле пытался усмотреть театральность, - не проще ли было открыто не согласиться с прокурором, ограничившись, например, условной мерой наказания? Но ведь нелепо было думать, что Владимир Александрович из прихоти не использовал легальный ход, предпочтя сомнительный, вовсе не гарантировавший успех (об отсрочке исполнения приговора в любой момент могли вспомнить) и почти неизбежно суливший ему неприятности, притом – какие!.. По-видимому, он понимал, что мягкий приговор все равно кассируют, дело будет рассмотрено повторно, уже без него, и что другой возможности у него нет.

Николай Иванович сознавал, что выискивает менее обязывающий шаг потому, что сам рисковать бы не решился, и пробовал оправдаться тем, что в силу своего характера ни до чего такого просто не додумался бы… Но ведь это означало лишь то, что, желая помочь, он не проявил бы необходимой добросовестности: разве профессиональному юристу, каковым являлся Владимир Александрович, не менее кого-либо свойственно посягать на закон!

Он не мог понять, откуда вообще возник в нем этот странный дух как бы состязания с Новокузнецкой, но следом задался вопросом, показавшимся ему куда более существенным: в курсе ли этой истории Саня?!. Оставалось надеяться, что нет, хотя это не многое меняло. Теперь ему казалось, что он всегда подозревал в прошлом Владимира Александровича нечто именно в таком духе, - тем более это должны были чувствовать женщины, поскольку значительность человека есть вполне осязаемая реальность; его же, Николая Ивановича, ничтожество состояло между прочим и в том, что он был предубежден против него.

И все же: одно дело догадываться, другое – знать; успокаивало, что вряд ли Саня могла знать, - с Федотычем она виделась лишь в присутствии Владимира Александровича, при котором тот не решился бы рассказать это.

Он старался теперь чаще бывать на Новокузнецкой, уверяя себя, что необходимо загладить свою вину перед хозяином, тогда как на самом деле не хотел, чтобы Саня услыхала Федотыча… Страшило не то, что его рассказ повысит шансы Владимира Александровича (такой человек не мог воспользоваться ими сомнительным образом), - а наведет на сравнение. Впрочем, на Новокузнецкой образ Федотыча все больше окутывался юмористической дымкой, уже не делалось тайны из того, что свои длительные северные каникулы он посвящает возрождению юридической деятельности своего опального друга, которую благодаря взятому Владимиру Александровичу тону мало кто воспринимал как имевшую место действительно. Во всяком случае Николай Иванович не раз замечал, что заодно с Владимиром Александровичем реляциям Федотыча улыбалась и Саня.

- Я благодарен, что дают право бороться за правду, хотя это трудно и тяжело, - декларировал Федотыч со своего насеста, вернувшись из очередной инстанции, где пытался внушить, что именно такие люди, как Владимир Александрович, теперь правосудию и нужны. – Порядка очень длительного времени я готовлю материал – целиком и полностью. Феноменально будет, ты меня извини – я на правильном пути. Вот слушайте меня внимательно – в силу своего мышления, своего разума, корректненько, вежливо я им сегодня говорю: здесь что, суд присяжных? - вы мне рот не затыкайте! Я пришел не по личному вопросу, а вопрос очень серьезный, это не этично. Сейчас, говорю, вы увидите другой аспект, есть такая пословица, я ее не привожу и приводить не собираюсь: рыба гниет с головы! И я вам наверняка скажу, на пятьдесят процентов, что вы здесь работать не будете! Это даже речи быть не может!.. Я, милок, разговариваю на таком уровне… надо уметь преподнести. Когда преподнесено, то очень просто подвести итог: настолько внутренне заложена эта гниль!..

- … искусство оратора состоит не в том, чтобы всегда говорить с блеском, - назидал занятый шашками Владимир Александрович. – Иногда полезно сказать просто хорошо, иногда посредственно, иногда даже плохо…

Федотыч замолкал, лишь изредка издавая неопределенные звуки, по поводу которых Владимир Александрович замечал:

- Склонность к общению побуждала нашего далекого предка сделать свое присутствие известным другим лицам. Влияние этого инстинкта мы по сей день наблюдаем у детей, которые плачем, криком и прочими шумами нарушают покой мыслящих людей.

Начинался май, уже зеленело, и по воскресеньям, если не предвиделось шашек, Владимир Александрович устраивал мужские прогулки. Раскланиваясь возле церкви Николы с нищей дамой, которой впрочем ни разу не подал, он вел их в свой любимый маршрут на Донское кладбище. «Все больше становится знакомых – даже приятно!» - сообщал он здесь, неизвестно что подразумевая: перекочевавших сюда людей или памятники, среди которых знал немало уникальных – как по форме, так, преимущественно, и по эпитафиям. «Одним цветком земля беднее стала – одной звездой богаче небеса!» Нагнувшись, Федотыч продекламировал надпись на могиле младенца, и Владимир Александрович не преминул отозваться: «Всё может быть… У писателя Чехова есть сочинение (мне Герман Федотыч пересказывал), где персонаж без конца повторяет: «Все может быть!»

- … это жизненное явление лично у меня не укладывается в голове!.. – поспешил Федотыч к Николаю Ивановичу как к наиболее способному разделить его возвышенное настроение. – Я очень много заострял этот вопрос: я уйду, и больше меня не будет, никогда не приду… Ты возьми этот момент особо, я доведу мысль до конца: люди должны быть добрыми между собой!..

Следуя этому завету, на обратном пути Владимир Александрович пригласил их в «Балчуг».

- Во-он за тот столик, к Ниночке! – кивнула женщина-метрдотель на немолодых официанток, и Владимир Александрович уточнил:

- Что вы называете Ниночкой?

За столиком Федотыч преобразился – сидел развалясь, размахивал руками, выставляя себя завсегдатаем подобных мест, и, выпив, стал рассказывать про Нонну Тихоновну, которая «по росту с Сашенькой была одинаковая, но отличалась русской красотой для женщин средней полосы России…»

- Герман Федотыч большой любитель женщин, - заметил Владимир Александрович. – Хотя мы знаем, что овладение женщиной интеллигентный человек не может ставить себе в заслугу, поскольку силы-то не равны.

- … и сам образ жизни всей исключительно хороший! – продолжал Федотыч. – И не было такого вечера, чтобы мы не отдыхали. Нам же свет не свет, темнота не темнота – мы же в комнате. Капита-ально!.. Она для меня песню пела… «Когда целу-ю твой заты-ло-чек подстри-жен-ный!...» - неожиданно громко запел он с какими-то блатными модуляциями.

- Хуже не бывает, - констатировал Владимир Александрович и отошел к оркестру.

- Для тебя «не бывает», а для меня – нормально! – встретил его Федотыч по возвращении и расплылся, услыхав, что музыканты начали именно эту песню. - Там одна монахиня жила, и мы отдыхали у нее дома. Визуально выражаясь, комната метров двадцать… и во-от такая кровать! И больше там ничего не было. У меня было две бутылочки пивка, рыбка - такая… плывет вся, немагазинная, полбатончика колбаски… А после началось: «Бог, бог!..» Я, говорю, могу этот вопрос продумать, я его проанализирую. Дел-то всего – лечь и прочесть. Взял в библиотеке «Справочник атеистического работника»: все расписано от и до… И зарабатывал тогда от души… Встречаются, Коленька, женщины, что воздействовать бесполезно. Не как муж, а чисто педагогически…

- Николай Иванович тебе подтвердит, что квантовая механика предполагает даже воздействие наблюдателя на наблюдаемое явление. Зарабатывал он!.. – передразнил Владимир Александрович. – Помимо денег, женщине должно предоставляться и все остальное.

- Что?.. – насторожился Федотыч.

- «Лечь и прочесть»!.. Говорить с ней нужно. Мужчина, нас учат, есть животное смотрящее, а женщина – слушающее.

- Это, Володенька, ты не прав: я из-за глазок, случается, обозреть не могу, а слушать – слушаю. Как старший товарищ ей говорил: зачем поступать в своих действиях опрометчиво?!. Ладно, бог… это не аргумент, чтоб рушить семью. Доказывать доказуемое нет необходимости, надеяться, что материализм не прав, это ложное желание. Я, говорю, тебя убедительно прошу, тебе еще впереди жить! Но ты пойми и меня: я педагог, преподаю материальную часть автомобиля, передаю жизненный опыт молодым юношам. Искоренять случаи негативных явлений, наличие которых имелось ранее! Когда слова расходятся с делом, это несостоятельно… что я им про тебя скажу?.. И по хозяйству стала пренебрегать…

- Герман Федотыч видит в женщине преимущественно прислугу, - подтвердил Владимир Александрович.

- … какие-то, я считаю, у нее были нормы отклонения… - задумался Федотыч. – Врачи ведь тоже бывают, образно говоря, идиоты: у них всегда «Всё в порядке!». В совокупности к каждому необходим индивидуальный подход…

- … Вам никогда не приходило в голову, - нарушил паузу Владимир Александрович, - что ваш Марк Захарович неравнодушен к Александре Кузьминичне?

- Какой-то парадокс… - Не очень-то удалась Николаю Ивановичу улыбка – неожиданное упоминание о Сане усилило не покидавшее его все это время впечатление, что критика Владимира Александровича предназначалась не Федотычу, а ему. - … Посмотрите, как он целует ей руку! Отбросив при этом, что это вообще получается у него плохо…

- Обсуждать человека в его отсутствие?..

Куда больше Николая Ивановича занимал доставшийся ему косвенный упрек, что он виноват перед Саней… даже не сам упрек, а прозвучавшее следом как бы предупреждение. Пугать его Марком, разумеется, было смешно, но не имели ли эти слова целью обратить его внимание на то, что могут существовать менее безобидные поклонники.

- Неумно и необоснованно! – подхватил Федотыч.

- Почему? Нужно преодолевать привычку правильного поведения. Правила рождают слепоту в ситуации конкретной… Ниночка нагреет нас минимум на двадцатку, и гуманист Федотыч, который складывает в уме лучше профессионального математика, устроит из любви к справедливости скандал. Если видеть в Ниночке лишь официантку, он, возможно, будет прав. Но ведь Ниночке под пятьдесят, у нее больная щитовидка, брошенная мужем дочь и внук, на которого не платят алименты… Зная об этом, мы не можем отношения с Ниночкой не модифицировать.

- Встав на этот путь, вообще нельзя сделать шагу!.. – Николаю Ивановичу показалось, что, говоря о слепоте, Владимир Александрович тоже целил в него, подозревая не отвлеченную, а вполне реальную ситуацию, отношение к которой и призывал модифицировать. - Теряют цену всяческие правила.

- И замечательно, что теряют, - улыбнулся Владимир Александрович. – Будем доверять не правилам, а себе. Просто это труднее. Кто-то ведь уже сказал: число тех, кто пытается понять человека, пренебрежимо мало в сравнении с теми, кто хочет понять геометрию.

На небе тогда астрономами был найден объект, который, судя по всему, одновременно двигался в противоположные стороны: к Земле и от неё. Николаю Ивановичу все чаще казалось, что нечто похожее происходит с Саней: приближаясь к нему, она отдалялась!.. У неё изменилась походка, дома она как бы не ходила, а проскальзывала, словно стараясь избежать его взгляда, с каким-то упоением стирала, варила, мыла – как когда-то занятая, похоже, единственной мыслью, чтобы ее не заманили назад, за уроки. Иногда же она сжимала его в каких-то судорожных объятиях, гладила по лысеющей голове, и эти ласки напоминали прощание с ребенком, которого решили сдать в приют. Однажды он даже поделился с матерью. «Не понимаю, что происходит, а это самое плохое…» - «Самое плохое, когда понимаешь…».

В середине месяца поехали в Фирсановку, куда Ляля пригласила и Владимира Александровича с Федотычем и где у Владимира Александровича вышел с хозяином спор. Лев Сергеевич упрекал его во всеядности, которую определял как погоню за двумя зайцами. «Сейчас ведь, кажется, входит в моду линейное программирование, – заметил Владимир Александрович. – Я не большой специалист, но Николай Иванович меня поправит: цель там, по-моему, как раз состоит в том, чтобы погнаться за всеми зайцами и всех поймать. В жизни – тем более! Нужны здоровье, работа, любимая женщина… и она не станет ждать, пока ты станешь академиком. Ищи, ошибайся, пробуй! – система из миллионов уравнений. Только не требуйте от меня, чтобы я показал, как это делается». – «Большинство предпочитает все же держаться чего-то одного…» - вставил Лев Сергеевич. «Признаться, я все еще тещу себя надеждой, что мое мнение не совпадает с мнением большинства».

Спать мужчин положили в одной комнате – той самой, где Николай Иванович просидел минувшую осень. По привычке он долго ловил знакомые звуки и услыхал, как во сне кто-то тяжко вздохнул: «Ах, боже мой!…» Казалось, с таким вот возгласом покидает тело душа, он невольно приподнялся и понял, что то был Владимир Александрович… Это настолько не вязалось с его обликом, что остаток ночи Николай Иванович не смог уснуть и наутро пытался отыскать в нем какие-то не замеченные прежде черты, способные породить его ночные терзания. Но Дубяга выглядел даже более благополучным, чем обычно.

Всю следующую неделю Саня вечерами оставалась дома, он уже начал привыкать к ее домоседству, но в понедельник, вернувшись с работы, увидел встревоженную мать: Сани с Таней до сих пор не было! Не зная, что думать, он бросился на Пироговскую в сад, где застал разъяренную воспитательницу, под началом которой уже битый час оставалась лишь одна Таня. Не дозвонившись в ремстройцех, он отвез Таню домой и помчался на Фили, где сказали, что Саня ушла вовремя… Оттуда же, из проходной, он позвонил на Новокузнецкую, хотя понимал, что Сани там быть не могло. «Людмила Михайловна?.. – Ему показалось, что его неправильно соединили. – У вас ничего не случилось?!.» - «Разве вы не знаете?.. – спросила она. – Владимир Александрович уезжает…»

Оказалось, что хлопоты Федотыча увенчались успехом, Владимира Александровича вызвали в министерство юстиции, где для начала предложили вернуться в Ухту, и они с Федотычем уже сидели на чемоданах. «А вы?..» - спросил Николай Иванович машинально. Людмила Михайловна замялась, и он вспомнил, что сейчас, в конце мая, пустует комната Лидии Ивановны в Карманицком… Саня с Владимиром Александровичем наверняка были там!

Он сел в пустой троллейбус. Было такое ощущение, что его везли не к Плющихе, а куда-то в дано прошедшее, откуда свет фонарей доходил каким-то блеклым, словно через заиндевевшее окно послевоенного трамвая. Теперь он подозревал, что эта связь длится давно – может быть, с самого дома отдыха, - и в наказание за свою слепоту решил лишить себя возможности сомневаться. Проехав Смоленскую, он сошел у диетического и, оказавшись в Спасо-Песковском, заставил себя идти дворами, как будто, отправившись переулком, мог вспугнуть любовников.

Очутившись в знакомом скверике, он сразу увидел, что света в Лидином окне нет, вопреки логике в нем шевельнулась надежда, сменившаяся оторопью, - он не мог представить себя оказавшимся лицом к лицу с этим человеком!.. Он остановился, но, заподозрив себя в трусости, заставил идти, понимая, что не способен будет выговорить слово и что более жалкое зрелище, чем человек, парализованный сознанием уязвленной чести, представить невозможно. Он вспомнил, что основатель теории групп Галуа был убит на дуэли, - сам он, несомненно, тоже был бы убит, потому что сейчас у него не хватило бы сил даже спустить курок.

Он долго стоял перед знакомой дверью и уже потянулся позвонить, как вспомнил фирсановский ночной вздох и замер. Мысль о том, что он увидит Владимира Александровича смешавшимся, казалась невыносимо гадкой, как будто виновником этого падения был он сам. За дверью послышались шаги, он невольно отпрянул, и на пороге появилась пожилая Лидина соседка. «Ключ Лидии Ивановны у меня… - узнала она его. – Я только вынесу ведро…» Ещё боясь поверить в свою ошибку, он осторожно подошел к Лидиной комнате, увидел замок и побежал, задев остановившуюся в дверях соседку. Подлинный страх, казалось, охватил его лишь теперь, когда он понял, что у Сани не было причины не забрать дочь, а значит, случилось несчастье!..

Он не помнил, как очутился дома, и не сразу обратил внимание, что Танина кроватка пуста. «Они уехали в Одинцово…» Пряча от него глаза, мать кивнула на стол, где лежала записка: «Коленька, я еду с Владимиром Александровичем! Прости меня. Твоя Саня».

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *