21. В роли Зуя
Кидают в осужденку. То есть публика в ней уже с приговором. Камера маленькая, семь человек, между собой едва знакомы, со дня на день отправят на Пресню дожидаться кассации. Что: пахну не одеколоном? Так я к вам не сам пришел, меня привели и дверь за мной закрыли. Завтра ты в лагерь попадешь, неизвестно, что с тобой будет. «Как там? Чего? Что?» Вопросы со всех сторон, и я невольно выступаю в роли Зуя: «Не бойтесь. Лагерь почти что воля. Только мир параллельный. Слыхали про параллельные миры?..» Объяснять бесполезно. Скоро сами поймут: тюрьма – это ещё не отсидка.
Смотрю, жизнь–то ништяк! У каждого соседа что-то есть, все едят, все зовут, угощают: «Юра, иди, перекусим на ночь!» Что делиться надо, похоже, усвоили. Дальше поймут, что делиться надо не с каждым и не всегда. Могут подумать, например, что делишься потому, что человека боишься, хочешь к нему подмазаться. И слишком открытым быть нельзя. Помнишь, у Гиляровского: нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи. Великолепнейший принцип, живу так уже очень давно. Даже Ляпа ничего не знает ни о моих делах, ни о моих заработках. Ты с ним поделился, а он пошел и где – то трепанул. Из-за этого много неприятностей бывает, про таких говорят, что в жопе вода не держится. «Сейчас в тазик посадим - если забулькает, значит, дырявый, не забулькает – честный фраер». Вот Ляпа мне вчера проболталась за одну вещь, после извиняться стала… Менты, говорю, тебя в пятнадцать минут расколют, всё скажешь, что знаешь и думаешь. И ещё будешь уверена, что делаешь мне благо. Почему я никогда никому ничего не рассказываю: человек не знает - не начнет лопотать лишнего. Бывает даже, когда по телефону разговариваю, прошу Ляпу выйти. Или просто посмотрю на неё, и она выходит. Уже привыкла, не обижается. Вроде и секретов-то у меня давно никаких нет. Но зачем ей? Лишнюю кликуху какую услышит, лишнюю фразу. Задумываться станет: что, почему?
Понимаешь, вот у человека, грубо говоря, пять чувств: осязание, обоняние, зрение, слух, вкус. Но есть ещё такая вещь, как интуиция. Смотришь на человека и понимаешь, что он боится, несмотря на то, что грудь у него вперед. Некоторые потеют, некоторые начинают буксовать в речи, заикаться. Боишься, в основном, из-за отсутствия информация. В первый раз ведут на следствие, у тебя аж капля на носу висит. Потому что не знаешь, о чем тебя будут спрашивать, как себя вести? Или кидают в камеру, а там такие хари людоедские, половина в наколках сидит, в одних трусах. Я все это прошел. Это я сейчас зайду: «Привет! Кто? Чего? Угомонитесь». Брошу матрас, курить положу на стол. Если нет курева, скажу: «Мужики, курить есть? » Тут же мне предложат. И подвинутся, и раздвинутся…
Есть люди, которые боятся всю жизнь. Я не боюсь почему? Просто нерационально бояться. Чисто логически. Нельзя быть трусом всю жизнь. Не показывай хотя бы вида, дави в себе это чувство.
Любому человеку рано или поздно цена познается. Кто он, и что в него залито. Неважно, что он про себя метёт. Абсолютно не важно. Я тоже могу промести, что я – король дороги. А на самом деле обыкновенный фраер, чуть повыше простого мужика. Почему повыше? По понятиям, по поведению. Где мужик отступит, я не отступлю, где мужик промолчит, я огрызнусь. Вот вся разница. Практически такой же точно мужик… А почему - «король дороги»? Цыган подходит к машинисту: «Каким надо быть умным человеком, чтобы такой машиной управлять! Сколько гаечек, сколько болтиков!..» - «Чего тебе, цыган?» - «Подвези остановочку…» - «Не могу, цыган. Не имею права». - «А, гондон, залез на бочку с дерьмом и думаешь, что ты король дороги!»
Какой ты масти, откуда ты – да хоть с Берлина, значения не имеет. Хотя, конечно, были городишки, когда-то считавшиеся уважаемыми. Тот же Орехово-Зуево, например, называли городом без фраеров. Одни, мол, воры. Или вот, говорят, Ростов-папа! Да в Ростове вообще воров не было, не признавали их. Также, как и одесских. На этих вообще смотрели, как на прохиндеев. Не поймешь, кто он, полушерстяной, полувигоневый.
Есть пассажиры, которые на питерскую совесть причесывают, грубо говоря. Слезу из тебя выжимают: мы блокадники, мы голодали. Прикинулся дохлым окунем и ушел в тину. А сам хищник по натуре.
Ещё порода – «некрасовский мужичок», под простачка косит. Как эти вот думские миллионеры типа Лапшина. «Я всю жизнь в колхозе…» А сам МГИМО кончил, туда простые люди не попадали. Чьи – то дети всегда. Или дети друзей.
Не раз ошибешься, пока не уяснишь, что нельзя быть жизнерадостным щенком и лизать всех подряд. Со временем появятся один-два приятеля, которых будешь уважать. Станете взаимничать, не обязательно даже вместе кушать. Не из того расчета, что он тебе что-то даст, а чисто по-человечески. С кем-то же надо поговорить, поделиться.
Если ты нормальный мужик, неглупый, не подлый, рано или поздно тебя заметят, и будешь востребован. В отличие, кстати говоря, от жизни на свободе. Поэтому не пытайся форсировать события. И с работой наладится – только не дергайся. В лагере я вообще не видел, чтобы люди доходили физически. Того, что пишет Шаламов, уже не было, пайку получал каждый. И не было ломовой работы. Тяжелая? Да. Но, в общем-то, терпимая, потому что, в конце концов, к ней приспосабливаешься. Или соскакиваешь, как я с откатки.
Подсознательно за справедливость стоит каждый. А для некоторых она вообще высшая ценность, ради неё пойдут на любую крайность. Пусть в преступном мире он никакого веса не имеет, простой работяга, пахарь, мужик, но, если он видит, что над человеком издеваются, встанет рядом с ним с топором и прекратит. И таких немало. При любом раскладе людей всегда больше, чем мрази. На нём, может, пробы негде ставить, и все-таки есть рамки, за которые он никогда не выйдет.
Такая же публика, как везде, только на свободе, как правило, подлость сходит с рук, а в лагере она с рук не сходит, хотя расплата может наступить не сразу, а через три года, через пять. Плохое в лагере помнят, как слон, – слоны, говорят, плохое не забывают.
22. «Не подтверждаю!»
Суд откладывался в течение трех недель. И почти все это время мне делали уколы – и в вену, и туда. Что кололи, не знаю, и ещё давали таблетки. Буквально через неделю пошел на поправку. Плюс врач разрешил мне лежать. Плюс подошел ларек. Родители узнали, что я приехал, принесли деньги. Но отоварка по-прежнему только на два пятьдесят. В отличие от вас, объясняю камере, я не на кассации и должен отовариваться по режиму. В усиленной зоне – это не два пятьдесят, а шесть. «Не дадут». – «Куда они денутся!» Отводят меня к ларечнику. «Миленький, только на два пятьдесят!..» - «Шесть. Зови дежурного корпусного». Корпусной: «Я эти вопросы не решаю, к старшему тебе нужно». Через два коридора сидит капитан. Объясняю ему, что сижу по режиму, приговор мне не отменен, привезли как свидетеля. Следовательно, пользуюсь соответствующими правами. «У вас здесь зеки работают?» - «Работают». – «Сколько у них ларек?» - «Столько-то». - «Вот и я должен столько получать». – «Правильно. Мы эту ошибку исправим».
С судом тоже полегче вышло. У нас спецсуд был, а сейчас суд обычный, где-то в Вешняках, процесс открытый. Другой судья, другие заседатели, а конвой знакомый, со спецмилиции. Через него родственники что-то передают: кому - сигареты, кому - колбасу. Лишь бы не слишком много. Потому что, когда возвращаешься в тюрьму с большим прикупом, могут отобрать.
Судят тринадцать наших подельников, которым приговор отменили за мягкостью. Прокурор: «Трубниковский, подтверждаете вы ранее данные вами показания?» – «Какие показания, когда? Столько лет прошло, я не помню…» Минут пятнадцать зачитывает. «Не подтверждаю». - «Вы же сами говорили!..» – «Не помню… Кто-то, значит, из ваших на меня нажал. Не вы конкретно, конечно… А сейчас, находясь в здравом уме и твердой памяти, не подтверждаю». Стою с серьезной рожей и внаглую отрицаю всё. Подсудимые за животы хватаются. Сергей Иваныч, начальник конвоя, капитан, хорошо меня помнил, тоже улыбается.
В принципе это и есть комедия, всё заранее расписано и решено. Двум или трем добавили срока. Игорек Волчков из ФИАНа имел восемь, стало десять. Хотя его адвокат заявила, что он не только кандидат наук, но и негласный сотрудник КГБ (запомнил даже её фамилию – Васильева). Какая-то у них, видно, нестыковка вышла, и её скоренько поправили, на свидании в лагере мать сообщила: «Звонила жена Волчкова, он уже дома». У Виталика Баева было десять, и его тащили под «вышак». Радиодеталей инкриминировали мало, в основном - хищение золота, хотя не могли большинство эпизодов доказать. Пыхтели-пыхтели и добавили трешечку.
Как-то сижу после очередного заседания, дожидаюсь «воронка». Поскольку я свидетель, сижу не с подсудимыми, а отдельно, в маленькой комнатке. Открыта, правда, - на улице жарко. И задний выход на улицу, вижу, открыт, у двери два-три мента. Заглядывает Сергей Иванович: «Трубниковский, надеюсь, ты мужик правильный, трепаться не будешь… Я к тебе сейчас мать пущу…» Стало ясно, почему человек в годах, а всё ещё только капитан. Входит мать... У меня горло схватило, ничего не могу сказать. «Все будет хорошо, сынок. Держись!» Мать у меня железная, не расчувствуется. Считала, что во всех моих несчастиях виновата сама: не так следила, не так воспитывала. Ещё виновато плохое окружение – помнишь, она и на нашу школьную компанию бочку катила.
А теперь, возьми, ходил ко мне в Бутырку следователь, полковник Плесовских из Красноярска, махорку мою курил. Я в полной сознанке, человек должен бы, кажется, такого пассажира холить. Дело у нас одно на двоих, вместе же, говорю, работаем, только ты с той стороны стола, а я с этой. А тебе жалко папиросой угостить. Не надо мне дорогих, возьми пачку «пшеничных» - ты же сам куришь. «Ладно, - заёрзал: - в следующий раз…»
23. Тарный цех
Обратно в лагерь еду, как домой, знаю, что приду в зону, где у меня уже есть знакомые, приятели. С первым этапом настроение не сравнишь. С самой Петровки я приучаю себя жить без всяких «если бы», принимать случившееся со мной как судьбу.
Первые числа мая, солнышко, народ ходит без телогреек (в иное лето снимешь её раза два, постоянно холод, ветер, дожди). Кроме низенькой травки в зоне не растёт ничего, место болотистое. Со временем за нашим бараком, возле санчасти появился цветничок. Там была горочка, и дед какой-то на ней ковырялся. Когда на этой горочке стоишь, видишь пеньки, оставшиеся после расчистки тайги под зону. Тайга сразу за забором, с трех сторон. С четвертой - откос и спуск к озеру. Озеро узкое, метров сто пятьдесят, и километра полтора в длину, очень глубокое кстати, впадина. Увидеть его можно было только с биржи, да и то кусочек.
Летом легче прожить. И настроение, и срок вроде быстрее идет. Хотя кормят ещё хуже, потому что продукты не могут храниться. Сплошь сухая картошка, синие плохо очищенные крупы. Горох раз в неделю – это праздник.
Хозяин в отпуске, вместо Толика новый нарядчик. Александр Иванович, питерский, небольшого роста, лет пятидесяти. Показался мне пожилым, хотя самому уже под тридцать: «Звено твоё в разделке расформировали, но, я так понимаю, разделка тебе не нужна. Вертолет сейчас бригадир тарного цеха, у него, вроде, место есть…»
Когда я уходил, Толик жил в бараке лагерной обслуги, теперь перебрался к нам, в четвертый, соседняя секция. Встретились как родные, заварили чайку. «Пойдешь ко мне в «тарку»?» Конечно, пойду! Пишу заявление на имя Хозяина, Толик подписывает и бежит с ним к Александру Ивановичу. Хозяина замещает Режим, но Александр Иванович поставил себя так, что по кадровым вопросам с ним не спорят.
Перед столовой на щите вывешивают объявления: переводы из бригады в бригаду, списки на этап, на больничку, часы работы каптерки - когда идешь кушать, всегда туда мордочку сунешь. Первым делом смотришь список этапников: не дернули ли тебя? На новом месте редко бывает лучше, для того людей и тасуют, чтоб жизнь медом не казалась. Не значишься в списке это, конечно, хорошо, но случаются и сюрпризы. Утром звонят из управления: такого-то и такого-то быстренько собрать на этап! И на все дается тебе пятнадцать минут.
По дороге на ужин я прочел о своем переводе в тарный цех. Но еще пару дней Александр Иванович не показывал меня в рабочих списках - передохни, сказал. Нарядчик - связующее звено между администрацией и нами, но хороший нарядчик не должен забывать, что и сам зэк. Александр Иванович об этом не забывал (с хозяйственной статьей сидел он уже лет пятнадцать) и оставался нарядчиком очень долго.
В принципе тарный цех тот же лесоцех. Длинный-длинный сарай, кое-где со стенами до половины высоты, с торцов открыт полностью. Кроме участка тары, две пилорамы и шпалорезка. По транспортеру к ним подают бревна, а то, что не подгонишь под ассортимент - неделовая древесина – идет на тару. Скажем, 21-й - «макаронный» - ящик. Скатываешь бревно с транспортера, пилишь на чурки, на ручном брусовочном станке распускаешь чурку на пластины и из них нарезаешь дощечки трех-четырех размеров: верх, низ, боковины – ящик в комплекте.
Бригада человек семнадцать. Небольшая, считается. Дня три я пробыл на подхвате. Чурки подтащить, отходы убрать - на брусовке их особенно много. На брусовочном станке как раз и освободилось место. От древесной пыли стоишь белый, как в муке, и постоянно сплевываешь. Пила настолько мощная, что, если плохо закрепил направляющие, тридцатикилограммовую заготовку бросит метров на пять, хорошо, если не в голову.
Начинать приходится раньше других, чтоб из-за меня люди не стояли. Пока они курят, распускаю куба полтора, им это часа на два работы. Считай, два часа свободен. Могу по бирже гулять, заварить чайку, навестить приятелей. В общем, работа не тяжелая. Плюс Толик все время выписывает ДП: дополнительно каша, черпачок масла - пять грамм в обед. И хлеба на ДП - кило сто.
Когда познакомились ближе, стал помогать соседям, если вижу, что у них запарка. Но сугубо добровольно, поскольку вначале они пробовали на меня наехать: «Чего стоишь? Давай подтаскивай!» - «Да пошел бы ты!..» Порядки я уже знаю, знаю, что моё дело набрусовать, а перетаскивать к своему станку они должны сами. Хуже нет, когда стоишь с человеком на смежных операциях, и тот начинает к тебе цепляться… Тут или ты уйдешь, или он. Или начальство заметит, одернет его пару раз, а после переведет. В итоге в бригаде почти всегда устанавливаются нормальные отношения. Тут как в коммунальной квартире. Как бы плохо ты к соседу ни относился, представь: в магазине очередь, а в ней он – к кому тебе легче подрулить? Даже если человек гад по жизни, в бригаде он себя придерживает. Каждый старается сглаживать конфликты, кто-то кому-то помогает, кто-то с кем-то взаимничает. Никому нет дела, за что ты сидишь. Статью твою знают все – ежедневно на разводе её вычитывают вслух по лагерной карточке, и не быть в курсе твоих подвигов просто невозможно. Бывает, конечно, что интересуются подробностями: «За что, браток, устроился?» - «Лишнего украл». – «Как, что? Расскажи. Все-таки с Москвы».
Не расскажешь – не обидятся, заповедь не лезть человеку в душу никто не отменял. Вообще чем меньше говоришь о себе, тем лучше. Он тебя выслушает, перескажет кому-то, тот – дальше, а в оконцовке может возникнуть проблема. Излишняя разговорчивость расценивается как слабость.
Благодаря процедуре развода месяца через три почти всех в лагере знаю и в лицо, и по фамилии, тем более что, если на разделку нас выводили первыми, то в тарный цех чуть ли не последними, и, прежде чем тебя выведут из зоны, выслушаешь длинный перечень фамилий и статей УК. Со всеми на ты - неважно восемнадцать ему лет или семьдесят.
24. Похвальное слово чаю
Чифирить я начал в Бутырке. Как подействовало, не помню. А, может, просто ещё ничего в этом не понимал. Давали грамм чая на человека. Допустим, в камере семьдесят гавриков – получите кулек семьдесят грамм. И кастрюлю кипятку, куда нужно его ссыпать. Но никто не высыпал, а компаниями человек по пять по очереди чифирили. Сегодня мы, завтра вы, дальше следующие. Выходило два-три раза в месяц.
По-настоящему чай я оценил в лагере, когда началась работа. Подъем в шесть, отбой в десять. Чай утоляет чувство голода. Не утоляет, а как бы забивает. Но требуется привычка. Чифиришь на работе, после работы. А уж утром, перед тем, как выйти на мороз, обязательно. Да и в теплую погоду тоже.
Нормальным считается три раза в день. Нормальная заварка – треть пачки на двести пятьдесят грамм воды. В самоваре варишь немножечко первяку… Самовар это любая емкость на проволоке, которую можно поставить на огонь или сунуть в печку. Чаще всего обычная консервная банка. На шмонах их отметают, поэтому приходится прятать. Куда-нибудь за стреху или под тумбочку, ментам нагибаться лень. Со временем у каждого появляется персональный самовар. Сыпешь в него заварку, заливаешь водой. Когда закипает, начинает подниматься (говорят - переворачивается), даёшь два раза перевернуться и сливаешь. Настоя получается совсем немного, потому что чайные листья впитывают. Льешь в самовар немного водички и варишь вторяк. Тут уж кипятишь капитально и добавляешь это дело в первяк. А, бывает, варишь только первяком. Наливаешь полный самовар, он у тебя пару-тройку раз перевернется, попаришь его ещё, накроешь золотистой чайной оберточкой… Сливаешь и пьешь. Сделал два глоточка – передал другому. Строго по два, и стараешься не глотнуть лишнего - не калымить. Кто калымит, тех не любят, больше не пригласят.
Использованную заварку прячут до следующего раза, чтобы подмолодить свежей, её уже меньше понадобится. Из соображений экономии на чистой воде чай почти никогда не варят.
Чифирнуть, когда устал, великое дело. По возможности, конечно, если есть. Это уже традиция, ритуал. Недаром говорят: у кого чаек, у того и праздничек. От него ни кайфа, ничего, это все вранье. Бодрость – да, аж испариной прошибает. Второе: чай – стимулирующее, кофеин, танин. И третье: чай – единственное лекарство от плохой пищи. Когда месяцами ешь суп из ржавой трески – тряхни её за хребет, один хребет в руке и останется, она в бочке уже сгнила – крепкий чай нейтрализует заразу. Опусти в чифирь кусок мяса – к утру будет, как кисель. Жила белая, какую не угрызешь, как желе делается. Так что чай в лагере – это спасение. В английской армии, читал, его по пятьдесят грамм в день на человека положено. А нас за чай прессуют. Нашли у тебя на шмоне чай - вплоть до изолятора. Можно и десять, и пятнадцать суток получить. Огрызнулся - и три месяца.
Потихоньку втянулся. Пятидесятиграммовая пачка стоит рубль. Любая, хоть грузинский второй сорт, который вообще солома. Значит, нужен рубль в день. А денег часто не бывает совсем. И месяц, и два. Но люди всегда позовут, потому что, когда у тебя есть, ты сам их зовешь.
Чай в лагере – это валюта. Сапоги – две пачки, телогрейка – пачка, бушлат – две. И что характерно: пока я не освободился, цена чая в зоне не менялась. Даже когда с ним были перебои и барыги пытались поднять цену. За этим блатата следила, пару-тройку раз барыг побили. Те оправдывались: «Мне самому поселенцы по два рубля продают…» - «Покажи, кто? Нельзя четыреста процентов иметь». - И уже берут в оборот поставщика. Так что есть чай, нет – цена ему всё равно рубль. По крайней мере, у нас. А на местных зонах, на Украине, например, плита чая - двести пятьдесят грамм - стоила четвертак.
25. Арвид
Когда из палатки я перешел в четвертый барак, Арвид жил в нашей секции. Под метр восемьдесят, даже больше, но сильно сутулился. Вислые плечи, ходил как-то странно, вроде приседая. Слово за слово, слышу, знакомый разговор. «Ты - латыш?» - «Да. А ты понимаешь?» - «Учился в Риге, жил одно время». Может, с полсотни слов я знал по-латышски. «Ну, давай, земляк», - несет мне заварку.
По-русски Арвид говорил сносно и был невероятно силен. Из одних мышц состоял. «Молодым здоровый, наверно, был?» С ним и теперь-то никто не мог справиться. «Ну, во-первых, Юра, я вырос в хорошей семье. Мой отец был помещик. Было много земли, много пшеницы. Я работал с маленьких лет. И братья мои, и сестры, все работали в поле. У нас было не очень большое хозяйство, около ста коров. Мы средние были, но по нашим местам богатые».
Перед самым советским вступлением в Прибалтику отец послал Арвида учиться в Германию, в какую-то экономическую школу. Там его и застала война. Был он с двадцать пятого года. В 43-м его берут в немецкую армию, и попадает он в Африку. Потом восточный фронт. Вспоминал, как они перекрашивали свои желтые пушки. В 45-м окружение - знаменитый Курляндский котел, уже девятое мая прошло, а там во всю стрельба. После маленькими группками стали разбегаться. Латыши, эстонцы, литовцы. С несколькими людьми Арвид перебирается в Латвию (о них он особо не распространялся) и становится «лесным братом». То в одной группе, то в другой. Живут в бункерах. «Веришь, – рассказывал: - стокилограммовый мешок муки от хутора до бункера двадцать километров нес. Причем ночью. Сейчас уже не то». - «У тебя автомат был?» - «Нет, только карабина. Много стрелять – толку нет. Стрелять один, два раза. Все! С карабины очень хорошо. Автомат не надо. Кто боится, тому автомат надо. Я не боялся».
В 54-м отправляется за продуктами на знакомый хутор и попадает в засаду. Он мог уйти, но в матюгальник пригрозили, если не сдастся, хозяев расстрелять, а хутор сжечь. Там были две девочки. Пришлось поднимать лапки кверху. Судили по 58-1Б – измена Родине. «Какая родина? Я даже советским подданным не был. Я советских первый раз в сорок пятом году увидел». Дали ему двадцать лет, со временем переквалифицировали на бандитизм (59-3), но срок не скостили. При мне он переписывался с одной из тех хуторских девочек. Звали ее Скайдерите.
Не то чтобы мы с Арвидом стали товарищами, но взаимничали. Одно время даже кушали вместе. Я его всегда приглашал, если что появлялось, и он меня тоже. Он чаще меня ловил чай, потому что работал в ремонтно-механических мастерских. Трактористам, шоферам, вольным подсобить, ментам починить что-нибудь. Он не стеснялся, но - сделал тебе одолжение по работе – заплати. Моторист какой-нибудь уходит играть на целый день в карты: «Арвид, у меня там трактор горящий. Поглядывай, чтоб не наехали». И Арвид возится с этим трактором, ремонтирует. Вечером моторист ему пачку, две чая всегда даст. Знает, человек бычил за него целый день.
Чифирил Арвид здорово, курил только махорку. Никаких сигарет, папирос не признавал. Угостишь, кивнет: «Да, хорошие». И тут же закурит свою махорку. Набивал её исключительно в латышскую газету, которую ему присылали. Махорочка у него всегда оттасована, в железной баночке с дырочками, чтобы пыли было меньше. Почти не пил. Не потому что не мог выпить – потому что самолюбивый, а денег на водку взять неоткуда. Один на льдине, никаких посылок. Крутился на своем ларьке.
Но иногда всё же Арвид мне говорил: «Надо выпить…» Первый раз я не понял: в чем, спрашиваю, проблема? «Нужен одеколон». - «Арвид, спирт есть!..» – «Нет. Только одеколон». В то время шел в основном «Тройной» или «Шипр». Брал ему большой флакон «Тройного», обходился дороже водки. Если водка стоила пять рублей (на воле два семьдесят две), то флакон этот – семь. А в нем всего двести грамм. И через эту маленькую дырочку Арвид тут же весь флакон оприходовал. «Объясни, - говорю: - почему - одеколон?» - «Надо прожечь желудок. Пищевод, желудок – все прожечь. От той пищи, которую мы едим, накапливается много отравы…».
- Когда выйдешь, к себе поедешь? – спрашиваю его однажды.
- Не поеду. Если ты хоть десять минут был у коммунистов в лапах – всё. Уже тебе веры нет.
- А чего ты не ушел в свое время? Молодой, здоровый.
- Куда ушел?
- В побег, когда в зону попал. Мог ведь уйти?
- Мог. А куда? По-русски знал «здрасте», «до свидания». Я русского языка не знал вообще. Только немецкий и латышский. Куда бы я пошел? Две тысячи километров пройти. А дальше что? К кому идти? К своим? Я же был у коммунистов, мне веры нет. Решил досиживать. Меня в Латвии и сейчас любой пьяный мент убьет, хотя я простым людям ничего плохо не сделал.
Это правда: если в Прибалтике кто-нибудь убивал бывшего «зеленого», больше двух лет условно тогда не давали.
- Куда же ты пойдешь?
- У нас хорошая колония на Волге. Наши туда едут. И вторая колония хорошая, в Молдавии.
Арвид освободился раньше меня. И не из лагеря, а уже с поселения. В 61-м приняли новый кодекс, но досиживал он по старой статье и не подлежал досрочному освобождению. Получается, ему просто скинули срок. Что двадцать лет у него было это точно, приговор на русском языке я видел собственными глазами.
В семьдесят третьем еду со своей Соколиной Горы на автобусе до Электрозаводской и возле метро встречаю Шульца. Погоняло такое – Шульц, маленький, худенький. В лагере он был к Арвиду ближе, чем я, и, как выяснилось, отношений с ним не прервал, недавно даже гостил у него. Городок Валта или Валга на границе Латвии с Эстонией. Но не в самом городке, а рядом, в сельской местности. А как же, думаю, «хорошие колонии» - на Волге, в Молдавии? Может быть, дело в том, что Арвид женился на Скайдерите, которая стала учительницей и преподавала на родном языке в начальных классах.
26. «Лесные братья»
Любые хозяева, сколько их ни встречал, к «лесным братьям» относились очень хорошо. Во-первых, «братья» тихие, не полезут ни в какой кипеш. Вывести их из себя трудно - не в силу характера, а в силу выдержки. Но если уж вывел, трепещи! От всех этих махновцев только шерсть летит. Второе: все «братья» работали, никогда ни одного отказчика. Притом работали добросовестно. Один зам по производству мне прямо говорил: «Была б моя воля - всех вас к ебене матери, а бандитов этих держал бы. И горя бы не знал».
В отличие от бандеровцев «братья» никогда не льнули к ментам. В лагере их всего-то было ничего. Латышей человека четыре, пара эстонцев, остальные литовцы. Между собой общались, но большой дружбы не было. Каждый хоть чуть-чуть, но в чем-то другому не доверял. И что характерно: почти никогда вместе не кушали. Только с русаками. Или по одному, или с русаками.
Почему в столовую старались поставить латыша, литовца или того же эстонца?.. Бывало, сидим голодные, я Арвиду говорю: «Сходи в столовую…» Старшим поваром в зоне был его приятель эстонец Эдик, бывший зам командира карательного отряда. Двадцать пять у него было. По тяжести преступления он не имел права работать в зоне и официально числился не в придурках, а по какой-то рабочей бригаде. Но, сколько было хозяев, все держали его в столовой, потому что обеспечивал порядок, не воровал. «В лучшем случае даст луковицу, - отнекивается Арвид. – Скажет, приходи обедать, я тебе три миски положу. А на вынос не дам».
Воровали повара по-страшному, только не в смену Эдика. Если увидит, в лучшем случае обломает об него черпак, а в тот черпак «девятка» кастрюля влезала, на девять человек. «Что за кипеш на кухне?» - спросит Хозяин. «Поваров побили». – «Кто?» - «Эдик, эстонец» – «А, ну ладно».
Практичные люди - годами жили в экстремальных условиях, все время в лесу. Умели лечить всякие болячки, порезы, порубы, огнестрел, когда под руками в лучшем случае йод. Геморрой лечили, тут главное средство чеснок, паровые чесночные ванночки. В лагере геморрой был почти у всех, процентов семьдесят-восемьдесят это точно. От физической работы, от грубой пищи. Шишки, болит, кровоточит. Особенно летом, особенно в жару. Зайдешь в туалет, там всё в кровище. В основном, от тяжестей, конечно. Баграми на высоту третьего-четвертого этажа катишь вдвоем бревно, и чтобы оно назад не пошло, чтоб бригаду не зашибло. Вот кишка и вылезает.
Однажды мне на ногу попала тоненькая струйка кипящего сала. Всего, может, столовая ложка. Но нейлоновый носок расплавился, прикипел. Ожоги, тем более такие, хуже нет. Скорей рубленая рана заживет. Можно было попробовать получить освобождение, но для этого пиши объяснение – при каких обстоятельствах произошло. А произошло так: у меня на бирже был глубокий протвешок, и Хохленок попросил его сальца с посылки пожарить. Когда принес, немного кипящего жира в нем оставалось, а я не заметил.
Хожу, хромаю. Возвращаться в зону – натягивай сапог... По зоне хожу, привязывая тапочек. Утром снова на биржу. Опять в сапогах. И так месяц. Нога стала гнить. Чем только меня в санчасти ни кололи, ни мазали. А стояла вот такая же жаркая погода. Однажды подходит Арвид: «Послушай меня и сделай. Во-первых, мочой. Во-вторых, выставляй ногу на солнце». Утром выползаю из барака (то ли выходной был, то ли что – не помню, одно время работали три дня по двенадцать и два выходных), подставляю ногу под солнышко… К вечеру она аж вот такая, всё вывернуло. Арвид смотрит: «Я тебе сказал, сперва моча, потом солнце». Вот так. Смотрю, на третий день начала моя рана затягиваться. Через десять дней осталось только пятно.
Те же желудочные заболевания - особенно ими мучились молодые. Понятно, лагерное меню, голод… Чтоб заглушить его, поджаривали хлеб. Один «зеленый» меня предупредил: «Хочешь жить, никогда не ешь свежую паечку, потерпи. Свежий хлеб очень кислый. Ты его сегодня получил, а скушай завтра. У тебя должна быть переходящая пайка – вчерашняя. И никогда не обжаривай хлебушек на костре. Хотя это очень вкусно. Но через год, через два язва гарантирована». Я придерживался и по сей день не знаю, что такое болит желудок. Даже изжоги почти не бывает.
Питьевая сода в лагере была самым большим дефицитом. Когда появлялась в ларьке, некоторые только её и брали. Немножко покурить, остальное – сода. А сода - это путь к язве, к раку. Боль вроде глушит, но разъедает слизистую. Рано или поздно что-нибудь у тебя появится.
Научили меня, как пить таблетки от головной боли. Там ведь таблетки самые простенькие: ацетилсалициловая кислота, асфен. Хоть пачку выпей, не поможет. Арвид говорит: «Возьми две таблетки, налей в кружку буквально две ложки воды и вскипяти. Пей горячее, как только можешь терпеть». Поверишь? - до сих пор пользуюсь. Только делаешь последний глоток, боль отпускает. Любая боль, головная, зубная.
Минимум лекарств, максимум отдачи. Ещё много чего… Как не обморозиться, как правильно дышать, на морозе не кури. Или, скажем, много было с туберкулезом, а у туберкулеза разные стадии. Как определить? Очень просто: отхаркайся и плюнь в лужу. Если плавает, будешь жить. Утонет – готовься, парень…
А была того же «лесного» типа другая порода: бандеровцы, Западная Украина. У них с ментами сотрудничать не считалось западло. Бригадир бандеровец – это туши свет. Он и своих прессует, все соки выколачивает. У него не посидишь. Это как в свое время были так называемые польские воры - и с полицией могли сотрудничать, чтоб конкурента сплавить. Если ему выгодно, сдаст кого угодно.
27. Красная полоса
Иногда спохватишься: сидишь-то уже пятый год! И сразу тебя пробивает: не уже, а только ещё пятый год, впереди два с лишним раза по столько.
В сезон приходит грибоварка. Загоняют в тупичок здоровый вагонище, в нём котлы, печки дымятся. Покупают у местных грибы, притом только белые, килограмм – рубль. Всё окрестное население, включая офицерских жен, встаёт под ружьё. Железная дорога идет параллельно запретке, и, если залезть на кран или на отвал опилок, вагон этот и очередь к нему хорошо видны. Грибоварка стоит недели две, и за это время люди делают по две зарплаты. Грибы здесь растут не как в России, ножка длинная, собирать их – нечего делать, хоть целый самосвал. Самые хорошие грибы на белом мху, «беломошник» – сосновый лес. Но беломощник он не сплошь, он пятнами, каждый свои места знает. Кругом глухая тайга, каждый год гудим заблудившимся. У нас электростанция - длиннющая труба, метров, наверно, двадцать, и из неё выходит гудок. Менты звонят: погудите! - и, бывает, с утра до вечера гудим. Случалось, по три дня блуждали люди.
Ягод пропасть, клюква, черника, брусника. Собирают скребком, ведро клюквы - десятка. Но за деньги обычно не отдают. Или бутылка водки, или две бутылочки винца. Или двухсотграммовый флакон одеколона.
Кроме матери почти никто мне не пишет. Отец - в два-три месяца раз. Генка - иногда как обязаловку, имеешь брата, положено писать. На одной страничке всю свою жизнь за полгода уместит. Одно и то же, одни и те же официальные слова, как заезженная пластинка. Три-четыре раза в год пишет Виталик Баев. Он сидит на промзоне в Туле. Переписываемся с ним нелегально, через матерей – получается, будто письма приходят со свободы.
Мать пишет часто. «Пошла в магазин, а там нет ничего, только очереди. Я не болею, правда, в прошлом месяце пролежала…» Пишу ей два-три раза в месяц, в письмах ограничений нет, пиши хоть каждый день. Потом, не помню, каким образом, мать достала мне Анькин адрес: город Егорьевск, центральная больница. Около трех лет переписывались. Писала она в основном о работе. О том, что в Егорьевске плохо, что старшая сестра воровка, что не хватает простыней. Но всё-таки знал, что есть у меня там живая душа. Потом Анька вернулась в Москву и что-то затихла.
На свидание в тот раз мать приехала только после Нового Года. Для свиданий всего три комнаты. Заранее бегаешь, узнаешь, большая ли очередь, а то приедут к тебе, а комнаты нет, свидание дадут общее. Или, если без жен, устраивают несколько семей в одной комнате.
Третьи сутки кончаются, матери надо уходить: «Я хотела с тобой поговорить… - Как будто три дня мы с ней не говорили: - Четырнадцатого декабря умер папа». Села, зарыдала. Вызвали врачиху с поселка, вколола ей сердечное, еще что-то. В общем оклемалась.
Однажды нарядчик говорит: «В ночь работать тебе нельзя». – «Что так?» – «Вот, смотри». Достает мою лагерную карточку, а на ней красная полоса. Читай, склонен к побегу. Про полосу эту я знал - на разводе каждый день твою карточку достают, не заметить было нельзя. Скорее всего, кум поставил её на всякий случай: думает, малый молодой, срок пятнадцать, не подлежит ни амнистиям, ни условно–досрочному, кому и бежать, как не ему? Еще, бывает, зеленая полоса - у тех, кто неоднократно бегал. Но это уже на особом режиме.
Уйти, в принципе, можно. Например, в грозу, лютые бывают грозы. Электростанция плохонькая, что-то там сломалось, свет на бирже вырубается, и часа два его нет. В темноте перелез через запретку и ушел в тайгу. Но что значит ушел? Пробраться к железной дороге на Москву практически невозможно. Без документов не пройдешь. На товарняке? Но где-то, когда-то, на чем-то всё равно засечешься. Надо кушать, надо курить, надо побриться, надо рубашку, надо приличный костюм. Уходить без помощи с воли это авантюра. Через два дня жрать станет нечего. Чтобы взять харчи, какие-то копейки, вольную шкурку, надо выходить к людям, кого-то грабить. Поселков вокруг мало. А ограбил, для местных ты изгой, поймают – убьют. Да я и не могу просто так человека обидеть. Драка – другое дело, и то мне сперва нужна какая-то канитель, завестись нужно. А на ровном месте подойти и что-то отнять: снимай кольцо, потому что оно мне понравилось?..
Хорошо, допустим, где-то я что-то хапнул. Дальше что? К кому мне идти? К матери, у которой пятьдесят четыре рубля пенсия? Жить нелегально? Значит, должен или воровать, или разбойничать, или грабить. Мне никто не скажет: «Парень, вот тебе деньги, поживи годика два, присмотрись». Ворам в этом отношении легче. В любом городе любого шерамыгу остановит: «С бородой кто-нибудь есть?» (так воров называют). «Да вот Васька-Лимон». Или Машка- Дристуха. Приходит на хату, вору не могут отказать. И передохнуть дадут, и копейку соберут. А кто я такой? Кроме как по зонам, по тюрьмам никаких связей с преступным миром не имею. Обыкновенный тертый фраер. Притом зоновский, а не со свободы, который когда-то где-то трудился. Ни в карманы не лазал, ни в квартиры, ни в магазины, не грабил никого – кому такой нужен?
Это сейчас кругом полно шершавой публики. Она и примет, и пригреет, и любые документы на высочайшем уровне сделает, если, конечно, подпишешься отработать. Раньше ничего этого не было, а был всесоюзный розыск. И на каждом углу тебе ксиву ломали. Стоила она очень дорого. А качество… «Иван Иванович Иванов; тридцать второго года», и в чужой паспорт рожа твоя вклеена.
Удачных побегов почти не было. На моей памяти буквально двое-трое ушли с концами. Притом никакой гарантии нет, что выжили. Ушли и ушли. Это значит только то, что их не поймали. А где они? Что с ними? Может, в тайге ногу сломал, свалился и подох. Уходили люди отчаянные, которые ставили на кон жизнь, притом не свою, а чужую. Чтобы надеть вольные шкурки, надо кого-то убить, поэтому местные всегда настроены к побегушникам враждебно.
С другой стороны, пока отец был жив, со слов адвокатов из дому мне внушали, что долго я сидеть всё равно не буду: «Столько и не сидят». По кодексу 61-го года срок в пятнадцать лет считался максимальным, и адвокаты, по-видимому, исходили из того, что на самого страшного преступника я всё же не тяну. Но я прекрасно видел, что сидят не только пятнадцать, но и семнадцать, и двадцать, и даже продолжают досиживать двадцать пять лет.
28. Единичный случай
Зато почти не было невиновных. На прокуратуру, на суд ядом пыхтели многие, хотя были виновны и сами об этом знали. Другое дело, что могла быть неправильная квалификация, то есть по более жесткой статье. Или не доказано на все сто процентов. Вот таких случаев очень много. А чтобы совсем чистенький… В глубине души каждый знал, что виновен. Не доказано - это другой разговор.
Когда я вернулся со второго суда, отрядным завхозом был у нас Вася Струженцев. Сидел уже двенадцать лет, не знаю, за что. Подельницей у него была жена, отбывала на другом краю Союза. Мужик уже в годах, седой, сроку пятнадцать или двадцать лет, приятный такой. Я его мало знал. «Привет!» – «Привет!» В нашей секции жил, в самом начале, первые нарчики - его. Вообще-то должность завхоза полумусорская, но иногда на неё ставят тех, у кого ограниченная трудоспособность: на общих не можешь - будешь завхозом, тем более, если с головой. У меня был выходной, времени часов двенадцать, в секции несколько человек, остальные на работе. Сидим, курим, Вася тихонько на гитаре наигрывает, телогрейка расстегнута. Тогда гитары еще можно было держать в секции, это после завели музыкальные комнаты, и играть разрешили только там. Вдруг прибегает штабной шнырь: «Вася, бегом в штаб!»
Через час Вася возвращается как мешком ударенный, молчит, ни на кого не смотрит, и совершенно мокрое от слез лицо. Наконец выдавливает из себя: «Сегодня освобождаюсь…» - «Вася, мать твою! Скинули что ли?» Сидит, вытирается, сморкается: «Пришла бумага… я и моя жена… мы реабилитированы». Бужу шныря, завариваем чайку. Был солнечный день, скорее всего все-таки уже август, поскольку Вася был в телогреечке.
Так на моих глазах полностью невиновный человек ушел. Больше я невиновных не встречал.
Хотя – как подойти. Вот тебе два случая. Один совсем коротенький, в двух словах. Был бульбаш Володька Евдохов - я к белорусам со всей душой, очень хорошая нация. А сидел за мокруху. «Володя, как же ты?..» - спрашиваю. «Юр, я до сих пор не знаю – я убил или не я. Возвращалось домой нас человек десять, пьяные все. Драка какая – то завязалась. Просыпаюсь в милиции. Менты говорят: ты убил. Ну, я, так я. А сейчас думаю, не мог я убить. Настолько был пьяный, что просто физически не мог».
Другой – Домик, горьковский малый. Не из самого Горького, а откуда – то из Сормова, окраина какая – то. В общем сормовский, маленький такой. Сидел за сейфы, но не банковские. Отслеживал место, где получку дают. Какая–нибудь автобаза, райпотребсоюз или школа. Притом не в сам этот день. Получка, объяснял, в один день никогда не выдается, деньги остаются всегда, а открыть можно любой сейф. Не чисто, конечно, а расковырять. Например, высверливал заднюю стенку - она трехмиллиметровая, пять миллиметров максимум. «Мне неважно, - говорил, - самая большая трудность – положить сейф, чтоб до стенки добраться». Где тысячу возьмет, где три, где пять. Самая крупная кража была тысяч двенадцать теми деньгами. И таких эпизодов было немало. Менты на ушах стояли, уже около него крутятся, и Домик чувствует, что вот – вот вязалово, надо сваливать. И уезжает на Дальний Восток. Всё бросил, ничего никому не сказал. Год проработал на каком – то катерке помощником моториста. Никаких загранок, в прибрежных водах селедку ловили. Копеечку небольшую подсобрал, через год возвращается. Деньги у него не держались, добрый был, безалаберный – всё по блатхатам, по проституткам. И язык поганый, хвастался много, что ментов дурит. Накликал. Приходят, делают шмон, под полом «находят» отмычку, и экспертиза дает заключение, что один из ограбленных сейфов был открыт именно ею. «Какая отмычка?! – возмущается Домик. - Крючки, которыми я ковырял, они все в Волге!» И пошел по единственному этому эпизоду на десять лет. А менты смеются ему в лицо: «Не надо было, Володя, трепаться… Опять же, пойми и нас: на нас висяк…»
Его почему Домик звали? «Вот освобожусь, - говорил, - домушку себе построю. Мне ничего не надо. Главное, чтобы домушка была. Когда домушка есть… » И так всё – домушка, домушка. Потом - домик, домик. Ещё выговор этот нижегородский на «о». Я его звал Господин Домурий. Работал он в механизаторской и специализировался на самогоне. «Если тебе надо, я хороший аппарат смастерил. Обращайся. Пять бутылок выгоню, бутылка моя». Многие ему отдавали, знали, что никого не сдаст. Бывало, напьется уже с утра, закрывает свою мастерскую, благо у него неофициальный помощник был - мальчика одного прикармливал. Тот выкатит на улицу камеры, колеса для МАЗов – придет машина, заменит.
Часто спрашивают, кто такие мужики? Вот Домик был настоящий мужик. Работает, пашет. Если что, за себя постоит, знает, как поступить. Настоящий мужик, масть, типичный представитель. Спокойный, тихий. И то чего-то у него вышло с кем – то из зверей. Звери эти … Губу оттянет, аж дым из ушей идет: «Я его убью!..» А Домик малый серьезный: «Пусть приходит. Я его предупредил…» Ничего не было, обошлось.
29. Сапоги
Как-то сказал Арвиду, что надо бы мне перешить сапоги, слишком широкие голенища. Знал, что в сапожной у него есть земляк. «Но немножко приходиться ждать. Теодор сейчас мне сапоги шьет».
Ведет меня к Теодору. Тоже латыш, тоже «лесной брат», тоже 59-3. Но уже пожилой, со страшным акцентом, очень доброжелательный и абсолютно седой. Весь прямо беленький. Плотненький такой. Даже, я бы сказал, полненький. Арвид говорил, что видел его фотографию в форме люфтваффе. Теодор и не отпирается: «Я бомбил Сталинград!». Он кончал авиационную школу в Германии, и, когда началась война, его призвали. Каким образом он оказался в «зеленых», не знаю. Сидит года с сорок седьмого и считает себя военнопленным. «Я не военный преступник, а военнопленный, я служил в вермахте». - «Если бы ты не убивал советских активистов, ты бы был военнопленный», - подкалываю его. «Если бы они не оккупировали мою страну, я бы этого не делал. Я продолжал воевать за свою страну. Я не бандит, я патриот».
Меня больше интересовало другое: сколько времени можно шить сапоги? Месяц проходит, второй, третий… «Вообще-то их шьют за три дня», - говорю Арвиду. «Нет. Он колодку делает персонально по каждой ноге. Отдельно по левой, отдельно по правой. Он медленно работает, но очень качественно».
Наконец Теодор зовет на смотрины. Вечером, после проверки идем в сапожку. Теодор закрывает дверь, заваривает чаек. Сапоги стоят, закрытые тряпкой. Ну, прямо памятник приготовили к открытию! Сели, чифирнули. Теодор скромно встает, подходит к занавеси… Гестаповцев в кино видел? Помнишь их лакированные сапоги-бутылочки? У наших сапог голенища всегда немножко гармошкой. А эти стоячие, как отлитые. Натуральный гестаповский сапог, притом высшего командного состава. От фабричного не отличить.
Теодор понимает, что оценить его произведение требуется время. Прибавь сюда условия, в которых произведение создавалось, нужно же было скрывать от посторонних глаз. А чего стоило достать подходящую кожу, сделать специальные утюжки от морщин, опытным путем составить гуталин, чтоб сапоги блестели, как лаковые.
- Ты что сшил, козел?.. – наконец приходит в себя Арвид. - Я полгода ждал!.. - На Теодора выливается вся словесная помойка, включая «…твою мать» по-русски, латышски и немецки. В лагере запрещались даже обычные яловые сапоги. Было несколько случаев, когда они доставались нам б/у от армии. Привезут пар двести – триста, и мы донашиваем. Официально же выдавалась кирза – дерматин. Пропитанные какой-то дребеденью тряпочные голенища на сгибах ломаются, в мороз особенно. Поэтому на свидание мать каждый год привозила мне яловую пару - двойной кожаный поднаряд. То есть ещё изнутри кожа пришита. Стоили такие сапоги в Москве тринадцать или четырнадцать рублей, и я их постоянно носил, только не шибко чистил, чтобы не выделяться. По совету Арвида пропитывал рыбьим жиром, и они не текли.
- Ты недоволен?.. – врубается, наконец, Теодор. – В таких сапогах мой командир дивизии не ходил!
- А я в них куда пойду?!
- Ты не всегда будешь в лагере!
- В каком веке и где ты живешь?..
Несколько месяцев они не разговаривали. В конце концов, Арвид говорит: «Пора с Теодором мириться». Сапоги он сдал в каптерку как вещь совершенно бесполезную. Их и на свободе не оденешь - в таких зашибут.
К тому времени Теодора с сапожки списали, слишком медленно шевелился. С ним там крутились два цыгана, за ночь по двадцать пар валенок подошьют, а Теодор - одну, две. А людям утром на работу. Списали Теодора в сушилку. Просто менты пожалели - старый, но где-то же человеку работать надо, иначе останется без ларька. В сушилке протопил печь, и больше там делать нечего. Валенки из бараков носят шныри, подвесят на большие кольца с бирками: третий барак, второй барак, такая-то бригада. Утром несут обратно – всё это шнырское дело, в их обязанности входит.
30. Лучшая должность – тепло
С брусовки я перешел на пилораму. Там же, в тарном цехе. Понял: если сам о себе не похлопочешь, не станешь жить в рост, будешь только опускаться. Оно, кстати, и на воле так.
На пилораме есть рамщик, а я - на вспомогательных работах. Но был посмышленее других, мог нос в наряды сунуть, интересовался, что там нам пишут. И бугор это быстренько заметил, Витька такой был, Синяк. При нем пять-шесть человек шестерок крутилось, как-то их надо было закрывать. При случае ему говорю: «Витюш, за счет нашей рамы они у тебя не прокатят. Немножко, конечно, отстегнем, но работает нас восемь человек – чтобы в табеле стояло восемь, а не десять и не двадцать». Он туда-сюда. А я: «Это будет так. Это труд». Я в этом отношении суровый. За брата родного, извини, работать не буду. Одно дело кому-то помочь, а если постоянно за кого-то бычить… Я и сам могу ничего не делать, сидеть-курить.
И ничего Витюша со мной не сделал - ребята же видят, что я за справедливость. Потихоньку, потихоньку негласно стал вроде как старшим. Проходит какое-то время, Витька освобождается, нужен бугор. А отрядный уже внимание обратил, что вроде бы я там командую. Вызывает меня нарядчик: «Есть приказ, будешь бригадиром». То есть сам уже не упираешься: расставь людей и следи за порядком. Плюс бригадирская надбавка. Это если больше двадцати человек. А у меня гораздо больше. Во-первых, не одна пилорама, а две, плюс шпалорезка, штабелевка, торцовка. Во-вторых, на каждом агрегате две смены. Народу набирается прилично, человек семьдесят, семьдесят пять.
Через какое-то время меня делают мастером лесоцеха. Всё производство, считай, подо мной: и пилорамы, и шпалорезка, и тарный участок, и производство дранки, и скатка древесины под сортимент. Но карьера карьерой, а север одинаково морозит что работягу, что мастера. Конечно, я могу сбегать погреться в контору, но всю смену в конторе не отсидишься. Плюс не прибавляющая здоровья постоянная древесная пыль, от которой не отхаркаешься.
Сосед по бараку работал на электростанции, здесь же на бирже. Разговорились мы с ним зимой, когда можно было оценить главное преимущество электростанции - круглый год работаешь в тепле. Недаром блокадники вспоминают, что холод хуже голода. На электростанцию как раз требовался человек, а за спиной у меня, слава богу, был техникум.
***
<< Предыдущая глава | Следующая глава >>