Поджидая её, Чарлик сидел посреди комнаты. Такое выражение было у него в первый день, когда он провалил разрекламированный Толей его коронный номер. Номер состоял в том, чтобы из нескольких брошенных на пол купюр найти новую, притом «без предварительного занюхивания». Термин этот означал, что артист играет с листа и заранее деньги ему можно не предъявлять. Вместе со своей покупкой Толя от дрессировщика специально заехал в сберкассу, где раздобыл новенькую трешку. В числе четырех прочих купюр она и была предложена для опознания в присутствии Наташи и Сони с детьми. Вне себя от этого подарка, которого не ждала и не хотела, недавно похоронившая Аркадия Евгения Михайловна отказывалась смотреть. Согласилась она лишь после Сониной угрозы взять собаку себе – при её делах Соне не хватало только собаки!.. К приготовленному ему экзамену Чарлик приблизился так, словно знал меньше половины билетов, и, поддев лапой, взял в зубы десятку. Внуки требовали повторной попытки – маленькая Настя плакала, говоря, что в незнакомой квартире он волнуется, но Толя уже подбирал деньги с пола. Наученный смотреть правде в лицо, он очевидно вспомнил свой куйбышевский промах, а Чарлик зашторился черной челкой, как будто тоже понимал, что двести рублей за него это много, и ждал решения своей участи. «Теперь мне ясно, почему его продали…» - не удержалась Евгения Михайловна отомстить Толе. Она старалась не вспоминать выпученных глаз собаки, зная уже, что никому её не отдаст, и утешая себя словами пёсика Фафика, заметившего в журнале «Наука и жизнь», что нет собак некрасивых, а есть нелюбимые.
Это было через месяц после смерти Аркадия, чем дальше, тем чаще ей казалось, что Чарлик существовал и при нем, и теперь Чарлик олицетворял для неё часть той жизни, как бы являясь листком её ещё не кончившегося календаря, создававшим иллюзию, что та жизнь продолжается, что совсем близко тут Аркадий, и сама она ещё не старуха.
- Иди сюда… - Подойдя к кровати, она похлопала по покрывалу, и Чарлик насторожился, поскольку лежать там ему запрещалось. – Иди… я разрешаю…
У неё было такое чувство, что она его предала. Потому что, не ожидая от осмотра ничего хорошего, ухватилась за подсунутую ей Локтимиром возможность не смотреть… Нежеланию смотреть была, правда, и другая причина: то жалкое подобие Чарлика, которое выползло на зов Локтимира из-под кровати, словно внушая ей, что за плечами каждого из нас есть нечто такое, о чем лучше не знать даже самому близкому другу. Его прошлое заявило о себе столь недостойным живого существа образом, что Евгения Михайловна испугалась, что не сможет относиться к нему по-прежнему. В ту минуту она не подумала о том, что с дрессировщиком не покапризничаешь и перенесенные мучения дают достаточно права на уважение.
Вспрыгнув на кровать, Чарлик перевернулся на спину, будто знал, зачем его позвали, и на груди, вверху, справа, она нащупала у него затвердение, которое обнаружила давно, но не придавала значения. То, чего следовало бояться, представлялось ей чем-то обособленным, а у Чарлика это срослось с ребрами и скорее напоминало отложение солей – как на собственных её окаменелых коленях. Она вспомнила подначки Аркадия, что из тысячи вариантов всегда рассчитывает на худший. Ведь слово опухоль даже не было сегодня произнесено! Наконец, опухоли бывают и доброкачественными. Во всяком случае Локтимир не мог судить об этом без анализов.
Сведясь к чему-то застарелому и известному ей, болезнь выглядела не такой страшной.. Словно оказалось, что знакомая собака, с которой вы умели ладить, это не собака, а волк. Евгения Михайловна подумала о том, что с точки зрения продолжительности жизни, где для человека и собаки принято соотношение шесть к одному, они с Чарликом почти ровесники и, если со всеми своими болячками не умерли до сих пор, могли протянуть и ещё. К тому же она слыхала, что в старости болезнь вообще прогрессирует медленно и часто ей попросту не хватает времени сыграть роковую роль, поскольку ее опережает естественный исход.
Она уже раскаивалась, что подняла вопрос о ветеринаре, и теперь понимала Соню, которая, натыкаясь в своем первом браке на адресованное мужу женское послание, никогда его не читала, дорожа возможностью не знать. Но как бы в таком случае Чарлик получил рецепт?.. Она взяла из серванта очки, и первое, что бросилось в глаза, было знакомое алгин, которым оканчивалось название лекарства. Начало не имело значения – препарат несомненно был обезболивающим, и, поскольку ничего больше не предлагалось, она разом поняла ситуацию, где речь шла лишь о том, чтобы облегчить страдания.
Она пробовала вернуться к недавним обнадеживающим аргументам, но в свете её открытия они тотчас превращались в свою противоположность – особенно то, что ни о чем таком не было сказано вслух. Будучи объявлен, диагноз, каким бы страшным он ни был, требовал бы каких-то действий, которые сами по себе создавали иллюзию, что все-таки есть шансы. Молчание отнимало и её. Что же касалось анализов – очевидно, их заменял опыт. Иначе Локтимир не прописал бы ей своё «Надэйся!» - верное средство дать понять, что надеяться нельзя.
За окном была луна, и люминесцентный прямоугольник под фонарями шоссе казался отбрасываемой их девятиэтажкой белой тенью. Евгения Михайловна прислушивалась, как по-хозяйски устраивается в ней беда, первое ощущение которой всегда содержала для неё привкус удовлетворения, словно можно было доказать Аркадию обоснованность своего пессимизма. Недавно Фон Кац диктовал ей про закон кошачьей безысходности: судьбу своей подзащитной он сравнивал с участью кошки, о которой якобы замечено, что стоит ей пригреться на коленях хозяина, как у того непременно возникает необходимость встать. И хотя Толя сказал, что адвокат с такой фамилией, мог придумать что-нибудь более убедительное, Евгения Михайловна все хорошо себе представила. Иногда ей казалось, что в её собственной жизни вообще не было приятных минут. В отличие от кошки, она даже не испытала, что это за вещь такая – пригреться, поскольку её никогда не покидало предчувствие, что вот-вот хозяин встанет, и он действительно вставал. В чьей ещё семье было столько госпиталей, арестов, разводов, обменов квартир, у кого зять сходился с невесткой, являвшейся заодно лучшей подругой его жены, и у кого, оказавшись при смерти, дочь не только прощала эту подругу, но написала из больницы, чтобы в случае чего пятилетнего Ваню отдали ей! Аркадию легко было быть оптимистом – он мог позволить себе, например, записаться добровольцем, как будто что-нибудь изменилось бы, если бы он пошел на войну неделей позже, предварительно сам отправив её с детьми в эвакуацию, а не поручив это своему заместителю.
С отрядом спортсменов-динамовцев Аркадий уходил на территорию, занятую немцами. Зная его привычку лезть на рожон, его заместитель сомневался, что бывшему директору треста «Стальконструкция» удастся когда-либо проверить исполнение своего последнего поручения. В результате, оказавшись в Куйбышеве, они были размещены под туалетом находившегося этажом выше небольшого учреждения. Вследствие одинаковой планировки этажей их жилье имело ту же площадь; умывальник здесь вытеснила печь, на месте стульчака стоял сундук. Ночью эти единственные предметы обстановки служили козлами. Пристроив на них три доски, можно было лечь с Соней. Толе оставался пол, и первое время Евгения Михайловна не спала, боясь, что его укусят крысы. Впрочем, Толя не обращал на крыс внимания. Его самообладанию она долго искала объяснение и однажды, моя пол, нашла за отставшим плинтусом сунутый в углубление стены револьвер. Едва представив себе, чем грозило им хранение оружия в режимном городе, она позабыла о крысах. Сумев незаметно свою находку выбросить, она почувствовала себя почти счастливой и на радостях поступилась чуть ли не всеми их продуктами, затеяв настоящий суп! Поставив его варить, она присела на сундук, предвкушая реакцию вечно голодного Толи, который пошел взять из сада сестру. С Безымянки, где Евгения Михайловна работала машинисткой, приходилось возвращаться нетопленным поездом; согревшись у печи, она задремала, но тут же вскочила от обрушившихся на неё звуков. Воедино слилось клокотание, царапанье, шипение, словно на раскаленную плиту плеснули ковш воды, по полу громыхала слетевшая с кастрюли крышка. Увидев её, она кинулась спасать суп и обнаружила пытавшуюся выбраться из кастрюли крысу.
Суп пришлось вылить, и Толя переживал это гораздо дольше, чем исчезновение револьвера, тем более что вскоре Соня сообщила, что он раздобыл другой. В неполные свои пять лет Соня могла рассказать об этом и посторонним… Раскрыть новый Толин тайник Евгении Михайловне никак не удавалось, но, на ее счастье, с посылкой от Аркадия прибыл с фронта военный. Выслушав её, он дождался возвращения Толи из школы и между прочим пожаловался на трудности с оружием. При прощании Толя отдал ему новенький «ТТ», и Евгения Михайловна надеялась, что этот шаг означал полное и окончательное разоружение. Бегство из артиллерийской спецшколы как будто подтверждало выбор штатской карьеры, на стороне которой была не только возможность не стричься наголо, но и толкучка, где после истории с часами Толя стал завсегдатаем. Недавно по телевизору известный музыкант объяснил, что вдохновение есть не что иное, как свободное владение материалом, и Евгения Михайловна сразу вспомнила Куйбыщев, их каморку, походившую на пункт утильсырья, поскольку для Толи не существовало вещи, которую нельзя продать. Она была согласна терпеть утиль, что угодно, лишь бы не арсенал на дому!
Следующим летом она получила разрешение вернуться в Москву, но почему-то в пропуске значился лишь один ребенок. Слабо рассчитывая на удачу, она единственный раз в жизни заставила себя рискнуть, выдержала в пути множество проверок: документов, продуктов, вещей – а когда, ещё не веря в свершившееся чудо, дома стала распаковываться, в лежавшей с самого верху чемодана Сониной панамке обнаружила предназначавшуюся, очевидно, для продажи гранату «лимонку».
Выбросить гранату она не отважилась. В качестве первоначального капитала открыв Толе дорогу на рынок столичный, «лимонка» произвела в Чапаевском не меньшее опустошение, чем если бы её здесь взорвали. Исчезновение вещей было не самое худшее. Возвратившаяся в Москву вслед за Аркадием Нюра однажды в слезах пожаловалась, что «они все пожрали!». Давая им с Соней по рублю, днем Толя выпроваживал обеих в кино, и в квартире открывалось нечто вроде биржи, посещаемой его компаньонами тем охотнее, что здесь можно было поесть, а продукты тогда были по карточкам. «Мне хозяина чем кормить!..» - плакала Нюра, имея в виду ехавшего с работы Аркадия, и Евгения Михайловна благодарила судьбу, что могла в своей консультации подработать и подкупать кое-что на рынке. Правда, Аркадий не особенно замечал, что ест. Поглощенный работой, он, похоже, не успел составить представление о том, как питаются в наступившей недавно мирной жизни, а, может быть, находил, что домашнее меню соответствует его понижению в должности. Помня про свою инвалидность, претендовать на прежний пост он не считал себя в праве и теперь возглавлял не трест, а управление. Впрочем, не в натуре Аркадия было ограничивать гостеприимство, и, если бы Толя знал его лучше, он бы вообще открыл дома бесплатную столовую.
При широте характера и отсутствии представления о покупательной способности денег самоуверенный Аркадий считал себя отлично сведущим в практических вопросах. Периодически спохватываясь, что дома устранился от них, он мог поднять скандал из-за рубля, требовать экономии, ведения тетради расходов. В таких случаях его было слышно во всех комнатах и можно было принять за скупого и мелкого человека.
Прогрессировавшую в Аркадии вспыльчивость она приписывала контузии. Собственно, боясь дать его вспыльчивости пищу, она и покрывала Толю, особенно после того, как однажды он пришел домой пьяный. Это было настолько неожиданным, что Евгения Михайловна не успела испугаться: стоя на пороге, Толя улыбался, а, главное, ей показалось, что улыбается и Аркадий, вышедший с костылем ему открыть. Едва она машинально отметила, что, будучи левшой, Аркадий зачем-то переложил костыль в правую руку, как от его удара Толя врезался в дверь и, отдавая отцу должное, с удовлетворением констатировал, что тот «бьет без замаха». Аркадий заковылял в кабинет, а она вспомнила его рассказ, как, раненый, он лежал между своими и чужими окопами и, чтобы вытащить его, по очереди ползли четыре бойца, трое из которых были убиты. Все четверо представлялись ей почти мальчиками, как Толя, и она не прощала Аркадию, что он ударил так сильно, словно забыл о благодарности, а после не могла отделаться от мысли, стоила ли его жизнь тех трех, как будто этот вопрос задавали ей матери убитых.
Впредь Толя входил в дом настороженно, как бы ожидая подвоха, и этот инстинкт едва не кончился трагически. В январе пятьдесят третьего года на строительстве высотного здания на Смоленской площади произошла авария шпиля. Аркадий был только что из очередного госпиталя, шпиль устанавливали без него, однако в воздухе тогда снова витал призрак предательства, и через два дня вечером на Чапаевский приехали с ордером на арест. Был обыск, в том числе и у Толи, который отсутствовал, и, отправленная на кухню, Евгения Михайловна думала об одном: что если куйбышевские запасы у него не иссякли! Для Аркадия это означало бы конец… Но ничего не оказалось; едва она перевела дух, послышался звук ключа, и она увидела, как замерли стоявшие по обеим сторонам двери два человека. Попытавшись Толю схватить, оба впечатались в стену, и тут раздался крик Нюры: «Это сын!» Он предназначался выскочившему из кабинета Аркадия третьему сотруднику, в руке которого был пистолет.
Все это происходило на глазах Сони, учившейся тогда в восьмом классе. Вид уводимого из дому отца в старой, без орденских планок гимнастерке, сделавшей особенно заметными нашивки за ранение (он хотел их спороть, на старший группы рекомендовал оставить), произвел на Соню такое действие, что ей единственной было позволено обнять арестованного. Возможно, однако, сыграла роль её красота. Не признававший привилегий Аркадий чуть заметно качнул головой, и Соня осталась стоять, а на следующее утро отказалась идти в школу. Оттуда не последовало напоминаний ни через день, ни через неделю, а затем вместо исчезнувших куда-то подруг на Чапаевском появилась прежде никогда здесь не бывавшая Татка. О ней Соня смогла рассказать лишь то, что она тоже учится в их классе.
Слегка картавившая, веселая и одетая как куколка Татка прекратила Сонино затворничество, для начала отведя к себе домой и познакомив с Симочкой. Так она звала мать, большую часть времени занятую тем, что из своих старых платьев выкраивала ей очередной наряд. Это была статная томная украинка, муж которой готовил морских летчиков в Очакове и, приезжая в отпуск, напевал «Мне сверху видно все!» К домашнему ателье Татка немедленно прикрепила свою подшефную, чему Симочка не противилась, сознавая, что иметь поменьше досуга ей даже на пользу. Объявленный Таткой приказ номер два, вызвавший у Сони ещё большую радость, гласил о переходе на вечернюю форму обучения. Симочке, имевшей заказчиц среди врачей, поручалось достать справки о болезни. На их основании этот переход осуществился, и спустя неделю для подруг началась новая, взрослая жизнь, посредством которой Татка рассчитывала заглушить в Соне память о том, что стало с отцом.
В начале лета Симочка повезла обеих в Очаков – к морю, к первым романам. Однажды, прогуляв с ними до утренней поверки, курсанты училища имени Леваневского Степан и Моня, взлетев на учебное бомбометание, приняли за цель стадо колхозных коров… В обществе Симочки Соня и Татка любят теперь вспоминать, как дурачили её южными ночами, оставляя под одеялом набитые сеном халатики, и Симочка, сделавшаяся в старости похожей на директрису гимназии, округляет глаза, краснеет и отмахивается, будто задним числом Евгения Михайловна может предъявить ей претензии за недостаточную бдительность.
Осенью, очутившись на свободе, Аркадий не узнал повзрослевшую дочь. Впрочем, в тот момент его больше занимали перемены в стране. Он уверял, в частности, будто при освобождении из Лефортово собственными глазами видел документ, касавшийся следователя, который вел его дело. «Показать вам весь список я не могу, - якобы сказал ему один ответственный чин, - но что касается известного вам человека…» По словам Аркадия, чин закрыл ладонями прочие фамилии, дав возможность прочесть знакомую и приговор: «к высшей мере наказания». Правда, в подобных случаях Аркадий нередко выдавал желаемое за действительное, несомненным, однако, было то, что вскоре он получил самую высшую свою послевоенную должность. В такое время он не мог думать о здоровье, не укрепившемся за восемь месяцев в Лефортово, хотя он и хвалил тамошнюю больницу.
Приступив к работе, он, казалось, тут же забыл про свой арест, а заодно взял прежний тон с Соней, как будто она все ещё была девочкой. В дни получки, например, таинственно приглашал её в кабинет, где ей предлагался облегченный вариант аттракциона, который впоследствии заставлял проделывать Чарлика дрессировщик. Разбросав в ящике письменного стола деньги, Аркадий предлагал Соне просунуть туда руку и выбрать купюру – «на мулине». Почему-то он считал, что дочь все ещё увлекается вышиванием, позволяя повторять попытки до тех пор, пока она не доставала сотню.
Евгения Михайловна обрадовалась было, что он изменился к Толе, который ознаменовал возвращение отца тем, что выжал стойку на перилах балкона их четвертого этажа, собрав внизу толпу зрителей. Однако за праздничным столом Аркадий упрекнул его в работе на публику, заметив заодно, что, выполняя упражнение, он слишком прогнулся в пояснице. Всё же ему не удалось скрыть удовлетворение, что наконец-то сын внял его совету заняться спортом. Очевидно, он рассчитывал сделаться домашним тренером и на следующее утро ровно в семь устроил Толе подъем на зарядку. Помня, откуда вернулся отец, Толя в течение недели проделывал с ним усиленный утренний комплекс, но затем вставать отказался. Таким образом, спорт дал лишь дополнительный повод для критики в его адрес, в ходе которой Аркадий нередко касался вопросов, не имевших ответа. Непонятно было, например, чем занимается Толя помимо акробатики. Он уверял, что учится в институте переводчиков, и Аркадий склонен был этому верить, поскольку по собственным занятиям спортом помнил тамошнего ректора-мецената, задавшегося целью сделать из своего вуза филиал института физкультуры. Однако Евгении Михайловне было известно то, о чем Аркадий не знал: все утро и день Толя валялся с книгой на тахте у Симочки. Учитывая её соломенной вдовство, такое времяпрепровождение начинало казаться подозрительным, тем более что однажды Татка смеялась, что застала мать подсматривающей в ванную, где перед уходом на тренировку Толя взбадривал себя холодным душем. Евгения Михайловна не раз вспоминала этот смех, не понимая, почему Татка так уверена, что происки Симочки обречены, и как-то, случайно попав домой днем, была удивлена странным выражением Нюриного лица, будто застала её за чем-то предосудительным. Пытаясь объяснить его, она машинально тронула дверь в Толину комнату, но там оказалось заперто, и знаком Нюра поспешила отозвать её в кухню. «Он с этой…» - прошептала она, оглядываясь на Толину дверь, словно оттуда немедленно последует расплата, и, видя недоумение хозяйки, уточнила: «С Таткой… с Таткой!..»
Будущей невестке не было семнадцати лет, так что последующий год с лишним Евгения Михайловна провела под знаком статьи 117 УК, о которой, работая в юридической консультации, была наслышана достаточно. Она не могла смотреть в глаза Симочке, ей казалось, что уже отбывает срок сама, когда же наконец Татке исполнилось восемнадцать, о своем замужестве объявила Соня. Она во всем старалась следовать примеру подруги, и, подобно Толе, жених был старше её тоже почти на восемь лет. В свою очередь, не пожелала отставать и Татка, и на Чапаевском одновременно сыграли две свадьбы, хотя последнее слово осталось все-таки за Соней, оказавшейся на пятом месяце.
Сева, её муж, кончил философский факультет. Это был рыжий молодой человек, словно обдававший вас своим солнцем. Заговорив с ним, вы не замечали, как посвящали его в свои тайны, а затем наступал ваш черед слушать, потому что мало кто умел вызвать к своим словам такое доверие.. Благодаря этому качеству многочисленные его знакомые быстро превращались как бы в его пациентов, взятые же вместе составляли что-то вроде паствы. Другой особенностью Сониного мужа было вегетарианство. По этому поводу Толя заметил сестре, что животных вполне можно не есть, если питаешься людьми, точнее – их душами. Соня обиделась и, судя по всему, рассказала об этом мужу. Но способа лишить Севу его неизменной ровной улыбки изобретено тогда ещё не было, он сделался с Толей даже любезнее.
Вместе с Севой на Чапаевский въехали четыре шкафа с книгами, среди которых было немало старых, в кожаных переплетах. Преображенная Сонина комната казалась до краев наполнена концентрированным раствором мысли, и Евгения Михайловна замечала, что здесь робел даже много читавший Толя, словно боялся исчезнуть, как растворенный в кислоте Лумумба.
Для таких опасений имелись основания, поскольку любимым занятием Севы было проделывать над вами действие, напоминающее сокращение дроби. В итоге, как правило, он получал незначительную величину. «Мы, психотерапевты…» - обычно повторял он, и его улыбка отражала убежденность, что для его науки человек не содержит загадок. «А Ницше у тебя есть?..» - разглядывая его книги, спросил Толя, и Сева тут же протянул ему Ницше, словно заранее знал, что именно этим автором захотят испытать его библиотеку. Люди, казалось, занимали его лишь постольку, поскольку могли подтвердить, что уже при первом взгляде на них он не ошибся, и главным объектом его наблюдений были женщины. «Посмотрите, как невротизирована наша женщина!» - восклицал он, периодически занимаясь тем, что выводил очередную знакомую из невроза. Используемые им приемы должны были, как он объяснял, стимулировать защитные механизмы психики. Однажды Соня привела домой приятельницу из своего пединститута, у которой случилась личная драма и которая говорила, что хочет выброситься из окна. Была зима, и расстроенная гостья с недоумением смотрела, как, подойдя к окну, Сева отдирает утеплявшую раму бумагу и выковыривает из щелей вату. «Пожалуйста, - сказал он, кончив свои хлопоты: - теперь я могу вам окно открыть…» Евгения Михайловна допускала, что этот прием мог действительно вызвать отрезвление, но Толя считал, что вызвать он может лишь одно: желание отправить за окно самого психотерапевта.
На почве не прекращавшегося паломничества на Чапаевский женщин невроз вскоре заработала Соня. «Пойми, - внушал ей Сева, - женщина приходит ко мне как в храм! Вовсе не за тем, о чем ты думаешь… Я в состоянии предложить ей иные модели счастья!» - «Составить список литературы?..» - иронизировала Соня, намекая, что в свое время подобного рода услуга была оказана и ей, а заодно и на то, что без денег матери они не смогли бы сводить концы с концами. «Ну вот видишь!..» - Сева разводил руками, показывая, что бесполезно что-то объяснять человеку, который, живя с ним, не сумел осознать того, с кем живет». Это непонимание обескураживало его настолько, что после очередного такого разговора с Соней он вместо «бай-бай» напевал сыну на ночь «пис-пис».
Зарабатывая на дому переводами английских рефератов, Сева больше всего дорожил тем, что не должен ходить на службу. Но такой распорядок, приравнивавшийся Соней к свободной профессии, требовал и соответствующих достижений, тем более что продолжавшееся негласное соперничество с Таткой включало в себя, помимо прочего, успехи мужей. В результате объяснений с Соней Сева с удивлением отмечал, что его библиотека, война с неврозами, вегетарианство сами по себе для неё недостаточны и могут быть зачтены ему лишь как приложение к чему-то более существенному, вроде ставки артиста первой категории, которую, выступая на эстраде в силовой паре, сумел получить Толя. Чтобы на гастроли с ним могла ездить Татка, он купил ей номер «Нанайская борьба», и, изображая двух сцепившихся нанайцев, она зарабатывала немногим меньше. «Два мира – две судьбы…» - улыбался Сева разнице в материальном обеспечении молодых семей, особенно очевидной после того, как Толя совместил в своем лице функции артиста оригинального жанра и директора их эстрадного коллектива «Хабаровские огни». От усилий Евгении Михайловны помочь Соне эта разница выглядела только разительнее, но Аркадий предсказывал времена, когда ей придется помогать сыну. Евгения Михайловна думала, что он имеет в виду Толины полеты в финансировавшую их филармонию, напоминавшие поездки в орду. Толя вез с собой столько конфет, дорогого коньяку, французских духов, что за багаж всякий раз приходилось доплачивать. «Хабаровские огни» состояли сплошь из москвичей, не выезжали дальше Сочи, и нетрудно было догадаться, что через аэрофлотовские весы проходила далеко не вся транспортировавшаяся на другой конец страны дань… С другой стороны, ничто как будто не указывало на её особую обременительность, однако, когда Евгения Михайловна попробовала высказать свои соображения Аркадию, тот стал кричать, что это лишь позволяет судить о том, какая сума будет инкриминирована Толе! Его неожиданная вспышка напомнила Евгении Михайловны слова Севы про две судьбы, словно подтверждавшие неотвратимость возмездия, и, почти физически ощущая, как каждый день отягчает Толину вину, она ловила себя на желании, чтобы то, что должно случиться, случилось скорее.
Толя был осужден на пять лет, проявив при защите большую изобретательность. Выписывая ей разрешение на свидание, пожилой судья высказал сожаление по поводу того, на что употребил её сын свои способности. Он сказал, что из Толи вышел бы прекрасный адвокат, поскольку никто не сомневался, что наказание по этому делу едва ли будет менее семи лет, а вот ведь не удалось натянуть больше, чем на пять!
Поведение Толи на суде, где он никого не назвал своим соучастником в организации левых концертах, отрицал подарки Хабаровску и сумел доказать, что почти все левые деньги потратил на рекламу, в которых так нуждался молодой коллектив, произвело впечатление даже на Севу. Впервые посетив суд по долгу родственника, он не пропустил затем ни одного заседания, покидая зал с таким выражением, словно там разоблачали не Толю, а его. После Евгения Михайловна часто думала о том, что роман зятя с Таткой являлся подсознательной местью Толе за то, что относительно его Сева ошибся.
Переменившийся в ходе суда взгляд на Толю он распространил и на Татку. Впрочем, основания к этому она дала и сама, неожиданно засев за учебники и объявив о намерении поступить в Бауманское училище. Правда, на кафедре там у Симочки была заказчица, но Сева опроверг мнение, что для поступления в такой вуз достаточно протекции. Не отличаясь большими способностями, начав учиться, Татка демонстрировала редкую усидчивость, её даже назначили старостой группы. Но студенческую жизнь она разделяла лишь в аудитории, не появившись ни на одном дне рождения, вечере отдыха или танцах. А ведь прежде о её легкомыслии ходили легенды. Вряд ли на этот счет заблуждался и Толя, которому после знаменитой поездки подруг в Очаков пришлось по Сониной просьбе устраивать Татку к гинекологу, где он предстал в качестве её отца и даже ассистировал при операции..
Но факт оставался фактом: Татка перешла на второй курс, чуть ли не каждый день писала в Ходыжинск и при встрече на Чапаевском Нового года не прикоснулась даже к шампанскому. Сева, оценивший эти перемены настолько, что, когда она входила в комнату, стал вставать, предупреждал её, что аскетизм чреват срывами и что постоянно жить в напряжении нельзя. В конце концов он предложил составить для неё список литературы, обещая, что с его помощью она лучше поймет себя и перестанет нуждаться в полицейском с собой обращении. «Главное – честность ощущений! – торопился объяснить Сева, поскольку, глядя на него глазами Толи, Татка обычно его не дослушивала и заканчивать фразу ему приходилось уже в её отсутствие. – Отдавать себе отчет в том, какие мотивы руководят нами. Тогда мы начинаем понимать, что шампанское, как таковое, вовсе нестрашно, что мы только внушаем себе, что хотим шампанского, на самом же деле хотим… на танцы. Шампанское здесь козел отпущения – чтобы сложить с себя ответственность: на танцах я оказался потому, что опьянел. Несложно объяснить и мотив, рождающий желание сходить на танцы… Понять себя бывает неприятнее, чем войти в клетку с тигром!»
Это прозвучало вызовом Таткиной добродетели, и самолюбивая Татка согласилась почитать, получив для начала «Очерки по психологии сексуальности». Увидев название, она порозовела, и Сева сказал, что прежде всего полезно понять, что в человеческом обиходе нет вопросов, которые не могут быть обсуждены, и что значительная их часть теряет остроту уже в самом процессе обсуждения.
В силу складывавшихся на Чапаевском обстоятельств обсуждения эти большей частью проходили наедине. Нюра тогда как раз устроилась в ЖЭК и получила комнату, у Сони началась практика в школе, Аркадий ещё работал. Помимо объяснения Фрейда Сева помогал Татке в английском, общественных дисциплинах и даже в математике, которую, к Таткиному удивлению, полагалось знать философам, помнил расписания её занятий, сессий и был единственным человеком, кому, выйдя с экзамена, хотелось позвонить с известием об одержанной победе, поскольку Сева являлся неформальным свидетелем того, какой ценой она досталась. Постепенно Татка приходила к выводу о несправедливости к нему мужа, и эта несправедливость начинала казаться ей чем-то преднамеренным, вызывала раздражение против Толи, словно он специально устроил ей одиночество и наперед хотел лишить всякого общения
На Чапаевском не узнавали Севу. Казалось, впервые вспомнив про деньги, он написал двум узбекам по диссертации, в одной из них изложив собственный метод, которым за двенадцать сеансов исправил дефекты Таткиного произношения. Но больше, чем полученная им немалая сумма и логопедический успех, на всех произвело впечатление то, что, как выяснилось, диссертацию Сева давно мог написать себе. Вслух об этом сказал Аркадий. «Видите ли, - ответил Сева, - сперва мне пришлось бы сдать кандидатский минимум по философии…» - «Ну так!.. – Аркадий любил объяснять людям их возможности. - Разве ты не знаешь?!» Сева улыбнулся: «Напротив, я боюсь, что не сумею свои знания скрыть».
Защищать его ринулась Татка, объясняя Аркадию, как унизительно держать экзамен, когда не можешь сказать того, что думаешь. Не экзамен, а детские игры: «Вправо-влево не ходить, «да» и «нет» не говорить». Сравнение, разумеется, принадлежало Севе, чьим арсеналом с некоторых пор Татка пользовалась как своим. Задумываясь о степени их близости, Евгения Михайловна заключала, что, если здесь что-то и было, в Таткином поклонении это играло такую ничтожную роль, что вряд ли даже сознавалось как измена мужу. Все равно что к ней бы прислал своего голубя дух святой. Да и Сева с его рациональным складом, по-видимому, мало что мог добавить к моральному торжеству над Толей. С его стороны связь с Таткой была скорее формальностью. Для самоутверждения.
Понимая это и зная Толин реализм, Евгения Михайловна куда больше беспокоилась о Соне. Но Соня упивалась триумфом мужа и Таткино благоговение перед ним воспринимала как неотъемлемое и лестное его подтверждение. Возможно, благополучно сошла бы и поездка Татки в Ходыжинск, на предоставлявшееся раз в полгода трехсуточное свидание. Предотвращая разоблачение, её специально инструктировал Сева с привлечением своей психологии. Но упущенной оказалась одна деталь: исчезнувшая Таткина картавость! Сосредоточив оборону на других рубежах, вопроса мужа об её исправленном произношении Татка не ждала и не стала скрывать, кто был врачом. Услыхав про Севу, Толя тут же начал расследование и быстро довел его до конца, тем более что, никогда чрезмерно не стесняя Таткину вольность, не научил её лгать. Сыграло здесь роль и то, что, по привычке, Татка рассчитывала на прощение. В любом другом случае она, несомненно, получила бы его, но простить ей Севу Толя не мог. Остаток первой из трех причитавшихся ему супружеских ночей он провел на табуретке и утром попросил охранника вернуть его в зону. Он сказал Татке, чтобы его не ждала, потому что к ней он не вернется, что все оставшиеся после конфискации вещи может взять себе, что же касается комнаты в Чапаевском, то комнатой он не распоряжается, поскольку квартира принадлежит отцу.
Подробности Евгения Михайловна знала от Сони, которой при возобновлении отношений их поведала сама Татка. Она рассказала, как, уходя, Толя аккуратно заправил койку, и при виде сложенного им конвертиком казенного полотенца она поняла, что он действительно не вернется, и сразу рухнули Севины чары над ней. Вспомнилась его привычка вкусно втягивать запах новенькой распахнутой в нос книги, и было такое чувство, словно Толю она променяла на энциклопедию. Она уверяла, что Сева сам источал типографский запах, который долго потом она не могла слышать, и не покупала книг.
Из Ходыжинска Татка в Чапаевский уже не вернулась, за её вещами пришла заплаканная Симочка, потом было письмо от Толи, и Соня приняла снотворное с шампанским. Её спас Сева, когда-то сам рассказавший ей этот способ, практикуемый фармацевтами. Увидав бутылку шампанского, он отыскал брошенную за диван пустую упаковку снотворного и вызвал «скорую помощь».
Первые месяцы после больницы Соня производила впечатление заторможенности. Казалось, из того, чего коснулась смерть, что-то главное не поддалось реанимации. Сева даже выговаривал ей за её вид: будто тем, что живет, она делает кому-то одолжение. Он заявил, что в конце концов жить должен тот, кто хочет жить, и Соня спросила, зачем же тогда он вызвал «скорую помощь»?.. В их совместной жизни это был первый случай, когда ей удалось уличить Севу в неладах с логикой, - она засмеялась, сорвалась в хохот.
Утверждаясь в ироническом отношении к мужу, Соня постепенно приходила в себя, тем более что для её иронии он подкидывал новую пищу, говоря, например, что не понимает, чего они с Таткой не поделили? Сквозь эту деланную бесхребетность проглядывало сознание, что главная кара ожидает его впереди, с Толиным возвращением.
Однако прошло оно безболезненно. Образцово организовав работу клуба, Толя освободился из колонии по двум третям срока и оказался в Чапаевском, когда его не ждали. Дома был только Сева. Придя с работы, Евгения Михайловна застала их мирно беседующими на кухне и сразу подумала о Татке – с оттенком раздражения против мужской солидарности. Больше всего боясь Толиной мести зятю, она была разочарована: казалось, потеря жены для него ничего не значила и подлинным виновником развода была не Татка, а он.
Месть появилась в Чапаевском в облике немногословного Олега, Толиного приятеля по Ходыжинску. В первый момент Евгения Михайловна приняла его за приехавшего навестить Аркадия нового директора треста, но потом отметила, что дорогой костюм сидит на нем мешковата, как после больницы, а в осанке присутствует настороженность, словно при всей своей импозантности человек не исключал, что на него могут прикрикнуть. Она невольно вспомнила героя Гюго, который, достигнув положения мэра, был разоблачен как беглый каторжник, и, хотя в детстве это был её любимый герой, ей не удавалось избавиться от чувства тревоги, - очевидно, из-за догадки, что Толя вводит его в дом не просто так, а кандидатом на фактически вакантное место Сониного мужа. Если бы можно было знать мотивы сына! Только ли здесь месть, при которой личности нового зятя не придается значения, или он подумал о сестре тоже?
Олег проходил по нашумевшему делу Краснопресненского райисполкома, но, судя по непродолжительности своего заключения, непосредственного касательства к махинациям с квартирами не имел, Толя говорил, что его подставили. Печать незаслуженного страдания, делавшая Олега как бы её товарищем по несчастью, не могла не подкупить Соню. Перспективность этого знакомства первым оценил Сева и переехал к старой тетке. Безропотность, с какой он подчинился обстоятельствам, тронула Соню, особенно на фоне настойчивости Олега, не допускавшего, казалось, мысли, что предшественник мог поступить иначе и заявить какие-то права. Первое время Соня даже навещала бывшего мужа, объясняя это тем, что его тетке трудно освоиться со свалившимся на неё вегетарианством, требующим значительно больше времени на приготовление пищи, а особенно на покупку продуктов. Это, несомненно, была реакция на Олега, державшегося так, словно все между ними решено, и своей обыденностью её отрезвлявшего. Евгения Михайловна уже начала сомневаться, что дочь примет его предложение, но в дело вмешался запущенный Сонин аппендицит, окончившийся перитонитом. Между двумя операциями придя на короткое время в сознание, она простила Татку, написав в той же записке, чтобы Ваню отдали ей, когда же неожиданно для себя осталась жить, ухватилась за идею Олега уехать на Мангышлак, где ему предлагали хорошую должность. Москву Олег тоже выставлял виновницей своих бед.
….Глядя в прошлое воскресенье по телевизору бокс, Федя заметил про кого-то, что человек «работает вторым номером». Тот, на кого он показывал, был занят в основном тем, что отбивался от колотившего его противника, и Евгения Михайловна отметила про себя, что всю жизнь жила именно таким вторым номером, едва успевая увертываться. Дело было даже не в количестве ударов – их достаточно получали и Аркадий, и тот же Федя, и Толя. Но они хотя бы знали за что, расплата следовала за поступком. У неё же было такое впечатление, что вся её длинная жизнь не содержала поступков вовсе, что ей досталась какая-то жалкая роль, где от тебя ничего не зависит и расплачиваться приходится за то, что совершают другой – не только независимо от твоей воли, но часто вопреки ей, как это было, например, с покупкой Чарлика. Устраиваясь на ночь, он снова кружился в кресле и наконец лег, уставив на неё из-под челки взгляд, говорящий, что это бремя имеет и свои плюсы, главный из которых состоит в ощущении, что ты кому-то нужна. Сколько раз, просыпаясь от боли в коленях, она не представляла себе, что сможет встать, но с Чарликом нужно было выйти, и она вставала, шла на улицу и в конце концов расхаживалась, вспоминая свою умершую в Саратове подругу, имевшую запущенную болезнь и сына-подростка, оставить которого было некому. Вопреки медицине, после операции она прожила почти четыре года, чтобы сын кончил школу и поступил в институт. Собирая его на учебу в Одессу, она отдала ему скопленные за время болезни деньги и с карандашом в руках рассчитала с ним все предстоявшие до получения диплома расходы: сколько можно добавлять к стипендии, тратить на одежду, книги, кино.
Получалось, что на то, что ты должен сделать, тебе будут отпущены и время, и силы. Где-то она даже читала: природа устроена так, что не позволяет умереть до тех пор, пока от тебя зависит другая жизнь. Из чего, кстати, следовало, что Чарлик тоже имеет обязательства – обязательства перед ней. Она посмотрела на него, словно хотела убедиться, что он это знает и постарается, раз уж так получилось, что неизвестно, кто из них за кого отвечает.
Ложась в постель, она стыдила себя за кощунство: ведь кроме Чарлика у неё есть дочь, которая потому ей и ближе Толи, что больше в ней нуждается, и причина тут не только в деньгах: на ком ещё Соня может сорвать своё плохое настроение! И все-таки Соня проживет и без неё - наверняка, ей будет продолжать помогать Толя, а накричать в конце концов можно и на Севу, заезжаюшего проведать их маленькую внучку.
Засыпая, она вспомнила, как хозяйка обитавшей в доме напротив дворняги Рекса, старушка, наслышавшись про новоселья, тоже отправилась в райисполком за отдельной квартирой. У неё была комната в коммуналке, и в исполкоме ей объяснили, что основания для улучшения жилищных условий в данном случае отсутствуют – для этого необходимо иметь заслуги. «Простите… вы чем собственно занимались?..» - насторожился инспектор, видя, что просительница не уходит, словно собирается свои заслуги обнародовать, и хозяйка Рекса развела руками: «Жила…»
***
<< Предыдущая глава | Следующая глава >>