Елена Золотарева: Стихотворения. Записки – II

Как я выходила замуж

История эта длинная, я много раз рассказывала ее, и слушали меня с неизменным интересом, не раз прерывая смехом, хотя для меня в ней было немало и горьких страниц.

И так, обрастая запомнившимися для меня на всю жизнь подробностями, стала она для меня самой чем-то вроде легенды.

Я именно не «вышла», а «выходила» замуж, т.к. познакомилась я с моим будущим мужем, когда мне было 14 лет, а вышла за него замуж в 26. И мне очень жаль, что многие подробности быта тех лет исчезли из моей памяти. Я, например, никак не могу понять: 1918 год, известный как начало гражданской войны, 18 августа (по старому стилю), а в моем воспоминании - это мирный солнечный день. Я в Ромнах, куда приехала из Лубен от тети Ревеки, где провела месяц с моей сверстницей-кузиной Дорой. Назавтра тетя Фаня должна довезти меня до станции Бахмач, там я должна встретиться с мамой, возвращающейся с лечения в Минводах. Все, казалось бы, тихо и мирно, а между тем мой брат Саша был уже в Красной армии, и поляки секли его шомполами, Юра, не вошедший еще в мою жизнь, чудом избежал расстрела, а всю семью дедушки через год убили петлюровцы. Но буду писать только о том, что хорошо помню.

Итак, мне 14 лет. Я большая, рослая, живая девочка, которая может в один и тот же день прыгать в классы и писать стихи об ушедшей юности, обожает поэтесс вроде Мирры Лохвицкой, которая писала о смерти так: «Я оденусь невестой в атласное, белое платье…» и т.п. Накануне я ушла от дедушки ночевать к тете Розе и, думая о том, куда бы мне укрыть тетрадку со стихами, засунула ее между дедушкиными духовными еврейскими книгами-геморрами (тут уж ее никто не найдет!). А на рассвете приехал племянник дедушкиной второй жены Юра, отличительной особенностью которого было то, что он читал абсолютно все, и, роясь в дедушкиных книгах, натолкнулся на тетрадку моих полудетских стихов. Что-то заинтересовало его, и он начал расспрашивать, чья это тетрадка, чьи стихи. «Да вот есть тут такая девочка», - наверное, сказали ему, и послали кого-то из детей позвать меня в дом для знакомства. Я уже писала, что дедушкин дом стоял недалеко от вокзала, и за домом располагался большой двор, в центре которого росло огромное тутовое дерево. В тот день оно было усыпано крупными ягодами-шелковицами темно-лилового цвета. Сохранить их нельзя было даже на пару часов, т.к. они моментально увядали и превращались в мокрую слизь, но сорванные прямо с дерева были удивительно вкусны. На это дерево я нередко взбиралась (теперь мне странно даже подумать об этом), и именно на его ветвях я сидела в то время, когда меня позвали в дом «знакомиться с молодым человеком». Я увидела высокого юношу с близорукими добрыми глазами и длинными волосами. «Ой, какой вы лохматый», - сказала я, и моей первой победой было уже то, что когда через полчаса кто-то спросил: «А где же Юра?», тетя Фаня сказала: «Он побежал в парикмахерскую». Потом мы просидели целый день, и я была совершенно оглушена его знаниями в литературе, количеством называемых им имен, обилием читаемых стихов – и собственных, и чужих… Тетя Фаня тщетно звала меня укладывать вещи, напоминала, что завтра на рассвете мы должны выезжать, я не в состоянии была подняться с места. А поздно вечером, прощаясь, мы стояли у двух косяков раскрытой двери и, глядя на лунную ночь, он вдруг сказал мне: «Вы знаете, у меня странное чувство: вы совсем еще девочка (ему было уже 18 лет), а у меня чувство, что вы будете играть большую роль в моей жизни!»

На этом все как будто оборвалось, я вернулась в Бобруйск, к своей обычной и не совсем обычной жизни, все больше ощущалась гражданская война. В городе стало тревожно, почта почти не работала, и моя ромненская встреча стала тускнеть и забываться.

Так прошло месяца три. И вдруг мне пришло письмо. Мне. Лично. Адресовано по всем правилам. Я до сих пор помню длинный голубоватый конверт и почтовые листки, исписанные мелким, четким, бисерным почерком. Я вскрыла конверт, и первые же слова просто поразили меня: «Многоуважаемая Елена Давыдовна!», а кончалось оно: «Целую ваши ручки. Ваш Юрий Золотарев.» Я не помню текста этого письма, помню только, что оно было усеяно стихотворными цитатами, и что автор его призывал меня постичь всю красоту мира. Но все это было неважно. Но «многоуважаемая Елена Давыдовна!!!» Так ко мне еще никто никогда не обращался. А еще «целую ваши ручки»!!! Я была совершенно потрясена. При редкой откровенности моего характера, мне хотелось, чтобы это письмо видели все. Первым делом я обегала весь квартал, все его четыре стороны, и в каждом доме показывала письмо - вот как ко мне обращаются! Вот как мне пишут! Я подсовывала письмо между папиных деловых бумаг, когда к нему приходили его знакомые, мне хотелось, чтобы об этом письме знал весь мир.

Началась наша переписка, которая иногда учащалась, иногда прерывалась на целые годы. Как-то я, не шутя, сострила, что главным героем моего романа был почтальон. Тогда, в Бобруйске, я получала их чуть ли не ежедневно. Мой добрый склонный к юмору папа выманивал их у меня, и на мои слова: «Ну, папа, ты же будешь потом смеяться», - отвечал: «Чего это я буду над тобой смеяться? Что ты. Ну, покажи, покажи». А ровно на следующий день, бывало, когда я за обедом не хотела есть суп, и мама строго говорила: «Девочка должна есть все, что дают», папа грохал кулаком по столу и выговаривал маме: «Ну, что ты к ней пристаешь с этим супом, когда у нее такие нежные ручки, которые хочется прижать к губам, когда у нее такое золотое сердце…» «Папа! – краснея восклицала я. – Ты же обещал!» - «Что я обещал? - недоуменно спрашивал папа, – Я обещал не рассказывать, что пишет Юра Золотарев, а что у тебя нежные ручки…» И вся семья взрывалась смехом.

Забегая далеко вперед, но чтобы не забыть и еще больше подчеркнуть полный юмора характер моего отца, расскажу еще один маленький эпизод. Когда я вышла замуж и приехала погостить к родителям, мы стали с Юрой обмениваться телеграммами. Я посылала телеграммы почти ежедневно, и каждая неизменно кончалась словом «целую». Телеграммы обычно отправлял папа. И вот однажды он обратился ко мне с вопросом: «Скажи мне, что, это обязательно в каждой телеграмме писать «целую»? Это ведь стоит денег». - «Папа, - вспылила я, - ну, какое тебе дело…» - «Ша, ша, - невозмутимо ответил папа, - чего ты сердишься? На тебе рубль, пошли ему на целый рубль поцелуев, и пусть этого хватит на целую неделю!»

Но, боже мой, сколько было пережито между этими двумя эпизодами.

Тогда же - в 1918-1919 гг., когда сквозь заслоны гражданской войны прорывались ко мне Юрины письма, мне страшно захотелось попасть в Ромны и повидаться с ним. Между Бобруйском и Ромнами курсировал почтовый поезд, люди ехали по каким-то делам, отвозить продукты, привозить продукты, что-то менять. Появилась такая надобность и у папы, и он пообещал мне, когда появится соответствующая оказия, послать меня. Был уже назначен день отъезда, нашлись подходящие попутчики (какая-то пара молодоженов), и папа обещал мне, что я поеду в Ромны, где в это время жил и учился мой Юра. И вдруг за день до назначенного отъезда надобность отпала: какую-то муку, крупу (не помню), которую должна была привезти я, привез папе кто-то другой. Я уже ходила с понурым видом и, подойдя к папе, робко спросила: «Значит, я не поеду?» И неожиданно услышала: «Поедешь, - твердо сказал папа, - И знай, что папа - это папа, и слово у него - слово!»

Так я попала еще раз в Ромны, где состоялась моя вторая встреча с моим будущим мужем. Но получилось все не так просто.

Было начало лета, и на несколько дней, как и я, приехала из Лубен в Ромны моя двоюродная сестра Дора со своим поклонником. И однажды вечером, накануне моего отъезда, наши пары как-то перепутались. Юра оказался возле Доры, которую тут же увлек в свои бесконечные разговоры, а я осталась с совсем мне не интересным Мотей. Так прошла наша вечерняя прогулка, и на душе у меня стало совсем не весело. Последний вечер! Завтра на рассвете уезжать! Ясно, что я обиделась, и когда Юра вызвал меня для прощального разговора, я, стоя у той же двери, что и во время нашего первого прощания, стала говорить, что вот как же так, значит, я ему совсем неинтересна, если он мог с таким увлечением разговаривать весь вечер с этой Дорой. И вдруг он мне говорит: «Я понимаю, что я был неправ, и я чувствую, что в моей жизни будут еще разные увлечения, но я твердо знаю одно – что в конце концов я приду к вам!» И тут я захлюпала носом и сказала: «Да, пока вы молодой и красивый, у вас будут разные увлечения и другие женщины, а когда вы станете старый и некрасивый и будете нуждаться в помощи, вы придете ко мне! Хорошая перспектива!»

Если бы я только могла себе представить, какие пророческие слова я сказала тогда, в свои 15 лет.

Вернулась я домой с чувством неудовлетворенности и обиды, которое не могла скрыть от моей умной мамы. Тем больше была моя радость, когда не прошло и двух недель, как утром мама вошла в мою комнату и сказала: «Еля, вставай. Юра Золотарев приехал.» Я вскочила с постели и, как была, в ночной рубашке ринулась к двери, но мама остановила меня: «Что ты?! Оденься и выйди и, пожалуйста, будь посдержаннее.» Оказалось, что Юра, работавший тогда в районной газете, добился командировки в Бобруйск, куда его толкнули, наверное, угрызения совести после моего отъезда. Он сообщил, что остановился в гостинице, но мама настояла, чтобы он переехал к нам. Как она потом мне объяснила, ей было наплевать на пересуды теток и соседей, главное - мы были у нее на глазах! Не знаю, помогло ли это спасительное средство, но дальше поцелуев и объяснений в любви дело, действительно, не зашло. Прошло несколько прекрасных, поднявших мое настроение дней и вечеров, и Юра уехал. Опять наш роман стал романом в письмах, которые нередко прерывались. Вскоре я узнала, что его перевели на работу в Одессу, где он стал зам.редактора «Одесских известий».

Опять потянулись месяцы и даже годы нашей разлуки. Были у нас две встречи, врезавшиеся мне в память. Об одной из них мне очень не хочется писать, и я часто умалчивала о ней в моих рассказах. Но сейчас напишу, чтобы все было ясно. Встретились мы в Киеве, году в 1921-м, когда я приехала погостить к брату, собравшемуся уезжать из Советского Союза (причина, по крайней мере, первая причина была та, что ему необходимо было лечить жену, страдавшую астмой в крайне тяжелой форме). А Юра приехал в Киев в командировку и чтобы повидаться со мной. Но встреча у нас не ладилась, к этому времени он уже научился выпивать, стал заносчив и нетерпелив и в довольно грубой форме предъявил мне свои мужские претензии - от того, мол, у него плохое настроение, что я отказываю ему в близости. Вот так и произошло наше сближение, сближение неловкое и неумелое, вызвавшее у меня очень неприятное чувство и не только не сблизившее меня с моим будущим мужем, но надолго оттолкнувшее меня от него. Я вернулась в Бобруйск, и начался период моих увлечений, появилась во мне какая-то грубоватость, стремление бравировать этим, чтобы скрыть свою внутреннюю ранимость. Не отличаясь ни красотой, ни изяществом фигуры, я привлекала к себе людей, может быть, своей безудержной веселостью, юмором, оптимизмом. Недаром я говорила, что, если я еду в поезде, и в нашем купе скучно, то я чувствую себя виноватой.

Так прошел год, и я уехала в Москву, где вскоре получила маленькую комнату в Мерзляковском переулке, куда немедленно нагрянули мои подруги Саля и Броня, и наша комната стала настоящей маленькой студенческой коммуной, куда в 12 часов ночи могла заявиться целая ватага студентов, заваривался чай, появлялись булки или баранки, и начинался целый пир. О большем мы и не мечтали. Нашими ближайшими соседками по квартире были две сестры – проститутки Полина и Валя, нисколько не стеснявшиеся и не скрывавшие своей профессии. С ними же в комнате жил сын одной из них, мальчик лет семи, который всех мужчин называл папками. Он так и говорил: «А мне вчера один папка булку купил!» Были обе сестры очень красивыми, крупными, пышнотелыми (работали они и натурщицами), к одной регулярно ходил пожилой сифилитик, с проваленным носом, который своим гнусавым голосом говорил нам: «Вы меня не бойтесь – у меня уже не заразная стадия». Но были они очень добрыми, и как только мы узнавали, что к нам движется очередная партия студентов, мы бежали к ним просить одолжить рубль – два на угощение, и не было случая, чтобы они нам отказали.

Однажды мой брат Боря позвал меня поехать с ним на Самотеку (район, кишевший тогда проститутками), где ему нужно было зайти куда-то по делу. Оставив меня ждать его в одном из Самотечных переулков, он сказал, что зайдет буквально на пару минут в дом, где жил его знакомый, и тут же выйдет ко мне. Я стала ждать его, прохаживаясь возле подъезда. Тут подошел какой-то мужчина и остановился, разглядывая меня. Невольно остановилась и я. Наверное, что-то странным показалось ему во мне – моя новая синяя шляпа, мои очки? Но, как бы решившись, он положил руку на мое плечо и сказал: «Пойдем!» И тут я сообразила, за кого он меня принял. Я бросилась бежать, и брат догнал меня за квартал от дома, куда заходил. А я потом не раз с содроганием вспоминала этот оценивающий взгляд, эту хозяйскую руку на моем плече.

Но наши соседки Полина и Валя никакого содрогания и презрения у нас не вызывали, и они любили нас в отличие от других соседок, читавших им нравственные проповеди и скандаливших с ними на кухне.

Я и Броня поступили в Плехановский институт, но занятия нас нисколько не интересовали, и мы запустили их, да к тому же мне предстояло скорое возвращение в Бобруйск, где маме становилось все хуже, она совершенно теряла подвижность, а моя младшая сестра Нюся, к ужасу моих теток, собиралась выйти замуж за своего Кадю и уехать с ним в Москву. Ужас моих теток станет понятен, если вспомнить, что они обе так и не вышли замуж, потому что жених старшей женился на другой, и она отвергала все предлагаемые ей партии, а младшая, очень миловидная, Лиза не вышла потому, что считала позором выйти замуж раньше старшей сестры. Они страстно любили друг друга, что не мешало им беспрерывно ругаться. Так они и жили, время от времени вытряхивая сундуки со своим ценным, но уже изрядно подъеденным молью приданым, пока их не убили фашисты в оккупированном Бобруйске в 1941 году. А то, что им казалось позором, произошло со мной и с моей сестрой, которая вышла замуж намного раньше меня.

В то мое лето в Москве открылась Первая всесоюзная сельскохозяйственная выставка на том месте, где теперь размещается Парк культуры им. Горького. Это было грандиозное событие, и москвичи, да и не только москвичи толпами съезжались туда. На эту выставку приехал из Одессы и Юрий Золотарев. О, это был уже совсем не тот Юра! Прекрасно одетый, высоко эрудированный, первоклассный журналист, друживший с Бабелем, Багрицким и многими знаменитыми людьми, он однако набрался и высокомерия и слишком сильного пристрастия к спиртным напиткам. Я и мои друзья чувствовали себя перед ним девчонками и мальчишками. Он часто приходил в Мерзляковский, но встречаться наедине нам было негде. Мы часто отправлялись на выставку, за мной обязательно увязывались две-три, а то и четыре подруги, и когда он, как обычно что-то увлеченно рассказывая, звал меня зайти в какой-нибудь буфет или ресторан, я жалко говорила: «Юра, но я ведь не одна!», и он пренебрежительно махал рукой: «Ну, эти тоже, эти тоже!» Он все успел за это время – и говорить мне о своей любви, и строить планы, связанные с его литературной работой, и клясться мне в верности. Забыл он только одно: сделать мне предложение и увезти с собой в Одессу. Если бы мы поженились тогда, и его, и моя жизнь сложились бы совершенно иначе. И безусловно отпали бы дружки, все больше втягивавшие его в выпивки, и совсем иначе сложилась бы его литературная судьба, и другие условия для роста получили бы мои поэтические способности. Но что говорить о том, что могло бы быть, но чего не было!

Прошло время его командировки, он, распрощавшись со мной, уехал в Одессу, а через какое-то короткое время (месяц-два?) я узнала, что Юрий Золотарев женился.

Все! Юру как будто вычеркнуло из моей жизни. И надо ли говорить, что это был укол в самое сердце и, конечно, удар по моему самолюбию. Потом кто-то из друзей рассказал мне, что женился Юра «совершенно случайно» на красавице - киноактрисе Бэлле Белецкой. Но это уже не имело никакого значения.

В конце лета я уехала в Бобруйск, чтобы ухаживать за мамой, а в моей комнате в Мерзляковском поселились моя сестра Нюся и ее муж.

Можно себе легко представить, как трудно было мне тогда в Бобруйске, как я ни любила мою маму и как ни старалась добросовестно ухаживать за ней и днем и ночью. Потом я как-то привыкла – помогли и живость моего характера и моя способность находить контакты с самыми различными людьми. Но в первое время было очень тяжело. Спасибо еще маме и папе, что они проявили достаточно такта, чтобы ни разу не заговорить со мной о Юре. А тетки, конечно, зло шептались…

И вот в один из осенних дней пришло мне письмо от Сали Арлазоровой, в котором она сообщала, что ее сестра Дора встретила на улице в Москве Юру, что он был очень плохо настроен, сказал, что его женитьба была ошибкой, и очень расспрашивал обо мне. А на следующий день я получила сразу два письма от Юры Золотарева. Как мне жаль, что у меня не сохранились эти письма (они пропали вместе с чемоданом, где были все мои стихи, письма и другие бесценные для меня вещи, во время одного из наших переездов). Но я помню их так, будто получила вчера. Одно состояло всего из двух чеховских строчек: «Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее!» («Хорошее дело, - подумала я, - «приди и возьми». Когда ты уже женат!») Второе было длинным, подробным и несколько сумбурным. «Дорогая моя Елюся!» - начиналось оно, и дальше он писал, что если б я только знала, как перевернулось все у него в душе, когда он встретил Дору. Что его женитьба была недопустимой ошибкой, что он и его жена совершенно разные люди, что он всю жизнь любил только меня одну; что теперь он понял, что жить без меня не может, и т.д. и т.п.

Не успела я унять сумятицу, вызванную этими письмами, и подумать, что я могу на них ответить, как в дом вошла тетя Лиза и сказала: «Слушай, Еля, там на скамейке сидит Юра Золотарев и боится войти в дом!»

Трудно мне передать чувства, охватившие нас обоих в те дни. С одной стороны, мы были очень скованы – саркастически шушукались тетки, иронически поглядывал папа, и только мама грустно смотрела своими умными, все понимающими глазами. Мы действительно поняли, что оба любим друг друга, но как разрубить этот крепко затянутый узел? У него – жена. У меня на руках потерявшая подвижность мама. Уехать я не могу. Остаться он не может. Трудно было нам обоим. И вот на второй или третий день Юриного приезда пришла к нам одна славная, но сумасбродная соседка и, увидев Юру, раскудахталась, как будто ее охватила неожиданная радость: «Ох, Юрка Золотарев, братка ты мой! Да как же долго тебя не было! Да как же здорово, что ты приехал! Да как же мы тебе рады-то!» Мы оба расхохотались, какое-то напряжение спало с нас, и как только она вышла, Юра подошел, крепко обнял меня, и мы, как говорится в плохих романах, слились в поцелуе. В это время открылась дверь, вошел мой папа и укоризненно сказал: «Ах, товарищ Золотарев, у вас же есть ваша жена, так зачем целовать мою дочку?!»

Я полетела к маме: «Мама, скажи папе, чтоб он перестал смеяться над нами!» Мама позвала отца и сказала: «Давид! Оставь их в покое. Пусть они сами разберутся в своих отношениях.» Прошло еще несколько дней, прекрасных и мучительных для нас, однажды мы пошли гулять, я надела новую шелковую кофточку в белую и голубую полоску, зашла попрощаться к маме и, наверное, мое лицо сияло так, что мама потом говорила мне, что это был единственный день, когда она видела меня по-настоящему счастливой.

По вечерам мы усаживались в одной из дальних комнат, но я заметила, что в одно и то же время раздавался мамин звоночек. «Мама, чего тебе надо?» - спросила я в первый раз. «Дай мне попить,» - ответила мама. На второй вечер, она попросила опять какой-то пустяк, скажем – поправить ей подушку. А когда она подозвала меня и в третий раз, я подумала: «Нет, тут что-то не так. Не в правилах моей мамы беспокоить меня по пустякам!» «Мама, скажи мне в чем дело? Зачем ты зовешь меня?» – со смехом спросила я, подойдя к ней. И тут мама очень смущенно сказала: «Ты понимаешь, папа идет закрывать ставни, и я боюсь, как бы он не налетел на поцелуй». (Надо пояснить, что в нашем доме, как и во многих других деревянных домах, окна на ночь закрывались ставнями.)

Мы оба совершенно забыли, что Юра в командировке, и ему надо уезжать. Но вот неожиданно пришла телеграмма из Одессы, что срок его командировки давно истек, что редактор очень зол на него, что он будет понижен в должности и пусть немедленно возвращается. Надо было уезжать, а мы все никак не могли решить наши проклятые вопросы. Он говорил: «Поезжай сейчас же со мной. Это единственный выход!», а я отвечала: «Как я могу уехать, когда у меня на руках больная мама, а у тебя есть жена. Я подыщу походящую женщину для ухода на мамой, а ты разведись, вот тогда я приеду.» Это решение его не устраивало, наступил день отъезда, и мы оба ходили хмурые. Юра был расстроен своими служебными делами, недоволен мной и зол. Поезд отходил поздно вечером, днем мы пошли пройтись и по дороге встретили мать Сали Арлазоровой, которая обожала посылать посылки своей дочке в Москву. Узнав, что Юра уезжает, она забеспокоилась, как не передать чего-нибудь Сале. И вдруг сообразила: «Я вам сейчас принесу маленький сверточек, вы отдадите его Сале и передадите привет от меня». И она действительно вручила ему маленький сверточек – как можно было упустить такую возможность, если Юра едет в Москву?! В Москве его ждала повторная неприятная телеграмма из редакции, ему уже не было дела ни до Сали и, может быть, даже ни до меня. Он не повидался ни с кем из моих друзей, конечно, совершенно забыл про посылочку Сале и срочно уехал в Одессу.

Долго мне пришлось ждать его письма и, наконец, оно пришло, но совсем не такое, какого я ждала. Он суховато писал, что все сложилось не так, как он думал, что у него большие неприятности, за длительный прогул его уволили из «Одесских известий» и перевели на работу в Первомайск, что жена с ним разводиться не хочет и, действительно, он тоже виноват перед ней (конечно, подумала я, у нее уже было два мужа до Юры, но она сама уходила от них, а чтоб муж уходил от нее – какая женщина это допустит). Письмо кончалось уверениями в любви ко мне, но, но, но… Надо какое-то время переждать. И я сама виновата. Он ведь уговаривал меня поехать вместе с ним. Я сама не захотела, и вот результат…

Словом, все опять оборвалось. На это письмо я даже не ответила. А для меня наступил тяжелый год – самоубийство брата, сильное ухудшение у мамы. Мне уже было не до Юры с его неустойчивой любовью. Бог с ним! Я даже редко вспоминала о нем.

Помогли мне пережить следующие два трудных года в Бобруйске опять-таки жизнелюбие и умение находить контакты с людьми. Подруги у меня были самые разнообразные, в Бобруйске было много интеллигентной молодежи, в поклонниках тоже недостатка не было. Бывало, что одна подруга выговаривала мне – как я могу дружить с такой-то, но я находила хорошее и в той, и в другой и продолжала дружить с обеими. По вечерам, уложив маму, я обычно подавалась в какую-нибудь компанию, где мы неплохо проводили время, главным образом, за литературными разговорами. Я очень много читала, перечитала, наверное, всех классиков русской и зарубежной литературы и выделялась образованностью среди сверстников. Но мама говорила мне: «Боже мой, как ты будешь жить с мужем, когда у тебя в голове только одни стихи и книги, делать ты ничего не умеешь!» Доля правды в ее словах была, и, наверное, молодых людей, начинавших серьезно ухаживать за мной, отпугивала моя излишняя образованность и нехозяйственность. Представить себе меня просто женой и хорошей хозяйкой, какой я стала впоследствии, им было невозможно. Однажды какой-то местный ловелас, глуповатый, но красивый парень Сашка Фрид, провожая меня домой, остановился у моего дома и таинственным голосом сказал мне: «Запомните! Страсть, как кредитор. Она всегда возьмет свое!» Повернулся и ушел. Но никакой страсти у нас не было, я подшучивала над ним, и мы так и остались просто добрыми друзьями. А почему я упоминаю о нем, станет ясно позже.

Из этого времени мне больше всего запомнились два человека, с которыми меня столкнула жизнь – один на несколько лет моложе меня, второй – намного старше и совсем не из моей компании. О них мне хочется сказать несколько слов, хотя это и удлинит мое повествование. Первый – это Леня Духин, ставший моим другом на всю жизнь, и до сих пор (!) питающий ко мне нежные чувства. Его жизненная история интересна сама по себе.

Однажды одна из моих приятельниц предложила мне зайти проведать одного больного мальчика (лет 15-16-ти, а мне уже было лет 19), причем предупредила, что заранее мне ничего о нем рассказывать не будет – все узнаю я сама – но просит меня об одном: не выказывать никакой жалости и не разговаривать о болезнях, а держаться просто и естественно и постараться развлечь его. Я, конечно, согласилась. Назавтра мы вошли в дом Духина, который был мне известен, как владелец небольшой, но самой культурной (если можно так выразиться) в нашем городе книжной лавки. Нас провели в большую, обставленную только самыми необходимыми предметами комнату, посреди которой стояла кровать. На постели с ослепительно белым бельем в ослепительно белой рубашке лежал на животе поразительно красивый черноглазый мальчик, с любопытством разглядывая вошедших к нему гостей. В первую минуту я опешила, сердце у меня дрогнуло при мысли о том, что так, неподвижно на животе, лежит этот мальчик уже несколько лет (у него был туберкулез позвоночника, и в другом положении находиться он не мог). Но после минутного замешательства я взяла себя в руки и подумала: «Чего же я стою, если не смогу внести хоть каплю радости и веселья в этот грустный дом!» И через полчаса мы уже разговаривали, как добрые друзья – о чем хотите, но, главным образом, о литературе. Я вспоминала смешные случаи, рассказывала анекдоты и притчи, моя приятельница и вместе с ней и Леля заразительно смеялись, и Лелина мать, высокая, худая женщина с грустными глазами, то и дело проходя мимо нашей комнаты, с одобрением поглядывала на меня.

Так началась наша дружба. Я приходила к нему часто. Мы вели задушевные разговоры, он рассказывал мне, как много читает и как усердно учится (экстерном он закончил школу), но что часто его охватывает отчаяние – зачем учиться, и чего он может добиться, лежа в постели? А я убеждала его, что учиться все равно нужно, что многие больные люди добивались большего, чем здоровые, и мне казалось, что я вселяла в него бодрость. Я чувствовала, что он полюбил меня, но для меня он был просто мальчик, красивый, милый, но больной мальчик, в то время, как я уже была взрослая девушка старше его на 4 года. Несколько раз он подавал заявления с просьбой направить его на лечение, но ему отказывали на том основании, что он сын торговца, да к тому же, как тогда говорили, «лишенца» (ведь его отец владел небольшой книжной лавкой!!!) И только после того, как он написал письмо лично Калинину, его взяли на лечение в минский госпиталь. Он перенес несколько мучительных операций, но – о счастье! – наконец стал на ноги. Ходил сперва на костылях, потом с палочкой, а потом и без нее (хотя одна нога осталась у него больной на всю жизнь). Женился на своей двоюродной сестре, которая любила его с юных лет и готова была преданно ухаживать за ним всю жизнь. Окончил филологический факультет, защитил кандидатскую диссертацию и стал доцентом Краснодарского университета, где и живет до сих пор. В Бобруйске, куда мы оба приезжали к родителям, мы неизменно встречались, как самые дорогие друзья. Потом жизнь разлучила нас. Но и теперь, спустя более чем полвека, в его редких уже письмах я слышу отзвуки его давней любви.

Второй человек, о котором я хочу рассказать, - это Славин с некрасивым еврейским именем Цодок, которое я переозвучила в более благозвучное для меня – Цодик. Что потянуло меня к этому человеку, не так легко сказать и теперь: был он старше меня лет на 20, очень некрасив, с всегда воспаленными красноватыми от бессонных ночей глазами и со следами мучной пыли на руках. Работал он на мельнице, а по ночам читал и занимался разными науками. Был он несомненно одним из тех самородков, которые, не получив систематического образования, обладали редкой эрудицией. А я тогда, в своем душевном разброде, подсознательно почувствовала силу этого человека, его душевное благородство, его превосходство надо мной, которое сказывалось хотя бы в том, что на мои прямые признания в любви он очень легко отшучивался и лишь ласково трепал меня по голове, как глупенькую девочку. Кажется, он понимал меня тогда больше, чем я сама понимала себя. Часто по вечерам, уложив маму спать, я бежала к нему на другой конец города - поводом для этого было то, что я дружила с его сестрой. Мы часто оставались с ним одни, он мог сделать со мной все что угодно, но он не тронул меня, и лишь один раз, когда я положила голову к нему на колени, он приподнял сзади мои вьющиеся волосы и поцеловал в шею, но поцеловал так, что этот поцелуй я запомнила на всю жизнь, и прикосновение к этому месту на шее вызывало у меня дрожь всю мою женскую жизнь. А Юра? Юра был далеко, он был женат. О нем я как бы напрочь забыла.

Я бы не рассказывала здесь об этом эпизоде моей жизни, если бы судьба Славина не сложилась так драматически - пусть хоть в моих записках он не будет забыт. Выходец из очень бедной семьи, он долго оставался холостым, помогая выйти в люди своим некрасивым сестрам. Но куда-то же должны были найти выход его недюжинные знания и душевные силы. И вот он основал в Бобруйске музей. Сперва это был совсем маленький музей, похожий скорей на уголок юного натуралиста. Но постепенно он разросся, превратился в большой настоящий музей, в котором широко был представлен животный и растительный мир Белоруссии, со множеством разнообразных экспонатов, о каждом из которых Славин мог рассказывать часами. В этот музей толпами приходили школьники, приезжали экскурсии из других городов. К этому времени Славин женился на очень некрасивой, но очень славной девушке Любе Сальцовской (с которой я тоже дружила!) - однажды мы с ней обе даже плакали, сидя на бульваре и разбираясь в наших чувствах к Славину.

Но я была уже далеко-далеко, замужем за моим Юрой, и с радостью слышала о его счастливой семейной жизни, о большом музее, директором которого он стал, о почете, которым он был окружен. И вдруг я узнала страшную новость - в 1937 г. за какую-то неудачно сказанную им на одном собрании фразу его арестовали. Как и многие люди этого проклятого времени, он был репрессирован и бесследно пропал.

Но вернемся к повести о моей жизни. Шли два бобруйских года, не лишенных каких-то радостей, как это и свойственно юности, но все же очень томительных для меня. Что же делать дальше? Как мне продолжить мое образование? И моей мечтой стало поступление в Ленинградский институт истории искусств, где преподавали самые интересные литературоведы того времени - Эйхенбаум, Тынянов, Щерба, Жирмунский и др., люди, не слишком почитаемыми социологами того времени, но чьи имена вызывают самое большое уважение до сих пор. Ну, хорошо, но как я уеду и оставлю маму? Этот вопрос казался мне неразрешимым. Но мама уже заметила мои метания и, позвав меня, сказала, что если я не уеду учиться, ее моральные страдания будут гораздо сильнее физических. Теперь мне кажется, что я не имела права уезжать; теперь мне кажется, что я не должна была никуда уходить по вечерам, и, безусловно, я должна была быть возле моих несчастных, обреченных в начале войны на смерть родителей. Но молодость все решает по-своему, и многие ее ошибки становятся видны лишь через многие-многие годы спустя.

Коротко говоря, маме нашли сиделку, с ней оставались папа и две мои тетки. И я уехала! Плакала, но уехала. А папа, сидя возле мамы, которая едва сдерживала слезы, говорил ей: «Успокойся! Что делать? Так устроен свет.»

В 1925 году я стала студенткой Института истории искусств, и начался ленинградский период моей жизни. О Юре я не вспоминала.

Однажды, придя в гости к друзьям моего брата Гольдзиным (которые стали впоследствии и моими друзьями), я увидела сидящую на подоконнике пикантную ленинградскую девочку моих лет (лет 20-ти) с очень некрасивым широким носом и прекрасными темными глазами. Нас познакомили. Звали ее Катя. Вскоре я почувствовала, что девочка эта как-то пристально меня разглядывает, а окружающие относятся к ней с некоторой долей иронии. Был там тогда в гостях и тот самый парень Сашка Фрид, который пару лет тому назад в Бобруйске сказал мне сакраментальную фразу, что «страсть как кредитор - всегда возьмет свое». Он явно подчеркивал свое уважение ко мне и несколько пренебрежительным тоном разговаривал с Катей. Что-то было для меня неясно в этой ситуации - только потом я узнала от Кати, что она была влюблена в этого Сашку и что он ей прожужжал все уши, рассказывая обо мне - вот, мол, приедет Еля, увидишь, какая она развитая, интересная, интеллигентная и т.д. и т.п. Ничего этого я не знала, но его высокомерие по отношению к Кате я сразу почувствовала, и оно мне не понравилось. Я встала с дивана, подошла к Кате, обняла ее и по-дружески заговорила. Так началась наша дружба, которая длилась более полувека. Надо сказать, что мы в чем-то дополняли друг друга: я - своей серьезностью, Катя - своим ленинградским происхождением. Я по сравнению с ней была явной провинциалкой, и мне было, чему поучиться у нее, но в тот период она внесла в мою жизнь немалый оттенок легкомысленности. Но, в общем, это не так важно. Главное, что мы стали друзьями, я даже некоторое время жила у них в семье, как своя. Катя уже успела побывать актрисой театра «Красный факел», но вынуждена была уйти оттуда, т.к. ее наружность не подходила для этого рода деятельности. Она тоже поступила в Институт истории искусств на искусствоведческое отделение, но вскоре оставила его и, закончив курсы машинописи, стала первоклассной машинисткой, что ее устраивало гораздо больше.

Приближалось лето, и я стала собираться на каникулы к родителям в Бобруйск. «А куда поедешь ты?» - спросила я у Кати. «Я - в Одессу. У меня там близкая подруга», - ответила Катя. И вдруг меня как будто током ударило: «Киноактриса? Бэлла Белецкая?» - спросила я. «Да, - в замешательстве ответила Катя, - Откуда ты знаешь?» - «Сама не знаю откуда. Но можешь ей передать привет от почти жены ее мужа», - смеясь сказала я. И на этом мы расстались.

Осенью мы снова встретились в Ленинграде. «Ну, как там живут Юра и Бэлла?» - спросила я. «Ничего, - ответила Катя, - Бэлла говорит, что он ее очень любит». «А он понравился тебе?» - снова спросила я. «Его я не видела, - ответила Катя. – Дело в том, что он живет и работает в Первомайске, а Бэлла не хочет оставлять Одессу. Но так у них вроде все в порядке.» «Ну, что ж!» - сказала я.

Но как-то раз, спустя уже пару недель, Катя, как видно не выдержав, заговорила со мной. «Послушай, Еля, - сказала, - Бэлка говорит, что, когда Юра был у тебя в Бобруйске уже женатым на ней, вы были в близких отношениях.» «Послушай, Катя, - возразила я, - не буду тебе рассказывать, в каких мы были с Юрой отношениях, я не буду ни утверждать, ни отрицать это, но откуда это может с такой уверенностью утверждать Бэлла?» «Она говорит, что у нее есть на это неоспоримые доказательства!» - ответила Катя. «Какие у нее могут быть неоспоримые доказательства?!» - уже с возмущением воскликнула я. И тут Катя наклонилась ко мне и трагическим шепотом произнесла: «Она нашла у Юры в чемодане твои бюстгальтеры». Меня охватил неудержимый смех. Я упала на диван и стала хохотать, чуть ли не дрыгая ногами. А Катя стояла надо мной и, уже сердясь, говорила: «Что с тобой? Объясни, ради бога.» «Катя, ты видела эти бюстгальтеры?» - сквозь смех спрашивала я. «Но у меня нет никаких оснований не верить Бэлле.» «Нет, ты мне ответь, видела ли ты их или нет?» - твердила я. «Нет, не видела», - наконец сказала Катя. «Вот если бы ты видела, ты бы все поняла», - сказала я Кате. Дело в том, что в первую минуту после ее слов я была в некотором замешательстве, но потом вспомнила о злополучной посылочке, которую Салина мама вручила Юре, когда он уезжал из Бобруйска. В ней как раз и были два бюстгальтера для Сали. А Саля, надо сказать, в отличие от меня, с молодости бывшей внушительных размеров, обладала миниатюрной грациозной фигуркой, при которой если и нужны были бюстгальтеры, то разве нулевого размера. Все это я рассказала Кате, и, таким образом, наше недоразумение разъяснилось.

Через какое-то время, может быть, год Катя позвала меня в гости к одним ее знакомым, но предупредила, что там будет большое общество и в том числе приехавшая из Тбилиси Бэлла. Я сперва отказалась идти, но Катя стала меня уговаривать, и то ли из желания побывать в шикарной (как сказала Катя) компании, то ли из любопытства – повидать свою соперницу, но я сдалась. Как только мы пришли, Катя познакомила меня с красивой черноглазой молодой женщиной, представив нас обеих. Бэлла с любопытством оглядела меня и воскликнула: «А я вас представляла себе совсем другой!» - «Насколько мне известно, у вас на это были совершенно неоспоримые доказательства», - парировала я. Бэлла посмотрела на Катю, я подмигнула ей, и мы все трое дружно расхохотались. Для приличия и, действительно, без особого интереса я спросила, как поживает Юра, на что Бэлла ответила, что он живет в Первомайске, и они редко видятся, но, в общем, все в порядке. На этом наш разговор оборвался, нас растянули в разные стороны, и, как окончился этот вечер, я даже не помню. Так окончилась маленькая забавная история о Салиных бюстгальтерах.

Впоследствии (опять забегаю вперед) мы встретились с Бэллой еще раз в Тбилиси, но тогда наши роли уже поменялись: женой Юры была я, а Бэлла была замужем уже за другим человеком. Через год после нашего замужества Юра сказал, что ему предлагают поехать на работу в Тифлис (тогда еще Тифлис), и мы решили, что он поедет один, а потом вызовет меня. Начались бесконечные звонки его друзей. «Вы знаете, что в Тифлисе живет Бэлла Белецкая?» Пришлось мне весьма однообразно отвечать: «Знаю. И если его чувства ко мне так непрочны, так тем более - пусть едет». В Тифлисе, уже после моего приезда, Юра сказал, что Бэлла пригласила нас в гости. Что ж, подумала я, пойдем. Нас встретили Бэлла и ее симпатичный муж, грузин, мастер на все руки, который похвастался набором инструментов и тем, что может отремонтировать любую обувь и прочее. «Я бы тоже умел, - сказал мой близорукий и ничего не умеющий Юра, - только у меня нет инструментов». Вечер прошел мило и спокойно. За столом Юра смотрел то на меня, то на Бэллу и потом, найдя под столом мою руку, крепко пожал ее. Больше мы с Бэллой не встречались, но, узнавая друг о друге через Катю, искренне посылали друг другу самые добрые пожелания.

Но между этими двумя встречами прошло более пяти лет. А пока годы шли, и моя жизнь в Ленинграде явно не клеилась. Не радовали меня ни мои литературные успехи (хотя в институте я считалась одной из самых талантливых), ни беспорядочные знакомства, иногда переходящие в увлечения, но неизменно заканчивающиеся пустотой. Пора было уже серьезно подумать о замужестве, но те, кто нравился мне, не представляли себе меня в роли жены, а те, кто хотел на мне жениться, никак не подходили мне в роли мужа. «Зачем тебе вообще выходить замуж», - спросил меня однажды один мой умный друг. «Тебе хорошо говорить, - ответила я. – Вот теперь ты спрашиваешь, зачем мне выходить замуж, а через 3 года ты спросишь: «А почему на тебе никто не женился?» Но шутки шутками, а, действительно, не все меня устраивало в моей жизни. Даже полученная мной комната, где я попала в очень порядочную, но невероятно скучную семью, не могла уже удержать меня в Ленинграде, ни друзья, с которыми я потом сохранила дружбу на всю жизнь. Большим крушением для меня стало то, что во время одного из приездов в Москву я зашла в редакцию журнала «Красная новь» и оставила там свои стихи. А через несколько дней меня, что называется, с распростертыми объятиями встретил редактор, поэт Санников, расхвалил не знаю как, сказал, что мои стихи будут опубликованы в таком-то номере журнала, и тут же выписал весьма крупную для меня тогда сумму гонорара. То, что мне тут же выдали деньги, показалось мне неопровержимым доказательством того, что стихи мои будут напечатаны, и я, вернувшись в Ленинград, растрепала это известие по всему институту. А потом… пришел этот номер журнала. Стихов моих там не было. Вместо них пришла короткая открытка Санникова, что сменилась редколлегия, и стихи мои расценили, как чересчур эмоциональные и экспансивные, и отказались от них, но чтобы я присылала другие… А мне пришлось видеть насмешливые взгляды и отвечать на иронические вопросы моих знакомых и товарищей по институту. Это было мое первое и последнее посещение редакции (и, вероятно, моя большая ошибка). А дальше жизнь пошла так, что мне было совсем не до стихов. Словом, к окончанию института, я уже твердо решила переехать в Москву, где жили мой брат Саша и сестра Нюся. Надо было начинать новую жизнь.

В 1930 году, закончив Институт истории искусств, превратившийся к этому времени в учебное заведение с противным названием «Высшие курсы искусствоведения», я переехала в Москву.

С помощью брата Саши мне удалось получить маленькую комнату в семье индивидуальных застройщиков на первом этаже 4-х этажного дома на 5-ой улице Ямского поля (поблизости от теперешней ул. Правды). Дом этот находился в глубине конного двора, где обитали лошади и конюхи, беспрерывно шнырявшие мимо двух окон моей девятиметровой угловой комнаты. Это обстоятельство способствовало тому, что нас не раз обкрадывали. Приобрести комнату в свое личное пользование я могла только за деньги, а так как денег у меня не было, то пришлось отдать за нее единственную имевшуюся у меня драгоценность (кстати, единственную бывшую у меня за всю мою жизнь) – кольцо с крупным бриллиантом, оставшееся мне от брата Бори. В квартире была уборная, но без воды (воду туда приходилось носить ведром из кухни), а о ванной, конечно, нечего было и мечтать. Но мне надо было радоваться и этой комнате, давшей мне прописку в Москве и положившей начало моей московской жизни.

Два слова о семье моих, так сказать, хозяев. Она состояла из трех человек, на первый взгляд казавшихся несовместимыми. Это величественная красавица-старуха, в прошлом баронесса Екатерина Ивановна, теперь ставшая участницей многих кино-массовок и именовавшая себя киноактрисой. Ее дочь – Мария Федоровна, косметолог, в прошлом жена адъютанта московского генерал-губернатора. И ее муж, маленький и не совсем правильно говоривший по-русски еврей Моисей Яковлевич. Кажется, что могло объединить этих людей? Пожив с ними, я поняла, что: во-первых – это годы, пережитые ими в ссылке, где бывший нэпман Моисей Яковлевич помог им выжить, и, во-вторых, при всем различии в степени образования, совершенно одинаковый и одинаково невысокий уровень культуры. Жили они очень дружно, и Моисей Яковлевич был вполне подходящим мужем для бывшей графини Марии Федоровны. После ссылки они всего боялись, жили тихо и часто говорили приглушенными голосами, вспоминая о своей прежней жизни.

Однажды, когда Моисей Яковлевич поставил ко мне в комнату мышеловку, в нее попалась мышь, и, видя ее метания, я отчаянно заорала. А Моисей Яковлевич войдя ко мне в комнату, сказал: «Ну, чего вы кричите? Это же совсем маленькая мышонка!» Вот так он разговаривал, нисколько не смущая этим своих дам.

А мне было у них чему поучиться. Я часто видела у них интересных для меня людей – от бывшей графини Хвостовой, превратившейся в метрдотеля одного из лучших московских ресторанов, до их бывшей кухарки Паши, теперь служившей шеф-поваром в одной из столовых. Когда я однажды спросила у Софьи (не помню отчества) Хвостовой, что говорят о прежней жизни ее два сына, работавшие инженерами на заводе, она сказала мне: «Они никогда не вспоминают об этом. И вообще не надо об этом говорить. Той жизни как будто не было». А повар Паша очень колоритно рассказывала о своей работе, давая своим бывшим хозяйкам уроки практической жизни. «Прихожу я в столовую после дня отгула, и мне говорят: «Вчера сварили пшенную кашу, а ее никто не берет». «Ну, что же вы так! - говорю я. - Добавили в кашу немного муки, налепили котлеток, сварили кисель из пакетов и написали в меню – «Пшенные котлеты с клюквенной подливкой». Все как миленькие съели. Ни одной порции не осталось!»

Меня мои дамы усиленно обучали бонтону, нередко давая весьма полезные советы. Так, Мария Федоровна, бывало, говорила: «Ну, как же вы так? Я смотрю, у вас гости чай пьют, а вы уже сидите и не пьете». «Ну, и что?» - спрашивала я. «Как что? – возмущалась Мария Федоровна. - Хозяйка должна пить чай, пока пьют гости, давая этим понять, что она готова пить еще и еще».

Правда, один раз с ней случился такой казус. Пришел ее старый знакомый-москвич, один из тех, кто как в старину любил почаевничать. Часа через полтора Мария Федоровна выскочила на кухню распаренная, с полотенцем на шее и со стоном шепнула мне: «Уф, больше не могу. Он 17 чашек, а я 16!» - «Все ж таки на одну чашку вы его обманули», - со смехом сказала я.

Екатерина Ивановна – величественная и красивая старуха – часто уезжала на съемки, напоминавшие ей прежнюю дореволюционную жизнь. В плохую погоду она возвращалась, неизменно ворча про себя: «За непочтение к родителям…» Сперва я не понимала ее и однажды спросила, что это значит. «Ну, как вы не понимаете, - ответила она, - в такую погоду, когда и собаку на улицу жалко выгнать, надо куда-то ехать, возвращаться вечером на Башиловку. Это послано богом, как и всякое испытание, лишь за непочтение к родителям!»

А пока шла моя московская жизнь. Поездки к брату Саше и сестре Нюсе, встречи с друзьями, которые чаще всего происходили у моей подруги Сали, 26-метровая комната которой, расположенная в коммунальной квартире, кишевшей клопами, казалась мне верхом несбыточной роскоши. На Салиных «приемах» обычно подавался к чаю наскоро испеченный ею и неизменно подгоревший торт, если были конфеты, то это уже вызывало всеобщий восторг, о вине и помина не было. Но за столом собиралось нас человек 12, и было столько шума, хохота, анекдотов, розыгрышей, что я ничего подобного не вижу у нынешней молодежи. Саля, некрасивая, маленькая, но, несомненно, несостоявшаяся актриса, могла разыграть смешную сценку, не жалея для этого, как говорится, родного отца. Немало доставалось от нее ее мужу Юше и мне. Например, она показывала, как мы с ней моемся в бане: сперва наклонялась до земли и вяло махала рукой (это я мою спину ей), а потом подпрыгивала изо всех сил и отчаянно махала руками в обе стороны (это она трет спину мне). Все сидящие за столом буквально покатывались от хохота.

Но время шло, и мне надо было устраиваться на работу. Я не знала, как к этому подступиться, и мои первые попытки оказались неудачными. Тогда появился Салин дядя журналист Зоров, глухой человек, умевший читать даже в темноте, если ему писать на ладони или на столе, очень умный человек и великолепный стилист, недавно приехавший из Одессы, и тут же приглашенный на работу в редакцию «Правды». Он не прочь был проводить время с нами - девочками (особенно в отсутствие жены), а мы любили слушать его остроумные рассказы. Потерял он слух в молодости, ухаживая за любимой девушкой, болевшей скарлатиной, от которой и заразился. «Отчего вы не стали писателем?» – как-то спросила я его. «Оттого, что я не знаю мотива «Интернационала», - ответил он своим странным гортанным, как у многих глухих, голосом. Это не мешало ему, например, на вопрос, куда он идет, отвечать: «Я иду слушать «Хуванщину».

Так вот этот Зоров как-то посоветовал мне: «Сходите к Максу Ольшевцу. Максим Осипович теперь редактор «Учительской газеты». Кстати, в Одессе он очень дружил с Юрой Золотаревым». Последняя фраза мне не очень понравилась, но попробовать устроиться в газету, действительно, надо было. Я и пошла.

Пришла в редакцию и с разрешения секретаря вошла в кабинет главного редактора. В большом кабинете сидел за столом хмурый лысый человек. Я подошла, представилась, сказала, что меня направил к нему Зоров, и положила на стол мой диплом. Он посмотрел на меня скучными глазами и спросил, чего я хочу. Я сказала, что, естественно, хочу устроиться на работу в его газету. Он вскользь глянул на мой диплом и снова посмотрел на меня своими тусклыми скучными глазами.

- А опыт работы в газете у вас есть? - спросил он.

- Нет, - ответила я.

- А знание иностранных языков у вас есть? – спросил он.

- Нет, - ответила я.

- А на педагогической работе вы были? – спросил он (газета-то «Учительская»).

- Нет, - снова ответила я.

Так он задал мне еще несколько вопросов, на которые следовало мое неизменное «нет».

- Тогда что же у вас есть? – спросил он.

И тут, внезапно рассердившись и поняв, что на работу он меня все равно не возьмет, я выпалила:

- Есть как раз то, чего нет у вас - молодость и жизнерадостность. И встала, протянув руку за дипломом, чтобы уходить.

- Подождите, подождите! – воскликнул он, внимательно взглянул на мой диплом, на меня, и я увидела за стеклами его очков совсем не скучные, а умные, внезапно ожившие глаза.

- Елена Минкина, - произнес он. – Скажите, вы не та девушка, которую любит Юрий Золотарев?

- Не знаю, когда-то любил, а теперь, что об этом говорить, когда он уже столько лет женат, живет в каком-то Первомайске, и я уже много лет ничего о нем не знаю.

И я снова рванулась к выходу.

«Да подождите же, - остановил он меня. – Какой женат?! Какой Первомайск?! Он уже пару лет, как развелся. Живет в Харькове. У него неприятности по партийной линии из-за его вечных выпивок. Но он же кристально чистый человек. И ему сейчас очень плохо. Вот что, пойдемте сейчас, посидим в ресторане, поговорим и поближе познакомимся.»

И он тут же поднялся из-за стола, снял с гвоздя свой плащ и шляпу и, сказав секретарше, что его сегодня больше не будет, вышел вместе со мной из редакции. Помню, что она была тогда на улице Герцена, и, выйдя одним из переулков на ул. Горького, мы вскоре очутились в одном из московских ресторанов. Уже наступил вечер, но народу в ресторане было еще немного. Мы оказались одни за уютным столиком в углу зала, он заказал вина, закусок, и пошла - полилась наша беседа, где я старалась блеснуть своим остроумием, что мне и удавалось, а Максим Осипович (или просто Макс, как его называли друзья) явно давал понять, что я ему нравлюсь. Но о чем бы мы ни говорили, он неизменно сводил разговор к Юре, к его неудавшейся жизни, из-за которой под угрозой оказался его блестящий журналистский талант. И в конце вечера он сказал: «Давайте сейчас вместе напишем письмо Юре Золотареву!» «Нет, я ему писать не буду», - твердо сказала я. «Ну, хорошо. Напишу я, – сказал Макс. – Напишу, что вот мы встретились, сидим в ресторане и пьем за его здоровье. А вы только припишите привет. Идет?» И тут же, вынув из бокового кармана блокнот, он написал Юре небольшое письмо, почти повторив в нем слова, сказанные мне, и протянул ручку для приписки. Я написала несколько незначительных слов, вроде того, что «привет Юра. Как ты поживаешь, мы вот с Максом вспоминаем тебя…» Макс тут же вынул конверт, запечатал письмо и спросил у меня мой адрес. «Ну, зачем..?» - пробовала протестовать я, но адрес все же сказала, и Макс написал его на конверте. «Захочет напишет, а не захочет – и не надо, вас же это ни к чему не обязывает», - сказал Макс, и едва мы вышли из ресторана, опустил его в почтовый ящик.

Каково же было мое удивление, когда через два дня, позвонив на Арбат к брату Саше, я узнала, что на мое имя пришла телеграмма. «Помню. Люблю. Целую. Выезжаю Москву. Встречай 18. Юра». Это было в середине мая 1930 года.

Почему телеграмма на адрес брата? Все это было неизвестно и все это было вполне в характере моего Юры. Ясно, что, пробыв на вокзале почти день, я никого не встретила, и на мои звонки к брату мне отвечали, что никто не звонил. Грустная и усталая я вернулась домой на Башиловку и почти безнадежно спросила у Екатерины Ивановны, не приезжал ли кто-нибудь ко мне (телефона у нас не было). «Как же, как же, - живо отозвалась Екатерина Ивановна. – Приезжал! Такой интересный, такой интересный в сером костюме!» - «Где же он?» - «Вышел на полчаса, сказал, что скоро вернется.» - «Вот я за него и замуж выйду!» - сказала я. «Ну, еще возьмет ли, еще возьмет ли», - с сомнением покачала головой Екатерина Ивановна.

И была встреча. И была ночь, полная разговоров, когда нам обоим надо было выплеснуть все пережитое за годы разлуки.

Через два дня мы расписались в ЗАГСе на Петровке (тогда не надо было ждать 2 месяца) и стали мужем и женой.

«Возвращается ветер на круги своя!» - сказал мне утром Юра. «Но скажи мне, - спросила я, - зачем ты послал телеграмму не на мой адрес, а брату?» «Сказать тебе правду? – ответил мой муж и как-то застенчиво добавил, – Я боялся, что ты замужем.» «Тогда зачем же ты посылал телеграмму и приехал?» «А я решил - все равно. Во что бы то ни стало!» - ответил он.

Вечером мы наскоро справили нашу свадебную вечеринку, и началась наша совместная семейная жизнь.

На этом я обычно заканчивала свою историю о том, как я вышла замуж. И все, кто слушал ее, неизменно спрашивали меня: а что было потом?

А потом, смеялась я, потом я приходила усталая с работы, Юра начинал мне объясняться в любви, а я отбивалась: «Юрочка, я это уже сто раз слышала. Давай лучше подумаем, где одолжить пятерку, чтобы прожить завтрашний день!»

Я часто острила, что у меня плохое настроение, пока у меня нет денег на обед, но стоит мне раздобыть в долг пятерку, как у меня становится прекрасное настроение.

Но это шутка. А в действительности потом была долгая, трудная и, как я теперь понимаю, прекрасная жизнь. Была инвалидность 1-ой степени у мужа в 38 лет, были обстоятельства, сделавшие меня совершенно другим человеком, и было самое большое, самое значительное событие моей жизни - рождение сына, который стал моей радостью, гордостью и надеждой и который оправдал мои ожидания - стал настоящим человеком.

- Папа меня любил, – однажды сказала я.

- Папа тебя не любил, папа тебя обожал! – поправил меня мой сын.

Разве многие могут похвастаться этим?!

Я думаю о том, что не вся моя жизнь вместилась в эту тетрадь, но все, что написано в ней – чистая правда. А ведь есть еще повесть «Вместо завещания», где мой сын досказал за меня то, что не сумела рассказать я.

Оглядываясь на свою жизнь, я вижу в ней немало ошибок и провинностей и, подобно Пушкину, могла бы сказать, что «с отвращением читаю жизнь мою». Я мало успела в жизни, гораздо меньше, чем могла бы. Но за свою легкомысленную молодость я заплатила долгими трудными годами, и не дай бог кому-нибудь вынести на своих плечах то, что вынесла я. И я заслужила уважение людей. Теперь, на склоне лет, я понимаю, какая трудная штука старость. Это время болезней, одиночества, потери родных и друзей. Но я живу с близкими людьми, меня всегда поддерживает мой сын, я стараюсь не быть никому в тягость. Разве этого мало? И дай мне бог только одного – дожить мою жизнь достойно, оставив живыми и здоровыми дорогих мне людей!

* * *

На этом я заканчиваю свою тетрадь.

Дарю ее тебе, Боренька! Делай с ней, что хочешь. Ты можешь быть ее единственным читателем и можешь использовать из нее все, что тебе покажется интересным.

26 ноября 1987 г. Твоя мама.

***

<< Читать начало | Читать стихотворения >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *