Нам позвонят, глава 11

После очередного совещания Бирюкова сказала ему: «Вы, конечно, будете на коллегии?..» Подобный вопрос был равносилен утверждению в должности (Наполеон все ещё находился в больнице, удаление его на пенсию было, по-видимому, уже решено), но, против ожидания, Юрий Евгеньевич не испытывал радости. Впервые он почувствовал то, о чем никогда прежде не думал: крушение ближнего есть в сущности твое собственное крушение, - и ощутил странную потребность увидеть своего начальника.

Заложив руки за спину, сильно похудевший Наполеон ходил вокруг нарядной больничной клумбы, изредка взглядывая на нее, словно то была проигранная позиция Ватерлоо. Стоя у слияния центральной аллеи с кругом, по которому свершалась это кружение, Юрий Евгеньевич напоминал себе сурового русского императора, при смерти вспомнившего про побитого им палкой, давно отставленного камердинера и не желавшего отойти в вечность, не испросив у старика прощения… Сколько раз под Наполеона копали, упрекая редактируемые им проспекты в стандартности изобразительных решений, сколько раз слушали на всевозможных уровнях! Но стоило гонителям узреть Наполеона, так сказать, живьем: с выражением гражданской убежденности в том, что не существует наказания, которого он не заслужил, - и … меч не сек повинную голову. Участвуя в эпопеи с «заслуженным…», Юрий Евгеньевич понимал теперь причину вменяемой начальнику изобразительной традиционности. Дело было в том, что поприще свое Наполеон начинал кладбищенским фотографом. По-видимому, тогда он и выработал для себя эталон композиции: особняком взятый передний план, позади – родственники и знакомые. Позднее на всех фото, подписанных «Нап. Карпов», впереди располагался станок, из-за которого тянула шеи бригада. Этот же принцип обнаруживал себя и в проспектах. Разница была та, что, ввиду значительной величины, объект экскурсии (гора Машук, новый корпус санатория «Россия» и т.п.) перемещался на второй план, вследствие чего люди получали возможность присутствовать на первом… Но разве подобные издержки не искупались преданностью делу? Разве в обозримом пространстве существовал человек, способный не спать из-за каждого выпуска проспекта!

Уже несколько раз, оказываясь возле, Наполеон пробегал его направленным в себя взглядом, наконец, на очередном витке, будто обо что-то споткнулся, поправил очки, и лицо его приняло неприязненное выражение. Очевидно, он думал, что к нему приехали уговаривать писать заявление об увольнении.

- Вы ко мне? – спросил он, оглядываясь, словно надеялся ошибиться.

- Если не прогоните… - Пакет с виноградом мешал Юрию Евгеньевичу: в его руках он должен был казаться Наполеону верхом лицемерия.

- Догадываюсь с чем, - Наполеон кивнул. – На днях мне исполнилось шестьдесят восемь лет, и я дал себе слово впредь говорить прямо. Признаться, с непривычки это нелегко… Вы привезли проект моего заявления об отставке? Напрасно, поскольку такое заявление я заготовил сам. - Наполеон полез во внутренний карман больничной куртки.

- Кадрами у нас занимается Черма. Я, если позволите, навестить… - Он смутился, и Наполеон смотрел на него с испугом, словно больным был его гость.

- То есть навестить?.. – переспросил он, все ещё держа руку за пазухой.

- Заметьте: в нерабочее время. Конечно, от вашего заместителя этого ожидать нелегко… - вернулся Юрий Евгеньевич к своей обычной манере, и ей Наполеон сразу поверил.

- Кто вам сказал, Юрий Евгеньевич! Очень рад… можно даже сказать – ждал! – Наполеон схватил его за рукав, будто удерживая дорогое видение.

- Кто-то подписывался говорить правду…

- Силен в решении, но слаб в осуществлении, - Наполеон махнул рукой. - Лучше подумаем, куда я вас веду?.. Знаете что: давайте дышать! – Он посмотрел на хмурившееся небо. – Не холодно. Я здесь все время гуляю. Вообще – не знаю замечали ли? – я человек увлекающийся! Помню, увлекся фотографией (я как раз женился), так до того, знаете ли, меня захватило, что ночью, под одеялом, - вы не поверите!..

- Фотографировали ?

- … перематывал пленку! Жена даже обижалась…

Впервые он видел своего начальника смеющимся и, шествуя рядом с ним по осенней аллее, вспоминал замечание философа, что всякое доброе чувство имеет своей основой сокращение расстояния. Посылка эта доказывалась тем
, что нетрудно выстрелить в лошадь, находящуюся на таком удалении, что представляется вам лишь точкой на горизонте. Но попробуйте выстрелить, видя перед собой её глаза… Двенадцать лет он сидел с этим человеком в одной комнате, но, казалось, впервые видел его лицо – лицо крестьянина, которого подвели к телескопу.

- Хорошо выглядите, - сказал он. – Прямо хоть в Авиньон!

- Да, похудел, - уточнил Наполеон. – Секрет прост: два «н», деленное на «у», равняется двум килограммам!

- В точных науках я отставал…

- Две клизмы на ночь, одна – утром… - рассмеялся Наполеон. – Но, знаете ли, есть неудобства: на этаже всего два туалета. А поскольку эта формула прикладывается почти ко всем (все-таки - гастроэнтерология!)…Словом, вы понимаете.

Было что-то знакомое в его балагурстве больничного сторожила… «Петроверигский дед»! – осенило Юрия Евгеньевича, и он обернулся, словно поблизости находилась рассказывающая про своего «кавалера» Майя. На мгновение ему показалось, что действительно увидел её – как бы из машины, отъезжая, в зеркало: морозный вечер пахнет арбузом, возле подъезда деревцо в инее, будто выдувает из лопнувшей трубы пар, и в этом облаке Майин силуэт.

Справа вставал очередной больничный корпус. «Социалистические обязательства отделения органов чувств» - значилось на стенде у входа, и Юрий Евгеньевич попытался представить себе Петроверигский, спустившуюся на прогулку Майю.

Вспоминая о ней, он испытывал состояние детского пробуждения: так касалась его плеча мать, чтобы повести в сад на Зубовскую, в едва только зеленевшую, день ото дня все более притягательную жизнь… Как в Деткове после дождя, устанавливался благостный фокус, внушающий, что «нет безобразья в природе» и все происшедшее и происходящее с нами и то, что произойдет, получит в её общей картине свое место и утешающий смысл. Порукой тому являлось самое дорогое его теперь достояние – сознание, что в Майиной смерти он не повинен, причем его невиновность стала приобретать в его глазах видимость совершенного доброго дела. Предшествовавшие губарьковскому известию месяцы тревоги, его подозрение, Востряково, решимость дознаться истины, метания в ожидании звонка от Лены – разве не обладало все это высокой себестоимостью и разве причиной всего не была Майя?! Отсюда было рукой подать до согревавшего душу доказательством собственной порядочности впечатления, что ради этой женщины ты претерпел.

Напротив, пытаясь разобраться в Майином чувстве, он постепенно утрачивал это состояние приподнятости, память всё чаще подводила его к наиболее уязвимому месту – странному поведению Майи в последние месяцы.

После первого свидания в Москве он было решил отойти. Прошло несколько недель, Майя тоже молчала – это молчание словно компрометировало его. «Когда ты приедешь?» - спросил он, позвонив сам. «Никогда…» - Майя замолчала. В таких случаях хуже всего натянуть поводок, давая женщине почувствовать, что боишься её потерять. Но Майин ответ был столь неожиданным, что он тут же допустил промах. «Могу я спросить, почему?..» Он даже не смог обеспечить сколько-нибудь равнодушную интонацию. «У меня на правом сапоге сломалась молния, - в Майином голосе слышалась улыбка, - и нигде не берут чинить…» И все-таки он не мог избавиться от впечатления, что её «никогда» было сказано всерьез, что говорить с ним начинали с решением не встречаться. Это впечатление усилилось, когда он заметил, как в передней Майя взглянула в зеркало и тут же отвернулась с незнакомым выражением, словно давая себе слово, что находится здесь в последний раз. Они виделись ещё трижды, звонил всегда он. Он не мог ошибиться - его звонка ждали, но, когда он предлагал встречу, возникала пауза, рождавшая подозрение, что с ним не были искренни до конца.

Желая отделаться от этой мысли, он взглянул на Наполеона, которого тоже покинула веселость.

- Считается, что старость дается человеку в награду. – Наполеон остановился и, прежде чем продолжать, несколько раз открыл рот, словно запасаясь воздухом. - Награда - за что?.. Долгое время, дорогой мой, математика страдала из-за того, что законы конечных величин прилагались к величинам бесконечным, - продолжал Наполеон, и, демонстрируя готовность воспринять его откровение, Юрий Евгеньевич переложил в другую руку пакет с виноградом. – Мы страдаем по той же причине. Величины бесконечные: человеческую жизнь, свое назначение в ней пытаемся оценить посредством величин конечных: движение по службе, симпатии начальства, одобрение домочадцев. Когда же наступает старость, выясняется, что нечего, собственно, предъявить. Готов бодро смотреть в глаза посмертному забвению… Одна внушительная поза, больше ничего… Вы пытались когда-нибудь постичь смысл понятия Вселенная? – Наполеон снова остановился и посмотрел в темнеющее небо. – Иногда поднимешь глаза: представишь себе нашу галактику, ну там ещё следующую, которая нашу в себе заключает. Пусть третью… Но ведь это не имеет конца!.. Просто отказываешься понимать. Но, дорогой мой, зачем смотреть в небо? Загляни в себя! Это, знаете ли, почище Вселенной. Часто ли мы пробуем – не приглашаю познать себя - подвергнуть честному анализу самое несложное движение души? Всю жизнь недосуг, всё чего-то не хватает: времени, квартиры, денег, путевки на курорт. И препятствиям этим радуешься! Потому что – заглянешь в себя – тут же и выскочишь, как пробка из воды. Запустение, беспорядок – просто опускаются руки. Плохо, плохо… - Наполеон покачал головой. – Мой дед говорил: «Хорошо мы только лежим в земле». Простите, что чересчур много комментирую вам свои мысли. Но много приходит в голову философии… нужно бы завести конспект. – Наполеон взял своего гостя под руку. – Ференц Лист уверял, что настоящим музыкантом можно стать, лишь будучи значительным человеком. И это, конечно, применимо не только к музыке.

- Вопрос в том, что это значит - быть значительным? – заметил Юрий Евгеньевич, стараясь держаться взятого собеседником тона.

- Вот! – воскликнул Наполеон. – Когда-то я думал, дело – в таланте. А теперь понимаю, что нет!

- Хотите сказать, что значительным человеком можно быть, не обладая талантом?

- Вне всякого сомнения! – подхватил Наполеон с лучезарным выражением человека, приготовившего вам истину. – Иначе - чем бы стали жить люди, не знающие за собой особых талантов? А ведь их большинство. Природа, дорогой мой, распорядилась так, что высшее наше назначение состоит в преодолении эгоизма. И это прекрасно, поскольку справиться с этой задачей шансы одинаковы и у гения, и у нас с вами… А теперь, - Наполеон полез за пазуху, - позвольте, как говорится, приложить теорию к практике. Передайте это заявление Бирюковой. Не думайте… я написал его по собственному почину и не потому, что вопрос о моей отставке, скорее всего, уже решен. Когда-то, в приходской школе, батюшка спросил меня: как следует собирать урожай? Нужно было не просто ответить, а заручившись Писанием. Тогда я получил высший балл.

- И как же?.. – Юрий Евгеньевич смотрел на всунутый ему Наполеоном конверт, и на душе было плохо от сознания, что все эти годы он видел в этом человеке лишь одушевленное препятствие к увеличению оклада.

- «…Не дожинай до края поля твоего, и оставшегося от жатвы твоей не подбирай. И виноградник твой не обирай дочиста, и попадавших ягод в винограднике не подбирай. Оставь это бедному и пришельцу».

- Интересно, кем из них вы считаете меня? – Юрий Евгеньевич машинально вертел конверт.

- Разве дело в вас?! Дело во мне. «Не дожинай до края поля твоего…» Я и так засиделся.

- С такой памятью не грех и засидеться.

Подобный комплимент предполагал немедленное возвращение конверта, Юрию Евгеньевичу показалось даже, что Наполеон напрягся в ожидании. Но, вспомнив про приглашение на коллегию, он подумал, что все-таки человеку приятнее сознавать себя вышедшим в отставку, чем отставленным, и сунул конверт в карман.

- Ну-у!.. – протянул Наполеон, отводя взгляд от его кармана и направляясь со своим гостем к больничным воротам. – Из детства помнишь на всю жизнь. Во дворе моего деда были качели, и я помню себя пяти лет – я взлетаю на этих качелях и с высоты, через забор, вижу крытую железом крышу дома на другой стороне улицы. Железная крыша была признаком зажиточности… - Он остановился перед воротами, словно дальше находилось не шоссе, а двор его деда, и ему понадобилось время, чтобы расстаться с этой иллюзией. – И ещё… - продолжал он, встряхиваясь, - хочется, чтобы вы знали… В отличие от себя, вас я считаю человеком с искрою божьей. Только… позвольте мне эту откровенность – себя ещё не нашедшим.

- Будем в этом направлении работать! – Юрий Евгеньевич изобразил подобие улыбки. – Кто бы подсказал – как?

- Ка-ак? – протянул Наполеон, задумываясь. – Мне кажется, я теперь понимаю… Попытайтесь стать… - казалось, прежде чем рекомендовать свое средство, он хотел испробовать его на себе, - доверчивее. Помните, у поэта? «И ко мне доверчивость пришла, лучшая подруга человека!»… У меня был знакомый – он подсчитал, что платить штраф в троллейбусе значительно выгоднее, чем каждый раз покупать билет. Едем через месяц – берет билет! Ты же, говорю, подсчитал? – «Ка-ко-ое!.. – отмахивается. – Экономишь четыре копейки, а нервов изведешь на рубль…» Подозрительность, дорогой мой, обходится нам много дороже. Смотрите, что получается: восемь лет я сторожу свое место, мне кажется, что все под меня подкапывают, начиная с вас. А вы приезжаете ко мне сегодня, и мне становится стыдно… Наполеон взглянул на часы: - Тридцать пять минут нашего… пора на ужин… «Участники коллегии обменялись рукопожатиями шестьдесят шесть раз – вопрос: сколько человек присутствовало на заседании коллегии?...» – Наполеон протянул руку, и, пожимая её, Юрий Евгеньевич испытал чувство обретения чего-то существенного. «Ты не должен на меня обижаться, если я стану говорить тебе, что не могу с тобой увидеться… Просто это значит, что я плохо выгляжу и не рискую тебе показаться».

Вспомнив эту Майину фразу, прежде казавшуюся ему не более чем отговоркой, он, по привычке, прошел было мимо, но тут в ней будто забрезжило что-то… Он поспешил вернуться и остановился перед открывшейся ему разом и во всей очевидности истиной: ведь ей предстоял Петроверигский!.. Приближение его она читала в зеркале и боялась лишь одного: чтобы и он не разглядел того же.

- Иногда думаешь, - поглядел Наполеон в глубь аллеи: - дойдешь туда, значит, дойдешь и обратно. Какое заблуждение!..

Он медлил и, тронутый откровенностью этого, возможно навсегда уходившего человека, Юрий Евгеньевич вдруг захотел задержать его и, единственному, как на духу, поведать то, о чем никто, конечно, не мог и помыслить: что его любила прекрасная, необыкновенная женщина!.

- Рекомендуют физкультуру, - объяснял Наполеон, - сооружайте, говорят, мышечный корсет! Я было приступил, но пришел сердечник и всё отставил. А то, грозит, угодите в четвертый корпус… - Наполеон кивнул на видневшееся за кустами одноэтажное строение. – Так что на этом свете мышечного корсета у меня, по всей видимости, не будет.

Признавшейся в любви гимназисткой Наполеон устремился обратно, а Юрий Евгеньевич стоял, уставившись на характерное строение за кустарником, понимая, что это морг, и сознание рисовала три месяца в Петроверигском, где каждый день его ждали и где – сейчас он понимал это! – с ним не мог соперничать ни один врач.

Если когда-нибудь вам придется быть в городском экскурсионном управлении, заглянув в комнату по соседству с той, где выдают путевки, вы увидите грузного человека лет сорока. Это Юрий Евгеньевич. Вы успеете его рассмотреть – привыкнув, что посетители путают комнаты, он не обратит внимание на ваше вторжение. Не сразу обернется и сидящая против своего нового начальника Черма. Под одну крышу с управлением бюро переехало недавно и располагается теперь не на втором, а на первом этаже, что дало Губарькову повод заметить товарищу, что тот стал ближе к жизни. «Из всех наших сверстников, - продолжал Алексей Иванович, касаясь утверждения Юрия Евгеньевича заведующим, - ты всегда открывал очередную страницу первым: первым женился, первым родил ребенка, развелся первым. Первым стал начальником…» - «Остается первым умереть». – заметил Юрий Евгеньевич.

Что касается дел семейных, то около года назад он съехался наконец с женой и пасынком. Обмен оказался не очень удачным, зато в центре. Кто говорит - в Армянском, кто – в Петроверигском переулке.

Словом, по единодушному мнению сослуживцев, нашедших в его лице выдержанного и снисходительного руководителя, у Юрия Евгеньевича всё в полном порядке. И лишь Черма отмечает в своем начальнике появившуюся странность: какую-то прямо ревность к телефону. Всякий раз, как она берет их общий аппарат на свой стол, он косится, словно именно в этот момент ждет звонка. Когда же раздается звонок, он всегда старается снять трубку первым, заставляя присутствующих вспоминать про ожидаемое им якобы новое, значительное повышение.

Но ему никто не звонит.

*** конец ***

Предыдущая глава

Нам позвонят, глава 10

Он спрашивал себя: что, собственно, произошло? Разве он услыхал от Сони что-то такое, чего не знал сам?

Тем не менее по дороге из Лукова его не оставляло впечатление потери. Теперь, когда Соня сказала, что любви нет, он сознавал, что не был готов к тому, чтобы эти слова были произнесены. Одно дело не питать иллюзий (здесь все-таки ты хозяин положения, под настроение можешь и забыться, приняв метку на пододеяльнике за проявление чувства), и совсем другое - лишиться возможности питать их. Так расстаешься с вроде бы бесполезной вещью: в тот самый момент, как она перестает быть твоей, начинает казаться, что без неё-то и нельзя обойтись.

«Вы все хотите любви! Чтобы вас как-то необыкновенно любили…»

Он заставлял себя признаться, что в глубине души рассчитывал именно на это, - с того самого дня, как посредством Георгио убедился, что ничего похожего внушить своей первой жене не смог. Теперь, после Сониных слов, приходилось подвергнуть сомнению правомерность своих притязаний в принципе. Любили ли его когда-нибудь?..

«Я хотела излить на тебя всю свою нежность!»

Подобные заявления искушали напомнить об ответственности за дачу ложных показаний. Вряд ли меняла картину и женщина из соседнего дома, успевавшая забежать к нему утром субботы по дороге за покупками для семейного завтрака. Ещё куда ни шло – её подруга: чтобы согрешить с ним, она раздобыла мужу билет на «Мастера и Маргариту»!.. Но ведь более строгий моралист мог дать делу другое освещение: люби она его, билет на Таганку она отдала бы не мужу, а ему.

Он ощущал себя словно после ампутации. Нужно было на что-то опереться, найти какие-то костыли. Однажды на лекции о долголетии врач говорил о том, как важно после тридцати пяти решить для себя вопрос, что у тебя главенствует: семья или карьера? – и, ответив на него, соответственно распределять душевные силы. Вопрос этот был решен им давно и не в пользу семьи. Казалось бы, в создавшейся ситуации следовало усугубить служебное рвение. Но он с удивлением обнаруживал, что, в свете сделанного им только что открытия, идея карьеры лишалась для него едва ли не всей своей прелести.

И тут он вспомнил про Майю. В следующий момент он уже презирал себя за это хватание за соломинку и даже покосился на сидевшую рядом Соню, будто его могли уличить в этом неблаговидном, животном рефлексе. Однако следом он почувствовал, что непостижимым каким-то образом удержался на поверхности. Боясь поверить этому впечатлению, он посмотрел в зеркало. Губарьков и Маргарита ехали по углам, точно разводиться собирались они. Какое-то время он старался ни о чем не думать, когда же вернулся в себя, на месте прежней пустоты обнаружил Майю. Она вошла к нему тихой больничной няней, знающей, что ей не дано исцелить. Её удел – подать воды, поднять штору, взбить подушку. Но считал же великий врач, что подчас разумнее довериться не искуснейшему из его коллег, а добросовестной сиделке… Потихоньку отпускало душу, словно прошлись по запущенной комнате влажной уборкой, открыли окно. Свежий воздух баюкал сознанием, что жизнь не кончена, и он отчетливо видел Майю, притом так, как если бы это было не прошедшее, а предстоящее.

Она сказала:

- Хочу вина.

Они встретились в половине четвертого возле магазина «Армения» и как раз проходили мимо кафе-мороженого. Было начало ноября с мокрым снегом, только мороженого и не хватало! Но Майя уже потянула тяжелую дверь, за которой, задумчиво пересчитывая мелочь, сидел швейцар – состарившийся Кай, складывающий из льдинок слово «Вечность».

Зал был пуст, но, усевшись за столик, Майя то и дело поправляла волосы, как делают очутившиеся в ресторане провинциалки. Неожиданно для себя он вообще открывал в ней провинциальный парад: и серое платье с вырезом, и накинутый на плечи расписанный яркими цветами платок, не говоря уже о надетых не по погоде вечерних туфлях, - все это привлекалось едва ли не в первый раз, словно ожидавшее случая. Оставалось лишь удивляться, куда смотрели её итальянцы !

- Стало быть, вино… - Он раскрыл меню. – Может, коньяк?

- Коньяк ! – Майя снова поправила волосы.

- Это уже кое-что… По-моему, раньше ты не пила.

Он оглянулся на официантку.

- Раньше я не делала и многого другого, - засмеялась Майя. – Тебе предстоит убедиться, что ни один процесс не прогрессирует столь стремительно, как процесс развращения женщины.

Это был уже прямо текст Маргариты, но исполненный ещё менее естественно. Впервые её губы были подкрашены и, проявив морщинки на бледном лице, воспринимались как сигнал терпящего бедствие судна.

Принесли коньяк и пирожные.

- Ну!.. – сказал он, разливая коньяк по рюмкам и думая, как удачно, что все это происходит днем и нет необходимости в соблюдении полного протокола свидания.

- Я знала, что сегодня ты позвонишь, - сказала Майя, сжимая ножку рюмки указательным и средним пальцами.

- Ты была одна?..

- Я?.. Почему ты об этом спросил?

- Просто не предполагал, что ты дала мне домашний телефон. Тебе могло быть неудобно говорить… - Нелишне было притушить её экзальтацию, не дать уж слишком оторваться от реальной почвы, на которой имелся муж, чье место занимать он вовсе не собирался.

Похоже, однако, он перестарался – будто в начале разбега подставил человеку ногу. Некоторое время Майя молчала, словно при падении растеряла все припасенное для этой встречи имущество.

- В самом деле… - сказала она наконец, не без усилий удерживая прежний тон. – Я не подумала… Собственно, дома был только сын. Сидел посреди ванной, зубрил сопромат, а я делала ему укладку…

Следовало помочь ей хотя бы частично собрать рассыпавшееся добро.

- Журнал «Юность» свидетельствует, что, сдав сопромат, становишься настоящим мужчиной. – Он попытался улыбнуться. – Я ещё подумал: а что делать гуманитарным товарищам?

- При чем тут сопротивление материалов? – радостно приняла Майя его помощь.

- Чтобы уметь его преодолевать.

- Ах та-ак! – На лице её снова была улыбка. – Боюсь, что эту науку он уже постиг. Не в той степени, как некоторые гуманитарии… но для своего возраста достаточно. «Ма-ать, - ноет, когда я вернулась от телефона, - ты не обидишься, если вечером я поеду к Марине?» - «Что, говорю, с тобой делать? Видишь, как хорошо, что ты меня послушался – побрился и вымыл шею». Кто такая эта Марина?.. Утром позвонила меня поздравить – голос приятный…

- За тебя! – поспешил он поднять рюмку, словно она могла догадаться, что об этом дне рождения он не помнил.

- Свекровь пророчит: готовься обзавестись внуком! – Поставив рюмку, Майя уже смеялась. – Не-ет уж, отвечаю, я собираюсь обзавестись не внуком, а любовником. На что ребенок – скептически: «Ну, мама Майя, ты даешь! Ты как птица Феникс!» Подозреваю, «мама Майя» представляется ему чем-то вроде пепла.

Что-то напоминали ему её надрывная веселость, широкая жестикуляция… Тогда он не мог объяснить себе – что? – и лишь сейчас, на фоне финала, понял. Когда-то в зоомагазине на Арбате продавали цыплят. Не смея мечтать о собаке или кошке, он упросил мать купить одного. Между оконными рамами было устроено ватное ложе, питание по тем временам предоставлялось царское. Увы, не в коня был корм. Едва водворившись на жительство, цыпленок стал таять, заставив его весь день просидеть у окна. Как ликовал он, когда по утру раздались бесконечные верещания! Встряхивание крыльев, открывание клюва, попытки взлететь… Что же тогда обещало грядущее возмужание! Желая ускорить его, он бросился на сквер за травой, а когда прибежал назад, за окном уже вселилась тишина – лежала с раскрытым клювом, словно ссыпали на вату горсть пшена.

- В прошлую пятницу, - продолжала Майя, - была встреча нашего факультета. В «Новом Арбате». Мужская половина пришла с женами. Прически, вечерние платья; как одна отправляются в туалет – поправить косметику. Ищу, где бы такое приткнуться и мне? – и тут на меня снисходит: ведь и я могу пойти с ними! Я ведь только дома мужик. Боже, думаю, до чего я себя довела!.. На следующий же день была у парикмахера.

- Тебе хорошо, - сказал он, хотя не замечал, чтобы у парикмахера было достигнуто что-либо существенное.

- Утешения принимаются только в стихотворной форме.

Не желая выдать подлинное состояние дел, он отвел глаза, а когда снова посмотрел на неё, перед ним сидела другая женщина! Черты были те же, но, мгновение назад ведя каждая свою мелодию, они словно подчинились дирижеру и, умело подыгрывая друг другу, дали эффект преображения, далеко превосходящий сумму самого доброжелательного их сложения… И над всем этим сияли дамские пальчики, которым нельзя было не ответить.

- А что тебе подарили? – улыбнулся он, ещё не совсем веря, что это женщина его и что отсюда можно повезти её на Пятницкую..

- О-о!.. – протянула Майя, поводя плечами. – Ребенок подарил мне этот платок. Догадываюсь, что изначально он предназначался Марине… Но главный сюрприз мне приготовила свекровь. По забывчивости она преподнесла мне халат, который я подарила ей на Восьмое марта. Это так в её духе!.. Я вот жалуюсь на неё… но ты не думай, вообще-то со свекровью мне повезло. – Майя посерьезнела.

- Ничто так не украшает женщину, как сознание вины… Пусть даже перед свекровью. – Он взял её руку.

- Пора?.. – встрепенулась Майя.

- Если только тебе… Я не спешу, - сказал он, выдвигаясь однако из-за стола.

- Да. Пожалуй… Сын поехал к Марине. Но муж вернется пораньше – планируется ужин. Который мне ещё предстоит приготовить.

Выйдя на улицу, он отметил у себя покинувшее его было детковское зрение: в глаза лезли всякие пустяки, мимо которых он обычно проходил не замечая. Сидевшая в переходе через Пушкинскую за столиком «Спортлото» дама ела извлеченную из жирно запотевшей банки куриную ножку; наверху, возле табачного киоска, уткнувшись в землю капотом, стояла машина со сдутыми передними шинами и, покрытая снегом, напоминала опущенную дрессировщиком на колени белую лошадь.

- Ты застал меня днем совершенно случайно, - тараторила Майя, придерживая у плеча ремешок сумки, точно за спиной у неё был карабин. – У нас теперь новый заведующий, говорят, погорелец . Взялся за дисциплину и отменил библиотечный день. «Как же, - спрашиваю, - теперь жить?..» Он так посмотрел на меня, что пришлось добавить: «… и работать?» - «Вот вы, - прицепился, - занимаетесь у нас Италией. А думать по-итальянски вы можете?» - «Что вы! Мне и по-русски это не всегда удается».

- С такими шутками не погорела бы ты, - заметил он и предложил спуститься к «Проспекту Маркса», оттуда, прикинул, до него была лишь одна остановка. Разумеется, кратчайший путь на Пятницкую был через «Пушкинскую». Но «Пушкинская» находилась в двух шагах, а Майю ещё предстояло готовить к своему экспромту.

- Вообще-то до «Баррикадной» отсюда прямая линия… - Майя колебалась. - А тебе? Ведь и тебе здесь удобнее…

Он сделал вид, что, находясь с ней, не думает о том, что удобнее ему , и она сразу согласилась.

В «Цветах» рядом с ВТО он купил гвоздики и, вручив их притихшей Майе, ускорил шаг, показывая, что не забыл про её стесненные обстоятельства, но, в свою очередь, надеется, что поймут и его.

Она поняла и шла молча, изобличая, что процесс, упомянутый ею в начале встречи, не только не прогрессирует, но едва ли когда начинался. Казалось, ей предъявили вексель, на оплату которого, несмотря на все её старания, средства все ещё собраны не были, и его волновало наблюдать, как погибала в спутнице последняя надежда, что – а вдруг! – с этим векселем к ней так и не обратятся.

- Если ты хочешь от меня убежать, то так и скажи, - сказала она наконец, трогая его за рукав. – Или ты собираешься вести меня на Пятницкую пешком? – Она остановилась, показывая, что не в её туфлях идти через это месиво напролом. – В школе, - засмеялась она, - у меня была подруга – она всегда забрызгивала чулки. А я – портфель…

Всеми силами она старалась скрыть от него свое состояние, инстинкт подсказывал ей, что единственное её спасение в естественности, что если что и ценится в женщине её лет, так это легкость, и нет ничего пагубнее, чем позволить мужчине догадаться о твоих проблемах. И все-таки, когда, поднявшись к нему, они вышли из лифта, ей понадобилось перевести дух, словно на этот восьмой этаж она бежала. Её напряженность отозвалась в нем и вовсе неожиданным образом – казалось, проторчав битый день в очереди, приобрел вещь, назначение которой представлялось ему теперь весьма смутно. Он даже не знал, с какого края к ней подойти, и не мог отделаться от чувства несоизмеримости результата и средств, пошедших на его достижение.

Зачем-то он пошел на кухню и, поставив кипятиться чайник, думал о том, что её ждут дома, и, создавая ей эти трудности, он берет на себя определенные обязательства, чего всегда избегал. Пожалуй, ещё не поздно было все поправить. Он посмотрел во двор, где стояла его машина, - в конце концов можно было предложить легкий ужин и быстренько отвезти ее на «Баррикадную»…

- Ты собираешься поить меня чаем?.. – послышалось из комнаты.

- Можно и чем-нибудь более существенным, - сказал он, отправляясь туда и делая вид, что не расслышал в ее голосе иронии.

Войдя в комнату, он включил свет. Майя сидела на тахте в знакомой черной комбинации, и её длинные ноги были похожи на хвост нимфы.

- Погаси… - сказала она, укутываясь пледом, и ему показалось, что она перевела дыхание – как несколько минут назад, на лестничной площадке. – Я женщина старая… некрасивая… - из последних сил держала она чуждую ноту, мешая ему снять комбинацию. И, в конце концов подчинившись, испуганно спросила: - Часы тоже?..

Часы он разрешил оставить.

Она очень старалась, усугубляя тем свою неумелость, и он заботился лишь о том, чтобы не дать ей это почувствовать.

- Ну что?! Что ты хочешь?! – исступленно повторяла она, как будто он мог позволить себе привлечь её к чему-либо серьезному. – Ка-кой ужас!.. Тебе плохо… я знаю, что тебе плохо!

- Перестань… - утешал он. – С чего ты взяла?

- Тебе плохо. – Высвободившись, она закинула руки за голову и неподвижно смотрела в потолок, словно читая на нем страшный приговор.

- Может, позвонишь домой?.. – Воспользовавшись случаем, он кивнул на телефон.

- Что?.. Нет! Не хочу!.. И не напоминай мне больше об этом. – Она повернулась на живот и положила голову ему на грудь. – Ну, солги что-нибудь… например, что я тебе нравлюсь.

- Конечно.

- Вряд ли… - Она задумалась. – Но ведь я надеюсь на исключение. Хоть и понимаю, что это труднее, чем пролезть в игольное ушко… Я часто думаю: ведь если бы не было того кино, то ничего бы и не было…

- Из всех искусств важнейшим для нас является кино. – Он поцеловал оказавшийся у него на губах её палец.

- Брюнет… с голубыми глазами, - разглядывала его Майя. – Эт-то всегда плохо!.. Только, пожалуйста, не молчи! Поговори со мной.

- О чем?

- Ну, скажем, об этом фильме.

- Насколько я понимаю, ты его не видела.

- Правильно понимаешь. Зато после я смотрела его раз пять.

- О том, что мне нравится, я не люблю говорить.

- Тогда поговорим обо мне. В нашем институте всем женщинам раздали анкету для новогодней газеты. Заполнить её должен мужчина. Вопрос первый: «Почему вы обратили внимание на эту женщину?»

- Если я на него отвечу, завтра тебя у меня уведут.

- Не бойся, я не собираюсь предъявлять это в качестве улики. Впрочем… - улыбнулась она, - лучше я буду думать, что ты не хочешь говорить о том, что тебе нравится…Эта бесполая жизнь!.. - Она вздохнула. – А с другой стороны, с другой стороны…Да нет, всё, пожалуй, одна сторона… Понимаешь, есть люди цельные. Это помогает им смириться с прозой. Наверно, я не такая… Когда-то у нас была черепашка. Ползет себе через комнату к двери, а потом её берут и относят на прежнее место. Такая черепашка – я… Копошилась, копошилась всю жизнь – куда-то же мне было нужно… А ты взял и отнес к самому началу… В свое время похожие манипуляции осуществлял со мной муж: время от времени он начинал меня анализировать. В университете его звали «Субъективный идеалист». Ходил, подняв голову кверху, и ничего и никого не замечал…

- Тебя же он увидел.

- Ну… тогда это было не так уж трудно. Даже для субъективного идеалиста… Он говорил, что обязан помочь мне довести содержание до уровня формы. Принимался меня анализировать, с его анализом я соглашалась, а потом обнаруживала, что меня нет, вся разложена на винтики. После одной такой процедуры – дело было в спортлагере на Рыбинском водохранилище – я ушла на одиночной яхте. Сколько я вешу, ты приблизительно догадываешься, это было безумие – идти одной… На фарватере, естественно, перевернулась.

- На фарватере?..

- Это где ходят корабли. Ночь, август, вода холоднющая… В конце концов наши спохватились, что меня нет, вернее, что нет «олимпика»…

- И чем это кончилось?

- Тем и кончилось. Поскольку сейчас я с тобой, по-видимому, кончилось благополучно. Если не считать ревматизма. Зато больше меня не анализировали… Если бы что-нибудь улучшалось посредством этих бесконечных разговоров!

- Не понимаю, чего ты хочешь? – сказал он.

- Чего я хо-чу-у?.. – протянула Майя. – Наверно, невозможного… Хочу, например, чтобы ты был со мной. Не уверена только, хочешь ли этого ты.

Он промолчал, показывая, что не принимает её слов всерьез, и продолжал:

- У тебя есть семья, сын, твои итальянцы

- Что у меня есть, я знаю, - сказала она. – Все дело в том, что теперь я понимаю, чего у меня нет.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 9

- А Юрий Евгеньевич?..

Его разбудил раздавшийся внизу голос Алексея Ивановича.

- На трудовом посту. – Он почувствовал, как Гена поднял глаза к потолку.

- Это и правильно, - заметил Алексей Иванович. – Чем увереннее в себе особь, тем больше она спит. Лев спит двадцать часов.

В Лукове Алексей Иванович появлялся бодро, словно палатный врач среди захандривших больных.

- Проснется ли лев к обеду? – вот вопрос, - улыбался тесть, симпатизирующий Алексею Ивановичу – возможно потому, что, как и его собственная, губарьковская юность прошла на флоте.

- Отправьте к нему львицу. Или львенка, что безопаснее… - Приехала, оказывается, и Маргарита.

- Держи, Кика. Не читал? Тебе как орнитологу должно подойти. Савелию Игнатьевичу – вечерние газеты. Утренних не было.

- По-видимому, ожидается важное сообщение. – Тесть зашуршал газетами. – Благодарю. Они вечно забывают про газеты.

При своем хроническом безденежье Алексей Иванович никогда не появлялся в доме с пустыми руками. Никто не оставался забыт: к Кике потихоньку перекочевывала его зообиблиотека, Соне вручались цветок или конфета, Веронике Георгиевне – утиное крылышко для смазывания противня или надевавшийся на чайник свисток, дававший при кипении сигнал, Юрию Евгеньевичу – пятикопеечная брошюрка санпросвета. В прошлый раз это оказалось «Ночное недержание мочи», и, заметив название, теща, похоже, объяснила себе причину их с Соней раздельной жизни. Во всяком случае, за вечерним чаем он получил чашку поменьше.

Подарочная практика Алексея Ивановича заставляла вспомнить героя его «Любви», посвятившего специальный монолог тому, как наладил отношения со своим букой-соседом. «Добрый день, Иван Иванович!» - при всяком удобном случае приветствовал его герой, и на первых порах сосед молча проходил мимо, не встречая для себя в этом приветствии каких бы то ни было препятствий. Но герой наш не сдавался, напротив, следил, чтобы его «Добрый день!» носил неформальный характер, и вскоре стал замечать, что слыша это, сосед как бы испытывает некое неудобство. Со временем оно сменилось озадаченностью, однажды Иван Иванович буркнул что-то в ответ, и наконец наступил день, когда, увидав героя, он приветствовал его первым, и впоследствии они сделались добрыми соседями.

Смысл сей притчи, по-видимому, состоял в том, что, претендую на расположение ближних, следует проявлять радушие самому, и, отбросив плед, Юрий Евгеньевич подошел к зеркалу, желая явиться родственникам, как тот губарьковский персонаж, - с ясным лицом и открытым сердцем.

Когда он спустился с веранды, Савелий Игнатьевич направлялся к теперь уже легальному выходу в лес, имея в одной руке топор, а в другой – трепыхавшийся мешок с воспитанниками Кики, которого тем временем мать отвлекала привезенной Алексеем Ивановичем книжкой.

- Взяток кончился, вот они и рыскают повсюду… - как бы извинялся Савелий Игнатьевич, видя отмахивавшегося от пчел Алексея Ивановича.

- Цыплята табака! – вкусно констатировал Алексей Иванович, кивая вслед удалявшемуся мешку. – Между прочим, матушка поэтессы заведует шашлычной на Красной Пресне.

- С того бы и начинал, - заметил Юрий Евгеньевич, выходя с ним в сад. - А то: «поэтесса, младший редактор»!.. Завтра же женись, и все твои расходы на питание сведутся к приобретению электромангала. В качестве свадебного подарка его даже берусь купить я.

Что-то было в Алексее Ивановиче непривычное, какое-то опрощение, что ли? Будто человек снял свой бранденбургский халат… Он покосился на Алексея Ивановича и понял: исчезла борода. Рядом шел молодой, красивый, сильный человек!

- Ну как? – спросил Юрий Евгеньевич. – Дела идут, контора пишет?

- Не только не пишет, но и не читает. – Алексей Иванович остановился перед свежим, отмеченным на миллиметровке квадратом, холмиком, точно здесь было погребено его творчество. – То ли я действительно бездарен… то ли нервы не выдерживают… - Он огляделся по сторонам и, как на зарядке, выгнул мощную грудь. – «Четыре нарядных берета у Веры… зеленый, коричневый… красный и серый…» - продекламировал он, рассматривая разноцветный осенний сад, и помолчал. – То есть причину-то мы понимаем… Если, входя в помещение, ты каждый раз получаешь молотком по лбу, то в конце концов замечаешь, что потянувшаяся к двери рука начинает дрожать… Театр - это такое место… Там сидят люди, которые не хотят никого со стороны.

- А ты знаешь такие места, где хотят? – поинтересовался Юрий Евгеньевич.

- Много, говорят, сомнительной философии – всякая философия нуждается в убедительном подтверждении…

- Лучшее подтверждение философии – находящаяся с ней в соответствии жизнь автора. – Юрий Евгеньевич сел на скамейку. – Не вставь это в свое следующее сочинение, поскольку это сказал не я. И помни, что у драматурга по фамилии Губарьков существуют болельщики. Когда он начинает грозиться бросить перо, они обнаруживают, что его упражнения стали и их достоянием. Как в телевизоре: смотришь футбол, а вроде и сам бегаешь…

Он часто замечал, как, сказав нечто, почти не задумываясь, начинал лучше сознавать это, одетое в случайное слово, прежде смутное, неопределенное чувство. Мысль о том, что Алексей Иванович бросит свое писательство, казалась ему сейчас совершенно невозможной. Нечто подобное должен испытывать узник, слыша, как в соседней камере кто-то роет подкоп. Пусть считается, что побег отсюда немыслим, - за стеной роют, и появляется надежда и у тебя: мол, когда-нибудь, поднакопив силенок, рискнешь и ты. Не писать – занятие здесь дело десятое: распорядиться жизнью смелее, достойнее.

- Так что не валяй дурака! – подытожил он. – Нервы у него не выдерживают… Скажи – денег нет, это я пойму. Возьми у меня. Поставишь пьесу и на каждом представлении будешь поить меня в буфете пивом.

- Ты ведь не пьешь.

- К тому времени обязуюсь начать. – Он следил за стоявшей на веранде Маргаритой, у которой было достаточно времени ознакомиться с «Любовью». Почему-то казалось, что дело сдвинется с мертвой точки, и, идя с Алексеем Ивановичем обедать, он даже начал волноваться.

- Чего всегда не хватает на охоте? – суетился Савелий Игнатьевич, ставя на парадный стол бутылку «Охотничьей». – Водки! А чего всегда не хватает за столом?..

- Воды! – угадал Алексей Иванович.

Как-то Савелий Игнатьевич ему сообщил, что на протяжении сорока пяти лет вел записные книжки, и даже, как писателю, сделал ему этот интимный подарок. То были выписки из газет, без каких-либо комментариев, лишь с подчеркиванием отдельных мест, словно в конспекте к политзанятиям.

- Что-то ты взял слишком маленькую часть, - заметила теща Гене.

- Зато любимую. У кур и у женщин я люблю главным образом…

- Ге-на!.. – Мучительно переживая его остроты, Полина всегда неестественно смеялась, как бы уверяя присутствующих, что и муж знает им цену и острит просто так, вполсилы.

Гена не пил. Желая укрепить его во мнении, что за воздержанием непременно следует воздаяние, Полина объявила, что в понедельник муж едет заграницу. Возникла пауза, в ходе которой Полина напряженно ждала вопроса, куда именно едет муж? Понимая это, Юрий Евгеньевич промолчал. Прошедший его школу не спросил, разумеется, и Алексей Иванович.

- Куда вы едете? – Читая пьесы, Маргарита чувствовала, когда необходима реплика, и Юрий Евгеньевич невольно отметил, что в актив Губарькова следует занести то, что подобные – предсказуемые – реплики у него отсутствуют, и нельзя предвосхитить, что именно скажет персонаж в следующий момент.

- Он едет во Францию, - уточнила теща, неся в блюдцах последнюю малину. – На две недели!

- Алексей Иванович как раз недавно оттуда, - заметил Юрий Евгеньевич. – Сколько ты там был?.. Месяц?.. Два?

Губарьков сделал неопределенный жест, дающий понять, что, совершая подобные поездки регулярно, не помнит сроков.

- Хвалит Авиньон, собор святой Клары. Так что, - Юрий Евгеньевич кивнул шурину, - просоответствуй.

- Вряд ли будет возможность. Мы маршрутов не выбираем, - признался Гена, и Полина взглянула на Юрия Евгеньевича с ненавистью.

- Солнца мало – малина несладкая, - отметила теща.

- Простим ей и съедим с удовольствием, - пообещал Алексей Иванович.

- Вы - с удовольствием, а мы – с сахаром, - подвинул себе сахарницу Гена.

- Плохо ешь – плохо работаешь, хорошо ешь – хорошо спишь. – Савелий Игнатьевич поднялся из-за стола.

Прогнав Маргариту отдыхать, Соня стала собирать посуду. Гена завел с Алексеем Ивановичем разговор о Франции. Начитанный Губарьков легко удовлетворял любопытство не только его, но даже Полины, которой, не задумываясь, называл цены – разумеется, совершенно произвольно. Впрочем, во Францию Гена ехал впервые и, не успев получить командировочные, не мог его уличить, а Маргарита была на пути во второй этаж.

- Мне нужно тебе что-то сказать… - окликнула она Юрия Евгеньевича, и, снова ощутив волнение, он отправился наверх, предварительно убедившись, что Алексей Иванович остался на веранде.

Когда он вошел, Маргарита ходила по комнате, теребя свою серебряную цепь.

- Тебя интересует мое мнение? – спросила она, дождавшись, чтобы он сел, и доставая из сумки рукопись.

- Свое я знаю. – Он уже предвосхищал оценку.

- Надеюсь, оно не составляет тайны?

- Не составляет. Просто в данном случае не имеет значения, поскольку в театре служишь ты. – Он злился на себя, что посвятил Маргариту в это дело.

- Значит как работнику литературной части ты мне доверяешь? - не оставляла она своей судейской привычки добиваться ясности.

- Как говорилось в одном фильме, доверяю я только Марксу, с остальными иногда соглашаюсь.

- Тогда постарайся согласиться… - Маргарита помешкала. – Все думаю, как сказать, чтобы не приложить твоего друга...

- Он уже приложенный. Притом неоднократно. Так что не бойся… Возможно, большого таланта там нет, но…

- Маленького тоже, - перебила Маргарита.

- Понятно… - Юрий Евгеньевич посмотрел в окно, словно за минуту перед тем не знал, что она скажет именно в таком роде. Потом встал и протянул руку за рукописью. – Давай.

- Прежде всего, непрофессионально! – вспыхнула Маргарита, видя его пренебрежительный жест и спеша выговориться, будто вместе с рукописью у неё собирались забрать и язык. – Слишком много хочет сказать (и, возможно, ему есть что), но все это спонтанно, без отбора… Персонажи выскальзывают из рук, как рыба! Не скажешь – этот человек хороший, тот - плохой. Ходит твой Губарьков с кукишем в кармане…

- Вас понЯл. – Юрий Евгеньевич взял рукопись.

- Беда в том… - горячо продолжала Маргарита.

- Беда, Маргарита, в том, что человек учится юриспруденции, десять лет работает следователем, из любви к искусству оказывается в литчасти, но продолжает выяснять, виновен персонаж или нет? А если виновен, заслуживает ли снисхождения?

- По существующему законодательству, - обиделась Маргарита, - специальное образование требуется только для одного занятия: медициной.

- Я тебя не обвиняю, - заметил Юрий Евгеньевич миролюбивее, желая поскорее закрыть эту тему.

- Тысячу раз давала себе зарок не иметь дела с творчеством знакомых и опять влипла!.. Знала ведь, что с тобой лучше не связываться.

- Я тут при чем?

- При том, что Губарьков у тебя – больное место. Не могу уяснить – почему? Трудно представить себе людей более противоположных.

- Возможно, поэтому, - сказал он, пытаясь улыбнуться. – Во всяком случае, про «Любовь» ты ему не говори. Кстати… о любви: как твой художник?..

- Четвертый вариант. – Маргарита тоже пыталась улыбнуться и снова затеребила свою цепь.

- Не может быть!

- Если бы…

- Соня же тебя предупреждала! Слава богу, человек имеет опыт. Можно сказать, профессионал, в курсе художественного творчества.

- Профессионал! – передразнила Маргарита. – Соня твоя любит советовать. А где пошевелить пальцем – там её нет. Когда она за тебя собиралась, я неделю на телефоне сидела.

- Это зачем?

- Затем, что звонила в ваш первый отдел. Получила исчерпывающую информацию. Кроме того, что у тебя есть друг, который пишет пьесы, - она улыбнулась. – Остальное – пожалуйста: морально устойчив… пьет только минералку… не курит. Разведен, но в быту скромен…

- Ладно, кончай шутить, - сказал он, чувствуя, что краснеет.

- Какие шутки! – огрызнулась Маргарита. – Ещё на кадрах у вас сидела особа со странным именем. Так тебя расписывала! Я даже подумала, что подруге нужно торопиться, свято место долго не пустует…

- Черма?.. – машинально спросил он.

- Вот: Черма! – вспомнила Маргарита. – Кто она по национальности?

- Не знаю…

Было чувство недоумения – словно у человека, стоящего перед пепелищем только что крепкого дома. Разумеется, он никогда не идеализировал Сониного чувства к себе, но предположить, что о нем наводили справки, будто принимали на службу…

- Моя Мурка принесла семерых котят, - Маргарита чиркнула зажигалкой. _ Притом простых. Что ни говори, это распущенность!

- Санкционируя её свидание, следовало навести справки.

- Смотри, а тебя заклинило! – Похоже, Маргарита даже обрадовалась. – Не подумала бы: такой трезво мыслящий гражданин… Приложила, выходит, подругу… - она покачала головой. – Уж не выдавай, пожалуйста.

 

Все собирались в город. В Лукове оставалась лишь Вероника Георгиевна, чтобы готовить к зиме свои клумбы.

- Все-таки это удивительно! – сказала Соня, поднявшись к нему, когда Маргарита вышла, чтобы получить от хозяйки традиционный букет.

- Что именно?

- Что мама не боится оставаться на даче одна, - Соня принялась собирать вещи.

- Пройдет немного времени, и ты тоже сможешь не бояться.

- Ты так шутишь…

- Как я шучу?

- Неудачно.

- Тебя это шокирует?

- Неприятно, что так говоришь о маме… - Соня укладывала его отутюженную на завтра рубашку. – Мне кажется, ты устал… тебе нужно отдохнуть. Я уже говорила относительно путевки.

- Надеюсь, в Детково?

- В Детково? – Соня покраснела.

- Ну да. Это же место для стариков, можно быть за меня спокойной… Глубокое заблуждение: свинья грязь найдет.

- О чем ты? – застыла Соня, держа на груди свою кофту, его свитер и сложенную рубашку.

- О том, что работнику прокуратуры должно быть неприятно сознавать, что сведения первого отдела не всегда соответствуют действительности. Тебе говорят, что человек морально устойчив, а при ближайшем рассмотрении это не подтверждается. Приходится ломать голову, куда бы его отправить, чтобы обошлось без хвостов.

- Неправда! – закричала Соня. - Тебе сказала Маргарита, но это неправда! Позову её, она скажет: я её об этом не просила! – Соня заплакала.

- Только избавь меня от очных ставок с этой идиоткой.

- Мне даже в голову не приходило! Когда она стала рассказывать, я не хотела слушать! - Соня рванулась к двери.

- Что Детково место для престарелых тоже не знала? – заметил он, и Соня остановилась.

- Знала! – Она бросила на тахту вещи. – Всё я знала. Что у тебя есть другие женщины, что ты не любишь меня, не любишь Кику, презираешь мать, отца… этого несчастного Гену! Всё знаю…

- Знаешь? – переспросил Юрий Евгеньевич, в удивлении беря тоном ниже. – Тогда… зачем?...

- Заче-ем?.. – протянула Соня, тихо плача. - Ждешь, что стану говорить про любовь… Ты же умный человек! Сам подумай: какая любовь?! Ты же все равно не поверишь! Как не веришь ни одному моему слову, и, когда я машу тебе рукой, думаешь, что это я притворяюсь!.. Все вы хотите любви! Чтобы вас как-то необыкновенно любили. А привязанности мало? Разве мало знать, что тебя где-то ждут и что есть люди, мечтающие хотя бы об этом?

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 8

Близилась осень, но у него было чувство школьного апреля, когда впервые выбегаешь на улицу без пальто и сразу завоевываешь пространство – все становится ближе, быстрее, доступнее. Легче дышалось, нормализовался сон. Находили, что он лучше выглядит, постройнел, и, посещая его, Симочка оставляла свои цирковые номера, сделав неожиданное открытие, что тридцать восемь лет –  не такая уж древность. Под влиянием этого открытия она облагородила лексикон и даже вернула ему тринадцать рублей.

Здоровье не анализируют, но всё же должна была быть  его осеннему обновлению причина… Как-то, после очередного разговора по телефону, он задержался с трубкой в руке, испытывая это состояние  особенно  отчетливо. Может быть, все дело было в самом звонке? Звонил Алексей Иванович: они уславливались о ежегодном «сентиментальном путешествии» - предпринимавшейся в конце августа поездке в Быково, где когда-то произошла их дружба и где теперь, через тридцать лет, они появлялись, подобно Лаврецкому в его дворянском гнезде, ходили по вспученным корнями сосен тротуарам, а из-за знакомых оград смеялась детскими голосами неведомая, инопланетная цивилизация, погружая в настроение этого почтенного человека, изрекшего: «Здравствуй, близкая старость! Догорай, бесполезная жизнь!»

Он всё не клал трубку, будто продолжавшиеся гудки должны были помочь разобраться в этом ощущении легкости, а перед глазами стояло Быково:  проржавевший оскал «злой собаки» на калитке,  втоптанный в песок безрукий пупсик, забытая под кустом бузины игрушечная посуда… Ехать договорились без машины. На электричке настаивал Алексей Иванович, в противном случае отказывался от путешествия вовсе, поскольку традиционно оно начиналось от стоявшей против станции палатки «Вино-воды», а пить один Алексей Иванович отказывался. Не был окончательно согласован лишь день: четверг или пятница? «Я ещё  позвоню», - пообещал Алексей Иванович… И тут он понял причину своего состояния: исчезло предчувствие опасности, ещё недавно возникавшее в нем с каждым телефонным звонком. Его телефонобоязнь прошла.

Положив трубку, он смотрел на аппарат подобно беглецу, стоявшему перед тушей  преследовавшего его зверя. Пытаясь припомнить место, откуда началась травля, он понял и другое: боязнь телефона совсем не была у него фатальной… Со дня их последней встречи в марте, не отдавая себе в том отчета, он боялся  одного конкретного звонка – того звонка относительно Майи!.. «Фамилия Данкевич тебе что-нибудь говорит?..» Прямо мистика!  Это ещё можно было бы как-то объяснить, будь он действительно причастен.

Сознание своей полной невиновности словно допустило его к памяти об этой женщине. Так бывает, когда отдашь долг: ещё вчера ты клялся никогда больше к этому человеку не обращаться, но деньги  возвращены – и ты начинаешь отдавать справедливость кредитору. Его ненавязчивости, терпению.

В наиболее безмятежные свои минуты, когда, по выражению поэта, душа ласкова, как кисточка вербы, он теперь вспоминал Майю. При взгляде, лишенном подозрительности ответчика, она казалась ему значительно более привлекательной. Обычно воспоминания его скользили по поверхности, что-то будто подсказывало, что так спокойнее, что не следует слишком приближаться к тому, чей сон ещё достаточно зыбок, поскольку  не известно, как поведет он себя по пробуждении. Но ведь оставался нерешенным вопрос, зачем его звали в Востряково?.. Этот вопрос создавал иллюзию продолжающихся отношений, с ним как-то забывалось о развязке.

Он подумал о Майе и в самом начале «сентиментального путешествия»,  когда ждал Алексея Ивановича у выхода на «Комсомольской» под часами  со знаками  зодиака, ощущая себя в преддверии процедуры, не только осуществить, но и замыслить которую не пришло бы в голову никому на этой   привокзальной площади. Собственно, он поймал себя на мечтательной Майиной улыбке… И после, в вагоне, где царила благодушная атмосфера предпиковых часов пятницы – все места были заняты, но без толчеи в проходах, - он отметил ту же улыбку у женщины, державшей на коленях торт. «Срок хранения 36 часов»  значилось на круглой коробке, и женщина улыбалась, будто уверяя себя, что уложится в указанный срок. Они стояли с Алексеем Ивановичем, прислонившись к дверям, и было такое ощущение, словно перед сном погружаешься в теплую ванну. Лица пассажиров казались все симпатичнее, и, когда въезжали на очередную платформу, он предупредительно раздвигал двери, причем, выходя, ему не забывали кивнуть.

Сквозь верхушки сосен мелькнули звездные маковки церкви в Удельной, и ему представились послевоенные просеки с некошеной травой в мириадах разноцветных кузнечиков, которых теперь не было и в помине.

«Станция Быково! Следующая – платформа  «Отдых»!».

Они вышли возле туннеля подземного перехода. Не было ни старого виадука, ни будки сапожника слева через пути, ни красного боярышника за покосившимся забором напротив – всего этого не было уже  давно, но каждый раз они некоторое время  оставались посреди платформы, словно обнаруживали пропажу впервые. Кто-то ведь уже не советовал возвращаться к дорогим  пенатам, тем более в эпоху интенсивного коммунального благоустройства… И он снова вспомнил о  Майе.

Пахло флоксами, и в их грибном настое улавливалось множество волнующих оттенков: запах грядущего осеннего запустения, сырого брезента грузовых такси, дожидающихся тебя в городе новеньких учебников – все вместе это составляло запах возмужания, перехода количества в качество. Наступал день, и безо всякого дня рождения ты ощущал себя не на год, а на целое состояние старше. Вчера ты был  мальчик,  сегодня – подросток.

Их Лютерка ещё больше обузилась и, покрытая ряской, напоминала болото. В блекнувшей синеве висели зеленые облака сосен, и казалось, что главное в жизни ещё не начиналось, что где-то оно тут, поблизости… «Ты позвонишь мне и скажешь, как мне жить», - сказала Майя, выходя из машины. Звонить он больше не стал, и теперь у него было странное чувство, словно он ушел с поляны, оставив на ней самые крупные и спелые ягоды.

Путевку в Детково достала Соня. Это был пансионат изобретателей, знаменитый тем, что одновременно мог принять не более тринадцати человек. Завсегдатаи помнили времена, когда жили здесь  вдевятером – в двух этажах старой усадьбы с ведущей из каминного зала наверх круглой деревянной лестницей. Позже на главной аллее появился коттедж с ещё четырьмя комнатами, а между ним и усадьбой – столовая, где поддерживался тот же антикварный антураж, на взгляд устроителей этой аркадии,  способствующий зарождению  технических идей.

Обитатели её предстали Юрию Евгеньевичу в образе двух, сидевших в примыкавшей к столовой диванной, персонажей эпохи изобретения колеса. Один из них являл собой крашеную, словно пасхальное яйцо, грузную старуху с клюкой, окрещенную им Красноголовка, другой – державшуюся  с выправкой незаслуженно  поставленного на слом здания древнюю девочку в парике, нарисованное личико которой позволяло предполагать бывшую опереточную примадонну.

- Увы, милочка, с прошлого года заминосовали трое! – констатировала Красноголовка, чертя по ковру клюкой этот роковой знак.

-  Говорят, что-то случилось с Марией Степановной?.. – робко вставила Примадонна, поглядывая в сторону Юрия Евгеньевича, словно сознавая, что эту  партию ей уже не петь.

- Ничего подобного  -  она жива.

Из окон была видна аллея старых елей со щитами «Азбуки здоровья», лицом к диванной стояло «В»:

Вини себя за вид, болезненный и хмурый, -
Не занимаешься ты физкультурой!

Стекались обедать. Вслед за Юрием Евгеньевичем появился седой человек в твидовом пиджаке и белоснежной сорочке – из тех, что на санаторных вечерах получают приз за галантность. С ним была женщина лет сорока семи, с хорошим, тихим лицом и прекрасными волосами, называвшая спутника «Глеб Александрович», так что сразу становилась ясна раскладка: он был значительный начальник, она – его сотрудница и заключительная страсть.

- Глеб Александрович… Галина Андреевна… -  представилась пара. Пожатие Глеба Александровича все ещё было крепким, но, отправившись в столовую, он нес руки по швам, так что, по-видимому, дело шло годам к семидесяти семи.

Затем прибыли двое мужчин средних лет, один в форме гражданской авиации и оба в подпитии. За ними – туркменская чета: мумифицированная супруга – национальный кадр – и при ней, эдаким вечным отпускником, жизнерадостный толстячок.

- Аман! – подбежал он к Юрию Евгеньевичу и протянул руку.

- …Час болтались в зоне, было восемь бортов! – продолжал авиатор. – Мужики, говорю, бога нет! Рискнем? Окей, командир!.. Когда сели, подбегает  женщина и целует. Спасибо, говорит,  что сели во Внукове. Чтобы я летел в Домодедово?..

- Слушай, Эдик! – вмешался Аман. – Где красивый значок взял? Сколько стоит?

-  Шесть лет в МАИ и восемьдесят три копейки. – Эдик повернулся к своему спутнику: - Можешь, Витя, написать: с тех пор, как на аэроплане установили клозет, небо перестало быть уделом умных и  мужественных людей.

Обедали за табльдотом, под свисавшей с потолка тяжелой люстрой. Место Юрия Евгеньевича было впереди дубового буфета, где хранилась посуда и куда  ставили приносимые с кухни супницы и чайники. Справа от него оказался Глеб Александрович, слева – пара, прибывшая последней.

- Федор Иванович… - отрекомендовался сельского вида человек, остаток волос  которого был  мобилизован в спускавшуюся к глазам челку. - Моя жена, лютеранка… - Он улыбнулся.

Лютеранка была лет на тридцать моложе и не раскрывала рта, будто рядом сидел сам Лютер. Дефицит общения с лихвой восполнял Федор Иванович.

- Как фамилия?! – вопрошал он, двигая к себе очередное блюдо и берясь за него без всяких условностей, так что у Юрия Евгеньевича пропал аппетит. - Как-то в Америке приглашают в ресторан. Хозяева едят, мы – слегка, мол, спасибо, сыты. Рядом солидный товарищ, оказался миллионер. Вы что же, кивает, не едите? Сыт, показываю. Тогда, если не возражаете… - зовет официанта: - заверните мне его порцию! Такие дела, Аман, - подтвердил он туркмену.- Четыре раза в Америку летал…

- Какой ужас!.. – пожалела Федора Ивановича Примадонна. –Такая трата нервов…- Не прикасаясь к еде, она по-девичьи терла пальцем скатерть.

- Можно же разбиться! – уточнила Красноголовка.

- Эдик, правда, когда самолет упадет, есть черный  железный ящик – и в нем всё написано? Ящик всегда остается!

-  Остается… - отмахнулся Эдик. – Лучше скажи, как муха на потолок садится: с полупетли или с полубочки?

-  Ты, Старший брат, знаешь! – похлопал его по плечу Аман. – Русский – Старший брат!

- Так что в следующий раз, Федор Иванович, летите в ящике, - заметил Глеб Александрович, и Аман захохотал.

- Молодец, Старший брат! – кивал он через стол Глебу Александровичу: – «Лети в ящике!..»

Выйдя из-за стола, Юрий Евгеньевич прочел в диванной покомнатный список отдыхающих. Всего под стеклом было одиннадцать карточек. В коттедже, кроме него, обитали Глеб Александрович, пилот и его собеседник Витя со странной фамилией Сегиди.

Возвращаясь к себе, он увидел удалявшееся по аллее такси с московским номером, но оглядываться не стал – ничего интересного здесь ждать не приходилось.

Коттедж стоял под раскидистой елью, рядом с буквой «Ж»:

Жизнь замечательна! Продли её, а ну-ка,
Посредством весело прожитого досуга!

Следуя этой рекомендации, вечером Витя отправился на станцию и вернулся с молоденькой гостьей, с которой собрался посетить душ. Ключ находился у кастелянши, которая объяснила ему, что в их пансионате душ принято посещать поодиночке. Витя громко протестовал, размахивал  какой-то книжечкой и заявлял, что он журналист, так что понадобилось вмешательство авиатора, удалившего несостоявшуюся купальщицу за борт, после чего в Деткове навечно воцарилась тишина, нарушаемая лишь клюкой  Красноголовки и шуршанием шин автофургона, доставлявшего на кухню продовольствие.

После завтрака Юрий Евгеньевич отправлялся на станцию, обходил местные магазины, начиная с канцтоваров и галантереи. У него было две слабости: перьевые авторучки и портмоне с большим количеством отделений. На третий день он купил очередной кожаный пиджак, остался почти без денег, и его последующие прогулки носили уже платонический характер. Каждый раз по дороге он встречал Глеба Александровича и Галину Андреевну, целый день проводивших на воздухе. На улице Глеб Александрович заметно старился, к тому же обычно наиболее консервативная часть туалета – головной убор – ему явно не шла: то была кепка  с длинным козырьком, в которой, со своим крупным носом, он походил на птицу с раскрытым клювом.

Между тем в пансионате появилась новая обитательница – женщина в норковой пелерине. «Данкевич Майя Владимировна» значилось на карточке в диванной. Первый раз он увидел её в аллее, как раз  возле щита с буквой «М»:

Могучим фактором в задержке увяданья
Является рациональное питанье!

Очевидно памятуя об этом, за столом женщина почти ничего не ела, сразу после салата подходила к стоявшему за спиной Юрия Евгеньевича чайнику, наполняла маленький термос и удалялась, накинув на плечи свою пелерину и неся рядом с маленьким термосом толстую книгу, подчеркивавшую хрупкость читательницы.

В один из ближайших обедов у Юрия Евгеньевича произошел конфликт с обществом. Красноголовка вечно жаловалась на недостаточно горячий суп, принялась ворчать она и в тот раз, так что официантка Надя с взывающей к заступничеству покорностью взяла у неё тарелку и понесла в кухню подогревать, сгустив над старухой тучу общественного осуждения, из которой вот-вот  должен был последовать гром. Это сочувствие персоналу напомнило ему операцию аппендицита, накануне которой их, пять или шесть мужиков, сестра посадила выбривать операционное поле. Лезвие оказалось тупым, будто после Савелия Игнатьевича, но, когда он публично выразил протест, товарищи по несчастью единодушно приняли сторону сестры, полагая, очевидно, что хорошее отношение с ней сделает  завтрашнее хирургическое вмешательство менее болезненным.

- А что случится, если Надя подогреет суп? – спросил он, подвинувшись, чтобы пропустить к чайнику обладательницу термоса.

-  Суп совсем горячий! – поспешил помочь администрации Аман.

- По-видимому, недостаточно, - заметил Юрий Евгеньевич. – И Антонина Васильевна говорит об этом не первый раз. – Он старался не смотреть в сторону Красноголовки, с её вечно прилипавшими к губам крошками. – Федор Иванович расскажет вам, что было бы с Надей в стране, которую он посетил четыре раза, если хотя бы два раза ей пришлось напомнить, что подаваемый ею суп не удовлетворяет запросы потребителя.

За столом образовалась тишина, и было слышно, что воду в термос все еще не наливают.

- Какие два раза! – взбодрилась Красноголовка, своей признательностью окончательно выводя его из себя. – Я говорю ей об этом каждую осень в течение восьми лет!

- Конечно, там Надя бы уже не работала,  - согласился Федор Иванович. – Но ведь… мы не в Америке. – Похоже, он взывал к гражданским чувствам обедающих.

- Это не повод есть холодный суп, -  сказал Юрий Евгеньевич, отметив, что наконец-то в термос полилась вода.

Итак, он был осужден, ощущая на себе в столовой привычные настороженные взгляды. Чтобы укрепиться в роли неприятного человека, проходя на свое место, он демонстративно задвигал вечно остававшийся на значительном расстоянии от стола стул с Примадонной и «не слышал» адресованных ему вопросов Красноголовки, интересовавшейся телевизионной программой. Усевшись, он утыкался в еду: казалось, отовсюду за ним наблюдают, и, желая уличить эту бесцеремонность, он неожиданно поднимал глаза, но ни разу никого не поймал. Лишь однажды  померещился остаток взгляда этой Данкевич, впрочем она тут же встала и прошла к чайнику, так что, скорее всего, интересовал её не он, а чайник.

Часто он видел её с приезжавшими в Детково мужем, сыном и собакой. Когда он проходил поблизости, ему казалось, что его присутствие чувствуют: удаляясь, он  отмечал в ней ту же раскованность, какая воцарялась в столовой, стоило ему встать из-за стола. Но примечательнее всего было то, что его присутствие, похоже, чувствовала и собака. Посреди своей возни она вдруг замирала, как если бы в кустах зашуршала кошка; муж и сын недоуменно оглядывались. Желая избавить их от неприятного зрелища, Майя подхватывала какую-нибудь палку и, размахнувшись, бросала в противоположную от Юрия Евгеньевича сторону. Помешкав, Пират трусил за этой палкой, внушая хозяйке, что для неё было бы лучше, чтобы он оставался рядом.

Чурание этой женщины задевало его, тем более что опыт подсказывал, что всякое отличие из общего ряда уже есть шаг к успеху. Он наблюдал за ней взглядом охотника, который, таща из лесу двух тетеревов, наткнулся на куропатку. В свете его трофеев – не бог весть какая добыча, лень даже перезарядить ружье. Но ведь и куропатка должна вести себя соответственно, не считать тебя уж вовсе безоружным, поскольку в конце концов её пренебрежительное порхание может и надоесть.

Как-то, задвигая  очередной раз за стол Примадонну, он заметил странный взгляд Майи и, сев на место, всё не мог объяснить себе его выражение. Это было не осуждение, а как бы даже поощрение – интересно, что ты ещё такое выкинешь? – и он решил, что птичка  допрыгалась.

- Папа, у тебя нет пятерочки? – догнал его в диванной Сегиди, от которого традиционно пахло.

Юрий Евгеньевич полез было в карман, но тут как раз вышла Майя, и он покачал головой.

- Нет?.. – посочувствовал Сегиди.

- Есть, - сказал он, чтобы слышала Майя: – давать не хочу.

Сегиди оторопело молчал и в конце концов, по-видимому, решил, что это с ним так шутят.

- Как думаешь, папа, у Амана есть?

- Не знаю. Думаю,  нет.

- У меня тоже складывается такое впечатление… - Помешкав, Сегиди устремился на улицу, сложив длинное туловище, словно его прогоняли сквозь строй.

Как обычно Юрий Евгеньевич пошел на станцию, совершил магазинный круг и, собираясь обратно, остановился у продовольственного, возле которого дежурила стая собак. Было солнечное утро, небо было в редких белесых шпорах, будто скакнула  по первому снегу  синица. Мохнатая рыжая собака осторожно обнюхивала его штанину, и он вспомнил, что в последней пьесе Алексея Ивановича прибывший из глубинки персонаж уверял, что тамошние собаки не брали у него сахара, поскольку не ведали его вкуса, и смотрели на сахар так, будто им предлагают камень. У него как раз был кусочек с завтрака, и он протянул его собаке. Та осторожно приблизила морду, понюхала и отошла.

- Возьми! – бросил он сахар, но собака не реагировала. Похоже было, что Алексей Иванович не соврал.

- Собак кормите?.. – спросил за спиной женский голос, и, обернувшись, он увидел стоявшую на крыльце магазина Майю с каким-то пакетом в руках. Она прижимала его к груди, словно это был термос.

- Провожу следственный эксперимент: один современный автор написал, что существуют собаки, которые не едят сахара.

Он снова поймал её взгляд – с таким выражением она посмотрела на него утром, когда он задвигал Примадонну, и теперь он решил, что безнаказанно это ей не сойдет.

Он предложил пройтись. Они дошли до края улицы, за которой начинались скошенные поля – нагромождение желтых полушарий, катившихся навстречу подобно волнам. Слева стояла березовая роща, и, идя к ней, он отметил, что спутница ступает по кустикам короткой щетины, чтобы не задеть зеленевших между ними листочков клевера.

Войдя в рощу, Майя открыла свой пакет, в котором оказалось печенье.

- Теперь ясно, почему вы не едите за столом, - сказал он.

- Ничего не ясно, - улыбнулась Майя, надкусывая печенье прекрасными зубами с чуть выступающим справа клыком. – Когда за столом сидит человек, который мне неприятен, я не могу есть. Этот американец со своим чубом…

- Лютер! – подтвердил он.

Она шла, подняв прямые плечи, и, оттопырив локти спрятанных в карманы рук, напоминала птицу, которая собирается взлететь.

В мелочах представлял он себе тот сентябрьский день, березовую рощу, при входе в которую под ноги им попалась банка из-под красной икры, и они посмеялись, что встретили такую диковину. За рощей открылся зацветший, как в полировочной пасте, пруд. У воды на венском стуле сидела пожилая дама с толстовским «Детством»,  рядом рыбачил худенький внук, словно сошедший из этой книги. На обратном пути, в поселке, навстречу проехали две школьницы – каждая на одном роликовом коньке, надетом на правую ногу, на скамеечке у палисадника играли в шахматы два пенсионера, и, протестуя против взятия хода назад, один из них выразился так: «Тронул девочку – женись!» За ближней к пансионату оградой цвели розы, Майя остановилась, и неожиданно для себя он вошел на этот незнакомый участок, объяснился с хозяйкой и вернулся с букетом, при виде которого у Майи сделалось отчужденное выражение, будто её возвратили к реальности, где подарки не делают просто так.

Теперь после завтрака они ходили в лес, вспоминающийся ему таким, каким был он в Деткове после дождя, - сперва словно наполненный дымом. Но вот марево рассеивается, и устанавливается фокус: резко видны каждая травинка, каждый сучок. В этих прогулках он совсем не ощущал себя охотником, казалось, радом  находилась сестра. Не Лена, понятно, а много младшая и доверяющая – какую ему всегда хотелось иметь. Только когда возвращались к пансионату и у Майи делалось её отчужденное выражение, он вспоминал про их изначальный антагонизм и сам становился суровее, словно наперед внушая своей жертве, что на пощаду рассчитывать не приходится. Притом и уходило время. В этих их совместных прогулках он старался теперь не упускать из поля зрения плачевный пример Алексея Ивановича, чьи отношения с женщинами заставляли вспомнить воспитанного рядом с мышью кота, который в конце концов перестает видеть в своей подруге пищу.

На станции шло итальянское кино с сеансами  в семь и девять. Дожидаясь у магазина, пока Майя купит свое печенье, он прикинул, что возьмет билеты на девять, кончится около одиннадцати, возвращаться будут мимо него… Да, но как он заполучит Майю в коттедж?.. В девятичасовом сеансе был тот минус, что нельзя будет задействовать не раз выручавший его хозяйственный вариант, предполагающий совместное посещение магазина.

В шесть он сходил за билетами и в половине седьмого постучал к Майе. Она, казалось, знала всё наперед: когда он сказал про кино, у неё сделалось неприязненное выражение, как будто со своим кино он приставал к ней не раз. Зачем-то она подошла к столу, на котором лежала её перепечатанная диссертация, что-то поискала и, помешкав, потянулась за пелериной, словно её уводили под конвоем.

Шел дождь, и зал был почти пуст. Но в последний момент прямо перед ними очутились Глеб Александрович с Галиной Андреевной и Аман со своей изможденной кормилицей, который краем глаза ему подмигнул.

Похоже, картину Майя так и не видела. Она сидела натянуто, словно школьница, наученная прежде всего не доверять темноте культурно-просветительных учреждений, и он понял то, о чем догадывался раньше:  что эта часть ее образования завершилась ещё в юности.

Когда, заметно оттаяв, Майя вышла на улицу, он «вспомнил», что опоздали на ужин и неплохо бы что-нибудь купить, покуда не закрыли магазин. Было без пятнадцати девять, и, заспешив с ним в магазин, Майя упустила из виду то обстоятельство, когда, где и с кем собственно состоится ужин… Будь на её месте любая другая, он бы не сомневался, что, проявляя такой энтузиазм у прилавка, женщина отчетливо представляет себе и ход последующих событий. Но Майя летала по магазину очутившейся на свободе птичкой, так что на мгновение у него даже возникла мысль – отпустить бы подобру-поздорову. Но вместо этого он пробил за коньяк и спрятал бутылку во внутренний карман кожаного пиджака, словно то был револьвер, который детективы носят на петле под мышкой.

- Милости просим, - сказал он, когда они поравнялись с коттеджем, и ему показалось, что Майя чуть не выронила свои покупки. – Там же смотрят телевизор… - перехватил он её взгляд на светившиеся окна столовой, будто то был спасительный берег.

Выручил Глеб Александрович, подошедший со своей спутницей:

- На ужин-то опоздали, - констатировал он. – Придется соображать самостоятельно.

С этими словами он подтолкнул Галину Андреевну к коттеджу, и, ободренная обыденностью этого жеста, Майя шагнула на уложенный через канаву дощатый настил – так выпрыгивает в загон доставленная в зоопарк  антилопа, не успевая разглядеть за деревьями решетку. Однако теперь спокойствие ей было противопоказано. С того мгновения, как она переступила порог, ей незамедлительно следовало дать увидеть решетку, внушить, что решающий шаг уже сделан, и поддерживать в ней это ощущение чужого поля, на котором, как правило, все-таки проигрывают.

Едва они очутились в его номере, как волк скинул овечью шкуру и, показывая зубы, поставил на стол коньяк. Ошарашенная таким оборотом, Майя тут же вспомнила про имевшийся у неё в комнате термос с чаем и шагнула к двери, обещая этот термос доставить. В подобной ситуации выпустить женщину за чаем почти наверняка означает не утолить жажду самому – эти хитрости не проходили у него уже давно. Он достал из стола кипятильник, пачку индийского чая, после чего забрал у Майи пелерину, с которой она рассталась как припертый уликами подследственный.

Вот теперь ей можно было дать передышку, внушая, что единственное, чем можно облегчить свою участь, это покладистостью и сотрудничеством с органами дознания. Он придвинул стол от окна к постели, зажег торшер и, опустив в кувшин с водой кипятильник, сел в кресло с видом  человека, уступающего место профессионалу. Немного взбодрившись, Майя взялась за приготовление ужина, словно надеялась, что добросовестный труд способен повлечь досрочное освобождение.

К чаю имелись бисквит и сыр, нарезавшийся Майей в толщину папиросной бумаги, на десерт – продолговатый виноград, называвшийся когда-то дамские пальчики. От коньяка Майя отказалась. Хотя Юрий Евгеньевич не пил, он плеснул себе, зная, что  в подобной ситуации зрелище пьющего мужчины производит на женщину такое же действие, как на приговоренного к смерти вид натачивающего свой инструмент палача.

За стеной, беседуя с собой, ходил по комнате Сегиди, из поселка доносился не то лай собак, не то солдатская здравица. От этого звука делалось зябко, и, встав, он накинул Майе на плечи свой пиджак. Она будто и не заметила, сидела, уставя взгляд на виноград – казалось, из грозди выбрали две самые спелые ягоды, - и он снова подумал, не кончить ли эту историю вничью, и даже умилился этим намерением, словно осуществил его. Но следом, желая оправдаться вперед, он подумал о том, что, как ни тяжело расставаться с репутацией, ещё тяжелее после сорока возвращаться от мужчины с сознанием, что тебя даже не пытались искусить. И он заключил с собой соглашение, пообещав не позволить себе никакого нажима: так, слегка - хозяйственный вариант – и ни капли больше.

Собственно, значительная часть этого варианта, состоящая в том, чтобы дать женщине почувствовать себя как бы тебя опекающей, была отыграна. Оставался финал. Когда с чаем покончено, вы делаете вид, что без участия своей гости, скорее всего, умерли бы с голоду, и, благодарный, отправляетесь мыть посуду. И здесь, как выражается Алексей Иванович, на проходе, следует ваша реплика: «А ты пока постели…» Эффект этой реплики проистекает  из её обыденности: вы даете понять, что все уже давно решено и  если в планы вашей гостьи выполнение указанной процедуры не входило, то зачем вообще она сюда пожаловала и целый вечер морочила вам голову? Чем неискушеннее и порядочнее женщина, тем в данном случае беззащитнее, поскольку она уверяет себя, что падение её произошло задолго до этой фразы, что она ведь пришла сюда!.. Словом, возвращаясь с чашками (можете их и не мыть!), вы, как правило, обнаруживаете её уже под одеялом.

Покидая со стаканами туалет, он волновался, как лет двадцать назад, и, приблизившись к номеру, все не решался войти. Он свернул в холл, где уже был потушен свет, прошелся взад-вперед по ковровой дорожке и наконец, нарочно громко звеня стаканами, направился к двери. Майя неподвижно стояла у окна и, отодвинув край шторы, смотрела в аллею. Заданные ей работы осуществлены не были,  он ощутил непонятную радость и тут же забыл про свое обязательство не дожимать

- Что же ты?.. – сказал он, как ребенку, который не приготовил урока, и, взяв  за плечи, поцеловал край выступавшей из-под черного свитера высокой шеи.

Отпустив штору, она высвободила плечи и, повернувшись к постели, взялась за край покрывала.

 

- Самое страшное – это отчуждение после, -  сказала она. – Мужчине этого никогда не понять…

Дождь не переставал. В стоявшую под окном бочку по желобу стекала вода, и в бочке клокотало, будто там жарили яичницу. Отчуждения в нем действительно не было. Было такое чувство, как если бы походя отобрал нечто у слабого, без чего, как выяснилось, вполне мог обойтись… Главное, он ведь предвкушал это разочарование! Тогда - зачем?.. Со времени пресловутого Георгио он таким образом словно мстил кому-то за Нину. Но что за орудие мести и какое  отношение ко всему этому имеет лежащая рядом женщина?.. На душе скребли кошки, хотелось слезть с постели, встать на колени перед этим обкраденным существом и попросить прощение.

- Я заметила тебя, когда ехала в такси, - продолжала Майя. – Ты шел из столовой. Ещё подумала: и здесь они – будут приставать. Говорили, что Детково – стариковское место. Я думала ДеДково! – Он расслышал, как она улыбнулась, и понял, почему Соня отправила его в этот пансионат. – А потом ты вступился за эту старуху с супом… И с Верой Максимовной… Я думала, только я знаю, что она не ест из-за того, что не может до еды дотянуться, потому что далеко стоит стул и по ковру его трудно подвинуть. Всё к ней подставляла, подставляла. А ты подошел к вопросу кардинально, - она снова улыбнулась, - стал двигать стул. Дожить до такого возраста, когда не можешь подвинуть стул!.. – Она замолчала.

- Дубовый стул мудрено подвинуть, - заметил он, вспомнив, как до его конфликта с отдыхающими Примадонна с видом полного безразличия к еде терла пальцем скатерть, и удивился, что не угадал причину её поста.

Только сейчас, кажется, он объяснил себе и причину своей памяти о Майе. Он представил Соню, когда они возвращались из Лукова, - её подозрения, что он высадит Маргариту на полпути, - собственно, от него всегда ждали худшего. Майя была единственной, кто хотел видеть обратное: он понимал, что даже эпизод с собакой зачелся ему за альтруизм!.. Пусть Сонин взгляд стоял к истине ближе – хотелось думать, что не совсем был не прав и её оппонент.

- … кроме тебя, никто ведь не обратил внимания на Веру Максимовну… И  ещё делаешь это сердито, чтобы не догадались… - Майя говорила так, будто перед кем-то оправдывалась за свой грех, хотелось прижать её к груди и, утешая,   гладить по голове как незаслуженно наказанного ребенка. Но тут, отстранив его, она судорожно вытянулась, закинула голову и какое-то время лежала окаменев – так цепенеют, не позволяя разгуляться боли.

- Я позову сестру! – Он опустил ноги на пол и почувствовал на предплечье её сильную ладонь.

- В том-то и дело, что ты позовешь… Наверно, поэтому я здесь.

Сейчас он  старался уверить себя, что действительно готов был позвать сестру.

- Ляг… - Майя повернула голову, и в темноте её дамские пальчики, казалось, не лежали, а стояли, как у кошки. – Почти прошло. Просто спазм – начинает  кружиться голова, все плывет… Успокойся, я же сказала: все прошло. А не умираю я потому, что не боюсь умереть, - она повернулась на живот и, поставив перед собой локти, уперлась в ладони подбородком, внимательно его разглядывая. - То есть как не боюсь?..-  вела она пальцем по его лбу, бровям, носу. – Просто, как и все,  думаю, что буду жить всегда. Говорят, при болезнях сердца самое главное – не бояться… Ты ведь знаешь, что я старше тебя? - продолжала она его разглядывать. – Ну и зачем я тебе нужна?.. Я часто задумываюсь, что такое поколение? – положила она ему на грудь свою растрепавшуюся голову. – Это когда родители и дети? Или  как я и ты? И почему поколение, а не полоктение?

За стеной кашлянул Сегиди, и она вздрогнула, будто этот звук раздался из стоявшего против постели шкафа.

- Определенно это занятие не для твоих нервов… - потрепал он её  плечо. – Чего такая пугливая?

- Не знаю… Всегда была такая. Мы жили у тети, она была старше мамы и говорила, что скоро умрет. Бегу из школы и думаю:  если добегу до столба раньше троллейбуса, то тетя жива… Это тетина пелерина. Она пережила маму. Что пелерина пережила, понятно – тетя пережила. У мамы был первый муж, и теперь я понимаю… -  Майя замялась, - понимаю, что это был единственный мужчина, которого она любила. Возвращаясь с фронта, он заехал к нам. Такой красивый… как ты, - она улыбнулась. – Он мне очень понравился. Он хотел сойтись с мамой, но у неё был туберкулез, и она не могла… А тетя рассказала все папе. Был такой скандал. Мама вскрыла вены. – Она помолчала и продолжала удивленно:- Вот уж никогда не думала, что она несчастлива в личной жизни…

- Первых всегда любят больше, чем вторых… - отвел он её от этой опасной темы. – А вторых больше, чем третьих.

Это было состояние, какое должен испытывать человек, нашедший нечто в обнадеживающей упаковке. Воображая бог знает что, он разворачивает   покров и обнаруживает беспомощного младенца… Вместо  ожидавшейся легкости его бередило будто чувство ответственности за эту женщину, нервы были напряжены. Ночами он почти не спал, потому что не спала  Майя, и он все время ощущал на себе взгляд её дамских пальчиков, смотревших на него стоя.

- Тебя никто не пытался рисовать? - спросила она однажды.

- Меня? – удивился он и даже втянул живот, будто в самом деле предстояло позировать, притом раздетым.

Или, видя его причесывающимся, она  останавливалась сзади и тоже смотрела в зеркало, как парикмахер, высматривающий с клиентом плоды совместных усилий. Её взгляд смущал его, и – он заставил себя сейчас вспомнить и это – при случае он специально ввернул, что жена работает в прокуратуре, желая защититься этой должностью от возможных посягательств.

… Начали разъезжаться. Первой, заказав такси, уехала Красноголовка.  Она уезжала вечером, из столовой, чтобы не пропал ужин. Юрий Евгеньевич принес её вещи в диванную, где собравшиеся делили внимание между телевизором, в котором демонстрировал фокусы некто с армянской фамилией, обращавшийся к зрителям утрированно ломаным  языком, и стариком-печником, заканчивавшим  оборудование дровяного отопления.

- Вот нынешнее поколение с удовольствием на печку смотрит, - говорил он Майе, имея на лице загадочное выражение  соперничавшего с ним фокусника. – Например, русская теплушка за номером два. Но  она не русская, а откуда-то взятая… Сейчас печь комбинированная идет.

- А номер один? – улыбнулась Майя.

- А номера один… нет, - подумав, ответил старик. – Я, милая барышня, у обер-мастера учился. То был обер-мастер!.. – мечтательно вздохнул он.  -  Ещё, бывало, работа не кончена, а уж деньги пропьёт!..

- Пусть бы он сделал такой фокус и выучился говорить по-русски, - заключила Красноголовка, тяжело поднимаясь от телевизора на гудок подъехавшей машины.

Юрий Евгеньевич  встал, чтобы вынести на улицу её вещи.

- Желаю вам в моем возрасте выглядеть так же, как я!  - растрогалась старуха. Устроившись на переднем сиденье, она загадочно поманила его пальцем и, когда он нагнулся, прошептала: - Мне уже восемьдесят четыре года!

Это было сказано так, словно ей можно было дать максимум сорок, и он отметил, что никто в этой жизни не заменим и Детково без этой старухи с клюкой будет уже не Детково, и впервые почувствовал, что отпуск его кончился.

Потом уехал Глеб Александрович. С утра он вынес чемодан под ель и оставался возле буквы «Ж» как  на часах. Его подруга, ради конспирации уезжавшая днем позже, одиноко прохаживалась поодаль,  поглядывая вниз, в сторону ворот, откуда должна была прибыть разлука. Когда в воротах показались красные «жигули», она как-то вся съежилась, быстро направилась к корпусу, и её удалявшийся силуэт хранил выражение поставленной на место прислуги. Под покровительственным взглядом приехавшего за ним сына Глеб Александрович сразу сделался стариком, мелко суетился, боясь, чтобы сын не обнаружил Галину Андреевну, и наконец сел в машину с таким видом, будто ехал непосредственно на кладбище.

Наблюдая эту сцену из окна, Юрий Евгеньевич представлял себя возвращающимся послезавтра с Майей в пансионатском автобусе и после – в поезде, в вагоне метро… По существу, этот пансионат был моделью жизни, уходя из которой, уже не возвращаются.

Едва машина с Глебом Александровичем отъехала от коттеджа, он пошел к телефону и заказал такси на следующий день.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 7

Первое, о чем он вспомнил, очнувшись от своего восьмидневного далека, была Соня. Он подумал о ней даже с нежностью – это была единственная женщина, не причинившая ему никаких неудобств, и он стал собираться на дачу с поспешностью, с какой, покидая его, Симочка устремлялась на свидание к своему жениху.

Луково встретило его выдвигавшейся из-за леса грозовой тучей, под которой с велосипедным насосом в руках стоял Савелий Игнатьевич, словно собирался в эту тучу выстрелить.

- Дедушка! Зачем ты опрыскиваешь? Ведь скоро будет дождь? – спросил Кика.

- Потом расскажу… - раздался голос с неба, подтвержденный ударом молотка о проложенную к даче бетонную дорожку. Это Кика колол абрикосовые косточки.

Имя мальчику было дано Кирилл – в честь городка Кириллов, где познакомились его родители. Батюшка рисовал там монастырь, Соня же проводила отпуск, потому что и сейчас, почти десять лет спустя, многие культурные женщины предпочитают те места даже  Прибалтике.

- Здравствуйте! - Заметив его, Кика встал и опустил молоток. В Москве, подходя к телефону, Кика, не дожидаясь голоса звонившего, первым делом выпаливал свое «Здравствуйте!». Собираясь позвонить Соне, Юрий Евгеньевич всегда вспоминал это приветствие в пустоту, и у него тут же пропадало желание звонить. Воспитанность пасынка ассоциировалась у него с устроенной Кике однажды экзекуцией, когда Соня хлестала его подвернувшейся под руку косынкой, причем старалась попадать по лицу.

- Юранчик приехал! – сбегала с веранды удивленная Соня. В порыве радости она впервые сделала это неприятное уменьшение – так его называла Нина, и рядом с  «Юранчиком» у него на слуху всегда присутствовало «Георгио».

- Я себе дала слово никогда не волноваться  из-за твоей машины, пусть она разобьется хоть на двадцать частей! – Заканчивая фразу, с последним словом Соня обязательно улыбалась. – Но все дело в том, что ведь в машине сидишь ты.

Она была полненькой брюнеткой с несколько монгольскими чертами и чудными, заплетавшимися в косу волосами, которые на службе укладывались вокруг головы, как бы подчеркивая то обстоятельство, что Фемида – человек из народа.

Проходя мимо сына, Соня с энтузиазмом массовика увлекла его за собой, и теперь семья была в полном составе.

- Ну? – сказал Юрий Евгеньевич. – Чем занимались?

- Ходили на улицу – видели курицу, - засмеялась Соня, показывая белоснежные зубы, относительно которых у него иногда возникало подозрение – не коронки ли это? – Кика занимался своими питомцами, - Соня кивнула на вольеру с цыплятами.

- Зоолог растет! – подтвердил тесть, опуская свой насос в стоявшее возле ног ведро.

- Особенно если имеет представление, из чего ему готовят бульон, - подтвердил Юрий Евгеньевич, но тесть уже прицелился в тучу, из которой падали первые капли. Немножко был он глуховат, особенно когда не хотел слышать.

Суббота в Лукове была олимпийским днем, собиравшим ровный и сильный состав участников. Негодуя на себя, Юрий Евгеньевич мог просидеть за «Угадайкой» весь вечер. То были те же семечки, начав щелкать которые, трудно остановиться. Помимо козырей, имелись две наиглавнейшие карты: шестерки треф и пик, и соль заключалась в том, чтобы, получив карты, угадать количество взяток. Угадав, вы получали по десять очков за каждую, перебрав или недобрав, - по единице. Игра шла в восемнадцать туров: в первом сдавалось по девять карт, постепенно доходило до одной и затем,  по возрастающей, - к девяти.

Играли после ужина на увитой плющом веранде, спасаясь от летевших на свет комаров препаратом «Тайга». Против Юрия Евгеньевича под портретом отца, известного в прошлом ресторатора, размещался заведующий протоколом Савелий Игнатьевич – только не в пиджаке с брандебурами, как Натрускин-старший, а в байковой больничной пижаме. Невозмутимый в жизни, перипетии игры он принимал даже слишком близко к сердцу, что во многом и определяло интерес к «Угадайке» остальных участников. Слева от супруга всегда садилась Вероника Георгиевна. Причину своих карточных неудач она усматривала  в происках мужа и в процессе игры неизменно находилась с ним  в состоянии, которые газеты определили бы как конфронтация. Тещиным визави был муж старшей дочери Гена, похожий на американского президента  красивый и ничтожный  человек, чьи комментарии придавали событиям за столом  дополнительную остроту. Болельщики были представлены  Соней, устроившейся слева от Юрия Евгеньевича, уперев подбородок в кулачки, и её сестрой Полиной, сидевшей возле Гены с выражением милиционера, доставившего перевоспитуемого хулигана на уборку улицы. Имелся, наконец, и судья – высовывавшаяся из-под Гениного стула доберманша Дэзи, мерившая мелкие конфликты глухим рычанием.

Сдавал Гена. В предвкушении игры характер тещи как бы подтаивал, она обводила семейство  все еще красивыми темными глазами и, наконец, остановилась на Юрии Евгеньевиче.

- Что это у тебя – чирей?

Почесывая щеку, он сделал вид, что разглядывает портрет Натрускина-старшего, личность которого была представлена на даче ещё и комплектом журнала «Ресторанная жизнь» за двенадцатый год с воспоминаниями Игнатия Савельевича о знаменитых московских кутилах. Под портретом был прикноплен лист миллиметровки, когда-то сильно интриговавший Юрия Евгеньевича. Можно было, разумеется, догадаться, что перед вами план участка, определить постройки, плодовые деревья, кустарник. Но, помимо этих, сравнительно доступных обозначений, лист постоянно пополнялся заштрихованными квадратиками, появлявшимися в самых неожиданных местах: то против  веранды, то возле клумбы, то под яблоней… Значение их было выяснено Юрием Евгеньевичем сравнительно недавно, когда однажды утром, облачившись к еженедельной процедуре  выноса и захоронения содержимого туалетного бака, тесть нанес на миллиметровку очередной квадратик.

- Или кто тебя укусил?.. – Будучи замужем за экс-работником юстиции, теща никогда не прекращала начатого расследования.

- Ма-ам!.. – взмолилась Соня.

- Ну почему? - Вероника Георгиевна  пожала плечами. – Раз факт состоялся…

-   Итак: Земфира неверна! – Закончив сдачу, Гена первым взял карты.

- М-да-а… - Реакция Савелия Игнатьевича на полученный материал заставляла вспомнить читавшуюся Кике на ночь сказку, где фигурировал сеньор Тыква, у которого имелось множество оттенков вздоха.

- Тебе… - кивнул Юрию Евгеньевичу Гена, напомнив, что ему заказывать первым.

-  Одну, - сказал он, надеясь на своего бубнового туза, и, вооружаясь ювелирно отточенным карандашом, тесть записал.

- «Плохо!» - пишут из деревни… - прикидывал свои возможности Гена.

- У тебя всегда плохо… - махнула на него теща, давая понять, что хуже, чем у неё, не бывает. – Ну, скажу… три!

- А ещё жалуется! – Уличил Савелий Игнатьевич. – У самой наверняка две шестерки… Пять!

- И если один говорил из них «пять», «шесть» говорил другой! – пропел Гена.

- Ше-есть?! – В улыбке тестя прозвучала озабоченность. Понятно, он делал поправку на склонность зятя к авантюре, но все-таки – «шесть»!... Скорее всего, пяти ему было не видать. – Да-а… Карта к нему  прет.

Юрий Евгеньевич начал бубновым тузом и взял.

- Надо же: не перебили! – констатировал Гена.

- У него всегда все обходится, - заметил тесть, забирая  следующую взятку и пуская в дело тяжелую артиллерию.

- Вон у кого шестерка треф! – злилась Вероника Георгиевна, расставаясь со своим единственным козырем – да еще шестеркой пик.

- Благо-дарю боярина за ла-ску! – Выудив шестерку пик, Савелий Игнатьевич теперь мог зайти козырным тузом. – Но до-очь свою я обе-щал дру-го-му… Егору Лы-кову.

- Сижу… - со вздохом прогнозировал Гена, подмигивая Юрию Евгеньевичу и, за неимением козырей, скидывая бубнового короля. Усыпляя бдительность тестя, он готовил его к перебору.

- А теперь, Геночка, возьми, а?.. – С улыбкой  видавшего всякое ресторатора тесть бросил бубнового валета.

- Зачем? Пусть лучше у меня коровы не будет, чем у соседа две. – С этими словами Гена бережно подложил под валета десятку.

Бубей и козырей у Юрия Евгеньевича не было, он скинулся. Судя по паузе, которая потребовалась теще, та сидела с семеркой и дамой и, взяв эту бубновую взятку, могла уложиться в свой заказ. Но что ей тридцать очков, если супруг возьмет пятьдесят! На стол легла семерка.

- Шестая?.. – сочувственно кивал Гена  тестю. – Это же надо! И мне не дал, и сам взял лишнюю. Скандал в благородном семействе.

- Оч-чень хорошо! – потирала руки теща, и, бросив на стол карты, Савелий Игнатьевич побежал в комнату.

- Прихватило… - кивнула вслед Вероника Георгиевна.

- Не-ет, в комнате он не делает, - успокоил Гена.

В свое время Гена занимал хорошее положение, работая с иностранцами, однако выпивал, благодаря чему  лексика немецкого языка, представители которого общались с ним последними, пополнилась глаголом opohmeliren. На этом интернациональная деятельность Гены была пресечена; по настоянию жены он лечился, впрочем безуспешно. Тогда Полина упросила знакомого врача, и, явившись на прием, Гена узнал, что у него диабет. Это возымело действие, но в первое же посещение санатория он услыхал: «Какой идиот сказал, что у вас диабет?!» - и все возвратилось на круги своя. Эффект был достигнут неожиданно – посредством эстетотерапии. Гена стал учиться игре на баяне, и теперь, видя его с инструментом даже на даче, Полина, похоже, жалела о тишине, утерянной, по-видимому, безвозвратно. Во всяком случае, все чаще она вспоминала о том, что, даже после наиболее капитальных похождений, Гена соблюдал тишину. «Команду человек понимал! – вздыхала она. – «Быстро спать!» - и он уже затих, как Джульетта…» Расставшись со своим недугом, Гена сделался нетерпим к приказному тону, обижаясь, уходил с баяном в лес, и следом, поскуливая, бежала Дэзи. Кажется, и она была не прочь вернуть прошлое, в котором хозяин, случалось, и растрачивал предназначавшиеся ей на питание деньги, зато не посягал на её эстетическое чувство.

- Все-таки это тебя кто-то укусил… - качала головой Вероника Георгиевна, напомнив ему Тосканини, который, дирижируя огромным оркестром, сумел уловить, что один из музыкантов играет не на своей скрипке.

- Если бы я знал, что у тебя десятка… - рассуждал Савелий Игнатьевич, возвращаясь с таблеткой во рту и принимаясь отражать в тетради итог первого тура, - я бы пошел с трефей!

- Так спросили бы, посоветовались с народом. А то всё сам, сам!..

 

Кончили в первом часу. Прежде чем подняться наверх, Юрий Евгеньевич вышел в сад, где мерцала сигарета Гены.

-  Один? – подошел  к нему Юрий Евгеньевич.

- «Один, как прежде…» - пропел Гена. Затягиваясь сигаретой, он смотрел вверх. Рядом, тоже задрав острую морду, деловито мочилась Дэзи. В нарядном небе чернело пятно скворечника на березе, подобно спешащему маятнику стригли сверчки, словно стараясь поспеть в ритм, задаваемый мигавшей над лесом самой яркой звездой.

- Сколько звезд! – восхищался Гена. – И сколько же я их не видел…Нет, я говорю – как хорошо! – У него была привычка наиболее лирические фразы начинать с «нет». – Если бы меня спросили, что нас соединяет с женой, знаешь, что бы я ответил? Собака… Пойдем спать, Дэзи.

Их с Соней комната была на втором этаже (Кика спал внизу, у тещи). Соня сидела за столом и читала отпечатанный на ротопринте материал. Когда он вошел, Соня встрепенулась, и у неё сделалось виноватое выражение, будто её обнаружили за чем-то предосудительным. Это выражение появлялось у нее всякий раз, как он заставал её не за стиркой или приготовлением еды. Никогда она не заговаривала с ним первой ни о книгах, ни о кино, ни о выставках, куда изредка удавалось вытаскивать их Алексею Ивановичу. Лишь однажды по дороге из театра, заметив у него подобие улыбки (он удачно проскочил светофор), Соня сказала, что, если бы знала, что спектакль ему нравится, он бы понравился больше и ей.

Думая о себе и Соне, он вспоминал одного лейб-медика, который, узнав, что знакомый обосновался в Лондоне, тогда как его молодая жена предпочла Швейцарию, воскликнул: «Поверьте мне: это самые счастливые браки!» С этой точки зрения их с Соней союз несомненно приближался к идеалу, хотя и не достигал его. Считалось, что живут они отдельно потому, что Кике нужна мать. О том, чтобы и Юрий Евгеньевич жил  у тестя, понятно, не заходило и речи. В его же однокомнатной квартире могла бы ещё поместиться Соня. Но Кика?.. Периодически тесть заводил речь о том, чтобы выделить Соне площадь, дабы семья могла соединиться. Юрий Евгеньевич соглашался, но инициативы не брал, особенно вспоминая Кикино телефонное «Здравствуйте!». Существующее положение его устраивало, и только сейчас, увидев, как Соня убрала чтение, он впервые подумал  о том, что нужно съезжаться.

«Если бы меня спросили, что нас соединяет с женой…» А ведь у них с Соней не было даже Дэзи. В свое время его подкупила её положительность (Георгио тут несомненно исключался), а к моменту второй женитьбы у него было время поразмыслить о значении тыла. Теперь же получалось, что тыл этот существовал у него как бы сам по себе… Пуще всего сторожишь  привычный распорядок, при всяком удобном случае заявляешь независимость, поддерживаешь в семье военную дисциплину, но однажды  замечаешь в жене приниженную настороженность, словно с тобой не живут, а работают. Смущенный этим выражением, ты пробуешь пересчитать обретенные в своей войне трофеи, но не обнаруживаешь ничего, кроме одиночества.

Он проснулся с намерением укреплять семейные узы.

Окно выходило в лиственный лес, начинавшийся сразу за металлической сеткой. Это была северная сторона, грядки редиса лежали в густой тени дома, но сетка и водопроводный кран перед нею были залиты солнцем, и Юрий Евгеньевич вспомнил, что тесть объявил накануне, что собирается бетонировать слив.

Справа, из уборной, выплывал дымок -  то, таясь от него, Соня выкуривала свою утреннюю сигарету. Туда же двигалась и теща, на ходу поднимая юбку. Сонина институтская подруга Маргарита, состоявшая в литчасти драматического театра, острила, что произведения некоторых нынешних авторов заставляют предположить, что писали их у этого самого окна.

Решив принять участие в бетонных работах, он сошел вниз. На веранде стоял чумазый Гена, неизменно начинавший воскресный день под машиной.

- Нет, правда, а что ещё делать?! Я говорю: смажешь её – как будто сам в баню сходил. Тут, конечно, надо давать такую аналогию: лучше сам голову разобьешь, чем её ударить. Тоже?.. – кивнул он за штакетник, где рядом с его  «двадцать четвертой» стоял «москвич» Юрия Евгеньевича.

- Пока бегает. С дедом пойду повожусь.

- А-а… Нет, дед свое дело знает! – подтвердил Гена.

Грузный, необыкновенно деятельный для своих семидесяти лет, Савелий Игнатьевич задумчиво стоял возле водопроводного крана в байковой больничной куртке и тяжелых ботинках рабочих горячих цехов. И то, и другое было куплено по случаю у работяг, как впрочем и значительная часть применявшихся им орудий и средств производства. Задумчивость Савелия Игнатьевича объяснялась тем, что идея бетонировать слив, как и большинство его хозяйственных замыслов, была навязана извне посредством сбывавшегося за бесценок левого цемента. Если бы вместо цемента с неба свалились доски, то сооружался бы не слив, а сарай или настилался второй пол.

В характере тестя наличествовали и хозяйственность, и бережливость (использованным им бритвенным лезвием  нельзя было отточить карандаш), но работа под его началом не обещала особого эффекта. Распоряжения отличались  небрежностью: «Принеси ведро!» - говорил он, но, когда Юрий Евгеньевич возвращался, выяснялось, что ведро следовало  взять не с веранды, а у пожарной бочки. Простейшие производственные  процессы обставлялись аптекарской тщательностью: и без того мелкий песок для раствора дважды просеивался, при сооружении опалубки применялся «уровень» - Савелий Игнатьевич ревниво следил, чтобы пузырек воздуха не отклонился хотя бы на миллиметр. При всей этой скрупулезности всё, что ни делалось им, отличалось удивительно низким качеством. Бетонные дорожки, не прожив сезона, трескались, плодовые деревья и кустарник без конца пересаживались, поскольку выяснялось, что на прежнем месте им не хватает света или что они затеняют грядки. Но венцом хозяйственных тщаний Савелия Игнатьевича был, несомненно, сам дом, поставленный так, что и веранда, и большинство комнат даже в летние дни были лишены солнца, ведущие же на веранду и во второй этаж ступени были столь высоки и узки, что подвергали опасности сломать шею. Словом, в данном случае подтверждались слова натуралиста, что муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден.

Что касается мудрости, тут Савелий Игнатьевич все ещё демонстрировал завидную форму, и в прошлое посещение Луково Юрий Евгеньевич явился свидетелем рождения нормативного акта, во многом объяснившего ему карьеру тестя. Дело было в том, что для удобства проникновения Гены с баяном в лес в металлической сетке, защищавшей периметр садового товарищества, была сооружена калитка. Этому примеру последовали и другие дачники, значительно сократив себе путь на лоно природы и вызвав к жизни представленный на редакцию Савелия Игнатьевича приказ правления о ликвидации этих -  побочных - способов общения с миром. «В целях охраны садоводческого товарищества, - гласил проект, - запретить устройство калиток в оградительной сетке. Самовольно устроенные  выходы в лес ликвидировать». Просидев вечер, Савелий Игнатьевич утром вернул документ, снабдив его следующим примечанием: «Ликвидации подлежат калитки, не обеспечивающие изоляцию территории от посторонних лиц». Отнеся в правление свой последний правовой опыт, он повесил на калитку массивный замок, так что возвратившийся из лесу Гена должен был воспользоваться центральным входом.

К обеду стал вырисовываться конец.  Чтобы доставить тестю удовольствие, Юрий Евгеньевич сделал два лишних замеса и нарастил стенки слива. Никакой необходимости в этом не было, но, пребывая под руководством Савелия Игнатьевича в течение семи часов, легко было заметить, что особое удовлетворение тесть получает, когда работы проделано много. Посвятив жизнь труду умственному, он ставил его неизмеримо ниже физического, и ничто не могло сообщить ему лучшего расположения, чем вид потного человека с лопатой или ломом в руках.

Тем не менее недаром считается, что всякие контакты между народами полезны,  - тогда они начинают друг друга  понимать, а это есть существенный шаг к достижению  вселенской гармонии. Не приученный благодарить, по завершении работ Савелий Игнатьевич сообщил, что в следующий раз нужно будет передвинуть уборную, и кивнул на окно второго этажа, давая понять, о ком собственно заботится. Со своей стороны, отправляясь обедать, Юрий Евгеньевич обратил  его внимание на облупившийся фронтон, как бы указывая ещё один потенциальный объект родственного сотрудничества. Но чей поистине сегодня был день – так это, разумеется, Сонин! Видя поднимавшегося на веранду в мокрой майке Юрия Евгеньевича, она сияла подобно Иванушке, которого не посрамила перед родней супруга-лягушка.

Пагубно первое доброе дело для идейного грешника! Сонина радость его тронула, захотелось представить ей что-нибудь посущественнее, и он подумал, что, отвезя её сегодня в город, пожалуй, останется ночевать у тестя – следовало привыкать к совместной жизни. Он простил Соне даже вторжение Маргариты, о которой предупреждал, чтобы при нем Мадам в Лукове не было.

- Москва совсем без помады! Мне привезли из Риги, но перламутровую… мне не годится.

Обвешанная серебром, с екатерининскими формами и праведным выражением комсомолки-старшеклассницы сороковых годов, Маргарита в прошлом сезоне побывала со своим театром в Париже. В качестве главного впечатления оттуда был вывезен рассказ о том, что на улице к ней обратились с вопросом, не подскажет ли мадам, как пройти к Дому инвалидов?

- Привет, Маргарита! – Он помахал рукой. – Как живешь?

- Нерегулярно и с удовольствием! – доложила Маргарита, теребя на груди серебряную цепь с черным камнем.

- Вот видишь! Принцип, на который нас ориентируют физиологи.

- Да… - согласилась Маргарита, и стало ясно, что в её заявлении в лучшем случае правдива лишь первая часть. Пообтершись за три года в театре, она стала позволять себе фривольность, но получалось это у неё  неестественно, подобно тому, как она говорила на театре, и ему становилось неловко, особенно когда он замечал это нервное теребление кулона.

Беда Маргариты состояла в целомудрии. Когда-то позволить себе замужество без любви она не могла, утверждая, что значительно нравственнее иметь возлюбленного. Но ведь и на этом фронте есть свои трудности. Работая прежде в юстиции и относительно  развив такое качество, как наблюдательность, она не могла не замечать, что с возрастом женщины уровень  «возлюбленных» имеет тенденцию к снижению и в конце концов наступает порог, за которым каждый следующий вызывающе хуже предыдущего. В свете этого обстоятельства уже не усматривалось препятствия к браку даже и без любви – важно было остановить процесс неуклонного падения ценностей, и сейчас Маргарита склонялась к тому, с чего, по-видимому, следовало начинать, - то есть к замужеству.

Едучи с ним в Москву, подруги как раз обсуждали очередную кандидатуру. Представляла она собой художника, так что, против обыкновения,  Соня была настроена отрицательно, указывая слишком знакомые ей уязвимые стороны. Со знаком минус шли неврастеничность, подверженность смене настроений, так что никогда не знаешь, что взбредет человеку в голову через минуту, вечное безденежье, а главное, отсутствие твердых моральных установок, на которые можно было бы положиться.

- … В один прекрасный день, - продолжала Соня, - ты приходишь домой и не обнаруживаешь своих вещей. Или… вещи на месте, но поделена квартира.

-  Ну, знаешь!.. Записанный на твое имя кооператив не так уж легко поделить, - не выдержала Маргарита.

Нелегко, но можно, - не отступала Соня. – Вариант номер три: он разводится с тобой и приводит новую женщину в твою квартиру… Художник в состоянии это сделать даже и без развода.

На четвертом варианте («Он уходит, но требует с тебя половину стоимости квартиры») они поссорились и до города не разговаривали.

Маргарита жила возле Даниловского рынка. При выезде на кольцевую  Соня напряглась, не решаясь просить везти подругу до дома, и успокоилась только тогда, когда свернули налево, к Варшавке.

- Где твой агат?! – схватила она Маргариту за руку, когда та собралась выходить.

- Не спрашивай! – отмахнулась Маргарита. – Просто ты не замечала раньше. Все мои неприятности оттого, что я потеряла этот перстень… Салют! Завтра у нас такой день! Приедут из министерства снимать стружку. «Почему мало интересных спектаклей?»

- Вы им объясните?.. – спросил Юрий Евгеньевич.

- Во всяком случае, попытаемся… А после нам будут вручать вымпел за победу в соревновании.

- Кстати, о соревновании… - Юрий Евгеньевич полез в портфель. –  Для вас есть  хорошая пьеса.

- Твой Губарьков, что ли? – улыбнулась Маргарита.

- Мой. – Юрий Евгеньевич достал рукопись. – Хочешь сказать, что таких пьес у себя на театре вы не ставите?

- Увы, ставим. Но ведь хотели бы мы ставить совсем другое.

- Это не отнимает у вас вашего хотения. Прочти. Если мораль имеет право на существование, то прежде всего в отношении родственников и знакомых. Не забудь вещи.

- Не забудем! Мы и чужие прихватим… - Уж слишком бодро держалась Маргарита, и он подумал, не миф ли вообще её художник?

Когда она вышла, Соня пересела к нему и остаток пути ехала, приобняв спинку его кресла, словно благодарила за подругу. Его же благодушие по мере приближения к Новослободской заметно улетучивалось… Вон этот дом тридцатых годов, где внизу была парикмахерская и где его неотступно преследовал запах одеколона. Огромная квартира на пятом этаже – с марлевыми мешочками от мух на  плафонах, с парусиновыми чехлами на диванах, креслах и стульях, с портретом тещи в столовой, на котором она была изображена в черном панбархате, - поражала больничной чистотой и порядком. Даже сигналы  «занято» в тамошнем телефоне звучали строго, как будто вам делали внушение. Едва переступая порог, он вспоминал, что шкаф называют здесь шифоньером, говорят ты лифтерам, водопроводчикам, женщинам из прачечной, не забывая вручить отличившимся десять копеек с таким видом, будто это десять рублей, исповедуя ту точку зрения, что обидеть человека, давая ему деньги, нельзя,

- Ты что-то вспомнил?.. – Видя его потухшее лицо, Соня поспешила на помощь.

- Надо бы заскочить к Губарькову… с этой его пьесой…- Не очень-то ловко у него вышло, особенно если учесть, что рукопись он только что отдал Маргарите.

- Конечно! - сказала  Соня. – Ты должен его поддержать.

Отъезжая от её дома, он видел, как она машет ему вслед захваченным с дачи букетом ромашек.

Нам позвонят, глава 6

Лена приходила с работы около пяти. В четыре он уже был на «Речном».

- У меня неприятность, - сказала мать, открывая ему дверь, - исчез ножик, которым я чищу картошку.

Отступив в прихожую, она устремилась в кухню, откуда пахло жареной треской. Когда он приходил, у матери всегда случалась какая-нибудь неотложная надобность – вроде поисков пропавшего ножа.

- Интересно, как случай учит человека! – говорила она из кухни, удерживая его на расстоянии. – Обычно я кладу в борщ картошку, а сегодня из-за этого ножа не положила, и мне понравилось больше.

В комнате на застланном чайной скатертью столе стояла вазочка с яблоками и миндалем, а рядом блюдце с дольками шоколада – и мать и сестра были лакомки.

- Все-таки ехать к вам очень далеко, - сказал он, подходя к окну, чтобы убедиться, что поднял в машине стекла.

- Когда приезжаешь раз в год, то, конечно, кажется, что далеко, -  отозвалась мать, пробегая по кухне, словно мышонок.

Собиралась гроза. Черное небо в бордовых протеках упиралось в серебрившийся впереди забор, насыщенно обозначились краски зеленевшего перед забором поля, коричневые крыши доживавшей свой век городской деревни, зеленые шапки лелеявших её старость тополей. На глазах все это блекло: тополиные шапки, и забор, и поле однообразно темнели; открытую раму задергал ветер.

- Лена задерживается? – спросил он, закрывая окно.

- Увы, нет… - последовало из кухни.

- Что ты вздыхаешь?

- Ты лучше удивляйся, когда я не вздыхаю. Вздыхать мне есть отчего. Что может быть хуже для себя и для окружающих, когда человек вечно не в себе! Это ужасно… Ты видел когда-нибудь мать, которая бы хотела, чтобы у дочери был любовник? Тогда посмотри на меня. – Мать снова вздохнула. – К сожалению, это аксиома: мамы – дуры, а дети – свиньи… А что слышно у тебя? Голос у тебя ужасный, тебе нужно дышать над горячим паром. Вот… идет… - Мать заспешила в переднюю.

- Света божьего не взвидела: три желудка и четыре сердца! – трясла Лена вымокшей головой. – Зато утром мне приснилось, что я на больничном. Вот, думаю, посплю! А потом думаю: а где этот больничный лежит? А потом: а кто же мне его дал?! С тем и проснулась, - искала она тапочки.

Ростом Лена приближалась к губарьковскому идеалу, была хорошо сложена. Но лицо её с крупными голубыми глазами портило агрессивное выражение, свойственное красивым незамужним женщинам.

- Ты заметила, что я здесь? - спросил Юрий Евгеньевич, бросая ей стоявшие возле двери тапочки.

- Ага, здравствуй.

- Для тебя это приятная неожиданность?

- В жизни для меня могут существовать случайности. А неожиданности?... – Лена прошла в комнату и, отправив в рот  дольку шоколада, плюхнулась на тахту. – Угощайся, - кивнула она на стол.

- Мытое? – Юрий Евгеньевич взял яблоко.

- Всё мытое, кроме шоколада. Вообще-то от грязи ещё никто не умирал, - Лена подоткнула под голову подушку. – Умер, шмумер – лишь бы не так тошно!..

- Насчет грязи – это последнее достижение вашего сословия? – заметил Юрий Евгеньевич. – Я не был в курсе.

- Терпеть не могу  твоих острот! Сядь, чего ты гуляешь? Я уже забыла, на кого ты похож: на  мать или на отца?

- У меня к тебе дело, - сказал он, зная, что сестра не выносит обиняков..

- Геноссе Готт! – Лена закатила глаза. – Можно подумать, что когда-нибудь ты являлся сюда просто так.

- Что поделаешь, брат действительно не удался. Сдадим его на мясо. Но сперва постарайся мне помочь, поскольку костей у тебя все равно не примут.

- Слава богу, до костей ещё далеко. Или нет? Ты заболел?

- Вполне здоров. Во всяком случае, по поводу родственника беспокоить тебя не стал бы.

- Итак, речь не о тебе. Выходит, о женщине?

- Видишь, тебе даже не нужен твой рентгеновский аппарат.

- С тобой – нет… Влип, Юрий Евгеньевич? – констатировала Лена, глядя на него, словно перед ней был рентгеновский снимок. – Кто бы мог подумать! Такой запакованный товарищ – ты же всегда живешь, как диверсант. Да будет тебе известно: ни в чем так не проявляется воспитанность мужчины, как в привычке пользоваться продукцией завода «Красный резинщик».

- Не слушать пациента – важное качество для врача, - перебил Юрий Евгеньевич. – Мы уже согласились, что в воспитании этого человека имеются пробелы. Чего тебе ещё?

-  Надеюсь, ты помнишь, что я не гинеколог?

- О своей профессии ты напоминаешь поминутно. В данном случае не имеет значения профиль… Можешь ты как врач поехать в больницу и посмотреть историю болезни?

- И что с девушкой стряслось? – Лена потянулась к столу за очередной порцией шоколада.

- Она умерла.

Лена села.

- Надеюсь, не от твоей любви? Я имею в виду буквальный смысл.

- Не знаю.

- Эт-то интересно! Если даже ты сомневаешься, если ты заводишь со мной этот разговор, то какие могут быть сомнения!.. В гинекологии умерла?

- Нет. Больница кардиологическая, в Петроверигском.

- Истории  болезни хранятся в архиве, у медстатистика. Как я могу туда попасть? И кто мне эту историю  даст? На каком основании?

- Все-таки ты врач…

- Ну и что? Мало ли врачей! Иди, скажут, в свою больницу и читай.

- Ход всегда можно найти.

- Наверно, можно… И что, ты думаешь, в этой «истории…»  написано?

- Не знаю что…

- Он не знает!.. Я знаю. Тебя интересует, был аборт или нет. Правильно я поняла? Но, скорее всего, это не будет отражено в истории болезни кардиологической больной. Отражено это будет в одном случае: если доставили её  к ним из гинекологии… Вру – в двух: еще – если она сама об этом сообщила. Что  вряд ли.

- Хотя бы это, - сказал он.

- Если не написано, будем спать спокойно? – резюмировала  Лена. – Приятно видеть в человеке постоянство натуры… А я тебе скажу так: будь я тобой, я бы не стала докапываться. «Был ли мальчик?..» Вот и всё. Читай Горького.

- Спасибо. Но я прошу.

- Фамилия как?

- Данкевич. Майя Владимировна.

- Не знаю. Не обещаю… - Она потянулась было за шоколадом, но не взяла. – Я тебе позвоню.

- Как ты обрюзг, - сказала мать, вручая ему на прощание кусочек отпечатанного текста. – Все дело в твоей машине – ты  совсем перестал ходить пешком.

-  Успокойся, это ему не очень мешает, - сказала Лена. Против обыкновения она тоже вышла в прихожую.

Разогревая мотор, он читал полученное поучение: «Согласно Бернье (кто этот Бернье?), в желаниях своих человек должен соблюдать умеренность. Искать удовольствия не только в удовлетворении прихотей плоти, но в упражнениях разума, раскрывающего причины и следствия явлений, сохраняющего здравость мысли  и ясность суждения».

В том, что, если это было, в истории болезни существует соответствующая запись, он теперь не сомневался. Конечно, сама Майя не сказала бы. Но она была не из тех женщин, кто умеет воспользоваться нелегальным каналом, все могло произойти только путем официальным, и, таким образом, налицо, очевидно, был тот самый, названный Леной первым, случай, когда из одной больницы попали в другую.

«А был ли мальчик?..» После Лениных слов он не понимал, зачем вообще затеял это расследование, поставив под удар единственный свой шанс – возможность сомневаться. То была лотерея, где, при казавшейся ему сейчас фантастической удаче,  могла оправдаться лишь стоимость самого билета. Даже если в истории болезни такой записи нет, разве это будет означать его непричастность к случившемуся? В лучшем случае он вернет себе право сомневаться.

Своей опрометчивостью он промаялся до субботы, когда, снова не поехав на дачу и слоняясь по квартире, стараясь не смотреть на телефон, понял, что сравнение с лотереей не годится. Верни ему Лена право сомневаться, это было бы не теперешнее трусливое состояние. Очистившись в горниле проверки, насколько  бы облегчило оно ситуацию!

Лена позвонила в три. Комната была залита отраженным в  окне соседнего дома солнцем, и, взяв трубку, он отвернулся от слепивших лучей, будто начиналась операция.

- Спи спокойно, дорогой товарищ, - сказала Лена, и, обессиленный, он сел на подоконник, не зная, что бы делал, окажись весть иной. – Я сделала выписку. Прочесть? «Данкевич Майя Владимировна, сорока двух лет, поступила в Центр седьмого четвертого сего года…»

- Когда-когда?! – впился он обеими руками в трубку, словно ее хотели отнять.

- «…седьмого четвертого сего года с явлениями острой сердечной недостаточности…» - читала Лена, но  он уже не слушал её. «Седьмого четвертого…» Последний раз они виделись с Майей дней за десять. «… с явлениями острой сердечной недостаточности…»  Все это время она была в этой больнице! Он тут вообще ни при чем…
ни с какого боку. Полная реабилитация, и ещё при жизни!... Впервые за последнюю неделю у него появилось подобие улыбки.

- … Такие, братик, коврижки, - подытожила Лена. – Коли можешь жить, валяй.

-  Я попробую.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 5

«Ты всегда держишься так, как будто не хочешь позволить людям любить тебя…»

Признаться, он давно не мог представить, чтобы у кого-нибудь явилась такая потребность. С тех самых пор, когда однажды, в субботу, мать сказала ему, что он поедет с отцом к бабушке.

Почему-то к бабушке, состоявшей с ней в ссоре, мать не пускала отца одного. Обычно с ним ездила старшая Юрия Евгеньевича четырьмя годами Лена. Собиралась она и в тот раз, но как-то вяло, и мать сказала, что пусть едет Юра – все-таки у него уроков меньше.

Бабушка  жила в доме гостиничного типа на Сретенке, но они пошли не к трамваю, а на метро, долго куда-то ехали и наконец оказались в Сокольниках. Там и ночевали у незнакомой веселой женщины, угощавшей его конфетами и уложившей спать в маленькой комнате без окна, где кроме огромного сундука стояли треснувшая ванна и старый буфет с мрачной совой на макушке, из-за которой он долго не мог уснуть. Пробуждение, однако, было счастливым: втроем ходили в парк, проехались на такси, ели мороженое – и все это совершалось так естественно, что у него даже на миг не возникло подозрение о неофициальном характере мероприятия. «Ну вот: съездили к бабушке…» - несколько натянуто улыбался отец, когда, возвращаясь, они поднимались по лестнице, но он не придал его словам значения, решил, что просто отец так шутит. «Как вы провели время?» - спросила за обедом мать, и он заметил, как нахохлилась над тарелкой сестра. «Мы были у тети Аси!» - сказал он и, прежде чем получить от отца первую затрещину, уже знал, что и сестра ездила туда же, и даже приблизительно догадывался о том, что делал отец в Сокольниках.

Колотя его, отец кричал матери, что это она подучила паршивца так сказать, что они были у бабки, призывал в свидетели дочь – пусть подтвердит, где они ночевали прошлую субботу. Отец бил его с таким ожесточением, что в свои неполные девять лет он понимал, что это отец бьет себя. Пришлось сознаться, что были у бабушки, но хуже было другое: написанное на лицах родственников разочарование, словно младший член семьи оказался неполноценным.

С тех пор дома с ним держались натянуто, будто рядом проживал соглядатай. Когда приходили гости, случалось, посреди застолья отец многозначительно поднимал палец и показывал глазами в его сторону, давая понять, что имеются уши. Отдаляясь от произошедшего, он и сам начинал ощущать нечто вроде  угрызения: казалось то, что он понимает теперь, он понимал и тогда, а, значит, обязан был подыграть. В конце концов, чем-то же должно было объясняться отношение к нему близких! Не только отца, но и  сестры, матери… Их мнение о нем время трансформировало и вовсе неожиданным образом: его считали лгуном.

Отец умер, когда Юрий Евгеньевич ещё учился в школе. Благоговейно останавливаясь перед портретом покойного, мать неизменно принимала выражение, призванное подчеркнуть, что такой человек был оклеветан. Всеми силами овдовевшей души она старалась внушить себе, что та, другая женщина была мифом, выдуманным её неудачным сыном. И теперь, бывая на «Речном вокзале», он не мог отделаться от чувства, что им тяготятся.

Мать подрабатывала машинописью, клиентами её были преимущественно гуманитарии, и, встретив в рукописи казавшуюся ей поучительной мысль, она подкладывала лишний экземпляр, чтобы, прощаясь, вручить  Юрию Евгеньевичу в качестве напутствия. «Ко всем суевериям, - гласило последнее из таких поучений, - приводит человека допущение лжи, и потому для борьбы с суеверием человеку нужны усилия воздержания от противных истине поступков, слов, мнений, т.е. усилия правдивости». По-видимому, чем дальше, тем больше укреплялась она во мнении, что главное, чего всегда не хватало сыну, это усилий правдивости.

Интереснее всего было то, что представление о нем как о хитроване разделялось едва ли не всеми, начиная со школы. Он никогда не приглашал к себе сверстников, поскольку окружавшую его дома подозрительность они бы сразу почувствовали; избегая товарищества, подразумевающего визиты по месту жительства, держался особняком. Исключение составил лишь Губарьков. Но то была дачная дружба, по возвращении в город поддерживаемая на уровне посещения кино и, со временем, знакомых девочек.

Общаясь с людьми, ему невольно  приходилось делать поправку на их отношение к себе, в результате и случались издержки, подобные той, которую он сознавал сейчас, возвращаясь от Губарькова. Он чувствовал себя словно после школьной контрольной по арифметике, в которой у него не сошелся ответ. Бывало так: уверенный в решении, он вылетал в коридор, где, терпеливо заикаясь, Мишка Лифшиц объяснял ему, что в общем рассуждал он правильно, только не учел, что у этой дроби совсем другой знаменатель… В сущности, жизнь была тем же действием с простыми дробями, где в числителе поступки ближних, в знаменателе их намерения и где всякая успешная манипуляция возможна лишь при условии неусыпного внимания к знаменателю.  Имелась дробь со следующим числителем: зная, ради чего он приехал, Губарьков стирает записанный на доске номер. В знаменателе, по-видимому, должно было стоять: «Не считай меня идиотом и, кормя ужином, не заставляй выглядеть угощающимся на халяву…» Оказалось же, что с ним не затевали никакой купли-продажи, что доску Губарьков вытер машинально, по своей флотской привычке обеспечивать чистоту. Да это был и не тот номер. Сейчас он старался уверить себя, что, покупая вино, также не имел в виду никакой задней мысли… Какие-то соображения, понятно, были, но ведь  вопрос можно поставить и так: разве, не будь этой телефонной надобности, он пожалел бы пятерку!

«Ты всегда держишься так, как будто не хочешь позволить людям любить тебя…» Это походило на признание. Он вспомнил, что больше месяца не собрался прочесть последнюю пьесу Алексея Ивановича, и, едва войдя в дом, взял её в постель, тем более что называлась она «Л ю б о в ь». Устраиваясь поудобнее, на пододеяльнике  под носом он обнаружил метку «Ноги!». То было Сонино нововведение, и, хотя переворачивать одеяло он не стал, смотрел на отпечатанное вразбивку название пьесы менее скептически.

Поначалу ему вообще показалось, что достигнут значительный рост. Особенно это касалось ремарочной части. Например, появляясь дома, мужской персонаж переобувался у вешалки, что сопровождалось следующей авторской ремаркой: «Время, в течение которого герой надевает домашние туфли, оставляю на усмотрение режиссера». Обращение к режиссеру, как бы подразумевающее, что постановщик уже находится в процессе работы, создавало впечатление  значительной близости материала к сценическому воплощению. Несомненно, то был некий признак маститости, не позволявший сомневаться, что имеешь дело не с первым драматургическим опытом. К сожалению, последующее изложение подтверждало лишь этот, количественный, а не качественный рост. Главное же -  за версту выпирала идея, заставляя вспомнить замечание ученого, что если теория слишком высовывает голову, то, скорее всего, её отрубят. Притом «голова» была и несимпатична для реперткома. Сразу становилось ясно, что союз между героями заключается без любви, по внушению практического смысла, - короче, видны были  кавычки, которыми надлежало снабдить название пьесы зрителю.  Не выручало её и то, что за персонажами чувствовались взятые из реальной жизни прототипы. Как и в большинстве произведений этого автора, в герое Юрий Евгеньевич без труда узнавал себя, героиней же на этот раз была Соня. Действительно, отношения, существовавшие между этими людьми, нельзя было назвать любовью. Но все же, копай Губарьков глубже – хотя бы на уровне упомянутой надписи «Ноги!», - можно было бы представить зрителю нечто поучительное, ориентируя его не на редко встречающееся идеальное, а на реальность, где подчас метка на пододеяльнике греет больше, чем поцелуй.

Засыпая, он  представлял себя с Соней на даче. Вот, кончив Кикину стирку, за которую бралась после семейной игры в «Угадайку», она ныряет к нему под одеяло и трепетно ждет, пока её тронут за плечо. В объятия к нему Соня бросалась с исполнительностью, словно это был кабинет генерального прокурора. Не то чтобы вызов к начальству сулил бог весть какие радости, но ведь это показывало, что как с работником с нею считаются.

Утром он позвонил по взятому у Губарькова телефону. «Это Юрий Евгеньевич», - сказал он. «Кто, простите?..» - переспросила трубка, из чего он заключил, что на контроле его пока не держат. «Я относительно Данкевич…» - сказал он. «Да, да, - согласился женский голос. – Она просила вам позвонить…» Возникла пауза, словно ему предоставлялось последнее слово. «Разумеется, я буду». – сказал он со сдержанной интонацией подсудимого, сознающего, что мягким приговор быть не может. Трубка молчала. Похоже, ему давали понять, что приговор приговором, но ведь суд состоит из живых людей. Что им твое смирение перед законом! Человек ценит общение, прочувствованное слово, которое бы поддержало в нем уверенность, что он не только судил, но и воспитывал и преуспел в этой, едва ли не главной своей цели. Он уже хотел пожаловаться, что ему нелегко сейчас говорить, и просить отложить разговор до личной встречи, но его опередили: «Значит, так: с Петроверигского мы выезжаем в десять… Чуть не убежало молоко!.. Или в одиннадцать в Вострякове».

Положив трубку, он пытался понять, чем была вызвана пауза? Тем ли, что от него действительно ждали эмоциональной части, или же тем, что следили  за кипятившимся молоком?  Во всех случаях молоко выглядело   обнадеживающе. Если, ожидая его излияний, не переставали следить за плитой, выходит, не так-то уж были захвачены этой историей. Когда человек жаждет крови, ему нет дела до молока, и уж конечно он не станет напоминать, что употребляет столь безобидный продукт.

Он был на месте в половине одиннадцатого. Было теплое утро. Отгоняя редкие тучки, прилежно шумели деревья за кладбищенской оградой, и выстроившиеся возле нее ряды цветочниц с рассадой резеды, левкоя, анютиных глазок, казалось, не смущались отсутствием покупателей, словно нерентабельная вахта под этими стенами обеспечивала бессмертие. Поставив машину, он хотел подойти к ним, но передумал: с цветами он привлекал бы больше внимания, а наведывавшийся в пансионат и несколько раз видевший их вместе Майин сын  без того поглядывал на него подозрительно. «Знаешь, что сказал мне сегодня мой студент? – пыталась улыбнуться Майя, проводив своего гостя на станцию. – У тебя, говорит, есть одна особенность: увлекаясь, ты наделяешь предмет своего увлечения не присущими ему качествами… Я так и обмерла. Например, - смотрит на меня своими хитрющими глазами, - ты утверждаешь, что Пират – чистопородный пес».

Он решил дожидаться не у входа, а на территории, возле гранитной мастерской. Собственно, важно было показаться палатной сестре – он пропустит процессию мимо, пристроится в хвосте, где её и следует искать, поскольку в таких случаях лечащий персонал не стремится занять главенствующее положение. Из находящихся же в арьергарде она, несомненно, будет выделяться скорбью, думал он, наблюдая спланировавшую на провода ворону. Стараясь удержать равновесие, ворона то взмахивала крыльями, то поднимала хвост и в конце концов улетела.

Из ворот мастерской то и дело выезжали грузовые мотороллеры, увозя готовые к употреблению памятники, и каждый раз он ловил себя на вычислении, чему равняется тире между двумя датами и далеко ли  ему до этого срока. В прошлые выходные в Лукове куковала кукушка, но все с перерывами, так что ему ни разу не удалось получить больше семи. Он говорил себе, что просто это такое весеннее кукование и не особенно продолжительные паузы можно не учитывать. Однако и при этом условии больше двенадцати не выходило. Насколько он понимал, Майе было года сорок три… Он вспомнил, как она рассказывала про свою больницу, про деда, который считал ее сверстницей, и тут в ворота вкатили катафалк. В нем находилось что-то сухонькое,  предчувствием схватило сердце, он отвернулся, а когда, собравшись с духом, хотел идти,  увидел, что по аллее удаляется небольшая пожилая группа. Он понял, что ошибся.

Он не думал, что будет так нервничать, но, когда в ворота вступила академическая толпа с преобладанием молодых интеллигентных лиц, натянутая скорбь которых не могла скрыть того обстоятельства, что ещё только начало двенадцатого, что день обещает быть прекрасным и середину его можно провести не на службе, а на пляже, он немного успокоился. К тому же катафалк везли в середине, и его пассажир не был виден.

Сестру он узнал сразу. Неопределенного возраста, с блеклым, без косметики лицом, она шла в конце процессии с букетиком тюльпанов, держа наизготовку носовой платок, который по временам подносила к глазам.

Сквозь пролом в стене вышли на новую территорию. Не покрытая асфальтом дорога вела мимо сваленных в кучи высохших венков, жестяных банок  и цветочных корзин, плетение которых напоминало оголенные тлением человеческие ребра. Справа была молодая березовая роща, впереди стояли опоры высоковольтной линии, а ещё дальше  сушились на солнце крупнопанельные новостройки Тропарево. В виду открывшегося простора постепенно исчезала тягостная кладбищенская атмосфера, как-то казалось поближе к жизни, и молодежь шла, поглядывая по сторонам, будто её вывезли за город.

Наконец остановились, толпа разбухла, слышались обрывки речей, и люди впереди держали руки за спину, как будто пришли на собрание. Оказавшаяся неподалеку сестра высматривала кого-то в середине,  стала протискиваться, и ему пришлось проделать то же. Не следовало обманывать ее ожиданий: она должна была запечатлеть его возле Майи.

Первое, что он увидел, был голубой трикотажный батник, в котором Майя была у него  последний раз, и у него снова сжало сердце, как полчаса назад, когда он обознался. Памятуя про  больничного деда, он боялся взглянуть на её лицо  и видел лишь руки стоявшей в изголовье свекрови, судорожно гладившие утопавшее среди алых гвоздик что-то темное. Он не отпускал их глазами и во время процедуры прощания. Последней подошла сестра -  робко, словно боясь, что её прогонят, - образовалась пауза, и тут он увидел Майю и в первый момент не узнал… Он никогда не подозревал, что эта женщина была так красива. Куда-то исчезла дантовская чужинка, и бледное лицо хранило улыбку некрасовской крестьянки, которая, после всех своих трудов, успела выбежать к околице и, так ничего там не дождавшись, все-таки засыпала с надеждой. Чего она ждала?.. Похоже, это выражение смущало и свекровь, -  не переставая гладить ей волосы, она вращала головой на сухой шее, будто в последнюю минуту должен был подойти тот, кто оправдает ожидания её дорогой девочки.

Майина улыбка стояла перед ним и когда уже закрыли крышку, и когда машинально он шел назад, все пытаясь прочесть в ней упрек, объяснивший бы полученное им странное приглашение… Но упрека не было и тени – все оставлялось его совести. Бегло окинув взглядом представленный материал, она положила ему на плечо благожелательную руку исполнительницы приговора, чтобы препроводить к сознанию, что это доверчивое существо убил он. Что все подозрения на его счет, казавшиеся ему до сих пор безосновательными, подтвердились не оставлявшим сомнений образом.

По инерции он отметил, что мимо прошла сестра, которую он собирался подвезти. Теперь все это было неизмеримо далеко от него, словно на другой планете. «…С Петроверигского мы выезжаем в десять…»

И тут его осенило!.. Он даже остановился, пораженный тем, что не подумал об этом сразу. Это же была та самая больница, в которой Майя находилась и год назад! Специальная больница для сердечников. Причем тут гинекология?!

Да, но ведь могло случиться так, что она оказалась там после и вследствие этого.

Могло… но все-таки появлялся шанс. Ещё минуту назад он не представлял себе и такого.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 4

Мертвые принадлежат мертвым, живые – живым. Где-то это было сказано. Прежде всего следовало отбросить сантименты, ситуация и без того была непростой: из больницы был звонок, и, несомненно, звонившая знала не только о его существовании.  Трудно предположить, чтобы, обращаясь к ней с просьбой позвонить мужчине (и это при наличии регулярно появлявшегося в больнице мужа), Майя не посвятила её в детали.

Конечно, можно было повести себя так, будто никакой Данкевич он не знает вообще. Но звонок  к Губарькову говорил о том, что Майина исповедь была принята близко к сердцу, а в таких случаях женская солидарность не только действует безотказно, но и вызывает желание мстить. Притом, чтобы быть эффективной, мести этой  совсем не обязательно заручаться юридическими фактами. Вашего звонка ждут  субботу, ждут воскресенье, а в понедельник, под свежим впечатлением от похорон, садятся за письмо на имя Бирюковой, в котором описывают всю историю так, как понимают ее сами, вернее, как читали о ней  в какой-то книжке, вследствие чего изложение выглядит особенно  убедительно. В один прекрасный день вы приглашаетесь к руководству, где после вопроса о том, не трудно ли  команде в отсутствие столь опытного кормчего, каким является Наполеон Васильевич, вам протягивают написанное незнакомой рукой письмо, автор которого всем прочим знакам препинания предпочитает тире – верный признак разоблачительного стиля. Не нужно быть мужем полковника юстиции, чтобы понимать: если тебе требуется алиби, это уже не очень хорошо, и что при грядущем замещении Наполеоновой вакансии предпочтение несомненно будет отдано Черме, имеющей перед тобой хотя бы то преимущество, что от неё не беременеют.

Учитывая все это, таиться от звонившей не следовало, дабы не будить в ней зверя. Поскольку же, по-видимому, неприятностей нельзя было избежать совсем, зад разумнее было подставлять пусть под горячую, зато повидавшую всякого и, следовательно, способную к снисхождению руку медработника, а не под механическую длань руководства, у которого, как на минном поле, оплошать можно лишь однажды. Если всепрощение не есть выдумка богословов, то у кого и искать его, как не у сестры отделения гинекологии, которой к тому же можно предстать со смирением человека, не только  изготовившегося к порке, но и захватившего с собой розгу.

Срочно требовался телефон Майиной поверенной. Вопрос был в том, застанет ли он ещё Губарькова в библиотеке?

Обычно Губарьков сидел в третьем зале до самого закрытия, но ведь сегодня была пятница. До сих пор не состоя в браке, вечером пятницы Алексей Иванович выезжал на природу. Будучи в свое время путешественником и яхтсменом, он, по-видимому, по сей день рассчитывал обрести жену не иначе как на туристских тропах Подмосковья или в акватории Химкинского водохранилища. Напрасно было его уверять, что представляющие какую-либо ценность женщины не ходят в походы, поскольку все сопряженные с ними удовольствия могут иметь в городе, в комфортных условиях, где наличествуют ванна и душ. «Не понимаю, о чем ты… - сердился Алексей Иванович. – Какие удовольствия?» - «Странно, - отвечал Юрий Евгеньевич, - что, не имея ясности в этом вопросе, вы пишете лирические пьесы».  Однажды, впрочем, Губарьков вернул ему все подобные долги разом. «Юрий Евгеньевич?.. – раздалось в бюро  посреди рабочего дня. – Как там у нас: бани сегодня работают?» - «Бани?..» - переспросил он, в первый момент соображая, как лучше  осадить остряка. Но строгий голос звонившего, отметавший возможность быть неузнанным и, похоже, действительно знакомый, а, главное, это «у нас», как бы сулившее и вам в недалеком будущем быть причисленным к лику работников, для которых не существует вопросов посторонних, подвигали к серьезности. «Минуточку…» - ответил он тоном человека, вполне сознающего, что, в сущности, все на этом свете начинается и кончается баней, тихонечко положил трубку на стол и уже собирался бежать в фототеку, чтобы оттуда позвонить в справочную, но тут трубка ожила: «Хоть поинтересуйся, какую именно баню посещает начальство. «Сандуны» выходные в четверг,  «Центральные» – во вторник…»

Не то было плохо, что вечно пеняя Губарькову на не подобающее возрасту положение, сам очутился в положении шестерки. Вопреки своей солидности, ему не раз приходилось выглядеть жалким, к тому же он принадлежал к категории людей, обнаруживающих чувство собственного достоинства более потому, что его принято иметь, а не по внутренней потребности.  Плохо было то, что обычно не упускавший случая его поддеть Губарьков не использовал эту возможность и, явно спеша возвратиться на место поучаемого, без всякого перехода стал жаловаться -  на  отсутствие денег, семьи, на то, что  его не ставят. То было не великодушие даже, скорее -  сочувствие человека, ненароком узревшего недуг, о котором не знает сам больной, и маскирующего от него свое открытие. Диагноз, разумеется, ставился трагический, не оставляющий надежд на выздоровление. С тех пор, встречаясь с Алексеем Ивановичем, он по возможности старался доставить ему новый симптом своей безнадежности, догадываясь,  что единственное удовлетворение, какое способен испытывать врач, наблюдая неотвратимость летального исхода, состоит в том, что он не ошибся в прогнозе.

Случай лишний раз подтвердить этот прогноз представился, едва он вошел в научный зал, и явился в облике уснувшей за крайним в четвертом ряду столом провинциальной соискательницы. Улыбка на лице спящей говорила о том, что высовывавшаяся из-под нее рукопись  с подзаголовком «Вопросы теории и методологии» близка к завершению, но ещё красноречивее свидетельствовали об этом купленные уже здесь, в Москве, джинсы с эмблемой «Ну, погоди!» - их обладательница, несомненно, стояла на пороге своего женского возрождения.

На таком фоне не выделить Алексея Ивановича было нельзя, подобно тому, как, очутившись в ресторане днем, сразу видишь, кто забежал сюда как в столовку, а кто здесь действительно гурман, и  всякий раз, оказываясь в библиотеке, он думал, что хорошо бы однажды попасть сюда без дела – просто почитать, как Губарьков. Только почему, вопреки пятнице, Губарьков до сих пор находился здесь и, когда он остановился рядом, продолжал читать, будто об этой встрече они условились? Со времени пресловутого розыгрыша он ловил себя на том, что ему было неприятно предвосхищение Губарьковым даже  самого нейтрального  его шага. Словно тем самым ему доказывали, что относительно его тем более  не ошибаются  в главном.

- Марк Аврелий: «Наедине с собой»! – Он открыл титульный лист лежавшей перед Губарьковым книги и перекинул несколько страниц.

- Рад убедиться, что ты все ещё не разучился читать. – Разговаривая, Губарьков почти не поворачивал головы, лишь искоса смазывал вас своей  наивной голубизной. – Интересно?..

- Да нет, не очень. Можно, конечно, читать и Марка Аврелия, но, думаю, в нашем возрасте подобные занятия следует скрывать.

- Думаешь? – Алексей Иванович стал собирать книги.

- Возраст между тридцатью и сорока англичане называют  веком ответственности. Оканчивая этот век, пора очутиться наедине со зрителем. А если это не удалось, зачем афишировать свои трудности посредством Аврелия?

Все-таки из чего было ему заключить, что я приеду, думал он. «Юрий Евгеньевич?..» - обращаются  к нему сегодня по телефону. Имя, Губарькову не постороннее, спрашивает женский голос. Парнишка Алексей Иванович сообразительный, отвечает, что, к сожалению, Юрий Евгеньевич отсутствует, но все необходимое он, разумеется, готов ему передать. Юрий Евгеньевич знал эту губарьковскую телефонную вежливость, способную разговорить немого. Вопрос в том, что могли ему сказать? По-видимому, не более того, что он и сообщил… Но ведь нужно учитывать интонацию звонившей, не допускавшую  возможность игнорировать переданную ею просьбу, из чего Губарьков мог почувствовать не только его причастность к случившемуся, но и то, что звонившая об этой причастности знает. «Звонила палатная сестра… не смогли ли бы вы быть на похоронах?..» Повелительный оттенок, который получило в губарьковской транскрипции сослагательное наклонение,  давал понять, что существует общественное мнение… Зная, что, по здравом размышлении, его подопытный не захочет конфликтовать с палатной сестрой, телефона которой опрометчиво не записал, Губарьков и торчал в библиотеке, уверенный, что ещё до исхода суток его станут ловить, чтобы вступить со звонившей в переговоры.

Не дожидаясь Губарькова, он пошел к выходу и, минуя соискательницу, ткнул её пальцем в бок. Мгновенно пробудившись и увидав неторопливо удалявшегося по ковровой дорожке гражданина, та подавила рванувшийся из груди вопль – с равным успехом можно было заподозрить председателя ученого совета института, в котором ей предстояла защита… Тем временем в поле её зрения вступил Губарьков. Поздно заметив подложенную ему мину, он не сумел внести корректив в слишком уж независимую походку читателя Марка Аврелия,  и теперь ему предстояло нести на себе до самых дверей подозрительный взгляд, отнюдь не гарантирующий, что в последний момент не будет организована погоня.

-Не пости-жи-мо!! – Очутившись наконец в холле, Губарьков положил книги на пол и, переводя дух,  огладил ладонью усы и рыжую окладистую бороду. – И с этим грязным животным в кожаном пиджаке я общаюсь почти тридцать лет! Золя отрастил… как на седьмом месяце… - Резким движением Губарьков хотел ткнуть Юрия Евгеньевича в живот, но, ожидая нечто в этом роде, он успел сделать шаг в сторону. – Кого  обидеть! Несчастную женщину, при виде которой становится больно даже не за неё – за себя!

- Странная для драматурга горячность,  – Юрий Евгеньевич нагнулся за книгами, давая понять, что здесь не театр. – Человечеству  требуется спокойный, бодрый голос. Скоро эта несчастная женщина защитит диссертацию, станет получать двести целковых и не возьмет тебя в мужья,  даже если ты будешь очень проситься.

 

Был теплый вечер с ещё не отчетливо проступившими в окнах огнями, и, осилив тугую дверь, люди растворялись в нем с проворством птиц, которых не заманишь обратно. А что мешает мне позвонить прямо к Майе? – думал Юрий Евгеньевич. Накануне подобных событий в дом бывает тысяча звонков – общим порядком узнаю, где и когда, а найти палатную сестру на похоронах своей бывшей больной не составляет труда. На обратном пути можно будет к ней подойти… Он сбежал по мраморной лестнице и ждал Губарькова.

С короткой шеей и распиравшими дешевую тенниску плечами старого спортсмена, сутулившийся Алексей Иванович походил на человека, который чувствует укус комара, но терпит, дабы вернее его прихлопнуть. Это несколько наигранное выражение приниженности все более овладевало Алексеем Ивановичем по мере того, как они приближались к машине, - при  всем своем простодушии он любил приигрывать,  чаще всего в роли человека, не умеющего жить, напоминая заику, который бы ещё изображал заикание. На неумение жить указывали похеренная специальность биолога, полставки почтальона по утрам, отсутствие жены и писание пьес. Последние два обстоятельства были взаимосвязаны, поскольку первая любовь Алексея Ивановича была актрисой. Роман этот продолжался около года. Будучи значительно старше его и на  полголовы выше, актриса не смогла воспользоваться предложением Алексея Ивановича, вследствие чего вышла замуж за другого, побудив оставленного к пробе пера. То была повесть, где фигурировали учительница и ученик, отличавшаяся тем, что на протяжении двухсот с лишним страниц диалог присутствовал в ней лишь однажды и выражался одним-единственным словом «Расстегни!», которое, как нетрудно угадать, принадлежало педагогу. Сдержанность, с какой прибегал автор к передаче живой речи, казалось, не предвещала будущего драматурга. Однако, кончив университет и посвятив несколько лет экологии, Губарьков неожиданно бросил все и засел за пьесы. По-видимому, старая рана кровоточила…

Своей первой любви Губарьков был обязан привязанностью не только к театру, но и к высоким женщинам, словно другой пол начинался для него не ранее чем со ста восьмидесяти сантиметров. Уже одно это делало его шансы на вступление в брак достаточно проблематичными. Имелось и более существенное препятствие: гигантский, прогрессирующий с возрастом талант расхолаживать женщину, пускаясь в рассуждения о смысле жизни, так что, если бы не диалог из его прозаического произведения, можно было бы предположить, что Губарьков девственник.

- Куда мы едем? – Вне своих книг взгляд Губарькова  тух, словно не надеясь узреть что-либо поучительное.

-Ты меня спрашиваешь? -  Выезжая со стоянки, Юрий Евгеньевич снова подумал о своем деле. С чего он решил, что к Майе будет тысяча звонков?.. В институте все оповещены, родственников у них почти нет. «Простите, а  кто звонит?..» - спросит свекровь (в таких случаях дорожат вниманием каждого). Что он ответит? Можно сказать, что из «Вопросов средневековья» - Майя говорила, что третий год там лежит её большая статья. «Вопросы средневековья»?..» - повторит свекровь, чтобы приехавшие выразить соболезнование слышали, как уважали Майю Владимировну даже и в печати. Но где гарантия, что тут не схватит трубку муж и не пошлет «Вопросы…» по соответствующему адресу, прокричав, что о людях нужно помнить, пока они живы. Человек, «не делающий карьеру», вполне может позволить себе такое. Конечно, если звонить, то нужно постараться попасть на сына…

- Все-таки: куда?.. – вернул его к реальности Губарьков.

- Минуточку, кто из нас театральный работник? – Сворачивая на Проспект Маркса, Юрий Евгеньевич притормозил, словно, не получив ответа на свой вопрос, отказывался ехать. – Драматург твоего дарования вполне в состоянии угостить товарища привлекательной актрисой. Глядишь, грязное животное облагородится… Давай, думай быстрее. В автомобиль  помещаются две девушки, в том числе и артистки. Надеюсь, ведь не народные?.. – Когда он начал говорить, Губарьков сделал вид, будто включили радио, которое не в состоянии помешать серьезному человеку думать. – Хочешь сказать, что у тебя нет кандидатур?

- У меня нет денег.

- Причем тут деньги? Это твое второе заблуждение.

- Забыл, какое первое?

- Что автор лирических пьес может позволить себе не изучать женщин. Не морщись, это твой долг перед зрителем. Писатель, двигающий производственную тему, лезет в шахту, не думая о том, что в ней грязно.

В крайнем случае, продолжал он прикидывать варианты, в понедельник  утром можно подъехать к её дому и отправиться следом за семьей. Но тут он представил себе знакомый подъезд:   выходят  муж, сын, свекровь, и кажется, что сейчас появится вечно опаздывающая Майя – и отметил, что это вариант не из лучших. Он даже огляделся, чтобы убедиться, что едет по Волхонке, а не по Майиной улице, и Губарьков принял этот взгляд на свой счет.

- Понятно… - отозвался он. -  А – второе?

- Со второго начинали: общение с женщиной не требует денег.

- Подозреваю, в слово деньги мы вкладываем разное содержание. В данный момент у меня есть шестьдесят копеек.

- Вполне достаточно. Встречаетесь, ведешь в кафе, берешь меню, читаешь. Текст, понятно, адаптируешь. Скажем, значится: «Котлеты по-киевски с гарниром». Вслух читаешь: «Котлеты с кашей…»  Лично я не представляю себе  даму, которая вечером, в кафе, станет есть кашу. Спутница качает головой, и ты берешь два кофе и одно пирожное, поскольку мужчины сладкого не едят. Остается ещё пятак на метро.

- А другой? – улыбнулся Губарьков улыбкой сообразительного школьника, сумевшего озадачить учителя, и, видя эту наивную улыбку, Юрий Евгеньевич подумал, что телефон все-таки нужно брать у Губарькова. «Никто не герой перед своей женой!» - сказал полководец. Поскольку у Губарькова, знавшего его тридцать лет, он не числился в героях и подавно, можно было поднять лапки лишний раз.

- Ну… если ты способен поддерживать отношения с женщиной, не имеющей проездного билета… – Он пожал плечами.

- У «Кропоткинской» можешь меня высадить, - кивнул Губарьков.

- Там нельзя останавливаться, - заметил Юрий Евгеньевич, понимая, что, коли поднимать лапки, делать это следовало, не выходя из библиотеки, а не влезать эдаким молодцом в машину, чтобы в последний момент признать   свою зависимость от пассажира.

- Тогда у «Парка». У старого, не переезжая Садовой.

- Ты же сказал,  у тебя есть шестьдесят копеек. За эту сумму я довезу тебя до дому. Будешь считать, что посидел в кафе и доехал на метро. – В следующий момент он понял, что, везя Губарькова домой, лишь удаляется от цели. Оставалась слабая надежда: телефоны преходящего пользования Алексей Иванович не заносил в книжку, а писал мелом на лежавшем рядом с аппаратом обломке грифельной доски.

- В кафе я бы поел.

- Ни в коем случае! Я же объяснял: в кафе ты бы выпил чашечку кофе.

Выехали на освещенный золотистыми лампами Комсомольский проспект, похожий на  иллюминированную аллею парка, из которой разошлись посетители. В этом  золотистом свете вечер выглядел как бы на пару часов старше, и казалось странным, что открыты магазины.

- Ладно, как было написано у нас в стенгазете: «Давайте помечтаем!» Что бы, говоришь, ел в кафе? – Не доезжая Вала, Юрий Евгеньевич притормозил  возле продуктового магазина.

- Всё тебе скажи… Пельмени, например.

- Завтра же пишу в «Литературку». -  Юрий Евгеньевич перегнулся через сидение, чтобы взять портфель.

- Что ты пишешь?

- Как бороться с таким социальным злом как холостяк.

- Ну?..

- Прекратить выпуск пельменей.

Он купил пачку пельменей, шпроты и бутылку вина. Губарьков пил редко, но занятие это любил, быстро пьянел, а в данном случае расслабить его было нелишне. Вино он положил в портфель лишь подойдя к машине, чтобы спутник мог запечатлеть многообещающее очертание. И действительно, едва они отъехали, Губарькова потянуло на лирику:

- Наверно, ты прав… - начал он, раскуривая удушающую кубинскую сигарету и совершенно в таком тоне, будто уже сидел за бутылкой вина. – И дело вовсе не в отсутствии денег. «Отсутствие разменной монеты не является оправданием безбилетного проезда!»… В свои сорок лет я не могу сообщить женщине ничего интересного. Как будто в моей жизни ничего не было… А если и было, то во всяком случае не то, о чем можно рассказывать в таком возрасте.

- Не понимаю:  если ты ощущаешь возраст, ты должен говорить о чем-нибудь другом – о делах, о болезнях. А не о женщинах. Как-то не очень это монтируется. Потом… кто тебе сказал, что от тебя ждут рассказов?  Я понимаю, слово – твоя профессия, ты можешь дать двадцать синонимов к слову «конек» (который на крыше)… Но разве, идя на свидание с военным, женщина ждет, чтобы перед ней стали маршировать или стрелять из пушки?

- Что же прикажете делать? – вернулся Алексей Иванович к своей независимости.

- Пожалуйста, в этой аудитории я готов объяснить: ухаживать! Цветы, комплименты. Прочие знаки внимания.

- На всё это требуется время, - отозвался Алексей Иванович, словно прикидывая свои  ресурсы.

- Смотри… Коротких путей я не знаю. Да они и не к лицу человеку творческому.

Губарьков жил в Теплом Стане. На всякого мудреца довольно простоты, гласит пословица. В развитие её квартирка Губарькова позволяла сказать, что у простака не обходится без мудрости. При минимуме затрат  здесь имелось все необходимое, включая висевшую над плитой рукавицу для снятия сковороды, и ничто не указывало на то, чтобы в обозримом будущем хозяину предстояло провести по графе «быт» хоть сколько-нибудь существенную сумму.  Не обходилось, разумеется, и без театра:  против заваленного рукописями письменного стола на всю длину стены простирался верстак – с помостом, тисками, паяльной лампой и уложенным далее в образцовом порядке более мелким слесарным, столярным и даже сапожным инструментом. Над верстаком, на проморенных полках, помещались книги, словно иллюстрируя тезис, что материальное является почвой, которой питается духовное. Книги содержались впрочем уже в меньшем порядке, что не только наводило на мысль, что ими пользуются чаще, но и в известной мере ставило под сомнение приведенное выше положение политической экономии об основополагающем значении базиса. Сооружение было снабжено стремянкой – из тех, на каких некогда сиживала нетрудовая интеллигенция в своих домашних библиотеках, не будучи ограничена потолками в два пятьдесят. Наряду со стремянкой о временах крупногабаритных квартир напоминал и висевший в нише над кушеткой линялый гобелен, изображавший сельский пейзаж и молодого человека, играющего на духовом инструменте.

Устроившись под сенью гобеленовых ив, Юрий Евгеньевич посмотрел на бельевую тумбу с телефоном и сразу увидел записанный на куске грифельной доски номер. Кажется, это был тот самый: во всяком случае, там тоже имелись семерка и девять…

Между тем хозяин облачился в свой бюргерский халат и, убрав с тумбы телефон, разворачивал её к кушетке. Поставив затем вариться пельмени, открыв шпроты и принеся рюмки, Алексей Иванович водрузил на  допотопный проигрыватель «Бранденбургский концерт» Баха и, задумчиво пощипывая бороду, опустился на стул уже законченным драматургом. Плохи были не борода,  не халат, вывезенный отцом Алексея Ивановича с родины композитора. Плохо было то, что для писательства Алексею Ивановичу требовалась  подобная декорация, изобличавшая, что занятие это для него все еще не жизнь, а некое миссионерство, от которого, как правило, не приходится ждать  удовлетворительного результата. А ведь, отнесись Алексей Иванович к делу будничней, он, по-видимому, был не безнадежен. Он был простодушен, наблюдателен, переимчив и когда-то, возвращаясь из своих экологических командировок, говорил уже не Мурманск или Пинега, как до отъезда, а Мурманск, Пинега. Поправив его, можно было не сомневаться, что впредь он промашки не даст: однажды Юрий Евгеньевич  заметил ему, что он неправильно носит запонки, и с того дня Алексей Иванович всегда упрятывал защелку запонки в манжету.

- Ещё по рюмочке одной, сказал художник молодой! – Чокнувшись, Алексей Иванович остановил руку на полпути. – Сейчас будет крещендо… такое чувство, словно летишь в пустоту…

- Ну ты, крещендо! – Дождавшись окончания пассажа, Юрий Евгеньевич отодвинул от себя нетронутую рюмку. – Как бы тебе это доходчивее объяснить? Есть граждане… они кое-что правильно понимают и чувствуют. Но то, что свои эмоции они стараются обнародовать, свидетельствует о крайней глупости.

- Благодарю. – Выпив, Алексей Иванович становился менее обидчив.

- Да, пожалуйста… Грубости ты не любишь, а без грубости не понимаешь. – Желая убедиться, правильно ли запомнил номер, он посмотрел на подоконник, куда была убрана доска. Но номер с неё был уже стерт. Что там было в конце: два или семь?.. Не страшно – попробуем и так, и так, подумал он, и в это время позвонили в дверь.

Алексей Иванович пошел открывать и доставил в комнату уже начавшие полнеть метр восемьдесят в джинсовом платье и с бирюзовым перстнем на указательном пальце. Остановившись на пороге, женщина  обвела глазами обстановку, отнюдь не толкавшую хозяина к безоглядному браку, и её снисходительное выражение притухло – тут требовалась длительная осада.

- «Тирсис под сенью ив мечтает о Нанетте и, голову склонив, выводит на мюзете…» - Женщина изучала гобелен.

-  «Любовью  я – тра, та, та, там – томлюсь! К могиле я – тра, та, та, там – клонюсь!..» - подхватил Губарьков, словно услыхав позывные отчизны дальней.

-  Когда говорят музы, пушки молчат. – Юрий Евгеньевич встал.

- Покидаете? -  улыбнулись ему метр восемьдесят – пожалуй, даже  восемьдесят два: она была заметно выше его.

-  Зато остается Алексей Иванович, большой любитель культуры во всех её проявлениях.

-  Что приятно, -  в тон ему ответила женщина, направляясь к верстаку, будто собиралась паять.

- Я только провожу до машины… - извинился Алексей Иванович, давая понять, что все-таки  в непосредственной близости от него присутствует автомобиль, и побежал вызывать лифт.

- Что поучительного может сообщить нашему взыскательному зрителю драматург, принимающий у себя особу столь дряблого сложения? – заметил Юрий Евгеньевич, нажав кнопку первого этажа.

- Как ты можешь! – Алексей Иванович схватился за голову. – Человек просто зашел в гости.

- Какие могут быть гости в твоем возрасте!  Ты представляешь, чтобы в гости пришли ко мне? Чем хоть занимается?

- Она поэтесса.

- Это у нее профессия? Или, как у тебя, - состояние души?

- Вообще-то она младший редактор… - замялся Алексей Иванович. – Я бы даже сказал, секретарша.

- И зубки не очень хорошие, - вспомнил Юрий Евгеньевич, выходя из лифта.

- Независимый, гордый характер!.. – Похоже, следовавший за ним Алексей Иванович его не слышал.

-  Заметь, ты называешь качества, не самые необходимые в женщине. – Он открыл машину. – Ладно, не переживай. Художнику полезно изучать действительность во всем её многообразии. Пусть это будет поэтесса.  Она заразит тебя трихомонусом, и, по крайней мере, я смогу написать в твоем некрологе, что ты прожил «богатую событиями жизнь». Желаю творческих успехов.

Но Алексей Иванович не уходил.

- Спасибо тебе… - сказал он совершенно серьезно.

- Что?.. – Юрий Евгеньевич даже бросил сцепление, и мотор заглох.

- За вечер, за вино… - Губарьков смутился. – Ты всегда держишься так, как будто не хочешь позволить людям любить тебя. – Он протянул какую-то записку. – Вот этот телефон. Я  знал, что ты не позволишь себе не быть там.

- Таких сообразительных авторов я бы тоже не ставил! – Хлопнув дверью, Юрий Евгеньевич резко выехал со двора.

На светофоре он развернул губарьковскую записку. Это был совсем не тот номер, который он видел на грифельной доске.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 3

Было начало девятого, и пустеющая площадь с рестораном ВТО наискосок, занавеси которого задернул проехавший вниз к Петровке троллейбус, выглядела словно отпечатанное на коричневом картоне старое фото.

«Скажем, для чего мы ходим на работу?..» Ещё не вкусил человек больничного безделья, а уже одолевает его риторика. Как для чего? Чтобы не задаваться подобными вопросами. По той же причине он не любил выходных. В преддверии выходных он ощущал себя парусником, настигнутым посреди моря полнейшим штилем. То несло тебя на всех парусах, движение подразумевало цель, но вот паруса опали, и ты обнаруживаешь, что собственных ресурсов поддерживать эту иллюзию жизни у тебя нет. На эти два дня безветрия нужна была какая-нибудь гавань и лоцман, следуя указаниям которого избегаешь праздности, чреватой вопросом: а куда собственно ты плывешь?

Что касается гавани, их имелось три. Ещё не поздно было успеть на дачу, благо по  обыкновению он не выпил ничего, кроме минеральной воды. Можно было навестить мать, у которой не был несколько месяцев. Можно было заехать в библиотеку, где вечерами сидел Губарьков. Хуже обстояло дело с лоцманом. Среди окружавших его людей давно уже не было человека, способного в отношениях с ним хотя бы на малейшую инициативу. В рот смотрели ему самому. «Ты позвонишь мне и скажешь, как мне жить…» - просила его в их последнюю встречу Майя. Вечером пятницы он был не прочь получить такой звонок сам.

Он решил ехать к матери на «Речной вокзал» и, свернув к Бронной, подумал о Майе… Он не мог объяснить себе, зачем вообще понадобилась ему эта связь. Виной всему, пожалуй, была норковая пелерина, в которой он встречал эту худенькую женщину по дороге в пансионатскую столовую. К груди обладательница пелерины прижимала книгу об итальянском возрождении  и маленький термос, как бы заявлявший её обособленность, а на лице присутствовала улыбка, с какой, опоздав на сеанс, пробираются сквозь заполненный ряд. Столь очевидное стремление избежать вашего внимания уместно было нарушить разве что вопросом о том, далеко ли тут почта или когда отправляется в город ближайшая электричка.

В первое же воскресенье в Детково приехали её муж, тип ученого-альпиниста без возраста, и долговязый сын с эмблемой Энергетического института на штормовке, которого неистово тянула на поводке дворняга по кличке Пират. Приблудный пес в сочетании с норковой пелериной создавал впечатление вызывающего благополучия, олицетворяя нечто вроде рваного пиджака, который позволял себе носить Форд. Вместе с тем было ясно, что путь в этот мир отнюдь не заказан, коль скоро сумел обосноваться в нем Пират. Женщина отвечала мужу, смеялась с сыном, играла с собакой, но все это как бы в щадящем режиме, словно при больничном свидании. Надо думать, она берегла себя для своих итальянцев.

Наблюдая эту картину, он наконец понял, что напоминают ему её бледность, расчесанные на прямой пробор и собранные в узел темные волосы, оставлявшие на лице, казалось, одни глаза. Они напоминали ему «Божественную комедию» Данте, где, встречая даже самую привлекательную женщину, не бываешь свободен от мысли, что, к сожалению, перед тобой уже тень.

Тень к тому же была немолода, хотя, как ей и подобает, никаких непосредственных признаков этого не отражала. Да он и не разделял вопроса некоторых сверстников: зачем живут женщины после восемнадцати лет? «Браво, Штеффан, ты нравишься немолодым женщинам, а они куда более строгие ценительницы, чем девицы!» - восклицал герой читанного им когда-то романа.

Она несомненно была кандидат, муж – доктор. Существовали следовательно реальные предпосылки исцелиться от угнетающего всяческое желание  предвидения того, в какой из двух известных вам смен белья явится женщина на свидание в следующий раз. Пусть даже пелерина несколько  приукрашивала положение дел и менее поддающиеся наблюдению подробности туалета не достигали соответствующего уровня. Все-таки можно было ожидать, что изучение Итальянского Возрождения приближает женщину к осознанию того, что, обладая двумя нарядными комбинациями, разумнее приезжать к вам в одной и той же, а не чередовать их с убийственной последовательностью, лишь подчеркивающей стесненность гардероба.

Последнее было единственным, в чем он не обманулся, хотя, листая на следующее за их сближением утро Майину диссертацию, объяснявшую зарождение интеллигенции развитием товарно-денежных отношений и, в частности, возникновением суконодельческих мануфактур,  не рассчитывал  увидеть знакомую черную комбинацию раньше чем через раз.

В остальном?.. Пелерина досталась от тетки и, брошенная на кресло в его номере, показывала, что время не пошло на пользу и ей. Муж не имел степени вообще, говорил, что для занятий наукой это необязательно, делать же карьеру, будучи членом партии, не считал для себя возможным, чем, по-видимому, и объяснялся его облик – человека, не только видевшего вершину, но и овладевшего ею. Вместо степени у него была мать, посещавшая вечера в Доме дружбы народов и критиковавшая современных женщин за то, что они слишком порабощаются материальным. «Пойми, нам не нужны твои деньги!» - говорила она задержавшейся в библиотеке Майе, отправляясь на очередной концерт декады монгольской литературы и искусства. «Они нужны мне», - отвечала Майя и, сняв крышку с поставленного свекровью на плиту бульона, обнаруживала, что курица варится сама по себе – без морковки, петрушки, без сельдерея. «Ма-ать, дай трюндель!» - канючил после обеда сын. Идя в прихожую за сумочкой, она радовалась, что не успела сегодня на маникюр и у нее есть эти три рубля.

Таким образом, о культе чувственности, отмеченном в Майиной диссертации как неотъемлемая черта научного работника эпохи Возрождения, говорить не приходилось. В сорок с лишним лет это была совершенная девочка. В довершение всего в первую ночь она, неожиданно отстранив его, странно вытянулась, несколько минут лежала неподвижно с закрытыми глазами и наконец, улыбнувшись, объявила, что у неё  кончился валидол. Только этого ему не хватало… Боясь, вдруг она согласится, он сказал, что позовет медсестру. «В том-то и дело, что ты позовешь… - задержала она его руку своей маленькой сильной ладонью. -  Наверно поэтому я здесь». И впервые за много лет он ощутил нечто, похожее на стыд. Впрочем, он не совсем исключал с Майиной стороны и симуляцию, призванную обрести над ситуацией необходимый контроль, хотя следом она рассказала ему о своей обострившейся якобы весной болезни, когда она долго лежала в Кардиологическом центре в Петроверигском, а когда стала поправляться и спускаться на прогулку, какой-то древний дед все навязывался ей в компанию, принимая по всей видимости за сверстницу. В деда он также поверил не совсем.

Во всей истории хорошо было только то, что началась она незадолго до отъезда и, вопреки его желанию, продолжения, разумеется, иметь не могла. Он даже собирался задним числом перевести ее в платоническое русло, но Майя словно решила опередить его в этом намерении, держалась все более настороженно, старалась не заходить к нему, и он не сдержался – его волновало ломать столь целомудренно коловшийся ледок.

Чтобы не оказаться вместе в пансионатском автобусе, на день отъезда он заказал такси. Но едва машина остановилась у коттеджа, в аллее показалась Майя. «Я знала, что ты устроишь так, чтобы мы поехали одни, - сказала она. -  Прошу тебя: я поеду со всеми. К своему новому качеству мне ещё нужно привыкнуть». Чувствуя, как краснеет, он сделал вид, будто что-то забыл в номере. Когда он вернулся, Майя сунула ему бумажку с телефоном. С поспешностью, с какой перед тем скрылся, он вырвал из записной книжки листок и написал в свою очередь. В таких случаях он писал первые пришедшие на ум цифры, притом некоторые двусмысленно, оставляя возможность, не дозвонившись, думать, что в чем-то не разобрались сами. Но здесь, непонятно почему, написал подлинный номер. Не свой, понятно, а Губарькова. Но все же, выражаясь языком Майиной диссертации, это допускало возможность коммуникации, и по дороге домой он не мог простить себе такого сбоя. И в какой момент! Когда тебе говорят, что к сложившейся ситуации собираются привыкать… Он напоминал себе лазутчика, который, бесшумно миновав сложную систему заграждений, наткнулся на консервную банку.

Ехали хвойным лесом, и в надежном однообразии зеленого рождалось впечатление, что удалось убежать от осени с её смущающими душу сюрпризами. Вот в просветленной сентябрем березовой роще, прячась за деревьями, заигрывает с тобой женщина в терракотовом, и лишь подойдя совсем близко, понимаешь, что то был ствол с ободранной берестой… Или на укромной поляне застаешь обнаженную парочку – есть у желтеющей осины этот совершенно телесный цвет… В конце концов, думал он, должно же существовать в этом мире нечто надежное, не способное к смене своего образа и подобия! И хотя представить себе Майю в роли преследовательницы он не мог, не подводившее его обычно чувство опасности не проходило.

Но никаких звонков в Москве не последовало. Первые две недели он не позволял себе расслабиться – боялся сглазить. По прошествии же месяца, когда, как убеждала практика, срок давности по подобным делам истекал, в обретенном покое он с удивлением обнаружил привкус сожаления. Эта замороченная  своими гуманистами женщина напоминала ему пионерку Люсю Гордееву, в которую был влюблен весь их третий отряд и которая, глядя на него из-под маски полными слез глазами, внушала ему посреди лагерного карнавала, сколь несовместио со званием советского школьника курение папирос «Прибой». Может быть, Губарьков был прав, говоря, что наступает возраст, когда начинаешь ощущать дефицит идеализма, и на этот случай не лишне, чтобы поблизости  обреталось существо, способное хоть что-нибудь идеализировать – пусть даже роль мануфактур в  формировании гуманистической интеллигенции?..

Он позвонил ей сам, уговаривая себя, что было бы некрасиво не позвонить вовсе и что такой звонок ни к чему не обязывает. «Я так благодарна тебе за этот месяц молчания!» - сказала Майя. Кажется, эта женщина нужна была ему для того, чтобы не разучиться краснеть.

Они увиделись. В Москве Майя как-то поблекла, и становилось ясно, что исповедание идеализма предполагает наличие в женщине молодости и красоты. Вообще он заметил, что перенесенные на стационарную почву отпускные романы приживаются плохо. Питавшееся, казалось, случайной пищей, растение это тотчас обнаруживает неожиданную прихотливость. Оказывается, все для него имело значение: и скрытное проникновение в номер, и голоса в коридоре, и шлепок мокрой ветки жасмина в окно, от которого Майя вскакивала, точно это пришел директор.

Таким образом, у песни обозначился естественный конец. Изредка они продолжали встречаться, и всякий раз, как наступал черед перейти к главному, он медлил, словно хозяин, решающий, удобно ли не поставить на стол принесенный гостем торт. И хотя он понимал, что торт принесен только потому, что приходить в дом с пустыми руками не принято и что Майя не является поклонницей этих яств, он не считал возможным показать, что также способен обойтись без них.

Она никогда не помнила чисел, и когда  возникал превентивный вопрос, беспомощно смотрела на свои мужские часы с календарем, будто там было написано, когда что началось и что кончилось. В свете такой неподготовленности он терял остаток желания, приходилось выплывать на одной технике. «Наверно, ты сердишься… - виновато говорила Майя в их последнюю встречу. – Пойми, я не боюсь. Просто мне надоело быть больной. Гинекология… это такая вещь… Я никогда не хотела быть здоровой. Но сейчас… Вчера так сжимало, сжимало… -  тронула она свою маленькую грудь. – Я даже плакала».

Бедная девочка! – и она знала, что такое гинекология…  Он не отказывался бы это понимать, получай она за свои мучения хоть какую-то компенсацию. «Ты не должен на меня обижаться, если я стану говорить тебе, что не могу с тобой увидеться, - сказала Майя, собравшись уходить. – Просто это значит, что я плохо выгляжу и не рискую тебе показаться».

Походило на то, что его намерение подвести черту решили предвосхитить. К тому же, словно сама сочтя эту мотивировку недостаточной, Майя не удержалась от постскриптума: «Предстоит конгресс медиевистов, и мне необходимо вспомнить язык. Лет десять назад, общаясь с зарубежными коллегами, я могла отделаться улыбкой. А теперь… - она покосилась в зеркало, - теперь нужно говорить».

Он сделал вид, что не почувствовал в этих словах тональность финала, и, отвозя её домой, думал о том, что, по-видимому, одно из двух все-таки преувеличивал: либо свой мужской опыт, либо наивность другой стороны, отказывая ей в способности отличить имитацию от живого чувства, не предполагающего как правило столь тщательной отделки. И хотя разум подсказывал ему, что преувеличение было допущено по обеим линиям, на душе был неприятный осадок. Едва высадив свою пассажирку, он отъехал, а когда, развернувшись в конце улицы, возвращался обратно, ему показалось, что в густо сыпавшем снегу у подъезда все ещё стояла Майя. На ходу впрочем можно было ошибиться, а оглядываться он не стал.

А теперь  это приглашение на похороны. До сих пор Майины жалобы на здоровье воспринимались им более как ссылки, не позволявшие ей слишком  забываться и как бы дававшие право постоянно пребывать в том охранительном режиме, который он подметил в ней  ещё до сближения. Выходило же, что и валидол, и эта паническая боязнь последствий имели под собой реальную почву… «Вчера так сжимало, сжимало… Я даже плакала». Она замолчала. Похоже, даже ее скромный опыт подсказывал ей, что если в подобных ситуациях и допустимо сетовать на здоровье, то делать это все же следует несколько позже. Чтобы загладить свою вину, она наклонилась к нему, осыпав распустившимися волосами, и, словно объявляя о приготовленном подарке, прошептала, что сегодня, кажется, можно не опасаться.

Неожиданно вспомнив об этом, он возле «Аэропорта» едва не проехал на красный свет… Они виделись в конце марта… Апрель, май, июнь…

Едва дали зеленый, он стал перестраиваться в левый ряд – где-то за Автодорожным институтом должен был быть разворот.

Теперь ему было понятно это странное приглашение на похороны.

***

Предыдущая глава Следующая глава

Нам позвонят, глава 2

Симочку он уже не застал. Можно было, конечно, полистать записную книжку – отличительная черта бывших подруг собственно и состоит в том, что они обычно оказываются на месте, лишний раз подтверждая слова философа, что единственное, чем мы располагаем надежно, это наше прошедшее. Но здесь уже требовалось участие «души»: прежние знакомые напоминали ему  приходившего на перевыборы месткома старика Шапиро, куда больше самого мероприятия ценившего возможность в перерыве для подсчета голосов пожаловаться вам на невестку. С востребованной из годовалого забвения гостьей предстояло обсуждать ослабление чувств мужа, эгоизм детей; после, устав выражать участие, ныли мышцы лица. «Я хотела излить на тебя всю свою нежность!» - заглядывали ему в глаза уходя, и, закрывая дверь, он вспоминал Сониного художника, заявлявшего, что высшее образование - это, конечно, хорошо, но воспитание женщин в нашем отечестве ещё не начиналось. «Где же обещанное вами счастье?..» - из зеркала в имитирующей старину металлической раме на него смотрел вызывающий взгляд человека, умеющего вовремя отступить. Кажется, тот же Губарьков  читал ему стихи про человека у зеркала, что-то в таком духе: неужели вон тот – это я, когда-то резвившийся на даче ребенок, которого так любила мама?.. Под зеркалом двумя карманами висели декоративные лапти с платяной и массажной щетками. У знакомых женщин он считался разведенцем, каждая старалась его обиходить, ему же недоставало духу выбрасывать подобные знаки внимания, и теперь, насыщенная диковинками магазина «Тысяча мелочей», квартира производила холодное, нежилое впечатление. Он брал массажную щетку, тщетно пробуя образовать порядок на младенчески вьющейся  в преддверии скорого облысения голове, и пытался вспомнить, откуда взялась эта фраза: «Мы должны объясниться: где  же обещанное вами счастье?» Полностью она звучала, кажется, так. Он думал о себе и только что ушедшей женщине и удивлялся: неужели произошедшее между ними есть то, из-за чего рушится столько семей! Неужели, будь он её мужем, ему пришло бы в голову  ревновать к этому? Он вспоминал Нину, жившую с ней свою дочь, которая уже заканчивала школу. Чего он тогда поднял шум? Из-за Георгио? Да что уж такого необыкновенного мог этот Георгио придумать!.. Дело, разумеется, было не в Георгио, а в Нине, точнее в том, что Нина даже не пыталась конспирировать. «Он приехал по линии СЭВ!» Разве это основание, чтобы с ним спать? Ладно, случилось. Но если ты дорожишь тем, как устроена, произведи же своевременно подъем, позаботься, чтобы его брюки висели в другой комнате – благо, дочь ты отвезла к своим родителям и, следовательно, имелось свободное помещение. Ничего этого проделано не было, и тут возможны были два объяснения. Первое – что, подобно разведчику-дилетанту, Нина не готовилась к провалу, и это ещё куда ни шло. Будучи сам человеком осмотрительным, он даже ценил в Нине простоту. Снедало другое: что если, увидав Георгио, про  своего «Юранчика» она тут же забыла? Что если то была страсть?.. Не испытав в жизни ничего похожего, он в принципе допускал существование этого, не раз описанного  в литературе феномена, и вот с такой, унижающей его мужское достоинство трактовкой самолюбие ужиться не хотело и не могло.

Доходя в своих рассуждениях до этого места, он вспоминал, на кого похож человек в зеркале. То был вылитый Георгио, только без усов! Оставалось лишь удивляться, как столько лет назад Нина умела провидеть в нем сходство со своим идеалом. Тут уж отрицать наличие страсти было нельзя, особенно если учесть, сколько раз она просила его отпустить усы. Он даже начал, и ему шло. Но однажды в метро он заметил, как две девочки-подростка, взглянув на него, прыснули. Приехав домой, он все сбрил.

Конечно, ни о каких «гостях», вслед за которыми его посещали подобные мысли, сегодня не могло быть и речи. «Самое страшное – это отчуждение после. Мужчине этого никогда не понять», - вспомнил он жалобу Майи. Чего ж тут не понять? Он всегда подозревал, что попытки приписать женщине более тонкую душевную организацию лишены оснований.

…Когда-то в их надстроенном втором этаже, с низкими оклеенными обоями потолками, располагалась стройконтора. Конец её был бесславен, впрочем, в значительной мере обусловлен спецификой занимаемого помещения, представлявшего собой квартиру, в двух из пяти комнат которой ещё и сейчас проживала продавщица ЦУМа Зина, а следовательно имелась кухня, позволяющая организовать прием пищи непосредственно на рабочем месте. Отпуск популярного продукта в те дни не был стеснен временными рамками, поэтому зачастую трудовой порыв стройконторовцев принимал круглосуточный характер. Ознаменовался он рождением у Зины дочки, а также установкой в ванной комнате электросауны и аппарата  биде. Последний рассматривался очевидно как компенсация матери-одиночке, хотя, по её же свидетельству, систематически использовался самими парившимися по аналогии с более привычным глазу санитарно-техническим устройством. Словом, когда не без Зининого почина оздоровительная практика соседей сделалась широко известна, было решено, что преемником их в столь оборудованном помещении может быть лишь сугубо женский коллектив. Наполеон в качестве руководителя, Юрий Евгеньевич в качестве его заместителя в счет не шли, будучи как бы возвышенными должностью над половыми признаками. Что же касается находившегося в штате бюро Шапиро, то, оказавшись в одиночестве среди шести женщин, он, разумеется, не мог препятствовать отнесению коллектива к разряду женских.

Обосновавшись на новом месте, коллектив этот доказал, что многие достижения цивилизации, в руках мужчин сулящие ей неизбежную гибель, в основе своей суть вещи небесполезные. Из фактора, разлагающего коллектив, снабженная газовой плитой кухня сделалась фактором его сплочения на почве двухразового горячего питания, обходившегося к тому же дешевле, чем обед в «Шоколаднице» на  Пушкинской, не говоря уже о кафе на Малой Бронной, где почти всегда ещё и очереди. Когда в бюро приходила потенциальная сотрудница, вслед за объявлением размера жалованья ей многозначительно сообщалось: «Зато у нас свою кухня», и не было случая, чтобы этот плюс не осилил некоторого дефицита в окладе. Но кто оказался здесь у Христа за пазухой, так это все те же  мужчины. За вносимые в общий котел копейки они становились потребителями нескончаемого конкурса «А ну-ка, женщины!», в ходе которого кофе по-варшавски секретарши Оли соперничал с картофельными дерунами Чермы, гренками корректорши Бэлы Михайловны, подававшимися присыпанными тертым сыром, или блинчиками курьера Клавдии Ивановны, относительно которых опытом было дознано, что их не следует съедать больше семи-восьми в присест. Таким образом, практика бюро не только подтверждала догадку поэтов, что в каждой женщине присутствует тайна, но и объясняла их стремление эту тайну познать. Нужно ли говорить о том, какой эффект давало сложение шести, а точнее – семи таких тайн, поскольку во всех событиях жизни бюро активно участвовала и Зина.

…Как всегда стол был составлен в фототеке. Втиснутый между шкафами и каталожными блоками, он походил на дрейфующее в торосах судно, команда которого сгрудилась над картой, чтобы искать путь на свет божий, откуда доносился голос  Чермы:

- … очень бы это, Зиночка, кстати! Но как будто маловат… И потом… десять двадцать! Нет, это не по моим доходам.

- Мало-ва-ат?! Это же – восемь с половиной!

- Послушайте, Черма! Кончайте закулуарные разговоры! – Шапиро приготовил очередной тост и дорожил общим вниманием, потому что, когда виновник торжества присутствует на нем с обреченным  видом пенсионера поневоле, тост не такое уж легкое дело. Шапиро сидел рядом с Наполеоном, напоминая заматерелых вдов, которые на поминках всегда оказываются возле новоиспеченной товарки, самим фактом своего существования подтверждая, что жизнь на этом печальном событии отнюдь не кончается.

Сам Яков Григорьевич оставил службу на следующий за своим шестидесятилетием день и в свое время первым высказал мысль, что Наполеон сидит потому, что имеет в виду звание «Заслуженный работник культуры», дающее право на пенсию персональную. Собственно, до того никто в бюро, занятом выпуском проспектов туристических маршрутов и экскурсий, не представлял себе статут этого звания и уж тем более не предполагал, что кандидат на него может обретаться в непосредственной близости. Кампанию «Наполеону – «Заслуженного»!» Яков Григорьевич повел так, словно готовился к ней всю свою жизнь, недвусмысленно давая понять, что собственная его работа в юности избачом и редактором районной газеты вполне позволяла коллективу иметь не одного, а двух «заслуженных»… Следуя  разработанному им плану, Юрий Евгеньевич месяц сидел в библиотеке, инвентаризуя разбросанную по периодике тридцатых годов Наполеонову «фотопублицистику», Черма же заняла место хворавшей помощницы начальницы управления, чтобы в перерывах между приготовлением справок и чая разъяснять заслуги Наполеона Васильевича.

Кто мог подозревать, что продуманное в мелочах здание  возводилось на ложном фундаменте! Получив к шестидесятилетию «Заслуженного», Наполеон продолжал сидеть, и Шапиро появлялся в бюро с виноватым видом, будто это он игнорирует завоеванное коллективом право на льготное пенсионное обеспечение.

- Выпьем-ка мы за то, - подождал Шапиро, пока возвратившаяся из-за шкафов Черма протиснется на стул возле Юрия Евгеньевича, - чтобы сбывались наши желания!

Подобные тосты есть верный признак того, что скоро вы окажетесь дома, и женщины это сразу почувствовали:

- Правильно, Яшенька Григорьевич!

- Неплохо бы…

- Должны же они когда-нибудь сбываться!

Свою рюмку Черма возвратила на стол так, словно то была  вычитанная ею синька, и в поисках нового дела приступила к Юрию Евгеньевичу.

- Советуют: заведи любовника, - начала она тоном, будто и он был в числе тех, кто высказывал это малореальное пожелание. – Предположим, он будет иметь сто восемьдесят, и у него ещё будет семья и двое детей. Сколько, ты думаешь, он сможет на меня тратить? Каких-нибудь три рубля в месяц. Хорошо ещё, если он будет мне приятен. А если нет?

- К сожалению, не все желания могут сбыться, - заметил Наполеон. – Я, например, часто думаю, что неплохо было бы съездить в Авиньон и посетить собор святой Клары.

- А здесь вы уже всё посетили? – осведомился Шапиро.

- Что значит - всё? – Наполеон поправил очки, чтобы лучше рассмотреть предложенный вопрос.

- Это значит, - вмешалась Черма, - что, прежде чем подписать вам характеристику для поездки во Францию, Бирюкова спросит: «А в Суздале вы были?».

Упоминание Чермой начальницы управления не понравилось Юрию Евгеньевичу. Он пытался объяснить себе – чем? -  и вспомнил правило, гласящее, что, содействуя возвышению ближнего, обычно выигрываешь даже больше, нежели тот, за кого хлопочешь. Разве за Наполеона хлопотала у Бирюковой не Черма?.. Совсем в ином свете выглядела теперь её откровенность.  Скептицизм относительно совета обзавестись любовником означал, разумеется, не только то, что  советом этим она не намерена пренебречь, но и то, что, сделавшись лично известной начальнице управления, тоже не упускает из виду  место Наполеона.

- У таких дней, как сегодня, есть одна приятная особенность: они имеют конец, - сказал Наполеон, последним выходя из фототеки. Он отдал ключи Юрию Евгеньевичу и, ступив на трепыхавшуюся под Чермой деревянную лестницу, продолжал: - Обдумывая свою жизнь, я, знаете ли… всё более склоняюсь к тому, что эта жизнь не удалась. Скажем, для чего мы ходим на работу?.. – Наполеон говорил так, будто в понедельник ему предстояла не больница, а чистилище.

- Чтобы жизнь быстрее прошла. А вы как думали? – Юрий Евгеньевич толкнул дверь на улицу, давая понять, что, если с человеком хотят откровенничать, его не держат три года на ста восьмидесяти рублях вместо трехсот и не доводят дело до того, что за этой надбавкой ему приходится становиться в очередь.

***

Предыдущая глава Следующая глава