Из жизни особо опасного рецидивиста, 131-140 главы

131. Валька-Седой

Моим соседом по маленькой секции двухэтажки оказался Валька-Седой. Живём в одном проходе, сначала он спал наверху, потом освободилось место, и он перешел вниз, напротив меня. Валька не работает, инвалид, вторая группа. Подозреваю, что основное его занятие - сбор подноготины – Валька знает обо всех всё (о тех, естественно, кто заслуживает, чтобы о них знать, такие, как я, не в счет). С шестьдесят первого года на «особых», до этого на воровских «спецах», из чего вывожу, что Валька прошляк, хотя и говорит: «Я вором не был». Жесткий, никогда не простит, если базарят лишнее, прямо в глаза скажет, хоть бей его.
Вальке шестьдесят или даже за шестьдесят. Но вот нам с тобой по шестьдесят - мы, что, старые что ли?.. Совершенно седой, очень приятный внешне, благородного рисунка мужик, прекрасный рассказчик. Правда, мат через слово, но, при желании, от мата можно себя сдерживать. Придешь с работы, начинаешь собираться на ужин, он: «Погоди, сперва чифирнем…» Если есть чем, угостит, а ведь мы не кушаем вместе.
К нему с уважением относятся, всегда позовут чифирнуть, спросят: «У тебя есть чаек?» А дадут заварки - обязательно подождет меня. На чем основывается эта симпатия? Просто, если у меня что-нибудь есть, я с ним тоже делюсь… Я и Ляпу зову поесть со мной, не могу ничего съесть один. Она думает, что она мне жена, а она мне товарищ. Понимаешь? Как я могу без товарища лопать. Тем более товарищ кровный, а не хлебный. Были такие - хлебные друзья. У тебя что-то есть – появляется, кончается – исчезает. Хлебный товарищ - кент так называемый, кентяра.
Валька постоянно читает. В принципе, ему всё равно, что читать. Мусолит книжку две-три недели и ко мне: «Знаешь, там такая интересная мысль… но я с ней не согласен». И ду-ду-ду. Смотришь, опять бежит в библиотеку, правду искать. Иногда подойдет: «Михалыч, есть пятерочка?» - «На игру, что ли?» - «Ну… просто нужно». Дней через десять вечером у него два-три помидорчика соленые, пара кусочков отварной рыбки, хлебушек порезанный, луковка, соль. «Давай по кружечке…» - «По какой кружечке?» - «Пятерочку, помнишь, брал? Немного сахарку, заквасочки, томатика… В трех пакетах висело в раздевалке под бушлатом». То есть брагу он, по сути, даже не прятал. Менты шманают по тумбочкам, под кроватями, на чердаках - под грязный бушлат кто полезет? В раздевалке человек шестьдесят раздеваются.
Поставит в проходе табуреточку, газеткой застелет, всё культурненько. Кружечки эмалированные, - брага, она ядовитая. Ее можно ставить или в деревянной или в стеклянной посуде. Если в эмалированной, то только без трещин. И, не дай бог, оцинкованное ведро! Я живой свидетель… У шныря была закопана бочка, он перелил из неё в простое ведро, и где-то это ведро часа два стояло. Выпили его - и готово. Большинство проблевалось, а двое умерли. Настолько тяжелое отравление, что не смогли откачать. Ну, ладно, я не о том…По жизни Валька понимает больше меня в тысячу раз. То есть он больше видел, понимаем мы приблизительно одинаково, тут не так уж много нужно понимать. С ним интересно поговорить за старую жизнь, за сороковые годы. Но иногда, чувствую, начинает подбуксовывать, что-то умалчивает. Думаю, он в свое время подписку дал, отошел. Или просто отошел, черт его знает? Может, и кликуха у него была другая. Ну, неважно…
Когда-то, еще в школе, у Вальки была дама. Она и потом жила недалеко от его родителей. За несколько месяцев до своего последнего освобождения Валька получает от матери письмо, что часто видит Зинку, что у Зинки квартира, и она всякий раз о нём справляется. Сообщается Зинкин адрес, и Валентин начинает переписку.
Ситуация выглядит обнадеживающей: дочка у Зинки взрослая, мужа на данный момент нет, выгнала, а первая любовь, как известно, не забывается.
Как «особо опасному» направление Валентину дают чёрт знает куда, но он едет в Москву и прямиком к Зинке. Дама его лет, корова, вымя там пятый номер, желающих, сам понимаешь, немного - не нравиться ей такой мужик, как Валентин, не может. Кроме квартиры, где они живут с дочкой, у неё есть и другая, на Кутузовском, - уж на кого эта квартира записана – на дочку, на мужа? Туда она и везёт Вальку. Чуть ли не в тот самый дом, где живет Брежнев. «Зашел – обалдел. Ковры, цветной телевизор!»
Цветной телевизор я тоже представлял себе тогда смутно, только по фоткам в журналах. Цветной телевизор был у меня голубой мечтой – увидеть хотя бы! А уж купить… Какие-то баснословные суммы. Но Зинка могла себе их позволить, поскольку, как выяснилось, заведовала магазином «Березка».
Переночевали (подробности как благородный человек Валька опустил, да и какие в их возрасте могли быть особые подробности), на следующий день Зинка везет его в свой магазин, одевает с рог до копыт. «В жизни такого не носил, не видел даже! Всё иностранное!» Начал перечислять, аж глазки у него закатывались. Уверен, что не врал, сто процентов. Да и где он мог такое видеть: выйдет, месяц-два на свободе и снова садится.
На другое утро Зинка собирается на работу, дает ему денег и списочек: сходишь, миленький, в магазин, тут все рядом… На Кутузовском везде магазины, но своих денег у Вальки ни копейки, а мы же все самолюбивые! «Как так – взять деньги у бабы? Значит, не способен сам заработать, украсть».
Мысль эта Вальку подтачивала. Раз баба позвала его к себе в хату, должен хоть что-то домой приносить. Нужно шустрить, поездить по блатхатам. Человек не знает, что блатхат тех давно уже нет, что все эти «марьинырощи» остались в прошлом. Думал, найдет ребят, и они ему помогут.
Помочь, действительно, полагалось. Но всё зависит от того, на кого попадешь. К примеру, человек освободился и позвонил в дверь ко мне. Мы бы с ним посидели, покушали, есть у меня в ящике тысяча - «Держи пятьсот!» Но не поручусь, что по понятиям принято поступать так сейчас. У меня понятия шестидесятых- семидесятых годов, сейчас совсем другая жизнь. И в тюрьмах, и в лагерях она наверняка тоже изменилась. Но какие-то принципы я усвоил на всю жизнь, меня уже не переделаешь, хотя человек всегда как-то адаптируется к окружающей среде. Но адаптироваться я готов к хорошему, к мерзости – нет, и может получиться так, что выжить мне будет очень трудно. С бандитами я уживусь только в том случае, если они будут соблюдать какие-то общаковые начала. А если нет, конфликта не избежать.
Валька сворачивает с Кутузовского в какую-то арку, выходит в переулочек - на первом этаже открыта форточка, и ветер колышет тюлевые занавески. «Раз тюль, значит, богатая хата!» Он не знает, что тюль висит сейчас у последнего говночиста. Роста Валька небольшого, подложил какой-то ящик, открыл шпингалет, залез. Хата пустая, все на работе. Открывает шкаф: «Не знаю, что брать. Все такое красивое»! Кофточка вот … подойдет Зинке или дочке…» Расстелил скатерть, сложил, что понравилось, и прёт на себе этот узел по режимному Кутузовскому проспекту. Очередной мент его провожает глазами, Валька чувствует его взгляд и ведется. Ментяра догоняет: «Минуточку, гражданин! Ваши документы?» Из документов у Вальки только справка об освобождении… «Это я сейчас понимаю, что промахнулся. А тогда думал, хороший куш. Найду, думаю, барыгу, быстренько всё скину, деньги домой принесу».
Я не осуждаю его абсолютно. Я, может быть, поступил бы так же, если б негде было взять. Почему Ляпе и говорю: «Ты никогда не будешь голодать. Может, ты не будешь носить дубленку, но голодать ты не будешь. Не заработаю - украду. Не допущу, чтобы мой товарищ голодал».
В милиции Валька ничего не сказал про Зинку. Срок у него был маленький: пять или шесть лет. Когда ему оставался год, он вышел на «строгий». «Валька, - спрашиваю, - а чего ты идешь на «чёрный»? Досидел бы тут». - «Надоело всё. Годик отдохну там». Письма от Зинки он продолжал получать, ходил довольный. Я не спрашивал, но, думаю, она его простила.

132. Замолчал

Замечаю, что начал немножко хрипеть (вот как сейчас), поэтому стараюсь говорить меньше. Наверно, думают, что мастер стал задумываться. В зоне это последнее дело: сперва человек начинает сторониться, а в оконцовке кладет голову под самосвал или идет на запретку под автоматы. Потом в горле стало першить, говорю всё тише и тише, в день от силы десять-пятнадцать минут, да и то по производственной необходимости. Месяцев через шесть появилась боль. Научился обходиться без слов, но на разводе выкрикнуть «я» ты обязан. Толик-Горлышко, тоже, между прочим, с Соколиной Горы, с десятой или с восьмой улицы, долго на горло жаловался. Першило, постоянно полоскал, горячего не ел. Оказалось, рак. Гортань хряпнули целиком, теперь вместо неё у Толика такая штука - нажимаешь кнопку и говоришь. Так говоришь, что лучше бы молчал.
Тут уж задумаешься в буквальном смысле. Рак горла в зоне у многих. Север, морозы, воздух не вдохнешь – обжигает, на шее жиденький шарфик-самоделка. Зимой на бирже проблемы с водой, водопровода-то нет. Воду возят только на столовую, приходиться растапливать снег. Когда работаешь физически, бывает страшная жажда, зимой иногда даже больше, чем летом. А снеговая вода – она никакая, дистиллированная. На ней чифирь не заваришь – отвратительный вкус. Добавляешь немножко соли. Или ждешь, когда придет водовозка, и бежишь в столовую взять ведерко. Да и эта вода... Своих питьевых скважин в зоне нет, скважина есть только техническая. В Мехреньге вообще пили болотную воду, скважина была с ручным насосом. Вода натурально коричневого цвета, «Только для мытья». Для питья привозили откуда-то в бочках, на восемьсот человек четыре бочки в день – тут тебе и на столовую, и на бараки. Пришли с работы, по кружке заварили – бачок пустой. Остается - «Только для мытья»…
Так что все предпосылки повторить опыт Горлышка у меня в наличии.
При санчасти есть маленький стационар на две коечки. В нём дожидаются этапа на центральную больницу (чтобы отправить «по зеленой», редко станут хлопотать, «зеленая» для избранных). В коридоре этой санчасти у меня на глазах умирал Семён, ассириец, лет ему, может, было шестьдесят пять. Закупорка сосудов, начали разлагаться пальцы рук, всё забинтовано, всё кровит, человек гниет заживо. И – редчайший случай! – его сактировали, ждал, что приедет сестра и заберет. От него уже пахло, от него шарахались, им брезговали. Я не брезговал, потому что знал, что завтра сам могу так лежать. И не факт, что найдется кто-нибудь, кто ко мне подойдет. Иногда я к нему заходил. Сигареты несу, в баночке чаёк заваренный, горяченький, чифирнём вместе… «Тебе не противно ко мне приходить?..» - «Ты чего, Сеня, буровишь!» Тут нельзя показать никакой брезгливости: подсел к человеку чифирить - чифири. Брезгуешь - не подсаживайся, никто тебя не тянет.
А был ещё Витя-Зайчик, гипертоник, в «закрытой» одно время сидели с ним в одной камере. Витя бедствовал, ниоткуда ничего не ждал, грубо говоря, ни ебать – ни хлебать, ходил на биржу, хотя, по здоровью, мог сидеть в зоне. Мужик честный, но чифирист – такой ли уж большой это грех? А на бирже вроде что-то шевелится, чаёк поймать можно. Я его увижу: «Витюша, зайди…» И он так благодарен! Аж в глазах благодарность светится. А тут чая в зоне долго вообще не было. Ни граммушки, ни у кого, хоть умирай. И Витю хватил кондратий. Язык вывалил, глаза закатил. Гипертонический криз. Чифиру бы крепкого глотка три-четыре, он бы оклемался. Мы всё обегали. Позвонили ментам на вахту, сбегали в санчасть, на посёлке Глобуса нашли. Он часа через два приехал, и машина нашлась за зоной, чтоб в санчасть везти. Не санитарная, а просто грузовая. Глобус к Вите подходит: «Чего тут везти? Он уже покойник». Сам потом подтвердил: «Дали бы ему чайку покрепче, мог бы и отойти». То есть не умер бы.
При мне и в камерах умирали, вот как я сам умирал от плеврита, но не умер. Страшит не сама смерть (в зоне готов к ней постоянно), а смерть именно в зоне. Любой арестант в годах тебе скажет: «Сдохнуть бы, но только не здесь, не в лагере!» Голубая мечта – умереть на свободе, где для тебя предусмотрена какая-то процедура, какие-то всё же похороны. Был такой юмор ментовский: «Будешь себя хорошо вести, похороним в белье». И это, действительно, было так. Берут какой-нибудь ящик, лишь бы ты в него влез, заколотили и всё. Закопают бесконвойники, номер на фанерке химическим карандашом, и где-то в спецчасти помечено: такой-то, такого-то года рождения, номер дела… умер тогда-то. Даже если родственники приедут, тебя им не выдадут, не скажут, где лежишь. В Мехреньглаге, по крайней мере, было так. Приезжали «звери» (у них, особенно у сванов, хевсуров, положено хоронить на родовом кладбище), любые деньги предлагали, только отдайте. Но было запрещено категорически. Прошел слух, что однажды труп тайком все-таки выкопали и по частям вывезли в чемоданах.
В Коми был немножко другой порядок: у могилы присутствовал представитель лагеря, обычно начальник отряда. «Свой» труп он обязан был проводить. В столярке делали гроб – по крайней мере, увозили тебя в гробу.
Если ты умер в зоне и у тебя есть товарищ, он постарается тебя одеть. Даже если товарища нет, но к тебе относятся более-менее с уважением, соберутся: «Мужики, его завтра повезут, надо приодеть». Если тебя еще живым увозят на больницу, но все знают, что всё, с концами, везут умирать, то тоже приоденут. Ботинки, шнурки найдут, рубашку чистую, носочки.
Кладбище есть не при каждой зоне. Обычно оно при управлении. Допустим, умер ты на Квант – озере, лагерь твой «пятнадцатый», а похоронят тебя за сто восемьдесят километров, на Пуксе-второй, где управление. Но сперва отвезут туда в морг на вскрытие. В Мехреньге при мне оказался пассажир, который в этом морге работал. Пока он был на работе, шнырь пошарил в его вещах, а там больше сотни пар носков! Новые, ношеные, заштопанные. Шнырь рассказал по зоне. Люди пришли, посмотрели. Есть такие случаи, когда доказательств не требуется, концы находят логически. Человек сидит пять-семь лет, нет ни папки, ни мамки, посылок не получает. Ну, могут быть у него три, пять пар носков, но чтобы сто!.. Ясно, что снимал с мёртвых.
Я не знаю, какой там был разговор, пришел, когда его уже стали дубасить. Как же его били!.. Только в кино такое видел. Когда человека бьют поленом, тем, что под руку подвернется. Неприятно стало, я ушел. Его не собирались убивать, но из него сделали инвалида. Кому такой человек нужен? Он и на свободе на всё способен.

133. Книжка

В «закрытой» зоне выписанные тобой газеты и журналы приносят в камеру, в открытой всю твою выписку получает библиотекарь. Поезд три-четыре раза в неделю, значит, три-четыре раза в неделю почта. Узнаю, что пришла лошадка с тюками, бегу в библиотеку, вход туда рядом со входом в столовую, слева, с торца. Два-три раза в год из управления привозят книги. Сначала их несут в штаб, где Хозяин, замполит, кум, Режим отбирают для себя. Всё это, естественно, ставится на баланс библиотеки. Библиотекарю дают список названий, и на каждое он заводит карточки. Я у него пасусь, как у себя в квартире. По стенам набитые стеллажи, а толку? В основном дребедень, вроде «В.И. Ленин о Каутском». Многие книжки без обложек, половины страниц нет. В одной из них наткнулся на слово «Арбат», беру с собой в барак, начинаю читать. Белая ночь, коечка моя у самого окна. Всё-таки смену отработал, того и гляди уснешь. Но не уснул. Вроде как пасмурно делается приблизительно с половины первого до пятнадцати минут второго, а дальше снова светло. Читаю, и меня пробивает: я же всё это знаю, я же это видел собственными глазами! Арбат, ваша комнатка в Спасо-Песковском переулке, твой надомник-отец, столик на кухне, как зайдешь – слева, где стояла его машинка для заколок. Картонные карточки, на которые эти заколки надевались… В момент всплыла вся наша школьная жизнь, наши отношения. Вспомнил, как на этой кухне пил водку с Аликом Бутининым, засосал стакан, обалдел, и ты меня приводил в чувство… И тут на странице, внизу, вижу «Б. Золотарев» - фамилия автора через определенное количество страниц всегда стоит . По крайней мере, раньше стояла…Секция маленькая, публика храпит, стонет, здесь не собраться с мыслями. Иду в курилку. Там походил, покурил, чифирнул немножечко. Меня всего трясёт. Только, убей, до сих пор не знаю, как называлась книга.
Возвращаюсь, пробую читать дальше – не могу, всё как в молоке. С того дня, точнее – ночи, не могу читать без очков. Пошел в санчасть, там стояли коробки с очками. Дешевенькие круглые очки - стоили они, кажется, пятнадцать копеек. Глобуса не было, была Света, жена какого-то офицера, сама капитан или майор, поверх формы одевала халат. «Мне бы очки для чтения». – «Посмотри в коробке». Перебрал несколько пар: «О, в этих хорошо!» Оказалось, плюс один. Прошло года два – плюс два, потом - два с половиной. Их мать привозила. А сейчас читаю с плюс пять.
Света не сентиментальная особа, так это и должно быть. Сесть на крест хотят многие, съюзить от работы можно только через санчасть. Ситуацию Света просекает мгновенно, ей достаточно на тебя взглянуть: «Иди на хуй отсюда!» И пишет на твоей медкарте: «симулянт». Съюзить с работы можно, конечно, и через изолятор, скажешь Хозяину: «Ебал я твою работу!» - и попал. Но изолятор - на любителя.
Работяги приходят действительно больные, по необходимости и я обращаюсь. Света чуть тронет, я в крик. Доказать, что сорвал спину, невозможно, но Света знает, что я работал в разделке, никогда не ловчу.
К Свете ходят необязательно за освобождением. Кто-то хочет встать на диету, кто-то – вырулить таблеточку. «Мать родная, сплю плохо!» Даст штучки четыре сонника – словишь кайф. Одну выпьешь – спишь, выпьешь четыре – торчишь.
Слабость у Светы та же, что и у Глобуса. «Слышала, печатается такой роман: «Сто лет одиночества»…» - «Маркеса». И несу ей «Иностранку», которую, естественно, выписываю тоже.
По этой части ко мне обращаются многие менты, бывает, стоят в очереди по полгода и четко отслеживают, где в данный момент ходит журнал. Прапор один постоянно охотится за «Подвигом», за каждый выпуск носит чай. Не в том дело, что ему жалко денег самому подписаться, сделать это он просто не может. С подпиской в Мазендоре, конечно, легче, чем в Москве, но и здесь существуют лимиты, и управление велит подписывать, в первую очередь, зэков, людям нужно перевоспитываться! В результате все три номера «Иностранной литературы» уходят в зону. Подписка стоит мне сто пятьдесят шесть рублей, причем газет я не выписываю, только журналы. «Иностранная литература», «Новый мир», «Уральский следопыт», «Байкал», «Подвиг», «Звезда Востока», «Даугава», «Неман». Бантик ради смеха выписывает «Свиноводство»: «Черт с ним, рубль пятьдесят. Бумага нужна». А был у нас такой Поросёнок, тот выписывал только, где фотографии баб. Ради сеансов.

134. С места на место

Кончается, наконец, год «одиночки» у Лимона, быстренько сдаю ему бригаду и попадаю в цех технологической щепы на окорочный станок «Ока-35». Тридцать пять – это максимальный диаметр бревна, которое может пройти в отверстие барабана, где вертятся ножи, снимая кору. Длина бревна три метра, и тебе надо скатить его в «карман», то есть сдернуть крюком с бревнотаски, по которой движутся бревна. Пятьдесят-семьдесят кубов в день, считай, вагон. Чем меньше диаметр, тем большее число раз нужно дернуть. Толстых дёрнешь за смену штук четыреста – семьсот, а тонких – полторы, две тысячи.
«Карман» в пять - семь кубов делается под размер вагона – кран взял готовый пакет и положил в вагон. Чтобы ровно уложить нижние ряды, начинаешь катать, стоя в «кармане», над эстакадой торчит только твоя голова. Рядом с ней по цепи со скребками едет бревно. Сдергиваешь его крюком под себя, на землю, и переступаешь, чтоб не отшибло ноги.
Попасть на окорочный станок считается удачей: работаешь здесь вдвоём и стабильно даешь сто процентов. Если чуть–чуть не хватает, то не потому, что ленился, а потому, что не было древесины. Учётчик это понимает и всегда сделает так, чтоб вышло сто процентов.
Но для меня «окорка» - понижение, следствие конфликта с замом по производству Федуниным. Пробыл я на ней до тех пор, пока меня не увидел здесь Хозяин. Использовать меня в качестве работяги он счел непозволительной роскошью и тут же назначил мастером лесозавода, куда, кстати сказать, входит и цех технологической щепы.
Не скажу, что сильно этому обрадовался. Отвечать за одного себя всегда легче, а в зоне нередко возникают самые неожиданные проблемы, в том числе, связанные с игрой. Преступники вообще ущербны, а у некоторых азарт превышает все мыслимые пределы. Есть человек, который просто играет, и есть профессионал, который игрой живёт и не работает вообще. Платит бригадиру или мастеру два-три «ларька», и его не трогают. Играет во всё: карты, нарды, домино. Притом домино непростое, а «телефон» - как-нибудь тебе покажу.
Основная часть неприятностей случается именно из-за игры. Проигрыши фантастические. В лагере, где рубль это большие деньги, влетают, случается, на тысячу, полторы… Ты ведь знаешь, что у него их нет и никогда не будет, ты в таком же положении, как он! Ну, выиграй пятёрку и соскочи: «Браток, сперва рассчитаемся, потом продолжим». Не доводи до крайности, ему же взять негде.
Или, допустим, человек должен кому-то и не заплатил в срок. Ему нельзя играть, а он садится. Это называется «крутиться с фуфла». У тебя и у меня, к примеру, по десятке, а у него нет ничего. Хорошо, если повезет, а если проиграет? Расчёт – «щас на щас», то есть встали и должны расплатиться. А он пустой. Зачем садился играть? Злостный козёл. Таким не бывает прощения, таких дубасят.
Другое дело, если на деньги попал пацан. Или фраеришка где-то лизнул и его затащили мылить. Человек пыхтит, бычит на раме и вдруг его на блат поволокло… Таких чаще всего прощают, особенно, если из твоей бригады. Просто подойдут и скажут: «Считай, что в расчёте. Только больше не играй».
Бывает, работу проигрывают. У меня был случай, когда один дятел всё звено напялил, выиграл всю кубатуру. Подходит ко мне: «Закрой меня и моих друзей с других бригад». - «Всех никак не закрою, одного тебя как-нибудь протащу. Зови, кто тебе должен». Рабочая бригада, маленькое звено, солидные седые мужики. «Что? - спрашиваю: - подрезали вас?» Стоят, потупились. «Много проиграли?» Проиграли, выясняется, на полгода работы. Что тут скажешь? «Каждый ищет болт по своей жопе… Значит так: полгода провожу его по вашему звену, станете получать намного меньше». Или, если я людей шибко уважаю, иду договариваться с тем бугром: «Твой гаврила моих обыграл. Я не могу закрыть…» Тот прекрасно всё понимает: «Чего-нибудь придумаем. Закрою его с коэффициентом, а ты мне потом скомпенсируешь».
Игра в зоне неискоренима. Но, главное, честной игры здесь не может быть в принципе. Значит, всегда будут существовать фуфлыжники, а каждый фуфлыжник это потенциальная канитель. Его могут отколотить, отъебать, но основную опасность представляет сам фуфлыжник. В безвыходной ситуации у него остается один выход: убить кредитора.
Своим спокойствием зона обязана куму, Евгению Ивановичу Хохлову. Единственный, кого я запомнил на всю жизнь, а ведь, в принципе, кум - подлая должность. Беспартийный капитан, значительно моложе меня, он никогда не занимался провокациями, никогда не змействовал, на шмонах постоянно одергивал солдат, которые воровали припрятанные в матрасах и подушках чай, курево. Говорили, что у него больна раком жена, что ей не дали какую-то путевку, и у Евгения Ивановича комплекс из-за того, что не смог эту путёвку пробить. Молчаливый, неторопливый, всегда старался остаться незаметным. Наверное, это и позволяло ему быть в курсе всего и, когда нужно, одернуть не только пиратствующих ментов, но и Хозяина. У самой уважаемой публики Евгений Иванович имел большой авторитет. Провинившимся он обычно предлагал два варианта: «Сам пойдешь в изолятор?» или «Ты меня знаешь…» Наказания эти были несоизмеримы. В первом случае, сидишь несколько суток, во втором – можешь просидеть и полгода, вследствие чего «Ты меня знаешь…» обладало магическим действием. Был такой калининградский Санька-Крот, мужик крепкий, бычил, но имел слабость: год-два держится, потом садится играть и проигрывает всё движимое и недвижимое. И ещё много сверху. Фуфломёт явный! Число проходит (расчет до 1-го), платить нечем. Бригада на работу, Крот тормозится. Ворота закрылись: «Ты чего?» - «Мне к куму...» Если ты пришел к ментам и говоришь: «Посади», они не имеют права не посадить. За что? - их не касается. Вечером Евгений Иванович зовёт Лимона: «Гена, тебе Крот должен?» - «Должен». – «Сколько?» - «Триста…» - «Считай, я за него заплатил. В расчете?» - «Да в рот его долбить!» - «Короче: я Крота выпускаю, но чтоб без последствий. Ты меня знаешь…» - «Я же сказал - в расчете».
Многим это даже нравилось - вроде такой человек тебя о чём-то просит. Деньги-то всё равно никогда не получишь.

135. Сын своего отца

В больничку я могу сходить сам, не нужно, чтоб сопровождал мент. Ту же таблетку анальгина взять, если болят зубы. Необязательно дожидаться врача или сестру. Когда их нет, идешь к гавриле, который долго состоял при Мазендоровне. Из-за неграмотности он запоминал названия таблеток по внешнему виду. Память была хорошая, а читать не умел. Сама Мазендоровна теперь ошивается на поселке в крохотной медсанчасти для поселенцев.
Зубы у нас обычно не лечат, а рвут, хотя числится штатный стоматолог. В принципе, никогда зубных врачей в зонах не было, думаю, что и сейчас их нет. Но столько писали жалоб, чтоб ввели «зубника», что формально его ввели. Есть в жилой зоне и зубоврачебное кресло, и бормашина, только сам стоматолог появляется крайне редко. Говорят, он страстный охотник, и, судя по всему, его увлечению администрация не препятствует. Форму не носит, всегда в вольных шкурках. «Что тут, - скажет, - пломбировать? Всё равно через месяц прибежишь удалять. Лучше сейчас вырвем!» - «Ну, давай…» - «Зуб качается. Может, не стоит колоть? Здоровый бугай – неужели без заморозки не потерпишь!» Все терпят. Иного, конечно, уколет, но это в зависимости от настроения. Двух-трех человек, насвистывая, примет, и недели две его снова нет, вместо него практикует Бантик – рвать зубы у него призвание, и ему доверяются ключи от кабинета.
Но однажды на прием к стоматологу я все-таки попал. Лечить, разумеется, он не стал, сразу приготовился рвать: «Извини, браток, обезболивающего нет». Потом разговорились. Фамилия его Петуренко. «Простите, а отец у вас не работал на Пуксе хирургом?» - «Работал». - «Майор Петуренко?» - «Он». - «А мать зовут Марьюшка?» - «Мария Ивановна». - «Я вас на Пуксе в детстве видел: в сереньком пальтишке к отцу ходили».
На Пуксе были классные хирурги, потому что опыт колоссальный. Серега был такой, до него Артур. А начальником у них был Петуренко, небольшое бельмо на глазу.
Классные они были потому, думаю, что спроса с них не было. Не боялись резать, им было любопытно. Со всех зон сюда везли, работы море. Человек попадет в аварию – не поймешь, где у него руки, где ноги, кишки вокруг намотаны в опилках. Глядишь, через полгода бегает. Лагерного хирурга в любую больницу возьмут с удовольствием - рука набита.
Петуренко знало все управление, он сам отсидел по делу Горького, в пятьдесят шестом только выпустили. Реабилитировали, дали звание. И он остался на Пуксе. Одному удаляет под местным наркозом язву. «Чифиришь?» - спрашивает. «Конечно, чифирю». Петуренко сестре: «Заваривай, как только попросит». Понимал, что чай у пациента уже в обмен веществ входит. Неделю не почифирит – сдохнет.
. Майор и «колеса» жрал, и кололся. Бывало, лизнет чего – нибудь и домой не идет, пристроится в любом бараке и спит. Он и те двадцать лет, что сидел, был хирургом. А Марьюшка на Пуксе заведовала тубзоной. Три или четыре барака было тубиков, на Марьюшку молились. Старалась делать все – и таблетки, и лечение, тормозила на больнице… Полная была, уже в годах.
На Пуксе я был несколько раз, и всегда видел пацана Петуренко. «Точно, - подтверждает стоматолог: - ходил к отцу! И пальтишко серое было!.. С матерью-то они развелись». - «Знаю. Я еще там слышал. Жив отец?» - «Помер, спился он… А кого ещё помнишь?» Начинаем вместе вспоминать.
Петуренко-младщий отнесся ко мне как к брату. Встретит, всегда остановится, поздоровается за руку. Постоим, потреплемся. Если что – то мне очень нужно, я его просто ловил. Одно время плохо было с чаем. Лимитов нет, пустой поселок, засуха. Я буквально доходил: «Подыхаю!» Петуренко-младший всё понимал за эту жизнь: «Чем помочь могу?» - «Пару бы ампул кофеина…» - «Сейчас». И несет мне коробку. Десять ампул, десять кубов. Толчок как от чая. Отламываешь горлышко и в ложку, только горчит здорово.

136. Лупатый

В нашей секции освободилось место, и на него пришел Алик-Монах. Точнее, Алика привел Толик-Лупатый. «Михалыч, говорят, у тебя здесь свободно?..»
Я знал, что есть Лупатый, есть Монах, они знали, что есть я, зона-то маленькая. Близких отношений между нами не было. «Привет – привет!», а то и не поздороваешься вовсе. «Монах» - потому, что волосы у Алика растут только на макушке, такая тонзура наоборот. В Мехреньглаге у него, говорят, была кликуха Жидёнок, не знаю, почему. В принципе, он не похож, может, потому, что пухлый. «Нормальный парень, - сказал про него Лупатый, - в одной камере с ним сидели».
Толик-Лупатый сел гораздо позже меня, в «закрытой» я его не застал. На «особом» третий раз, срок что-то маленький, шесть или семь. Он регулярно ходит к Монаху, мы начинаем друг другу симпатизировать, так что уже не совсем ясно, к кому собственно ходит Толик – к Алику или ко мне? Толик москвич, чувствуется, что из культурной семьи. Глаза немного навыкате, а так симпатичный малый. Он чуть старше меня, но какие-то два-три года в нашем возрасте роли не играют. Обычная история: пацаном начал мочить рога за «слабо», за «романтику». Эполеты на себя не вешал, хотя крутился с серьезными людьми и мог еще лет двадцать назад войти в ранг. Все его друзья, с которыми воровал, были в законе и не раз говорили ему: «Лупатый, ты что? Давай, назовись, мы всегда подтвердим, что ты знаешь, как жить». А Толик, бог его знает?.. Может, не хотел на себя обязанности эти брать. Да он и без того любому вору не уступит ни в чем: ни в базаре, ни в понятиях. Запугать его бесполезно, очень жесткий, по жизни знает все.
Мы сошлись на почве Москвы и литературы: в основном говорим о Москве, о книгах, которые Толик не перестает читать. Монах тоже москвич, но общаемся мы все-таки с Толиком. Правая рука у него скрючена. Причину он не рассказывает, и я не спрашиваю. Не распространяется он и о семье, знаю только, что мать учительница, и несколько раз, когда его брали дома, буквально бросалась на ментов.
Не думаю, что Толик был хорошим исполнителем. Все-таки трудиться ему приходилось левой рукой, и вряд ли он дотягивал до уровня Бантика, Володи-Гнома или Бори-Точило. Его авторитет объяснялся скорее свойствами характера. Прямота, верность слову, товариществу.
В зоне четыреста пятьдесят человек, из них на работу ходит меньше половины. У остальных инвалидность или возраст. Шестьдесят – это уже всё, отдыхаешь. Так называемая группа «Б». Группа «А» - рабочая - на «особом» должна быть не менее сорока восьми процентов. Этот процент обеспечь любой ценой, хоть палкой гони человека на биржу. Поэтому и Толика заставляют выходить. Что он мог со своей не разгибающейся рукой? Взял его к себе на лесозавод, у меня бригада человек сто. «Будешь тачковать…» Всё-таки какая-то административная должность, думаю. «Михалыч, не смогу. Чтоб разговоров не было, поставь хоть табаком…» То есть сторожем каким-нибудь. «Лучше, - говорю, - помогай топить печку». Бригада проработает на пилораме два часа - идет в будку погреться, чаёк заварить.
Неожиданно у меня вышел скандал. И с кем! – с приятелем по изолятору Геной Амбалом. При нём крутились два додика, и одному из них, Валерику, я дал по башке. Амбала это задело: надо, мол, было сказать мне, я бы сам разобрался. Думал, наверно, что за фраерюга московский - постоянно то мастер, то бригадир? Вроде как можно на меня наехать. «Хочешь сказать, я должен у тебя разрешения спрашивать?» И понеслось! Физически он сильнее, но сила в таких случаях ничего не решает. Тем более что на него ползоны зубы точит, ждет, что где-то проколется, и Амбал это знает.
Словом, поскалились друг на друга и разошлись. Но слух в зоне возник сразу. Приходит Толик: «Что у тебя с Амбалом?» – «Да ничего. Дал его Валерику по башке за какую-то мелочь. Пионерский лагерь у нас, что ли?» Говорю и знаю, что с Амбалом у нас добром не кончится, я не извинюсь, и может дойти до ножей.
Ничего мне не говоря, Толик в это дело влез. Так влез, что Амбал зацепился уже с ним. Но Амбал понимал, с кем можно связываться, а с кем нельзя, понимал, что тут же впряжётся Монах, найдется ещё много желающих, и отбуксовал.
И вот ещё что о Толике. Сижу в изоляторе, ни курнуть, ни чая –глухо. Забор, колючка, потом спирали, путанка, второй забор, тропинка и только потом сама запретка, которая простреливается. Зато с другой стороны изолятора… там типа предзонника, чтобы не кидали ничего. Если перелезть забор и осторожненько проползти…. Конечно, если мент с дальней вышки увидит и очень захочет, то застрелит. Может, и не застрелить: даст очередь вверх, а следующей отобьет тебе ноги. По этому предзонничку со своей скрюченной рукой Толик прополз, чтобы кинуть мне грев.

137. «Газы»

Окружающие привыкли, что я хриплю и почти не разговариваю. Потом возникло стремление уединяться. Вот как животное перед смертью куда-нибудь уходит. У меня был Барсик, так он умирать в шкаф залез. «Все-таки с горлом у тебя что-то не то, - наконец замечает Гена-Глобус, - давай-ка я тебя в Газы направлю». - «Давай…» - соглашаюсь, хотя с работой у меня всё налажено и, в принципе, жалко бросать. Не пропаду, думаю. Некоторые, знаешь, боятся сменить место, прирастут к нему жопой, а я не боюсь. В этом смысле у нас был смышленый зам по производству: «На опыте знаю - есть заключенные, которые не могут долго работать на одном месте. Полгода прошло – он поник, просит перевести. Я всегда иду навстречу, потому что у человека повышается КПД». А возьми, человек окопался на теплом месте, тот же хлеборез или каптер. Для него уйти на больницу - это конец. Он знает, что, когда вернется, на его месте уже будет другой. Ни один нарядчик не скажет: «Пусть опять будет тот!» Та же борьба за существование, со всеми подлостями, со всем делами.
Не сомневаюсь, что очередь в Газы ждут многие, на весь Союз такая больница одна. Гена шлет запрос в управление, проходит не больше месяца, и в начале августа меня вызывают в санчасть: «Завтра на этап, внес тебя в список, - говорит Гена. - Пойдешь в Газы».
Один раз в Питер меня уже возили вместе с подельником. Оказывается, некоторые наши подельники были поставщиками питерских, и по каким-то эпизодам мы должны были свидетельствовать в суде, хотя лично я никого там не знал. Доказывать это не пришлось: нас привезли, когда суд уже кончился, и три дня продержали в Крестах. По сравнению с Бутыркой Кресты, как и Матросская, слабина. Но есть один минус: в Бутырке не колотили, а в Крестах, рассказывали, это случалось сплошь и рядом. Могли вытащить в коридор и оприходовать. Сам я, правда, ничего такого не видел. Держали нас в этапной камере, второй, кажется, этаж. Тюрьмы, они все приблизительно одинаковые. Разницу запомнил одну: чтобы вызвать мента, в московских камерах существовала кнопочка, её нажимаешь – снаружи загорается лампочка. А в Питере дернул за какую-то штуковину, и в коридор выпадает металлический флажок.
Я не знал, на сколько еду. Толик-Горлышко отсутствовал два месяца. В общем, чего тут долго рассказывать. Сутки на пересылке в Микуни в знакомом изоляторе, и тут же этап «по зеленой»: с Вологды на Череповец, с Череповца на Питер.
Ночью где-то на окраине пересаживают в «воронок» и везут в тюремную больницу. Знаменитая больница имени доктора Гааза. В камере человек пятнадцать, двойные нары, два дня меня не трогают. Питание, конечно, похуже, чем в Сербском, без мяса. Но порции большие, овсянка без остей. Единственно, жарко, плохо сплю. На третий день посмотрел отоларинголог, посмотрел венеролог, с горла сделали соскоб, таблеточек дали снотворных. Болезни я не боюсь, потому что всё равно не рассчитывал освободиться - дожить не надеялся. Боюсь одного: что не смогу себя обслуживать – вот как Сеня, как Паша Зубов.
Снова ведут к отоларингологу: «Биопсия хорошая… Маленькие полипы, это не страшно. Попробуем полоскание». Раствор белесого цвета отдает анисом и мятой. Десять дней, и лечение кончается. «Это у тебя нервное, - напутствует врач. - Больше разговаривай, не замыкайся в себе». О чем разговаривать? Ну, нет рака - впереди всё равно ничего хорошего не просматривается. Беспросветно.

138. Прости, господи!

Считается, что в таких ситуациях обращаются к Богу. Но в лагере я не встречал верующих. Чтоб человек молился, чтоб иконка при нём была. Во-первых, это запрещенные к хранению предметы. Если у кого бумажная иконочка и появляется, то при первом же шмоне её отметают. Некоторые из журналов вырезают. Но чтобы кто – то молился, что – то там шептал, я не видел. Разве что мусульмане.
В Мехреньгу однажды их целый этап пришел, человек двадцать пять- тридцать с Махачкалы. Причем они пришли с местных зон, то есть отсидели у себя кто по два, кто по три, кто по семь лет. Мороз лютый. Только вахту прошли, телогрейки поснимали, попадали на них и давай молиться. Кто и не снял телогрейку. Пьяные менты стоят, ржут.
По первости новички еще молились. На улице – нет, обычно вечером в бараке. За два прохода от меня живёт Расул. Маленький, коренастый, не знаю, как он определяет, но восток приходится у него прямо на тумбочку. Из их косяка кто-то уже успел получить дурь, ходят обкуренные. План обалденный, смешливый. Не с каждого смеешься. С некоторых, наоборот, плачешь, не всегда, конечно, по настроению... Расул молится на свою тумбочку, а мы подыхаем со смеху. «Земляк, молись, не молись, там нет ничего. Пусто».
Периодически ещё появляются люди - карачаевцы, балкарцы. Даже некоторые осетины мусульмане. В оконцовке один единственный верующий остался. Мавлюдин такой, Мавлюдин Султанович, бывший директор овощной базы. Мы его Мамлюк звали. За сухофрукты получил десять лет. Спокойный, выдержанный, постоянно голову бреет. В столовую придет: «Что сегодня?» Ему для понта: «Свиные головы!» Всё, он не ест. Намаз совершал, подмывался. На бирже баночку воды наберет и исчезнет. Все эти дела соблюдает четко. Остальным до лампочки. Свинина, собака, кошка, что угодно. Какой Аллах?! - в гробу они его видели, когда жрать хочется.
Наши периодически крестики делают, в основном - на продажу, солдатам, даже я делал. Пытались и сами носить на веревочке. Но - первый же шмон: «Расстегнись!» Найдут штук пять, сорвут, не наказывают, правда. Помню, Режим стоит, а перед ним Алик-Кукла, высокий москвич, прошляк, на нём крестик алюминиевый, и Режим этот крестик рвет. А там, видимо, синтетическая нитка – в кожу врезалась и не рвется. «Ну, все масти видел! Воров, блядей, ломом подпоясанных, красных шапочек - всех видел. Но чтоб крестоносцы! Такой масти не знаю». А сейчас эта публика тоже лоб крестит. Их дядюшки, их дедушки живьем попов закапывали, а они сейчас соборы строят. Крысы двуличные. За что и уважаю воров: он или вор, или никто. Или никто вообще. А этот вчера был секретарем обкома, а сегодня возглавляет демократическую фракцию. Или по телевизору камеры смертников показывают, кому на «пожизненное» заменили: везде иконки. Он людоед, он детей убивал, крыса. А тут – «Бог!» Пусть молит своего бога, чтоб в одиночке остаться. Или среди таких же. Придет в зону – махом вздернут на полотенце.
Вот так обстоит с верующими. Сектанты – другое дело, сектанты - да! Нескольких я видел: менты пытались их сломать - пустой номер. Бесполезно. Свидетели Иеговы, Адвентисты седьмого дня. Есть ещё и какие-то изуверские секты, изначально запрещенные, даже при царе. Хлысты, трясуны, скопцы - вся эта пиздобратия. Я плохо в ней разбираюсь. Это как все воруют, а мастей много.
Натуральных сектантов я видел троих, одного - в тюрьме, не помню, в какой. Мужичок лет под пятьдесят, групповое дельце. Там трех или четырех человек судили, я не вникал. Их возили на суд и меня возили, по – моему, первая у меня была судимость, значит, Бутырка… У мужичка этого был подельник, инженер, который не выдержал (сам же мне потом признался). С ним прокуратура и следствие активно работали, говорили: «Правильно на суде выступи, и будет тебе скощуха…» В суде он отрёкся и получил всего «двушечку». А этот гаврила (прокурор запросил для него семь лет) встает с последним словом и начинает прокурора благодарить: «Большое спасибо, что пошли мне навстречу!» Дескать, судится уже четвертый раз (первый – чуть ли не в двадцать пятом году), было их тогда - то ли десять, то ли двенадцать человек, Слово Божие истинное слушали. Первый срок он «поработал в коллективе», и, когда освобождался, слушающих было уже человек сорок. После второй судимости, в тридцатых годах, их было - семьдесят, после третьей, в сорок четвертом или сорок пятом, - сто пятьдесят. «Благодарю вас за то, что не прячете меня от людей, а посылаете к ним. К тем, кто особо восприимчив к Слову Божию. Кто болен духовно, обижен жизнью, согрешил. Слово Божие для них будет благодать. Через семь лет нас будет несколько тысяч…» Всё это на полном серьезе. Вот такой дятел.
Второго я встретил в Мехреньге, ему оставалось до освобождения годика два. Малый лет тридцати, но он уже добивал «десятку». За что, не знаю, но он не работал вообще, хотя всё это время менты его прессовали, по полтора года с изолятора не вылезал. «Будешь работать?» - «Не буду». - Тихо, вежливо отвечает. Мент ещё больше звереет: «Не будешь? Пятнадцать!» Только выйдет, опять то же самое. А даже три раза по пятнадцать, если плохая обстановка в изоляторе, плохая погода, - это, грубо говоря, туберкулез. Кому-то, конечно, повезёт, тут, помимо внешних факторов, важна генетическая предрасположенность. Не курил, не чифирил. Выйдет на биржу и ходит от ворот до забора, руки назад, а это с километр или чуть больше. Иногда к костерку подойдет, но, чтобы в будку зашел, - никогда. Может, боялся, что будут смеяться, шуточки разные отпускать. Но, в конце концов, его оставили в покое. Убедились, что человек не ломается, не дешевит. Даже менты отстали: «В рот его долбить, этого боженьку! Что с него взять?» Молодежь, если пыталась к нему пристать, по башке получала. «Чего, козел, лезешь к человеку? Видишь, у него своё». Постоянно без ларька. Раз в два-три года к нему приезжала то ли мать, то ли кто. Дадут им четыре часа, пошепчутся, и она уезжает.
Это я видел собственными глазами. Стойкость у человека необычайная. И никакого не было в нем людоедства, вёл себя тихо, культурно. А ведь без малого «десятку» среди такой шершавой публики крутился, мог бы, кажется, зубы показать. Но и прекраснодушия в нем не было. Что – то не так – повернётся и уходит.
Вот такая штука насчет Бога. Хотя все мы и говорили: «Слава Богу!», «Прости, Господи!», «Дай, Бог, здоровья!»

139. Август 84-го

Август восемьдесят четвертого, мне исполнилась «десятка». Впервые подумал о том, что через каких-то пять лет, чем черт не шутит, могу выйти. Хочешь верь – хочешь нет, я и Ляпе это объяснял: второй срок мне было легче сидеть, чем первый, в десять раз спокойнее. Во – первых, о свободе я не думал вообще, почти был уверен, что не освобожусь. Отсидеть столько и опять получить пятнадцать, да еще «особого»… Или заболею, или канитель какая – нибудь случится. Стал фаталистом, чувство страха атрофировалось. Входил в это состояние довольно длительный период времени. Часто смотришь на человека и чувствуешь, что он боится. Не обязательно тебя, но шкура у него ходит. А с другим говоришь и видишь, что ему всё по хую, готов сдохнуть хоть завтра, хоть сейчас. Станешь его не по делу теребить, он пойдет на любую крайность. И я был такой, тронуть нельзя, окружающие это чувствовали. Готов был ко всему. Вот приехала мать – я знаю, что больше она может не приехать, потому что ей скоро восемьдесят и она больная.
Десять лет это две трети срока, можешь писать заявление о переводе на «строгий». Но заявление я подал гораздо позже. «Прошу перевести меня на строгий...» Музыченко, отрядный, мне это дело подписал, но окончательно решает суд. Перед тем проходишь лагерную комиссию. Бывает, на нее и не вызовут, хотя положено вызывать. После нарядчик скажет: «Ты прошел». Дальше поселковая наблюдательная комиссия. Кабинет Хозяина, длинный стол, Хозяина замещает Режим-Дедушка, не старый ещё подполковник, к нам пришел из начальников ЛТП, накуролесил, значит. Я стою у двери, руки назад. «Трубниковского я знаю хорошо, - улыбается Музыченко, - достоин. Иди». Я благодарю.
Ситуация такая: очередного хозяина убрали: в изоляторе бил людей, провокации устраивал, - и кум Хохлов к нему подкрался. На вакантное место мылятся Дедушка и Музыченко, но хозяином отрядных обычно не ставят, больше котируются Режим или замполит. Третья очередь – кум. Дедушка уверен, что без пяти минут хозяин и, чтобы ускорить дело, едет в политотдел, начинает выступать: «Назначайте или увольняйте!»
А незадолго перед тем, по жадности, Дедушка попал, и в политотделе это знали. Жлоб был ужасный, рвал для себя всё, что мог. На бирже была бригада плотников, её Лысый-Рокфеллер водил. Только Хозяин последний раз ушел в отпуск, Дедушка приносит Рокфеллеру чертёж и велит строить ему из отборного сухого бруса двухэтажный дом с верандой и мезонином. Мы этот брус пилили, привезли на тракторе десять кубов, сгрузили. Дом сделали под крышу: двери, рамы, полы – всё и уже начали разбирать, помечать, чтобы увезти и быстро поставить на месте. Где, мы не знали. Но немножко не успели, буквально пару дней, а тут возвращается Хозяин, приходит на биржу и этот дом видит. Он с Дедушкой и без того плохо жил (догадывался, что на его место метит), а тут наглое воровство! Дом оценили что-то тысячи в три (это с работой и с материалами) и предложили Дедушке оплатить. Но откуда ему было взять «такие деньги»! Он рассчитывал на халяву.
Чтобы напомнить эту историю, едет в управление и мой отрядный. Возвращается веселый: «Через два дня станет известно…» - «Неужели хозяином будешь?» - спрашиваю. «Вроде того». Вот такие у нас были с ним отношения.
Музыченко становится Хозяином, через какое-то время приезжает суд. Судья листает моё дело. Там и нарушения, и «постановления». Когда объявляют благодарность, «постановление» с тебя снимается, но в деле оно все равно остается. Это как если у тебя снята судимость. По закону ты считаешься несудимым, правильно? А в приговоре по новому делу всё равно будет написано: «ранее судим, судимость снята». Зачем это делать? А как же: «Мы должны учитывать личность подсудимого!» Чтоб этой личности больше дать. «Что можешь сказать?» - спрашивает судья Музыченко. «Достоин». Что-то мне судья пробубнил, я посчитал, что прокатило, а проходит час, мне говорят: «Тебя кинули». Я к Музыченко: «Что за дела!..» - «А я тут при чем? – смеется. - Это суд тебя кинул… Слово даю: план дашь - уйдешь».
Я был мастером в лесозаводе, а для Хозяина, тем более нового, лесозавод – это очень важно. То ли полугодовой, то ли квартальный план был ему нужен. Каждый день сводка идет в управление, много заказов из Москвы. Заинтересован был человек, чтобы меня придержать.
В общем-то, я и не кипешевал, никаких особых переживаний. Я и шел-то на суд с мыслью: пройду - не пройду, в рот их!..» На «строгий», если подали человек десять, одного-двух обязательно отметут.
Проходит полгода. Больше я к Хозяину не подходил, не был ни на одной комиссии. Меня и на суд не вызвали. Жду в коридоре, нарядчик Колька бежит с бумагами: «Чего стоишь? Ты прошел давно».
Пока жду этапа, вызывает Хохлов: «Зачем уходишь? Чего ищешь?» - «Устал, обстановку хочу сменить, рож этих не видеть…» Уж сколько лет прошло, а Евгений Иванович всё капитан. «На «строгой» не так спокойно, как у нас, молодежи много стало, пока ты там приспособишься…» – «Как-нибудь». – «Да и к вам там относятся не слишком. Считают, если с особого ушел, значит чем-то замаран… Вот такие, Трубниковский, дела… А куда именно хочешь?» - «Я зон здесь не знаю». - «Хочешь, отправлю на «десятку» или на «девятку»? Небольшие зоны. «Девятка» вообще маленькая, маленькая биржа. Разделки нет, пилорамы нет. Мебель делают, ширпотреб всякий. И наши там есть: Юра рязанский, Витя-Зубник, Серёга-Рука…»
Витя был зубной техник, и одно время я ему помогал. Его земляк работал у меня на лесозаводе крановщиком, однажды приводит Витю, который числился по какой-то дурогонной бригаде: «Михалыч, может, кому коронки нужны? Человек - профессионал. Ему бы маленькие тесочки, инструментик…» И Витя год у меня кантовался. Приходил, а что он там делает, я не вникал… А с Рукой я вообще был в очень хороших отношениях.
«Ну, пиши на «девятку».
Особо ни с кем не прощался, в бригаде только. Отдал два хороших одеяла: одно, со «свиданки», верблюжье, не новое, правда, другое солдатское, байковое. Два матраса, сшитых в один, оставил, подушку, бушлат, телогрейку – на новом месте всё равно переоденут в «черное». С собой взял только курить.
Если этап утром, значит едешь налево, в сторону Иодли. Если вечером, то направо, к Микуни. Попадаю в число тех, кого дернули вечером. Часа три едем в сторону Микуни, но уверенности, что попаду на «девятку» нет, по дороге с десяток зон, и в самой Микуни две: кроме «девятки», ещё и «десятка».

140. Прообраз коммунизма

Станция Микунь. Не поймешь, что здесь: большой поселок, маленький город? А сама зона, она (рисую): вот вахта, ворота для машин, насквозняк идет дорога, вдоль дороги деревянный трап. Здесь забор, за ним пересылка, куда мы приходим, котельная и изолятор. Начальник пересылки, он как бы хозяин этой маленькой зоны, но подчиняется хозяину «девятки». Вот это место – ЦБ, Центральная управленческая больница. Она тоже подчиняется хозяину «девятки», хотя и у неё есть свой начальник больницы. Здесь - «девятка», здесь - «десятка», общий забор, общее оцепление. Здесь вот вахточка маленькая. Если нужно на больницу, берешь в санчасти направление, и тебя пропускают.
«Строгий» дают за особо тяжкие преступления. Если человек идет на «строгий» со свободы, да ещё по первому разу, то это для него «не дай бог!» Мы же шли на «черную», как в дом отдыха, для нас «строгий» - это большое облегчение. Свидание получаешь не одно, а два в год, посылку тоже, письма можешь писать без ограничений, не раз в месяц.
«Лагерь – это прообраз коммунистического общества, - говорит хозяин девятки подполковник Герасимов. – Все мы здравые люди и знаем идеологическую и экономическую платформу коммунизма: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Естественно, мы понимаем, что это немножко идеализм, и по потребностям не будет. А будет справедливое распределение, например, как у вас сейчас. Товарищ Сталин говорил, что придет такое время, когда каждый советский человек будет кушать кашу с маслом, а вы её уже сейчас кушаете. Черпачок масла в обед дают?.. Не слышу!.. » - «Дают, гражданин начальник!» - «Вот видите! Значит, это время пришло!»
То ли у Шаламова, то ли у кого-то ещё я читал про одного довоенного дятла в погонах. Тот говорил, что надо иметь ЦК ВКП(б), Политбюро и НКВД, а чтобы все остальные были заключенными. Тогда не будет врагов, и жизнь будет – во! К тому ведь и шло. Была такая песня: «Этап на Север, срока у всех огромные…» Там есть такой куплет: «Пишет сыночку мать: милый сынок, родной, знай, что Россия вся стала сплошной тюрьмой».
Я почему к Шаламову немножечко скептически отношусь: о Берзине пишет с такой нежностью. И не только о нем, о том же Бермане, о некоторых других из этой публики. Такие, дескать, люди были, так пеклись о работе, а их расстреляли! О том, что они миллионы сожрали, этого он не пишет. Что к расстрелу своему шли сами, людоедскую систему лелеяли и холили, а когда самих пнули, завыли… Бухарин писал послание для будущих поколений! Бред! Ты же вместе со своим подельником Каменевым лапу тянул, когда запрещали политические партии, смертную казнь за инакомыслие вводили. А самого коснулось - бежишь к телефону: «Дорогой Коба!» Это в воспоминаниях Лариной есть, не выдумала же она.
А все эти последыши - Ельцын, его компаньон с латышской фамилией… Барбос, преподавал марксизм – ленинизм. Всё это пауки из одной банки, отличаются только мастью. «Бляди» ведь тоже воры. Только он, когда душно, может стать нарядчиком, бригадиром, мужиков в бычий хуй гнёт. А воры говорили, что этого делать нельзя. Вот и вся разница.
В принципе, Хозяин прав: если что-нибудь в советской действительности соответствует нашему представлению о коммунизме, то это именно «девятка». Входишь в зону - слева и справа от штаба растут деревья. Березы, осины, под ними тенек, говорят, даже грибы попадаются. Такое я вижу впервые, на «особом» не росла даже трава.
В бане скинули полосатые шкурки, разделись. Вешу от силы шестьдесят, до нормы не хватает килограмм двадцать, по животу синие вены. Это от физической работы, у многих «полосатых» так. Банщик: «Не беспокойтесь, мужики, сам все уберу!» Заварил нам, чифирнули, надели темные брючки, курточку. Вшестером идем по зоне, в ней всего-то человек двести, фраера ходят свободно, не видно ментов - на «особом» они постоянно лазали. Тишина.
Хоть нас и переодели, всё равно выделяемся. Жеваные рожи, настороженные глаза – мы не к друзьям пришли, мы пришли в другой лагерь. Не знаем ещё, где поселят, это будет решать Хозяин. Вечером на приёме скажет, кто в какой бригаде, живут здесь строго побригадно.
Записали, наконец, в какую-то бригаду, иду устраиваться. В зоне три барака, есть вообще с одинарными нарами, секции всюду маленькие, на десять-двадцать человек, а то и на пять. Секция прилично отделана, свежая побелка, светло. На «особом» не смотрели, как застелена кровать, тут в этом отношении порядок армейский. Завхоз проверяет, дежурные менты. Полы выскоблены до блеска, хоть босиком ходи. Из старых одеял сделаны половички, нигде никогда их не видел, а тут, пожалуйста! У каждого тапочки. У нас были коты - тряпка на войлочной подошве, шили в «сапожке» за пачку чая. Коты эти то разрешали, то запрещали, а тут в тапочках даже по зоне ходят, только в столовую и на работу нельзя, надень «говнодавы», какие в свое время в ремесленных училищах выдавали.
Какие-то шторки на окнах, хотя, вообще-то, в зоне они запрещены, окна нельзя занавешивать. Кое-где даже цветы стоят. В каждом бараке культкомната, черно-белый телевизор, официально – один на отряд. Когда футбол или хоккей, его выносят в коридор. Но если включишь электробритву, сплошная рябь. Витька-Башка вскочит: «Какой-то пидер влагалище себе бреет! Сейчас я его найду!» Витька бригадир в столярке, худой, весь в пятнах – болезнь такая есть, витилиго.
Очень многое зависит от того, как люди работают. На «девятке» ломовой работы вообще нет. А когда человек меньше устает, он уже не так озлоблен. «Девятка» не лютая зона. Вот Мазендор – лютая, разницу понимаешь сразу.
Ну, и наконец, такое ещё отличие: повсюду юные мордочки. Средний возраст двадцать три года. А на «особом» средний возраст был сорок. Есть разница? У нас молодежи почти не было, здесь в основном молодежь, а у меня уже борода седая, зовут «дед». Господи, думаю, за что же их столько сажают! Я к молодежи всегда доброжелательно отношусь, у неё жизнь впереди. Если нужно, тактично посоветую. Никому не пожелаю прожить мою жизнь. Говорят, «и врагу не пожелаю!» Врагу пожелаю, я не христосик. Пусть ему будет ещё хуже, чем мне.
Узнаю, что здесь же, в первом бараке, живет Рука, Сергей Тихомиров, москвич с Павелецкой, старше меня, года с тридцатого. Серега спит, пришлось будить. Он не чифирит, не курит, ещё на «Пятаке» бросил - чая там было не поймать, а куревом на четыре рубля не разживешься. Ради встречи Серега свистнул шнырю, достал какие-то жамки, консервы открыл: «Покушай…» Шнырь принёс чай. Кто ещё есть из наших? Выясняется, что Хохлов не ошибся: Юрка-Рязанский и Витя-Зубник здесь. «Пойдём, сходим!»
Кто сам не испытал, тому не понять, что значит в чужой зоне встретить человека, с которым вместе сидел. Пусть вы не были товарищами, даже почти не общались - на свободе мало кому так обрадуешься.
В сторонке стоит старенький барак. Половина сгнила, в другую отдельный вход, нужно стучаться или звонить. Цех ширпотреба, считается здесь режимным, ходить туда запрещено. Запретки, правда, нет, есть распоряжение Хозяина. Входить может только тот, кто там работает. Застанут постороннего – упрут в изолятор, мало ли что пришёл к кому-то! Нужно тебе – свистни, окна есть, человек выйдет. Народ, конечно, всё равно ходит, но уши надо держать топориком.
Встретились, как родные. Обнялись. «К вам, вроде, нельзя… » - «Да ладно! Ко мне всегда можно, в любое время дня и суток!» - Витька тут бригадир. Режут на сувениры из дерева всякую дребедень: зайчиков, лисиц, медведей, доски разделочные, и уходит это на продажу в Сыктывкар и другие города Коми. Столик стоит инкрустированный, обалденная ручная работа – «для Хозяина». Но основной ассортимент, как я понимаю, чеканка - пятнадцать - двадцать образцов. Сюжеты знакомые: «Сказка о рыбаке и рыбке», «Каменный цветок», «Слово о полку Игореве».
Кто вместе со мной пришли, тоже неплохо погуляли. Но Хохлов и тут оказался прав: местные постарались нас раскачать. А чего нас раскачивать - на «особом» никакой «общественной работы» нет, не из-за чего прогибаться, поскольку не предусмотрено УДО (условно – досрочного освобождения). Шустрят как раз на «строгом», где всякие УДО-мудо и прочие льготы, из-за чего «черные» сдают друг друга напропалую.
Со мной в косячке были два Носа – один, по-моему, Володя, другой – Серега, работяга лет тридцати, бычил в разделке звеньевым-мотористом. Вечером в курилке барака с Носами заканителели: как, мол, так, что с «особого» сорвались, – не ментовские ли? Серега завелся: «Ну, ты, пидер, только с хуя слез и спрашиваешь меня, как я вышел? Молча!» Кому – то зубы выбил, кому – то нос, может, пару ребер сломал. Хорошо, никого не изуродовал, ни сотрясения мозга, ничего. В общем, обошлось.
На этом претензии «черных» к нам иссякли. Главное, до ментов ничего не дошло. В этом отношении тут жестко.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *