Из жизни особо опасного рецидивиста, 91-100 главы

91. «Остаточные явления»

Зная, что у меня было сотрясение мозга, Марс на всякий случай вооружил меня теорией по части гонки. Говорит, что хуже от этого не будет. «Если у тебя, допустим, левая сторона мозга повреждена, значит, хуже действует правая рука, правая нога. Если правая сторона, то, соответственно, левые. Вмятина у тебя на правой стороне? Вот, когда велят: повернись! - чуть припади на левую ногу». И показал, как. Или, скажем, тебе не поверили, что у тебя больные почки и противопоказан аминазин (дважды я сдавал анализ мочи), или ты косматишь на почки. Вся проблема – раздобыть что-нибудь острое, ту же скрепку от «Огонька». Писаешь в баночку, в полуметре ждет сестра. Мгновенно прокалываешь палец, струю на него, и кровь в анализе обеспечена. Нужен белок? Периодически в обед дают рыбу: берешь у неё глаз, подсушил, растираешь в пыль и держишь всегда под рукой, в бумажке, потому что на анализ могут дернуть внезапно. Чуть-чуть под ноготь этого порошочка, нужно-то буквально мизер, и почки твои «больны», поскольку в моче белок. А если у тебя больные почки, то в Сербского и в некоторых больницах ты автоматом соскакиваешь со многих лекарств. Раз почки больны, их не колют. Другое дело, спецбольницы, там до лампочки, что у тебя болит.
Я твердо решил не гнать. Что обо мне экспертиза напишет, так тому и быть: да – да, нет – нет. С уважением к себе надо относиться. Да и время ушло. Если косматить, надо было начинать в тюрьме.
Однажды мне устроили что-то вроде консилиума. Большой кабинет, письменные столы, за каждым дама, Майя сидит в сторонке. Говорит со мной незнакомая, сухая, очень жесткая особо, резко говорит. «Не горячитесь, - улыбаюсь, - я на всё отвечу. Не надо спешить». Она мне «ты», и я ей, что – то речь заходит за москвичей. «Москвичей не уважаю вообще», - говорю. «Кстати, я не москвичка». - «Тем более: значит, лимитчица». - «Я врач». - «Да ладно… врачи наши! Одно название». – «А почему вы так на «козла» отреагировали? Вы гомосексуалист?» - «Бог миловал». – «А всё-таки?...» - «Была б помоложе, доказал бы». И тут она без всякого перехода цепляет мать (там ведь попутно и родителей проверяют, принесут передачку - с ними беседуют): «Ваша мать душевнобольной человек, притом тяжело». Стыдно сказать, Боря, у меня потекли слезы. И без того жил с мыслью, что не способствую её долголетию, а сколько ей теперь предстояло… Встаю: «Хочешь иметь неприятности прямо сейчас?..» – «Юрий Михайлович, успокойтесь, успокойтесь! Заберите его». После понял: это была профессиональная провокация, тест, проверка реакции. Помнишь, в «Крестном отце» убивали предателя: «Ничего личного - это бизнес».
Потом Майя водила меня к какому – то гусю, седой, солидный мужик. Начинает спрашивать. Пил ли и сколько, есть ли привычка опохмеляться? Когда выпил первый раз? Классе в восьмом, на школьном вечере, стакан перцовки махнул… А что за канитель в трамвае с додиками устроил? (Это в моём следственном деле было, я понял, что оно к ним пришло). «Тоже ведь было связано с употреблением?» - «Сколько я там употребил?.. Возмутился просто».
И еще одно испытание. Помещение, типа барокамеры, металлический кокон на ножках. Ложишься в него, тебя облепляют датчиками, масса проводов. Кокон закрывается, и минут десять лежишь в гробовой тишина. Неожиданно где – то сбоку начинает сигналить. Смолкнет, начинает ярко мигать лампочка. Снова тишина минут десять, а там вперемешку: сигналит, моргает, орет, включается, выключается.
В заключении написали про остаточные явления травмы черепа. Пес его знает. Время от времени голова действительно болит, но ведь это у многих.

92. Радости «Сербского»

Периодически заглядывает Екатерина Васильевна. Бывает, раз в неделю, бывает, две недели её нет. Может, выбирает, при какой няньке лучше прийти, такие визиты здесь не поощряются. Нянька камеру откроет и персонально мне: «В туалет не хочешь?..» Я выхожу. Про Екатерину Васильевну ребята знают, такие вещи скрывать нельзя. Могут подумать, что ты их сливаешь. Две-три минуты поговорим, незаметно сунет в руку теофедрин. Постоянно меня грела: то две таблетки принесет, то три, то пачку. «Спрячь быстренько… Маму видела, чувствует себя хорошо…» Про Верку ни разу ни звука, и я не спрашиваю.
Теофедрин мне вместо чая, без которого подыхаю. Пока был Марс, полтаблетки пополам делили, четвертушку ему, четвертушку мне. Горькая страшно, а воды попросить неудобно. Научился эту горечь со слюной заглатывать, всасывается мгновенно. Вообще-то теофедрин вреден, от него не стоит, и всё такое, но зачем мне сейчас, чтоб стоял?
Со временем нам стали перепадать таблетки и с отделения - начали с его ребятами взаимничать. Тех из них, кто не ходил на прогулку, по одному, по двое рассаживали в камеры изолятора, чтобы не оставались в палате одни. Случалось, они попадали и к нам. Чаще других Леха - специально тормозил, чтобы с нами потрепаться. В свое время он отволок десятку, и, как слон, запомнил в зоне одного человечка. Что уж там, как, не знаю, Леха говорил, что заслуживал тот только смерти. Оба освобождаются, Леха узнает его адрес и прямым ходом туда. Поднимается на высокий, шестой, допустим, этаж, звонит. Хозяин открывает, пятится (они с приятелем бухали): «Алеша, Алеша…» И Леха ему засаживает, нож аж сзади вышел. Приятель перепугался, прыгнул в окно и разбился. Леха и бежать никуда не стал, менты его там и взяли. Врачи дали заключение, что надо лечить, восьмой год он в Днепропетровской спецбольнице, в Серпы возят «на подтверждение».
Леха всегда что-нибудь принесёт: или таблеточку теофедрина, или пару таблеток барбомила. Штаны на нём висят, полжопы вырезано от уколов. Такие уколы делали, что не рассасываются. После них положена грелка, но кто эту грелку даст? Абсцессы выедают мясо, и человека режут, режут. Спецбольница в Днепропетровске - это не институт Сербского, там обращение простое: Мы тебе головку лечим. А что у тебя абсцессы или печень отвалится, нам по хую. В определении суда написано, что тебя нужно вылечить, вот и шпигуем тебя, как считаем нужным. Станешь возникать, будешь сидеть на сульфазине. А сульфазин, Боря, это тридцать девять-сорок температура, и лежишь пластом. Сейчас, говорят, его запретили.
Днепропетровск, уверяет Леха, ещё не худший вариант: есть смоленская «Сычевка». Санитары там - зэки общего режима. Их заряжают: «Будешь стараться, уйдешь по половине срока», и они тебя прессуют по полной. «Сычевку» боятся все. Хорошей считается калининградская больница, приличной – казанская: и бытовые условия, и отношение врачей более–менее нормальные. Называли её Вечная Койка. При сроке пятнадцать в Казани можно было торчать и двадцать, и тридцать, и сорок лет, пока не умрешь, хотя я встречал и тех, кто пробыл там всего пять и даже три года.
В хорошую смену, когда дверь приоткроют чуть шире, можно поговорить с первой камерой. «Только не орите, - предупреждает нянька, - чтоб в отделении не слышно». Это одно из немногих местных развлечений. В основном, лежишь, прислушиваешься, каждый шорох ловишь. Если ребята подсадят, можно заглянуть в окно. Но вид из него не радует: два забора, двое ворот, проходная, «колючка» - та же тюрьма. Как-то лизнули на ночь у кого что есть: барбамильчику, коунатинчику - захорошело… Марса уже не было, этот целочник питерский и еще двое. Вру, нас пять человек было, переполнено, но это не очень долго. «Мужики, - говорю, - может, дернем отсюда? Третий этаж, решеток нет…» Подсадили меня и держат. Сначала бил кулаком, потом развернулся, и бил пяткой. Бесполезно, даже звука нет, пружинит. Да это же, догадываюсь, триплекс, самолетное стекло, его пуля не берет! А ещё удивлялся, что нигде нет решеток... Вот что значит человек под кайфом: сбежал бы в своей розовой пижамке.
При мне через камеру пропустили человек пятнадцать. Некоторые были не больше недели, их переводили в отделение, и почти все, может, это мне так повезло, были повернуты. Начинаешь говорить и видишь, что тормозов у человека вообще нет, ему и убить незападло, и то, и это. Единственное табу - белый халат. За это в лагере заколют в момент, хотя Марс говорил, что один все-таки няньку ударил, напал, пытался задушить. Может, в натуре, с приветом. «Чтобы моих подчиненных обижали? – кричала зав отделением. - В жизни этого не будет! Какой бы он ни был, на больнице не останется, кашу манную с маслом жрать не будет, под баланами сдохнет!» Признали вменяемым, и ушел на суд.

93. Таинственный пациент

Помнишь, я говорил, что дверь последней камеры была открыта. Обитал там высокий, накаченный, симпатичный малый лет тридцати пяти, роскошный импортный спортивный костюм. Койка стояла хромированная, тумбочка. Дверь у него не закрывалась вообще. Когда хотел, выходил, когда хотел, заходил. Мог позвонить, и его выпускали в отделение. К нянькам обращался очень вежливо, иногда к нам заглядывал. «Можно, - слышу, - я ребятам передам?..» Нянька немного помялась, и ко мне на матрас летит нераспечатанный блок «Мальборо». Про них я только слышал, но никогда не курил. «Ребята, - заглядывает, - я у кого – то из вас «Приму» видел, не дадите пачечку?» - «Да хоть двадцать!..» - «Спасибо. Мне бы одну…»
В принципе, взаимничать куревом не запрещалось: часто, кто на подсосе, кричит: «Братва! Покурить нет?» - «Какой базар! Постучи няньке». В камере каждому разрешалось держать не больше пачки: вот нас трое, значит, и пачек может быть только три. При туалете есть что-то типа каптерки: шкафчик, и в нем у каждого свое отделеньице. Когда приносят передачу, ты не можешь ничего взять с собой в камеру, оставляешь здесь. Правда, в любой момент постучишь: «Мне покурить взять». - «Иди». Или покушать берешь, но съесть нужно тут же.
«Что за гусь?» - спрашиваю у Майи. «Это, Юрий Михайлович, наркоман. Причем наркоман глухой, давно начались изменения личности. Пытаемся его лечить». - «Вы же не больница, вы экспертиза, а он, как я понимаю, человек вольный…» - «Вольный, - улыбается Майя, – но в чинах. Это не мой больной, я выполняю распоряжение. У нас ведь тоже есть начальники...» - «А почему он не в палате?» - «Чтобы меньше видели, меньше было разговоров».
Оказалось, комитетчик, полковник. И отец там крупная шишка (в эту систему родители, если могут, тянут детей, мне, считай, не повезло, отец, наверно, считал профнепригодным или не мог). Плюс жена – директор обувной «Березки», значительно его старше. Скорее всего, она и пробила ему это лечение. Видел её раз пять, приходила с двумя вот такими сумками и обязательно шоколадные наборы для нянек… Деньгами и тогда можно было сделать всё. Институт судебно-психиатрической экспертизы, а тут тебе вольный пассажир. «Когда нельзя, но очень хочется, то можно», - это Николай Иванович Рыжков. Единственная здравая идея у коммунистов.
Полковник этот мне симпатизировал или заметил, что я здесь старожил. И другие фирменные сигареты давал, а, главное, давал спички – в дурдомах спички самый большой дефицит. Но никогда не даст коробок, обычно штук десять, пятнадцать. Спичку аккуратненько расщепляешь пополам и в подушку. Периодически бывают шмоны, а в подушке половинка не прощупывается, достанешь, чиркнешь – и мгновенно прикуриваешь. Или жди час, пока придет прапор, последний раз в девять вечера. Дальше устраиваемся так: один кончает курить, от него прикуривает другой, и так по кругу.
Говорили, что в Сербского и Высоцкий лежал, недолго, правда. То ли по наркоте, то ли по пьяни. В биографиях его я нигде этого не встречал, но армянке своей верю, зачем ей врать? Это не зэк плетет, что с Маленковым в одном «воронке» ездил, с Васей Сталиным в Казани сидел. А прикинешь, сидельцу этому тогда лет семь от роду было. Майя рассказывала, что здесь и Зыкина была, правда, в другом отделении. Высоцкий тоже в другом, в четвертом, кажется, оно считалось бесстражным.

94. Что урвал, то твоё

Сижу третий месяц, никаких больше обследований, никаких процедур, только сонники на ночь. Обычно здесь четко: двадцать восемь или тридцать один день. На двадцать восьмой - подкомиссия, на тридцать первый - комиссия, и максимум на второй день тебя увозят. Бывает, и в две недели укладываются. Ведут тебя «на расширку», собирается человек десять врачей, задают вопросы. Всё, парень, не проканал, поехал! Сразу, конечно, тебе не говорят, возвращают в камеру.
Особо выдающихся пассажиров с редкими симптомами, с интересной гонкой задерживают и демонстрируют коллегам - приезжают врачи из других больниц, студенты. На некоторых делают диссертации, такие и по полгода живут. Но я-то ничего интересного собой не представляю, преступление заурядное: один ханурик зарезал другого ханурика. Самая натуральная бытовуха, ни особой жестокости, ни общественного резонанса.
За эти три месяца я и морально, и физически отдохнул, отпустило душевно, хотя постоянно о чем-то думаешь. Для тюремного кругозора Серпы дают очень много, информация, которой нигде в другом месте не почерпнешь. Все же кругом следственные, и каждый что-то расскажет. Что с ним делают, чем колют, как проверяют, на какие лекарства как должен реагировать. Все эти провокации, ломки, растормозки... То есть человек вялый, плохо говорит, и ему делают растормозку. Обычная снотворщина в больших дозах, но с ветерком. То есть вгоняют тебе восемь-десять кубиков мгновенно, и, перед тем как вырубишься, начинают задавать вопросы. «Ты убил?» Ты в несознанке, но контролировать себя уже не можешь. Когда врубаешься и начинаешь лопотать свое, они смеются: «Мы все про тебя знаем». Хотя Марс объяснил, что все эти признания в суде недействительны: мало ли в чем человек признался. Этого даже в заключении написано не будет. Знать недостаточно, доказать нужно.
Больше всего хочется определенности: в больницу еду или на суд? Наконец, вызывает Майя, может, месяц её не видел: «Юрий Михайлович, дилемма следующая. В лагере вы все-таки человек, имеете работу, какие-то деньги, свидания с близкими. Понимаю, что не курорт, но даже там какие-то права у вас есть. В больнице их не будет, и пожаловаться будет некому. Если вас признают (если я буду очень на этом настаивать), представляете ли вы, что вас ждет?.. Если бы это ещё была первая судимость, но ранее вы уже судимы и тоже по тяжкой статье. Значит, больницу общего типа вам не дадут…» Она с самого начала была со мной ласкова. Не то что сю-сю-сю, но очень вежливо, уважительно. И по плечу погладит, и за мать поговорит. Как-то у неё вырвалось, что живет с дочкой, из чего я понял, что мужа нет. Но глаза ее так ни разу и не потеплели. «Я нормальный человек, - отвечаю, - а то, что случилось… Сам не знаю, какое-то нашло затмение». – «Так и будем считать».
В середине августа, утром: «Трубниковский, на выход». Выхожу в пижамке своей, надеваю тапочки. Стоит санитарка и с нею прапор. «Что есть, забирай с собой». - «Увозите?» - «Да». Куда, спрашивать не стал, всё равно не сказала бы. Да и без того ясно: в тюрьму. Вопрос – в какую? Если экспертиза признала, везут в Бутырку. Там есть несколько специальных камер, где дожидаешься, пока суд решит, в какую больницу тебя отправить.
Ладно, скоро всё выяснится. Что ни говори, а три месяца урвал, еду с куревом, с материных передач подкопил пачек сто, наверное, «Беломора» - большой целлофановый пакет. Ну, пусть не сто, а восемьдесят пачек. Курить есть, это главное. Какие-то харчи незначительные оставались в каптерке, помню, даже не стал их брать, чтоб папиросы не испортить.
Спускают вниз, там уже трое одеваются. Часа два сидим, наконец, выводят в знакомую приемную. Около пяти только выехали.
Вычислить маршрут невозможно. Во-первых, это арбатские переулки. Во-вторых, по дороге заезжаем в несколько мест, кого-то выкидываем, кого-то забираем. В оконцовке оказываемся в Бутырке, и всех сгружают. Я обалдел: неужели признали!.. По пять-шесть человек загоняют в боксы. Опять эти темно-бутылочного цвета битые изразцы, этот бутырский запах. Вообще-то он не шибко отличается от запаха Матросской Тишины, может, от страха показался таким тяжелым. И несмолкаемый цокот подковок по полу – мода, что ли, завелась у ментов на подковки? Цок-цок-цок, как кони идут.
По одному вытягивают на приемку, настаёт моя очередь. Знакомая песня: год рождения, статья, срок? Возвращают в бокс, оттуда начинают разводить. Потихоньку всех вывели, остаюсь один, времени уже часов девять. Сейчас в дурацкую камеру поведут… Сижу, наверное, до двенадцати, до часу ночи. Наконец, выдергивают, но ведут не внутрь тюрьмы, а во двор, к «воронку».
«Воронок» битком – с судов везут, с КПЗ, разная публика. Еле втиснули, наверно, специально заехали меня взять. Я так понимаю, что в Бутырку меня закинули, не заглянув в дело. А на приемке посмотрели и оттасовали.

95. Родные пенаты

Снова в Матросской. В спецчасти на карточке помечено, что «за пределы» не выбывал, только на экспертизу. Поэтому меня даже не шмонают. Там полтюрьмы косматило, людей увозили, привозили, и менты знают, что в Сербского шмонают не хуже их.
Буквально в течение часа поднимают меня с моим табачным прикупом на знакомый этаж, в знакомую камеру. Половина народа всё та же: «О-о-о, кто пришел! Давай, рассказывай!» Кидаю пачек десять на общак и до утра выступаю.
В середине сентября нарисовалась моя адвокатша. Передаёт привет от матери, через неделю суд. Судить будут тоже в Мосгорсуде, но другим составом. Вообще-то положено, чтобы судил прежний состав, но кто-то там у них заболел или в отпуске. Тот самый случай, когда, если нельзя, но очень хочется, то можно.
Дёргают на суд обычно ещё ночью, часа в три, в четыре максимум. Именинник не ты один (в Москве десятки судов, в каждом с десяток залов и ни один не простаивает), всех надо отобрать, спихнуть на сборку и в семь успеть смениться, это главное. А на суд тебя могут увезти и в девять, и в десять. Хорошо, если попадешь на большую сборку, там туалет есть. Длинные узкие камеры, слева и справа сплошняком лавочки. Облезлые стены в разводах и автографах: имена, кликухи, даты, сроки - есть, что почитать. Полуподвальное окно распахнуто во внутренний двор, через крупную решетку виден кусок тротуара. В компании опять же – веселее… А то кукуешь в одиночном боксе: спать охота, трудно сориентироваться во времени, по нужде нужно проситься, но, упаси бог, барабанить. Дверь откроет и вопрёт тебе ногой куда попало…
Ага, заскрипели ворота, слетаются наши «воронки»!
Суд начался часов в двенадцать. Судья - женщина, фамилия, по – моему, Сидорова, и прокурор баба, притом молодая и без формы. Моя скамья впереди, чтобы разглядеть зал, приходится поворачиваться. Вижу мать, своего бывшего начальника Пашу и ещё нескольких человек с «Газосвета», родственников потерпевшего, жену - низенького роста, вульгарная особа. Говорит-говорит и вдруг начинает визжать, вроде она зарыдала. Судья прикрикнет, слезы моментально высыхают. Мать оплатила ей всё: гроб, похороны, поминки - теми деньгами около трех тысяч, дачу продала. Под Монино у нас была прекрасная дача. Два этажа, веранда, участок, правда, небольшой. Зато засаженный, там было все… «Признаете себя виновным?» - «Частично». - «В какой мере - частично?» - «Я не хотел убивать». - «Но вы взяли нож…»
На случай, если умысел доказать не удается, существует палочка-выручалочка. Какой-то ученый дятел придумал, было даже постановление Верховного Суда: считать, что преступление совершено из хулиганских побуждений. Мол, настолько ты гад, что ни с того, ни с сего человека завалить решил. Побуждение припёрло, берешь сажало (ещё называется поросячий прибор), встречаешь на улице первого встречного: «Получи, Вася!»
Судили полторы недели. Но не каждый день, перед прениями сторон был перерыв. «Юрий Михайлович, может кончиться плохо», - сказала мадам. Я и сам вижу, что судья жесткая, дело ведёт к сто второй, как по накату, хотя формально все соблюдено. Есть, скажем, десять свидетелей, всех допросила, всё корректно, рот мне не затыкает. Хочу что-то сказать, прервет любого, даже прокурора: «Так, минутку!.. »
Уставал сильно. Не так от недосыпа, как от сидения по боксам, от перевозок, хотя возят в тупорылых ГАЗ-53, их считают комфортными. Несколько раз вместе со мной везли трех итальянцев. Летели откуда-то из Азии через Москву (то ли в Данию, то ли в Бельгию) и запалились с десятью килограммами марихуаны в спортивных сумках. Сидели в Лефортово. Забирают меня из Матросской, едем туда и ждем, пока выведут итальянцев. С одним однажды сидим в отстойнике, он уже чуть-чуть по-русски лопотал. Роскошный песочного цвета костюм, рубашка белая. Протягивает мне импортную сигарету, а солдат видит: «И мне одну!». Итальянец: «Не понимаю, не понимаю…» - и мне подмигивает. Так и не дал.
Каждый день заседаем в другом зале, по всему зданию меня таскали. Последний зал метров шестьдесят, почти пусто, человек десять, может. Мать, Паша, кто – то со двора, примерно столько же со стороны потерпевшего. Суд удаляется на совещание, не было его часа два. «…приговорить Трубниковского Ю.М.: по статье сто второй - к тринадцати годам лишения свободы. По статье двести шестой, часть третья - к трем годам лишения свободы. На основании статьи двадцать четвертой УК РСФСР признать Трубниковского Ю.М. особо опасным рецидивистом и назначить ему наказание в виде пятнадцати лет лишения свободы с отбыванием в колонии особого режима… Подсудимый, приговор вам понятен? Вопросы есть?» - «Никаких». – «Суд окончен».
Мне сразу надевают наручники. Мать в полуобморочном состоянии. Секретарша суда: «Приговор вам принесут на сборку», - и меня уводят. «Паша, - кричу, - довези мать домой!» - «Конечно, Юра!»

96. На сборке

Только услыхал: «пятнадцать», и я зачирикал. Понимал, конечно, что «вышака» быть не должно, но одно дело понимать, другое - получить свою «пятнашку» и собственными ушами услыхать: «Суд окончен».
Спускают вниз на общую сборку и снимают наручники. Когда-то, видимо, была жилая комната, здание дореволюционное, не для Мосгорсуда строили. Вкруговую нарчики, параша - не надо проситься. Нас здесь человек пять, начинается базар-вокзал, из которого выясняется, что только что разминулся с итальянцами: «Буквально перед тобой увезли, каждому вмазали по четыре».
Часа через два приносят копию приговора. Куковать ещё долго, рабочий день тут кончается в пять, но «воронок» раньше восьми не придет. Один пассажир, тоже с приговора, держится особняком, дает понять, что между ним и нами пропасть. Тайн на сборке не бывает, меня быстро вводят в курс дела. Оказывается, это цензор, но не Главлита, бандероли из-за границы шмонал. Допустим, тетя Соня шлет тебе из Нью – Йорка две-три книжки - кто-то же должен решить, можно их тебе читать или нет? Если нельзя, то конфискуется и уничтожается или попадает к тем, кому читать можно… И он приворовывал, в основном, книги по искусству, альбомы, они и на Западе дорогие. А придет человек жаловаться, на него пасть откроют: ты ещё жалуешься, пятая колонна! Получатель ведь не гришка-микишка, а интеллигенция, их за людей не считали… Ещё если бы он всё это на полку себе ставил, я бы простил. Может, сам прочтет, может, кому покажет - всё какая – то польза. Но он, сучья рожа, продавал. Чтобы свою очередную корову в Ялту свозить, предел мечтаний – Болгария, Золотые Пески… А от меня шарахается - я специально немного по фене прогнал. Парень, мы здесь все преступники! Все. Я убил, ты украл. Я лоб в лоб с человеком сошелся, грубо говоря, на мастях, и со мной могло произойти то, что произошло с ним. А ты воровал пол – жизни, ты еще хуже, может быть, и чем больше пыжишься, тем противнее... Просто у меня хорошее настроение, а то можно было придраться и выбить пару зубов.
Приблизительно я знал, что меня ждет. Полосатая форма, закрытая камера. С пятнашкой минимум треть сидишь в закрытой зоне. Потом выводят в открытую, там уже полегче – все-таки не камерная система: если припрет, не нужно подходить к параше, хоть днем, хоть ночью можешь выйти в туалет, по трем четвертям срока тебе положено поселение. Через двенадцать лет, ну, через одиннадцать с копейками... Когда первый раз садился, прикидывал: «Так, пятнадцать. Когда выйду, сколько же мне будет? Да ещё, в сущности, молодой!..» Сейчас я не загадываю надолго. Проживу день – нормально, проживу год – хорошо, пять – ещё лучше. Через год сдохну? Небольшая беда. Недавно Ляпе сказал: «Мне хватит. Я уже пожил». Если завтра заболею, не буду, как некоторые ее знакомые… Сусанкин муж, возьми: с Проточки, хулиганом был, спортом занимался - я всю его биографию знаю. Месяцев восемь осталось, рак легкого, год – это предел… А он сдешевил, очень стал себя жалеть, Сусанку замучил, сидит с ним днями и ночами. Сама еле живая, а он всё просит: то дай попить, то лицо вытри. «Олег, - говорю ему: - ты что - пацан? Тебе шестьдесят пять лет… Постарайся дожить достойно». Вот как в лагере умирают. Как Паша Зубов от того же рака легкого в Микуни при мне умер. Фраером перед войной на Колыму попал. Потом война, подписался искупить кровью, полковая разведка, наград куча. В сорок шестом повязали, и снова Колыма. Ушел в побег, года три партизанил, поймали. В начале шестидесятых освободился, женился, где-то под Ростовом домик, хозяйство. А бабе его первый муж надоедать стал. Как напьется, так к ней, и начинает права качать. Здоровый кабан. Паша много раз его предупреждал, наконец, не выдержал и - молоточком по голове. Десятка у него была, два года оставалось. Я сам тогда на больничке был, подозревали тиф. Рядом с Пашей баллон с кислородом: «Ребята, чифирнуть бы!..» Побежали, нашли, заварили. Глоточек сделал и умер... Там никто не воет. Чего ты, сука, слюни пускаешь! Не вой, паскуда, на все голоса!

97. Наука логика

«Осужденка» особого режима в Матросской, люди в ней не подследственные, а уже осужденные. Пять человек, побитый толчок отделен загородочкой, тихо, культурненько. «Особый» режим отличается благообразием отношений, это тебе не «общий», где дурью мается безбашенный молодняк, не ценящий ни чужую жизнь, ни свою. Народ, как правило, серьёзный - грубо говоря, на хуй послать некого, потому что за базар придется ответить.
В «осужденке» не задерживаются, большинство даже не пишет кассацию («Чего писать, всё равно ничего не изменишь, скорей бы в зону!») и быстренько отруливает на Пресню. Но меня тормозят. Поскольку судил Мосгорсуд, приговор должен утвердить суд Верховный.
Сижу месяца два, играем вечером в домино, дверь открывается, и заезжает здоровый фурманюга с мешком. Смотрю на него: «Сёма! Твою мать!..» - «Юрка, блядь!» Ну, брат родной пришел. Представляешь? Больше года прошло. Мы обнялись.
Семён с «трешечкой», ничего, значит, тяжкого не совершил, «особого» у него быть не должно. «А почему тебя к нам?» - спрашиваю. Оказывается, никакой у него не «особый». Просто менты не знали, куда такого авторитетного пассажира сунуть, и сунули к «полосатикам».
Досказал мне свою эпопею с пацаном: дело прекратили в связи с недоказанностью, и Сёма сколотил новый коллектив. Комсомолки-красавицы-спортсменки. Сначала с одной познакомился, потом со второй. Та привела подружку, та - еще подружку. К преступному миру никакого отношения не имели, но Семен уболтает кого угодно. Во – первых, широкая душа, никогда не жалел денег. Во – вторых, вот такая метла, начитан и может говорить о чем угодно. В – третьих, физически очень сильный, вызывает впечатление надежности. С таким приятно общаться. Девочкам от двадцати двух до тридцати, все замужем. У одной – кандидат наук, сидит на зарплате в двести рублей, у второй – майор, у третьей – начальник цеха. Вот такой примерно достаток. А девочки хотят носить кожаные юбочки, любят французский парфюм… Сеня потихоньку их приглаживает, и в оконцовке все начинают воровать. Давали наводку на своих знакомых (знали, когда в квартире никого не бывает), а Сеня слесарничал. Когда одна девочка с ним ходила, когда две, когда все четыре. Сеня хату вскроет, спускается вниз и сидит в своём вшивеньком «жигуленке», а те подбирают и выносят. Всё это дело он относил барыгам (кто брал меха, кто шмотки, кто драгоценности), деньги делил, себе оставлял чуть побольше.
По первости девочки дрожали, потом привыкли, почти год трудились, что – то около пятнадцати эпизодов. А запалились они… одна из них какое – то ожерельице, что ли, припрятала. Делать этого нельзя: крапить от подельников – последнее дело, притом – наказуемое. На каком – то публичном сходняке (то ли в Доме кино, то ли в ЦДЛ) она с этим ожерельем засветилась. Все эти культурные мероприятия менты переодетые посещают, и на это ожерелье у них заява была. Девочку выхватывают, везут в МУР, где в пятнадцать минут она раскалывается до самой жопы. Плакала, слюни пускала, выплеснула всё, что знала, и за Семена, и за подруг. Подобрали быстренько остальных, буквально за один день. Потом выпасли и Семёна. «Я не знал, что девок взяли, я бы сорвался. Несколько дней никому не звонил, не встречался ни с кем, тишина. Потом звоню одной – нет дома. Нет, и бог бы с ней. Нового дела всё равно пока не было».
В общем, Семена берут, ломится ему «до пяти». «Сам ты прокаженный, - говорят следователи, - но на девок-то не при. Жалко их сажать». - «Добро! Только давайте так: мне – «трешка», не больше». - «Ты же человек опытный, понимаешь, что больше, чем на «трешку», натрудился». - «Дело ваше. Я сказал: «трешка». Менты знали, что Семён мужик без отдачи, заднего хода не даёт, и, в конце концов, согласились. Он всё берет на себя, мол, девок затащил - кого испугом, кого обманом. Ему - «трешка», им – условно. «Сижу однажды, - рассказывает, - и думаю: а почему бы мне не сознаться и в деле с пацаном, вдруг ещё раз вытащат!..» И пишет добровольное признание в квартирных кражах, совершенных с таким-то, тогда-то и там-то. Менты проверяют: да, было такое, дело вёл районный прокурор и прекратил за недоказанностью. Дело возбуждают по вновь открывшимся обстоятельствам, пацана снова цепляют, и тут уж папа ничего сделать не может. «Семен, зачем ты пацана?..» - спрашиваю. «Чтоб оба дела – с ним и с девками - объединили в одно, поскольку в обоих я иду паровозом. Чтоб был один суд, и мне засчитали год с лишним, что я просидел под следствием по пацанскому делу. Так оно и вышло. Сейчас дали три, но засчитали ранее отсиженное, осталось чуть больше года». – «А пацану что?» - «Два условно, даже из института не исключили… Да хер с ним, он тузик, он студент... Конечно, по большому счету, я не должен был его затаскивать. Но, Юра, зачем мне эти три года? Да и за девок тех почему должен переживать – я их воровать заставлял? Уговорил? Но, если человек воровать не хочет, его не уговоришь… И ведь не шалашовки какие – то лагерные, нормальные девки из интеллигентных семей. Погорели из-за собственной жадности. Тут уж так: спасайся, кто может!»

98. Особое отношение к «особому»

Приговор утвердили в конце сентября, и снова везут на Пресню – сперва «кассационка», потом этапная камера. «Мы тут по три, по четыре месяца сидим, нет этапов». Одно хорошо: этапная камера для «особого» тоже отдельная, перенаселена не бывает. С утра до вечера хихиканье, смех и одна мысль – где бы поймать чайку? Хоть капельку. Перекрикиваемся с соседями: «Братва, глотнуть не найдется?» - «А откуда вы?» - «С особого, с осужденки». - «Чая нет. Есть пара таблеток теофедрина. Перегоним».
Коня, брошенного на нитке из соседнего окна, ловим шваброй. Но чаще его перегоняют во время прогулок, хотя и наш, и соседние дворики огорожены металлическими сетками. Через них чай не прокинешь, можешь полдня кидать. Зато в каждом дворике есть сливное отверстие и метла. От метлы отламывают прутик и через это отверстие, соединяющее прогулочные площадки, перегоняют тот же теофедрин или эфедрин - их часто выруливали себе астматики.
И опять мне везет: проходит буквально неделя, и меня единственного из камеры забирают. В тот день был ларек, и я себе выписал – не помню, на сколько, по-моему, тогда его можно было взять на десятку. Ларек разносят часов в пять-шесть, но меня дернули раньше. Спускают вниз, сдаю матрас, подушку, кружку – ложку. Сажают в одиночку, тут я вспоминаю про свой ларёк и начинаю колотить в дверь: давай ларечника! «Чего выступаешь?» - подходит мент. «А чего мне не выступать? На этап ухожу, выписал ларек, а меня выдернули. Не успел получить». Мент, конечно, мог огрызнуться: «Повыступай тут! Сейчас с дубинками вызову, отбуцкают тебя – угомонишься». Но он знает, какой у меня срок, понимает, что ухожу на пятнашку и что фактически я прав. К «особому» и отношение особое, понимает, что не угомонюсь. Начал верещать, значит, буду верещать вплоть до дежурного по тюрьме, просто так не уйду. Чужого мне не надо - моё отдай!
И, правда: появляется ларечница: «Где квиток?» Квитки со списанной с твоего счета суммой всегда при тебе. «Чего будешь брать?» - «Миленькая, мне бы курить…» - «Только «Дукат», маленькие пачки». Я, Боря, обалдел: на улице семьдесят пятый год, а тут «Дукат»! Приносит сто с лишним пачек, хорошо, со мной мешочек был, сшитый из матрасовки. В нём бумаги какие-то, маечки, носков много, всё мягкое. Вода в целлофановых пакетах (один вложен в другой) - попить в дороге, чайку заварить. Менты утром воду раздадут, а дальше хоть сдохни. И еще с десяток целлофановых пакетов с собой - вдруг припрет, и не только пописать. Всё равно ведь не выведут, скажут: «Гадь там». Особенно, если пьяные. Он и трезвый-то выебывается, а поддатый тем более. Трезвый конвой я вообще не видел, хоть один – два, но поддатые всегда есть. Хорошие ребята редко попадаются: «Пусти раньше на оправку». - «Давай, пока начальник спит. Но только по одному».
Часа в два ночи из бокса отводят на сборку. Здесь уже человек пять, знакомимся: - «Особый?» - «Особый». Кто из другой осужденки, кто из Бутырки прямо к этапчику. У всех один вопрос: куда? По дороге, конечно, выяснится, народ бывалый, приметы знает. Каждый бубнит: лишь бы не туда, лишь бы не туда! Мне, в принципе, до лампочки. Абсолютно безразлично. Куда-то попасть лучше, куда-то хуже, но, снявши голову, по волосам не плачут.
Особых зон не так уж много. По архангельской ветке, в Мехреньглаге две, Кольский полуостров, Мурмаши. По вологодской ветке - в сторону Коми и на Урал - там, конечно, побольше. Плюс Сибирь. Общее мнение: не попасть бы в Харпу! Поселок Харпа - это север Уральского хребта, рядом Карское море. Говорят, правда, что каменного карьера там уже нет, вместо него домостроительный комбинат. А раз делают бетонные блоки, значит, какое-то тепло все-таки есть, бетон на морозе не льют… И всё равно плохо: Заполярье, слишком далеко, родственники не смогут приехать.
Получаем продукты на дорогу. Уже по пайке приблизительно можно судить, далеко ли ехать. Дали по буханке, выходит, не больше двух суток. Вместо селедки то ли килька, то ли мойва. Среди нас Ромка, литовец, такой, немножко услужливый. Пачкаться не хочется: «Ромка, получи кильку на всех!» - знаем, что поедем в одном купе.
«Воронок», по делам принимают каждого. «Особый» от общего косяка и здесь оттасовывают: приняли первыми, рассадили по боксам. Потом - остальную публику, «воронок» битком.
Зима не шибко лютая. После приговора мать принесла вещевую передачу. С суда до зоны обычно идешь в своих шкурках. На мне хорошие яловые сапоги, бушлат вольного образца, с воротником, с карманами (зэковский бушлат без воротника и только один, правый карман), шарфик, кроличья шапка.
В купе шестеро, едем дружно, паечки покусываем, никто никому в душу не лезет. Запомнил тех, с кем потом чаще общался. Витька-Пятнышко, старый вор, по-моему, прошляк. То есть за что-то его из «законников» разжаловали, или сам отошел. Пятнышко - кликуха, Пятно, Пятнышко, один черт. Ромка этот, литовец, родившийся где-то в Томской области. Литовский поселок высланных в сороковом году. Сроку у него мало, что-то четыре или пять, тоже за карман. Если признают особо опасным, то меньше трех получить не можешь. Но это в первый раз как признали, в следующий могут дать и год, и полгода. Но – хоть за чердак – всё равно идешь на особый.
Смотреть в окно бесполезно. Раньше окна были почти прозрачные и решетки, теперь решеток нет, внутри рамы армированная металлическая сетка, так называемый мороз, сквозь него ничего не видно.
От солдат узнаём, что от Вологды свернули вправо. Воркутинская ветка, по ней можно прийти куда угодно – и в Воркуту, и в Коми, и на Южный Урал. Из Москвы тронулись под утро, вечером следующего дня станция Микунь. Может, у неё статус города, но фактически это станция.
Купе наше ссаживают. Знакомое «На колени!» с добавкой: «Руки под себя!» - куда ты их сунешь, твоё дело, вещи кидаешь тут же. Темно, фонари тусклые, народ далеко в начале перрона, «столыпин» всегда цепляют за паровозом. Первыми мы, потом почтовый вагон. Иногда наоборот: почтовый, потом мы. Коля-Кошелечник, тубик, рядом шепчет: «Это Коми, пять лет был тут на Лесной, на «строгом», всё тут знаю. Косланьлаг, бывший Устимлаг».
Правильно писать через черточку: Усть-Вымь. Это я у Разгона вычитал, когда-то и он тут сидел. Проверили нас по делам, фонариками светя. «Встать! По два человека пошли! Короче шаг!» На шесть человек пятнадцать конвойных, четыре собаки норовят кинуться.
Промерзший «воронок», металл обжигает. «Давно тут «особый» открыли?» Посидишь в камере с признанными - всю лагерную географию узнаешь, эта информация впитывается автоматически, но никто не слыхал, что в Микуни есть «особый». Значит, новая зона.

99. Микуньский предбанник

Спасибо, возили недолго. «Воронок» притормаживает, слышим, открываются ворота. Встаём, первые ворота закрылись, «воронок» пыхтит, открываются вторые. Проезжаем метров двести - ещё ворота, разворачиваемся, пятимся, чтобы выгрузиться через заднюю дверь («воронок» старого типа). Через много лет, когда я вышел на «девятку», на «строгий», пересылка эта оказалась у нас за забором – небольшой, очень старый, выбеленный известкой деревянный барак.
Пересылка в Микуни для всех режимов одна, но для нас предусмотрена отдельная камера. Большая камера в конце длинного коридора, есть где походить. Чуть от пола сплошные нары, такие же наверху, старожилов человек десять, все с раскрутки, то есть в лагере совершили новые преступления, за что и получили «особый». Выходит, его открыли не зря. Поселок Мазендор - верст около ста, ну, сто двадцать, может. Раньше там был общий режим, его еще не весь вывели. Все идём туда, потому что больше идти некуда: в управлении одна «особая» зона. Управление маленькое, около десяти лагпунктов, хотя система исправительно-трудовых лагерей уже была переименована в систему исправительно-трудовых колоний. Говорили не лагерь, а колония, не начальник лагеря, а начальник колонии. Но мы, старые арестанты, продолжаем говорить «лагерь».
На ужин остывшая каша, хлеба нет. Не помню, какая каша, всё-таки на новом месте нервничаешь, находишься в напряжении. Вывалили мы свою килечку, покушали. «Сейчас проверка, - предупреждают ребята, - после проверки заварим. Ништяк живём, чаек есть. Если у кого вольные шкурки, можно спихнуть без проблем. Надзиратели берут за чай. Не сами, конечно, через шнырей».
Общий и строгий режимы считают в камерах, а нас выводят в коридор, ставят по обе стены в раскорячку, как Андреевский флаг. После проверки новая смена, шнырь открывает кормушку (вообще-то в решетчатых дверях кормушки нет, просто под миску вырезано отверстие, и есть маленькая стальная площадка, чтоб миску ставить): «Есть чего?» Тряпок у нас навалом, но решаем не горячиться, не известно, сколько нам тут куковать. Протягиваю свою китайскую кроличью шапку, пушистую, громадную, очень глубокую, на подкладке эмблема - золотой лист. Шнырь кому-то в коридоре её показывает: «Добро, пять пачек». Маленькие пачки по тридцать копеек, а, считай, небывалое счастье! Принцип такой: «щас на щас». Взял вещь, в течение десяти – пятнадцати минут получи свой чай. Прицениваюсь и с сапогами. «Десять пачек!» Маловато за крепкие офицерские сапоги.
Кто со мной пришел, вещи отдают все. Даже Боря-Москвич, а он вообще не чифирил. Или Боря там уже сидел до нас?.. Но всё равно что-то отдал, чтобы принесли чайку. Камера старая, доски гуляют, шмонать здесь практически бесполезно. Опять же – навалом старых матрасов. На каждом человек по двадцать сдохло. Нам дали только по одеялке, ни простыни, ничего, сказали, матрасы и подушки в камере есть. Из трех – четырех матрасов вату сбиваешь в один, то же самое с подушкой, в них чаек и припрятываешь.
Принялись, наконец, заваривать. Народу много, кружка на всех одна. Одновременно варим в кружке и в миске, варим на тряпках, бумаги нет. Миска есть миска, варить в ней неудобно: не присандалишь никуда, приходится держать в руках, а кружку держишь на ложке. По чаю соскучился невероятно, голова кружится от одного запаха.
За чаем сошлись ближе. Боря-Хохол, Володька-Бакинский, вот этот Боря-Москвич – очень хорошо их помню. Борю звали Хохлом, хотя фамилия у него Кондратов. Что-то он в лагере накуролесил, резня какая-то, поножовщина, дали десятку. Нормальный мальчик, работящий, после мы в тарном цехе вместе работали, в разных, правда, потоках, взаимничали. Я частенько к нему нырял: «Боря, глотнуть нету?» Там не говорят «чифирнуть». Говорят «глотнуть» или «поговорить нету чего-нибудь?» Если у него есть, пару коробков чая всегда даст. Маленькая пачка чая – это пять коробков, когда чай мелкий. Крупный - семь. Для нормальной заварки нужно минимум два, два с половиной… Я почему к Боре нырял? Знал, что чай у него не с ларьковых денег. Что это не кровняк, грубо говоря, а левое. Кому-то двигатель переберет, его отблагодарят, хотя он никогда ничего не попросит. В крайнем случае, придет, даст денег, скажет: «Купи мне чего-нибудь поесть».
Через пару дней Борька мне мимоходом: «Яловые сапоги в лагере всё равно сдрючат, сгниют в каптерке…» Правда, думаю, надо отдавать. А мент: «Хуй тебе - десять! Семь пачек». Отдал за семь, принесли мне кирзовую сменку. Хотя зима, нужны бы не сапоги, а валенки. Портянок я никогда не носил, двое-трое носков, зимой - шерстяных, поверх - простой, хлопчатобумажный или нейлоновый. Надень домашней вязки шерстяной носок – через два дня дырка будет. Или пятку обшиваешь остатком нейлонового. Это махом делается, сколько раз обшивал. И всё равно от тяжести шерсть быстро стирается, на это место аккуратненько приштопываешь кусочек из бязи.
В итоге отдал всё, что можно было, оставил только носки, трусы, майки. Ещё на Пресне отдал пиджак от костюма, брюки там не взяли, отдал здесь. Боря-армян, он позже пришел, хорошую дубленку за тридцать пачек отдал. Я сам не видел, но с ним люди этапом пришли, рассказывали. Дубленку, считай, за девять рублей, и это единодушно признали очень хорошей сделкой, хотя дубленка по тем временам больше тысячи стоила.
Зато чаек есть постоянно, три раза в день варим. Утром, после обеда и вечером, больше, в принципе, и не надо. Подваривали чаще. Бывает, среди дня кто-то подмочит, бывает, не все даже встанут чифирить.
Кормят по сравнению с тюрьмой еще хуже. Единственно, что тепло, в камере горячие трубы (батарей в лагере не увидишь). Когда вышел на «строгий», в «девятку», узнал, что рядом с пересылкой котельная, горячая вода прямиком шла к нам.

100. Возвращение в прошлое

Держали нас примерно неделю. Бывает, конечно, что переночуешь на пересылке - и в зону. Но обычно в лагерной системе ничего быстро не делается. Ребята говорят, что ближайший этапный день восемнадцатого. Не дернут восемнадцатого, значит, загорай до следующего. Этапных дней четыре в месяц: пятого, двенадцатого, восемнадцатого и двадцать седьмого. Годами одни и те же четыре дня. В Мазендор ведет местная ветка, ходит местный поезд. «Столыпин» всегда при нём, проблема в конвое: управление им не распоряжается, должно договариваться с батальонным начальством.
Выдернули из камеры не всех: нас, москвичей, и ещё человечка три. Долго стоим в «воронке» у вокзала, думал, околею. Шапки нет, вшивенькая сменка не по размеру, еле её натянул, ног не чувствую, ещё в Мехреньге не раз их морозил.
Поезд «Микунь-Кослань», старорежимный «столыпин», хоть и не деревянный, а металлический, но узенький, купе мизерные, никогда таким не ездил.
Прибыли ночью. Перрончик, как пригородный подмосковный, тусклые фонарики, какое-то зданьице. Та же Мехреньга, будто и не уезжал, разницы никакой. Кругом тайга. В пяти метрах железнодорожный откос кончается, за ним - как это называется: санитарная полоса, полоса отчуждения? - пес его знает, и дальше сплошная стена, не различить ни деревьев, ничего. Все белое, сплошной снег. Смутно виден посёлочек, пять-шесть домиков.
Убитый «воронок» минут пятнадцать гоняли, не могли завести. Мороз небольшой, градусов тридцать – тридцать пять, но все мы с тюрем, голодные. Голодный человек всегда мерзнет, он и при нуле дубарить будет. За те два года свободы я только-только отъелся. А сейчас, спроси Ляпу, у меня года три глаза голодные были.
«Воронок» едет, скрипит, переваливается. Долго ждём, пока откроют ворота – у ментов качалово: пустить «воронок» в зону или не пускать, а выгрузить нас здесь и завести через вахту. Ног от коленей до ступней я уже не чувствую, как будто их вообще нет. А кто-то ведь и в ботиночках. На Ромке в буквальном смысле летние туфли… «Как, Ромка?..» - «Труба». Сидим, курим. Одну выкинешь, закуриваешь другую - хорошо, спички есть. На Пресне их можно было взять, сколько хочешь, хоть на весь ларек. В принципе, спички нетрудно сделать самим, но я никогда не слышал, чтобы кто-то их делал. За это могут приписать приготовление к теракту, а в таких случаях дубасят всю камеру. Сигареты у меня тоже пресненские. Пораздал, конечно, немножко, пачек десять всего, потому что каждый ситуацию понимает. И мешочек с табачком при мне, килограмма два упрессовано, а в нем мякиш черного хлеба. Самый лучший вариант, чтобы табак хранить. Когда слишком сухо, мякиш влагу отдает, когда влажно, втягивает.
Запустили все-таки в «воронке». Опять трое ворот, последние - в изолятор. Это мы после узнали, что изолятор. «Выходи!» Стоят менты, но уже без оружия. Этап приняли, заводят в коридор: «Раздевайся догола!» Измерзлись до того, что стоишь посреди коридора голый, а кажется, что попал в парную. Через несколько часов только понял, что тепла особого нет. Если белье теплое, можно ходить в курточке, а если нет его, надо что-то на себя набрасывать.
Сразу все раздеваться не стали, двое раздеваются, потом следующие, вещи брось на пол. Два мента стоят, смотрят, третий шмонает. Мешочки переберет, бушлат, куртку. Трусы велит приспустить, а у меня на их резинке марочка перетертого чая держится. Спуская трусы, большим пальцем придерживаю ухо марочки. «Повернись! Нагнись! Одевайся!» Беру свои вещи, а марочку уже опять резинка трусов держит. Таким манером почти все чай пронесли, у каждого понемножку было. Когда уходили с пересылки, в общей сложности было у нас пачек шесть, всё разделили, потому что нас могли раскидать по разным камерам.
Оделись. «Куда их?» - «Давай во вторую». Сплошные нары, никаких матрасов, два небольших окна. Выбитые куски стекла заклеены целлофановыми пакетами посредством хлебного мякиша. Окна простые, только решетки снаружи, ячейки крупные.
Большая металлическая параша, уверен, и сейчас там стоит, если от мочи не проржавела. Старожилов человек шесть, начинаем расспрашивать, как, что, чего? Выясняется, изолятор этот уже «особого» режима, хотя общий режим вывезли ещё не весь, человек триста-четыреста осталось. Отгородили кусок территории и построили для нас два барака по сто человек, второй сейчас доделывают. Первый этап пришел в конце сентября, мы – третьи. Один барак забит полностью, второй наполовину, другая половина ещё не готова, окончания строительства подождем в изоляторе. В данных обстоятельствах это не наказание, а жилплощадь, потому что селить нас больше некуда.
Ночью появляются два шныря с общего режима: «Если есть шмотки какие, давайте, опрокинем своим». Увы, всё, что можно, мы оставили на пересылке. «Если есть чаек, заварим, сами не варите. Дым в коридор утягивает, менты звереют. Смена хуевая». Чай всё ещё был строжайше запрещен. Если взять в общей сложности, по Союзу за него миллионы суток в карцерах отсижено. А году в семьдесят седьмом разрешили, можно было взять в ларьке две пятидесятиграммовые пачки или одну стограммовую. Или плиту. А плита – это двести – двести пятьдесят грамм. Кто не чифирит, берет другому, таких тоже было навалом, предпочитающих съесть лишнюю булку. С чифирем нельзя так: сегодня попил, а потом через неделю. Если пьешь, надо пить каждый день, хотя бы раз в сутки. Нормально раза три-четыре, а если можешь позволить себе четыре-пять, значит, живешь ништяк.
Шнырь приносит чаёк, и у меня сразу портится настроение. Может, помнишь: были такие пластмассовые банки литровые, крышка с резьбой? Плотные, как корпус телефона, бакелитовые банки - единственное, из чего я не люблю чифирить. Во-первых, совершенно не остывает. Это, бог с ним, чифирь пьют только горячим. Чем горячее, тем лучше, потому что, когда остывает, не такой приход. Но она неприятный привкус дает, её же на базе формальдегидов делали, не для горячего, не для кипятка… Короче, шнырь приносит половину вот этой банки, примерно пол-литра нормального лагерного чая. Нормальный чифирь, как положено. Если шнырь несет его в открытую, значит, с ментами у него всё уквашено, значит, он и их прикармливает. Какая бы ни была смена, со шнырем уживается всегда.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *