Нам позвонят, глава 5

«Ты всегда держишься так, как будто не хочешь позволить людям любить тебя…»

Признаться, он давно не мог представить, чтобы у кого-нибудь явилась такая потребность. С тех самых пор, когда однажды, в субботу, мать сказала ему, что он поедет с отцом к бабушке.

Почему-то к бабушке, состоявшей с ней в ссоре, мать не пускала отца одного. Обычно с ним ездила старшая Юрия Евгеньевича четырьмя годами Лена. Собиралась она и в тот раз, но как-то вяло, и мать сказала, что пусть едет Юра – все-таки у него уроков меньше.

Бабушка  жила в доме гостиничного типа на Сретенке, но они пошли не к трамваю, а на метро, долго куда-то ехали и наконец оказались в Сокольниках. Там и ночевали у незнакомой веселой женщины, угощавшей его конфетами и уложившей спать в маленькой комнате без окна, где кроме огромного сундука стояли треснувшая ванна и старый буфет с мрачной совой на макушке, из-за которой он долго не мог уснуть. Пробуждение, однако, было счастливым: втроем ходили в парк, проехались на такси, ели мороженое – и все это совершалось так естественно, что у него даже на миг не возникло подозрение о неофициальном характере мероприятия. «Ну вот: съездили к бабушке…» - несколько натянуто улыбался отец, когда, возвращаясь, они поднимались по лестнице, но он не придал его словам значения, решил, что просто отец так шутит. «Как вы провели время?» - спросила за обедом мать, и он заметил, как нахохлилась над тарелкой сестра. «Мы были у тети Аси!» - сказал он и, прежде чем получить от отца первую затрещину, уже знал, что и сестра ездила туда же, и даже приблизительно догадывался о том, что делал отец в Сокольниках.

Колотя его, отец кричал матери, что это она подучила паршивца так сказать, что они были у бабки, призывал в свидетели дочь – пусть подтвердит, где они ночевали прошлую субботу. Отец бил его с таким ожесточением, что в свои неполные девять лет он понимал, что это отец бьет себя. Пришлось сознаться, что были у бабушки, но хуже было другое: написанное на лицах родственников разочарование, словно младший член семьи оказался неполноценным.

С тех пор дома с ним держались натянуто, будто рядом проживал соглядатай. Когда приходили гости, случалось, посреди застолья отец многозначительно поднимал палец и показывал глазами в его сторону, давая понять, что имеются уши. Отдаляясь от произошедшего, он и сам начинал ощущать нечто вроде  угрызения: казалось то, что он понимает теперь, он понимал и тогда, а, значит, обязан был подыграть. В конце концов, чем-то же должно было объясняться отношение к нему близких! Не только отца, но и  сестры, матери… Их мнение о нем время трансформировало и вовсе неожиданным образом: его считали лгуном.

Отец умер, когда Юрий Евгеньевич ещё учился в школе. Благоговейно останавливаясь перед портретом покойного, мать неизменно принимала выражение, призванное подчеркнуть, что такой человек был оклеветан. Всеми силами овдовевшей души она старалась внушить себе, что та, другая женщина была мифом, выдуманным её неудачным сыном. И теперь, бывая на «Речном вокзале», он не мог отделаться от чувства, что им тяготятся.

Мать подрабатывала машинописью, клиентами её были преимущественно гуманитарии, и, встретив в рукописи казавшуюся ей поучительной мысль, она подкладывала лишний экземпляр, чтобы, прощаясь, вручить  Юрию Евгеньевичу в качестве напутствия. «Ко всем суевериям, - гласило последнее из таких поучений, - приводит человека допущение лжи, и потому для борьбы с суеверием человеку нужны усилия воздержания от противных истине поступков, слов, мнений, т.е. усилия правдивости». По-видимому, чем дальше, тем больше укреплялась она во мнении, что главное, чего всегда не хватало сыну, это усилий правдивости.

Интереснее всего было то, что представление о нем как о хитроване разделялось едва ли не всеми, начиная со школы. Он никогда не приглашал к себе сверстников, поскольку окружавшую его дома подозрительность они бы сразу почувствовали; избегая товарищества, подразумевающего визиты по месту жительства, держался особняком. Исключение составил лишь Губарьков. Но то была дачная дружба, по возвращении в город поддерживаемая на уровне посещения кино и, со временем, знакомых девочек.

Общаясь с людьми, ему невольно  приходилось делать поправку на их отношение к себе, в результате и случались издержки, подобные той, которую он сознавал сейчас, возвращаясь от Губарькова. Он чувствовал себя словно после школьной контрольной по арифметике, в которой у него не сошелся ответ. Бывало так: уверенный в решении, он вылетал в коридор, где, терпеливо заикаясь, Мишка Лифшиц объяснял ему, что в общем рассуждал он правильно, только не учел, что у этой дроби совсем другой знаменатель… В сущности, жизнь была тем же действием с простыми дробями, где в числителе поступки ближних, в знаменателе их намерения и где всякая успешная манипуляция возможна лишь при условии неусыпного внимания к знаменателю.  Имелась дробь со следующим числителем: зная, ради чего он приехал, Губарьков стирает записанный на доске номер. В знаменателе, по-видимому, должно было стоять: «Не считай меня идиотом и, кормя ужином, не заставляй выглядеть угощающимся на халяву…» Оказалось же, что с ним не затевали никакой купли-продажи, что доску Губарьков вытер машинально, по своей флотской привычке обеспечивать чистоту. Да это был и не тот номер. Сейчас он старался уверить себя, что, покупая вино, также не имел в виду никакой задней мысли… Какие-то соображения, понятно, были, но ведь  вопрос можно поставить и так: разве, не будь этой телефонной надобности, он пожалел бы пятерку!

«Ты всегда держишься так, как будто не хочешь позволить людям любить тебя…» Это походило на признание. Он вспомнил, что больше месяца не собрался прочесть последнюю пьесу Алексея Ивановича, и, едва войдя в дом, взял её в постель, тем более что называлась она «Л ю б о в ь». Устраиваясь поудобнее, на пододеяльнике  под носом он обнаружил метку «Ноги!». То было Сонино нововведение, и, хотя переворачивать одеяло он не стал, смотрел на отпечатанное вразбивку название пьесы менее скептически.

Поначалу ему вообще показалось, что достигнут значительный рост. Особенно это касалось ремарочной части. Например, появляясь дома, мужской персонаж переобувался у вешалки, что сопровождалось следующей авторской ремаркой: «Время, в течение которого герой надевает домашние туфли, оставляю на усмотрение режиссера». Обращение к режиссеру, как бы подразумевающее, что постановщик уже находится в процессе работы, создавало впечатление  значительной близости материала к сценическому воплощению. Несомненно, то был некий признак маститости, не позволявший сомневаться, что имеешь дело не с первым драматургическим опытом. К сожалению, последующее изложение подтверждало лишь этот, количественный, а не качественный рост. Главное же -  за версту выпирала идея, заставляя вспомнить замечание ученого, что если теория слишком высовывает голову, то, скорее всего, её отрубят. Притом «голова» была и несимпатична для реперткома. Сразу становилось ясно, что союз между героями заключается без любви, по внушению практического смысла, - короче, видны были  кавычки, которыми надлежало снабдить название пьесы зрителю.  Не выручало её и то, что за персонажами чувствовались взятые из реальной жизни прототипы. Как и в большинстве произведений этого автора, в герое Юрий Евгеньевич без труда узнавал себя, героиней же на этот раз была Соня. Действительно, отношения, существовавшие между этими людьми, нельзя было назвать любовью. Но все же, копай Губарьков глубже – хотя бы на уровне упомянутой надписи «Ноги!», - можно было бы представить зрителю нечто поучительное, ориентируя его не на редко встречающееся идеальное, а на реальность, где подчас метка на пододеяльнике греет больше, чем поцелуй.

Засыпая, он  представлял себя с Соней на даче. Вот, кончив Кикину стирку, за которую бралась после семейной игры в «Угадайку», она ныряет к нему под одеяло и трепетно ждет, пока её тронут за плечо. В объятия к нему Соня бросалась с исполнительностью, словно это был кабинет генерального прокурора. Не то чтобы вызов к начальству сулил бог весть какие радости, но ведь это показывало, что как с работником с нею считаются.

Утром он позвонил по взятому у Губарькова телефону. «Это Юрий Евгеньевич», - сказал он. «Кто, простите?..» - переспросила трубка, из чего он заключил, что на контроле его пока не держат. «Я относительно Данкевич…» - сказал он. «Да, да, - согласился женский голос. – Она просила вам позвонить…» Возникла пауза, словно ему предоставлялось последнее слово. «Разумеется, я буду». – сказал он со сдержанной интонацией подсудимого, сознающего, что мягким приговор быть не может. Трубка молчала. Похоже, ему давали понять, что приговор приговором, но ведь суд состоит из живых людей. Что им твое смирение перед законом! Человек ценит общение, прочувствованное слово, которое бы поддержало в нем уверенность, что он не только судил, но и воспитывал и преуспел в этой, едва ли не главной своей цели. Он уже хотел пожаловаться, что ему нелегко сейчас говорить, и просить отложить разговор до личной встречи, но его опередили: «Значит, так: с Петроверигского мы выезжаем в десять… Чуть не убежало молоко!.. Или в одиннадцать в Вострякове».

Положив трубку, он пытался понять, чем была вызвана пауза? Тем ли, что от него действительно ждали эмоциональной части, или же тем, что следили  за кипятившимся молоком?  Во всех случаях молоко выглядело   обнадеживающе. Если, ожидая его излияний, не переставали следить за плитой, выходит, не так-то уж были захвачены этой историей. Когда человек жаждет крови, ему нет дела до молока, и уж конечно он не станет напоминать, что употребляет столь безобидный продукт.

Он был на месте в половине одиннадцатого. Было теплое утро. Отгоняя редкие тучки, прилежно шумели деревья за кладбищенской оградой, и выстроившиеся возле нее ряды цветочниц с рассадой резеды, левкоя, анютиных глазок, казалось, не смущались отсутствием покупателей, словно нерентабельная вахта под этими стенами обеспечивала бессмертие. Поставив машину, он хотел подойти к ним, но передумал: с цветами он привлекал бы больше внимания, а наведывавшийся в пансионат и несколько раз видевший их вместе Майин сын  без того поглядывал на него подозрительно. «Знаешь, что сказал мне сегодня мой студент? – пыталась улыбнуться Майя, проводив своего гостя на станцию. – У тебя, говорит, есть одна особенность: увлекаясь, ты наделяешь предмет своего увлечения не присущими ему качествами… Я так и обмерла. Например, - смотрит на меня своими хитрющими глазами, - ты утверждаешь, что Пират – чистопородный пес».

Он решил дожидаться не у входа, а на территории, возле гранитной мастерской. Собственно, важно было показаться палатной сестре – он пропустит процессию мимо, пристроится в хвосте, где её и следует искать, поскольку в таких случаях лечащий персонал не стремится занять главенствующее положение. Из находящихся же в арьергарде она, несомненно, будет выделяться скорбью, думал он, наблюдая спланировавшую на провода ворону. Стараясь удержать равновесие, ворона то взмахивала крыльями, то поднимала хвост и в конце концов улетела.

Из ворот мастерской то и дело выезжали грузовые мотороллеры, увозя готовые к употреблению памятники, и каждый раз он ловил себя на вычислении, чему равняется тире между двумя датами и далеко ли  ему до этого срока. В прошлые выходные в Лукове куковала кукушка, но все с перерывами, так что ему ни разу не удалось получить больше семи. Он говорил себе, что просто это такое весеннее кукование и не особенно продолжительные паузы можно не учитывать. Однако и при этом условии больше двенадцати не выходило. Насколько он понимал, Майе было года сорок три… Он вспомнил, как она рассказывала про свою больницу, про деда, который считал ее сверстницей, и тут в ворота вкатили катафалк. В нем находилось что-то сухонькое,  предчувствием схватило сердце, он отвернулся, а когда, собравшись с духом, хотел идти,  увидел, что по аллее удаляется небольшая пожилая группа. Он понял, что ошибся.

Он не думал, что будет так нервничать, но, когда в ворота вступила академическая толпа с преобладанием молодых интеллигентных лиц, натянутая скорбь которых не могла скрыть того обстоятельства, что ещё только начало двенадцатого, что день обещает быть прекрасным и середину его можно провести не на службе, а на пляже, он немного успокоился. К тому же катафалк везли в середине, и его пассажир не был виден.

Сестру он узнал сразу. Неопределенного возраста, с блеклым, без косметики лицом, она шла в конце процессии с букетиком тюльпанов, держа наизготовку носовой платок, который по временам подносила к глазам.

Сквозь пролом в стене вышли на новую территорию. Не покрытая асфальтом дорога вела мимо сваленных в кучи высохших венков, жестяных банок  и цветочных корзин, плетение которых напоминало оголенные тлением человеческие ребра. Справа была молодая березовая роща, впереди стояли опоры высоковольтной линии, а ещё дальше  сушились на солнце крупнопанельные новостройки Тропарево. В виду открывшегося простора постепенно исчезала тягостная кладбищенская атмосфера, как-то казалось поближе к жизни, и молодежь шла, поглядывая по сторонам, будто её вывезли за город.

Наконец остановились, толпа разбухла, слышались обрывки речей, и люди впереди держали руки за спину, как будто пришли на собрание. Оказавшаяся неподалеку сестра высматривала кого-то в середине,  стала протискиваться, и ему пришлось проделать то же. Не следовало обманывать ее ожиданий: она должна была запечатлеть его возле Майи.

Первое, что он увидел, был голубой трикотажный батник, в котором Майя была у него  последний раз, и у него снова сжало сердце, как полчаса назад, когда он обознался. Памятуя про  больничного деда, он боялся взглянуть на её лицо  и видел лишь руки стоявшей в изголовье свекрови, судорожно гладившие утопавшее среди алых гвоздик что-то темное. Он не отпускал их глазами и во время процедуры прощания. Последней подошла сестра -  робко, словно боясь, что её прогонят, - образовалась пауза, и тут он увидел Майю и в первый момент не узнал… Он никогда не подозревал, что эта женщина была так красива. Куда-то исчезла дантовская чужинка, и бледное лицо хранило улыбку некрасовской крестьянки, которая, после всех своих трудов, успела выбежать к околице и, так ничего там не дождавшись, все-таки засыпала с надеждой. Чего она ждала?.. Похоже, это выражение смущало и свекровь, -  не переставая гладить ей волосы, она вращала головой на сухой шее, будто в последнюю минуту должен был подойти тот, кто оправдает ожидания её дорогой девочки.

Майина улыбка стояла перед ним и когда уже закрыли крышку, и когда машинально он шел назад, все пытаясь прочесть в ней упрек, объяснивший бы полученное им странное приглашение… Но упрека не было и тени – все оставлялось его совести. Бегло окинув взглядом представленный материал, она положила ему на плечо благожелательную руку исполнительницы приговора, чтобы препроводить к сознанию, что это доверчивое существо убил он. Что все подозрения на его счет, казавшиеся ему до сих пор безосновательными, подтвердились не оставлявшим сомнений образом.

По инерции он отметил, что мимо прошла сестра, которую он собирался подвезти. Теперь все это было неизмеримо далеко от него, словно на другой планете. «…С Петроверигского мы выезжаем в десять…»

И тут его осенило!.. Он даже остановился, пораженный тем, что не подумал об этом сразу. Это же была та самая больница, в которой Майя находилась и год назад! Специальная больница для сердечников. Причем тут гинекология?!

Да, но ведь могло случиться так, что она оказалась там после и вследствие этого.

Могло… но все-таки появлялся шанс. Ещё минуту назад он не представлял себе и такого.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *