Старые болезни, глава 9

Звук, похожий на гудение водопроводного крана, проник к ней в сон. Она отметила, что в таких случаях кран нужно открыть… следующая мысль была о том, что придется встать, и моментально заявило о себе её колено… Проснувшись от боли, она тут же о ней забыла, потому что поняла, что звук был в комнате, рядом, и невольно съежилась, пытаясь не пускать в себя этот механический, без модуляций звук… казалось, его не может издавать существо одушевленное!..

- Чарлик… что ты, Чарлик?.. – позвала она наконец шепотом, не решаясь включить лампу, чтобы не озлобить это нечто, испускавшее этот нескончаемый звук, грозивший разбудить весь дом. На мгновение его осилив, Чарлик пискнул, словно схваченные петлей живодера, она вскочила и зажгла свет.

Чарлик лежал на левом боку, как при осмотре Локтимиром, и, приподняв правую переднюю лапу, сучил остальными, глядя куда-то мимо неё, словно в грядущей прогулке не мог дожидаться попутчиков. Почувствовав на припухшей подмышке её руку, он постепенно затих, и она заставила его принять почти целую таблетку.

Вскоре он уснул, но она уже не ложилась, понимая теперь причину вчерашнего многолюдья: перезвонив Локтимиру, Толя узнал положение дел, сообщил Соне… Они приезжали с соболезнованием… поддержать, их сплочение было сплочением поминок… Но тогда почему её оставили в такую ночь одну!.. Она говорила себе, что никто не мог знать, когда и как это случится, что если бы они знали, не оставили бы её… Собственно, какие основания были у неё так думать? Разве она не жаловалась в течение месяца? И разве кто-нибудь предложил ей помощь?

Она пыталась понять, как это стало возможно, что дети не захотели ей помочь, но лишь рассердилась на себя, потому что Федя конечно же не отказал бы ей свозить собаку в лечебницу – не нужно было ждать, когда он предложит сам. За деликатность нужно расплачиваться! – старалась она побольнее задеть себя этой своей деликатностью за чужой счет, за счет Чарлика, и решая, что утром сама повезет его в Кунцево. Всё-таки это учреждение, а не частная лавочка!..

Было начало десятого, Чарлик, казалось, забыл о своей ночи, которая ведь могла быть и следствием обильного Настиного угощения. Возможно, нужно было переждать день и проверить… но её не оставляло чувство вины перед ним за этот месяц бездействия, и, чтобы хоть как-то искупить её, она решила не откладывать.

Она вытряхнула на балконе нейлоновую сумку, в которой Нюра привозила картошку, постелила в неё старый шарф Аркадия и по ноль-девять узнала телефон лечебницы, чтобы спросить адрес. Это, оказывается, называлось «Кунцевская районная ветеринарная станция» – Багрицкого, пять. Всё устраивалось проще, чем она думала: от метро «Университет» сто третий автобус шел прямо до места. Остановка так и называлась «Улица Багрицкого».

- Гулять, Чарлик!..

В сумку она собиралась посадить его на улице, когда он сделает утренние дела. Если бы удалось словить такси, можно было бы обойтись и вовсе без сумки.

Едва отойдя от деревца. Чарлик побежал назад к подъезду и стоял, подняв морду на дверь, словно единственное, чего он хотел, это поскорее очутиться в своем кресле. Она уже колебалась, но именно потому, что слишком долго потакала себе и так просто было уступить своим больным ногам ещё раз, подошла к двери и взяла Чарлика в сумку.

Такси проехало рядом, но она промедлила, и теперь им предстояло два автобуса – сперва нужно было добраться до метро. Чарлик сто лет не ездил в сумке, столько же времени она не носила его, - это оказалось тяжелее, чем думала. Садясь в автобус, она впервые попросила, чтобы ей помогли, потому что в другой руке у неё была палка.

Зато оба раза с автобусами им повезло: подъехали быстро и по случаю утра свободные. На сто третьем за Мосфильмовской спустились в овраг, и, стоя в сумке у окна, Чарлик оглянулся, словно хотел обратить её внимание на места, напоминавшие столько раз хоженый ими маршрут. А, может быть, его ослепило обилие солнца.

Первое, что она увидела, сойдя на остановке, были решетки в нижнем этаже дома, окрашенного ядовито-желтым. У неё сжалось сердце, как будто она везла Чарлика в заключение, но тут заметила вывеску «Переплетные работы». Улица начиналась за углом и открывалась цифрой «43» - предстояло пройти целый квартал!

Они миновали памятник Багрицкому, длинный девятиэтажный дом с продовольственным магазином и ремонтом холодильников. «Капитально-восстановительные работы» - прочла она; был уже дом номер три, и виднелся конец улицы. Появившийся из мастерской мужчина объяснил, что пятый дом – на другой, четной стороне:

- Круглый такой – за забором, там увидишь!..

Она перешла дорогу, возле пункта приема белья свернула во двор и впереди, за зеленым забором, увидела белый купол, напоминающий цирк. Чарлик забеспокоился, тянул из сумки голову, словно желая удостовериться по вывеске, что это всего лишь райветстанция.

Напоминающая ухоженный сельский дворик территория была обсажена старыми яблонями, напитавшими сугробы сочными тенями. В круглом вестибюле сидела девочка с рыжей кошкой, перед мужчиной в форме железнодорожника лежала большая овчарка с забинтованной лапой, и, дожидаясь, когда пройдет эта короткая очередь, Евгения Михайловна ругала себя, потому что поездка оказалась не такой уж непосильной.

- Ну?.. Что с вами?.. - улыбнулась им в просторном отделанном кафелем кабинете что-то дописывающая красивая женщина, похожая на Симочку времен Чапаевского, и Евгения Михайловна позавидовала здешним пациентам, с которыми, судя по всему, имели время и желание заниматься. – Посадите его… - Женщина показала на стоящий посередине высокий, покрытый клеенкой стол.

Очутившись на клеенке, Чарлик сжался, словно оказался голым; рассказывая, Евгения Михайловна не переставала его гладить, а он, казалось, каменел по мере того, как лицо их симпатичного доктора покидала улыбка.

- Боюсь, я не смогу вам помочь…

Едва женщина направилась к столу, Чарлик встрепенулся, начал пятиться и, достигнув края клеенки, встал на задние лапы, передние поднимая все выше и выше, словно перед своим коронным номером на арене.

- Ми-иленький… - взгляд женщины был устремлен туда. – Справа… - кивнула она. – Даже заметно…

Потом, уложив на бок, она ощупывала его, впрочем, недолго, вымыла руки и подошла к Евгении Михайловне, заслонив от неё стол с Чарликом.

«Запущенная опухоль. Боль будет усиливаться. Единственное, чем ему можно помочь… чтобы он уснул… Мы сделаем ему укол, и он уснет…» - слушала Евгения Михайловна, машинально кивая, будто речь шла о ней самой, будто это ей предлагали разом избавиться от всего – от своего артрита, зависимости от детей, военкомовской пенсии в сорок восемь рублей, которую получала за Аркадия и которая была на пять рублей меньше того, что она могла получать по старости, зато были льготы на квартплату и разрешалось подрабатывать…

- … совсем не будет больно?.. – спросила она, страшась соблазна, что всё действительно так легко прекратить, и понимая, что знала об этом исходе в тот самый момент, когда ночью подумала о лечебнице, и что не села в такси потому, что хотела продлить расстояние до этого.

- Совсем, - сказала врач, ведя её к письменному столу и снова становясь так, чтобы нельзя было посмотреть назад. – Это дитилин… Пожалуйста: ваша фамилия…адрес… кличка собаки?.. Распишитесь, пожалуйста… и подождите в коридоре. Я приглашу…

Она вышла в вестибюль, к незамеченному прежде объявлению: «Ненужных вам животных сдавайте в Кунцевскую РВС!» Рядом висел стенд с породами собак, на котором она сразу узнала Чарлика!

«Японский хин (японский спаниель).Священная собака, «хин» по-яонски – сокровище».

Ей показалось, что она услыхала, как вскрикнул Чарлик.

- Войдите, пожалуйста… - выглянула из кабинета врач. В руке у неё была мензурка с валерьянкой.

Идя к столу, Евгения Михайловна вспомнила, что в морге у Аркадия фамилия санитара оказалась Алябьев, с тех пор знаменитый «Соловей» вызывал у неё сладковатый запах формалина.

- … видите, ему совсем не было больно… - её осторожно тронули за плечо: - Выпейте… вам будет легче.

Чтобы не обидеть, Евгения Михайловна выпила, пытаясь думать о том, что, когда Толя с невесткой вернутся с гастролей, они смогут чаще к ней приезжать. Окончательно наладятся Толины отношения с Соней… Получалось, что Чарлик действительно мешал им всем, и теперь ей казалось, что её подспудная мысль об этом решила его судьбу. Она пыталась уверить себя, что по отношению к себе так думать несправедливо, что Чарлик был болен, мучился, и, если бы она не усыпала его, его ожидали ещё худшие мучения!

Но чем больше пыталась она себе это внушить, тем больше её шаг представлялся ей жертвой, принести которую её вынудили, и тем сильнее она желала лишь одного – чтобы ей хватило сил когда-нибудь простить это детям.

***

КОНЕЦ

<< Предыдущая глава

Старые болезни, глава 8

Перед сном Чарлик почти не вертелся, лишь коротко проскулил – словно в память о недавнем нездоровье и в оправдание расхода на врача. Тут только она вспомнила, что с вечера пятницы дает ему по четверти таблетки баралгина… Но кто мог судить, что это именно заслуга баралгина? Если же четверть таблетки способна оказать такое действие, то и слава богу, кто в их возрасте живет без лекарств!

Когда она достала себе на ночь коробочку вольтарена, Чарлик насторожил уши, словно без него сели есть, и она решила дать ему ещё баралгина. Он машинально слизнул с ее ладони кусочек таблетки, давая понять, что дорожит вовсе не лекарством, а компанией – если лечиться, то вместе!

Они хорошо выспались, утром сходили в магазин и купили цыплят. При ближайшем рассмотрении это оказались сплошные мышцы (Федя называл таких спортсменами), но приехала Нюра, у которой табака было фирменным блюдом. Она не ждала Нюру так рано, уверенная почему-то, что за границу самолеты летят тогда, когда их пассажиры успевают как следует выспаться.

Нюра сразу ринулась на кухню, словно хотела скорее стряхнуть шереметьевские впечатления. В её разочаровании оказался виноват Дзиро, которого она перестала узнавать с того момента, как за ним прибыло такси. На аэродроме это был уже «настоящий иностранец!», и Нюра с удивлением обнаружила, что японец, проживавший на Новопесчанной, и японец в Шеременьево-2, где двери даже не нужно открывать, потому что там какой-то элемент и они открываются сами, - совершенно разные вещи. Знакомые черты мелькнули ей лишь однажды – когда, услыхав объявление, Дзиро решил, что опоздал на свой рейс. Он пустился бежать, споткнулся и упал, а главное, не простился, как будто опаздывал не в Японию, а на работу в радиокомитет.

- … Квартиры там, как комната: и кухня, и ванная, и туалет – всё тут. Теснота!.. – рассказывала Нюра, словно вернулась не из Шереметьево, а из Осоко. - Отапливаются плохо… тут и лягушки прыгают прямо в комнате… это когда сезон дождей, всё дожди идут… - Она посмотрела на Чарлика, который мог подтвердить, что в Союзе устроился несравненно лучше и что о своей московской квартире Дзиро ещё пожалеет. – У нас машин сколько, а там вовсе дышать нечем. Вот вам и побежал!.. - Услыхав звонок в дверь, Нюра заторопилась открыть, надеясь получить новых слушателей.

- Гаишник и гаишница жарили яичницу!.. - По Фединому лицу было ясно, что его экспромт вызван более непосредственной причиной, чем проникавший с кухни.запах. - Вы же знаете свою дочь: ей понадобилось болтануть именно тогда, когда человек соображает, есть ли поворот из второго ряда! Знал бы – ни за что за ней не заехал!

- Права забрали? – уточнила Нюра.

- У меня?!

- … послали на лекцию по правилам движения… - Соня расчесывала потемневшие волосы. – Я покрасила голову! Четыре часа времени и пять рублей. По-моему, ужасно… Ладно, как говорит мой муж, это не жизненно важный вопрос.. Федя, детка, открой форточку.

Евгения Михайловна удивлялась сегодняшней Сониной терпимости к Фединой критике, для инцидента с ГАИ Федя тоже был настроен вполне миролюбиво. Он даже не стал задираться с Чарликом, лишь постоял, глядя на него, и тот замахал хвостом, отмечая, что вот ведь может человек обходиться без глупостей.

Открыв в комнате форточку, Федя изложил причину своего хорошего настроения:

- Это же колоссальная работа – снять и поставить генератор! «Ну, Федор Алексеевич, вы – электрик высшей квалификации!» Сторож нашей платной стоянки сказал. Я, поясняю, не электрик, я - радист!.. – Федя смотрел перед собой невидящим взглядом. – Опять у меня красная лампочка зажигается… но я знаю, что надо делать!.. – Он вышел обратно в прихожую, где в стенном шкафу хранился инструмент Аркадия. – За такую дурость конструкторам нужно оторвать не только голову, но и..

- Фе-едя!.. – вмешалась Соня.

- Ужасно, да? – Он не упускал случая вернуть ей её любимое словечко. – Лучше постели мне газету!

Евгения Михайловна вспомнила, как шести месяцев от роду Соня удивляла её определенностью своего вкуса: из нескольких игрушек она всегда выбирала одну и ту же. И какие разные у неё оказались мужья.

- Я заберу её у вас… - Пока не приехал Толя, она хотела попытаться всунуть Соне деньги. Это тоже было непросто – каждый раз Соня ругалась, требуя с неё обещание перестать печатать.

- Давайте, забирайте! – Федя принес ящик с инструментами и, собираясь его открыть, разыгрывал испуг: - Крыс, змей, крокодилов нет?..

- … всего на одну секунду! – Евгения Михайловна знала, что во время работы Федя любил иметь зрителей.

- Это неважно: на одну или на две!.. - Прежде чем сесть за стол, где ему было приготовлено место, он включил принесенный из машины магнитофон и запел вместе с Окуджавой: - «Господа юн-ке-ра, кем мы бы-ли вчера, а сегод-ня мы все офи-це-ры!..» Нужно припаять шайбу к гайке!.. – Каждый свой шаг Федя привык объявлять на всю квартиру. – Пайка должна быть хорошо прогрета… так меня учил начальник цикла полковник Воробьев Александр Тимофеевич… Человек мог сварить пружину от часов, имея в качестве электрода грифель от карандаша!..

Даже повествование получало у Феди оттенок команды; заражаясь его энергией, Чарлик поминутно облаивал входную дверь, бегал из кухни в комнату и обратно, и от производимого обоими шума в квартире воцарялось будто ожидание праздника. Евгения Михайловна даже не очень удивилась, когда вслед за Толей и Наташей раздался ещё звонок, и появились внуки с двумя букетами гвоздик, один из которых предназначался тетке.

- Они дорогие, цветы-то… господи!.. - отправилась Нюра за вазами, а не избалованный вниманием племянников Толя пробирался сквозь толкотню прихожей к своему «дипломату».

- Дя-дя Толя!..

Судя по тому, как зарделась Настя, коробочка в её руках означала французские духи. Это действительно мог сделать только Толя – французские духи девочке пятнадцати лет и без всякого повода! Такую же коробочку получила курившая в ванной тайно от Феди Соня.

- Понюхай, чем от меня пахнет!.. – побежала она к нему хвастаться.

- Табаком! – Федя спешил свернуть ремонт: при своем культе спорта Толино общество он воспринимал так, как если бы за столом с ним оказался маршал.

Впервые за много лет семейный обед прошел в полном составе, с Нюриными воспоминаниями о Чапаевском и о том, как, получив собственную комнату, она долго не могла спать без ширмы, к которой привыкла у них на кухне.

- … хорошего у них ничего не было – они бедно жили… - объясняла она Феде, разгоряченная остатками своей бутылочки. – Работа у них, что ли, была такая – дешевая?.. Похоронили, правда, хозяина хорошо, такое кладбище хорошее! Митинское. В пасху придешь – всё яйцами усыпано, земли не видать. А цветов!.. нет места. Там много военных хоронят.. - словно подсказывала она Феде полезный адрес. – Летчики… испытателей много. Такая красота! Все благодарят.

- Ну-ка от стола! – Федя заметил, что Настя потихоньку сплавляет на пол вкусные кусочки.

- Что уж его воспитывать… - вмешалась Наташа, и Нюра подтвердила:

- Вот – правильно!.. Толя когда первый раз ее привел, я после хозяина спрашиваю: вам Наташа понравилась? Ой, говорит, как понравилась! Такая скромная, добрая!.. Не как эта Татка…

- Доброта, наиболее непонятного мне рисунка: к собачкам, кошечкам… - Толя поспешил не услышать последнюю фразу, а Евгения Михайловна подумала о Татке, которая с Соней иногда заезжала к ней. Замуж она больше не вышла, жила вдвоем с Симочкой, и теперь Евгения Михайловна лучше относилась к ней, потому что видела, как немного оказалось в её жизни удач.

- … я понимаю, что, если «не позднее девяти», то это не раньше десяти… - препиралась Соня с отпрашивающейся у неё Настей. – Но пусть это будет хотя бы не позднее одиннадцати!

- Сказала Настя: как удастся, - заметил Федя. И Ваня вступился за сестру:

- Ей всё утро звонили: «Приезжай – блесни!»

- Это мы можем, - согласилась Соня.

- Послушайте… а лото?!.- вспомнила Евгения Михайловна.

- Нету лото! Дзиро попросил… - Если кому-то здесь Нюра считала нужным отчитываться, то Феде: - Я людям верю и богу верю!..

- Я не владею этим вопросом. – Федя встал из-за стола, чтобы включить Окуджаву, и Евгения Михайловна почувствовала, как устала.

Обычно, приезжая к ней, дети привозили с собой взаимные обиды, на этот багаж она поминутно натыкала, и после внутри долго ныло, как от синяков. Ничего подлобного не было сегодня! Глядя в окно, где обе семьи направлялись к Фединой машине, и никогда бы прежде не поверив, что Толя способен в неё сесть, она уже сомневалась, не слишком ли драматизировала их взаимоотношения, и понимала, что во всяком случае вчерашняя мысль о мотивах покупки Чарлика лишена оснований. Что же касалось Сониных претензий к брату, то ведь вопрос можно было поставить так: не будь Олега, не было бы не только Насти, но и Феди! Подумать об этом Соне наверняка случалось и самой.

Сегодняшняя усталость была следствием неожиданно воцарившегося вокруг неё мира, а точнее – её бесплодных усилий найти ему причину. Чарлик был перевозбужден тоже: на ночь снова затеял возню, выплюнул баралгин, и сквозь дрему ей мерещились мелькание лохматой карусели в кресле, корябанье подстилки.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 7

- «Относительная влажность воздуха сорок три процента»!.. – объявил Фон Кац с порога, словно этим обстоятельством, повлиявшим на её колени, Евгения Михайловна обязана лично ему. Проживая на Новом Арбате, по дороге он обычно покупал ей хлеб в своей булочной, где водились и калачи; Нюра, правда, не прощала ему, что он не пользовался целлофановым пакетом и вез хлеб в сетке: «Называется культурный, а хлеб о пальто трет!»

Вместе с хлебом Фон Кац привозил внука. Приученный для каждого шага испрашивать разрешение, Яша, вопреки своему воспитанию, за каких-нибудь полтора часа переворачивал вверх ногами весь дом.

- Можно, я с ним поиграю? – Ещё не извлеченный из тысячи одежек, он норовил ринуться к Чарлику.

- Только не тискай. – Не успев позавтракать, Евгения Михайловна чистила себе апельсин и половинку отломила Яше.

Мальчик с удивлением смотрел ей в рот:

- А разве взрослые едят апельсины?

Воспользовавшись его замешательством, Чарлик успел залезть под кровать, и гость бросился в кухню за половой щеткой.

- Возле лотка специально кладется вилка… - Покончив с внуком, Фон Кац достал калачи. - Но если не удается пощупать кого-то, то уж, извините, хлеб!.. Берешь вилку, а все равно тычешь пальцем…

- Можно, я включу телевизор? - Надеясь вымести Чарлика, Яша уже орудует щеткой.

- Если тихо, то можно. - Она была в курсе его привычки любое занятие сопровождать телевизором.

- … что поделаешь: всякому овощу свое время… - Фон Кац подходит к столу, показывая, что готов диктовать. – В прошлый раз у вас картавила буква «р»… получалось бледновато…

- Наверно, нужен мастер. – Не торопясь сесть за машинку, она сохраняла за ним право отказаться от работы.

У него была профессиональная болезнь – язва языка, зубной протез тоже был не из лучших, норовил выпасть, поэтому, диктуя, он то и дело замирал, хватаясь за рот. Одновременно другая рука нащупывала брюки, у которых периодически сползала «молния». Печатая ему, Евгения Михайловна чувствовала, что работа дается ей всё труднее, через каких-нибудь двадцать минут сердце начинало неметь, как отсиженный зад. А может быть, раньше она просто не задумывалась над тем, что ей диктовали: «… не могу не признать в поведении своей доверительницы известной доли легкомыслия, выразившегося в том, что она могла подумать, будто ею может увлечься молодой красивый мужчина…»

Он слыл специалистом по бракоразводным делам и в свое время успокоил её, что никаких проблем с разводом у Сони не будет: при отсутствии одного из супругов свыше трех лет для расторжения брака достаточно лишь заявления другого – находящегося на свободе.

Возможно, Соня тогда снова захотела бы уехать, но в её глазах эта идея была скомпрометирована все тем же Олегом. И теперь детей было двое. Она стала просить о размене Советской, говоря, что ей будет легче одной. Учитывая это, менялись в пожарном порядке, но все-таки получили две однокомнатные квартиры - зачлись сделанный Аркадием ремонт и высокие потолки.

Разъезд превратил Евгению Михайловну в преходящую домработницу, и однажды она застала у дочери Севу. Ещё больше удивило ее то, что Соня не скрыла от него свое фиаско, словно ставя ему в вину Олега тоже. Он готов был взять на себя и это – лишь бы она позволяла приходить. По-прежнему он улыбался, но как-то механически: утеряна была его легкость, основанная на сознании, что все необходимое для достойной такого человека жизни ему принесут на блюдце и ещё скажут спасибо. Если раньше ему никогда бы не пришло в голову скрывать источники своего заработка, то теперь он напускал на них туману, от которого сильно веяло неудачником. Против этого впечатления бессильна была даже его новая манера все хвалить, сменившая прежнее огульное отрицание, да и хвалил он как-то уж слишком подряд, словно перешел в другую веру специально, чтобы насмеяться над ней. Он все ещё выводил из невроза, составлял своим почитательницам списки литературы, и женщины продолжали ходить к нему как в храм. Очевидно, при этом они не догадывались захватить с собой продукты, поскольку часто Сева производил впечатление человека несытого. Относительно кофе он сам признавался Соне: «Настоящий кофе я пил только с тобой!» Была у него к ней и претензия: «Ты приучила меня, что я могу ничего не делать». «Рассвет печальной жизни бурной окончил мусорною урной…- продекламировал он однажды, лежа на избежавшем конфискации их старом диване, и, помолчав, отыскал себе сравнение: - Шляпка, в которой Долли Фикельмон гуляла мимо дома, в котором бывал Пушкин…» Выражение это принесла Соня – так у них в музее характеризовали никчемность экспоната.

Севе, однако, она умела найти применение. Когда у Евгении Михайловны случалась срочная работа, он призывался посидеть с Настей, а главное, на нем тоже можно было выместить раздражение. Казалось, это даже доставляло ему удовольствие как доказательство того, что он здесь не чужой. При необходимости его выставляли и в качестве мужа действующего. «Хочешь пообедать с коньяком? – позвонила ему Соня однажды, когда ей нужно было принять свою немецкую коллегу. – Только с одним условием: пообедаешь и скажешь, что должен уехать в Киев». Долго она не выносила Севино общество, к тому же хотела застраховать себя на случай, если гостья явится ещё раз и его не застанет. Как философу фрау Инзель пожаловалась Севе, что нашла у дочери-школьницы нескромные открытки. «Почему молчит?.. – повернулась она к Соне, не находя в слушателе впечатления. – Он считает, это нормално?» - «Нормально, - подтвердил Сева. – Ненормально, когда их разглядывают в нашем возрасте. А детям это и должно быть интересно». Решив, что он так шутит, гостья заставила себя расхохотаться и подарила ему два фломастера. «Пожалуй, я не поеду в Киев…» - Сева видел, что в бутылке оставалось ещё больше половины. Впрочем, несколько раз он уже пробовал выглядеть нетрезвым, чтобы остаться ночевать.

Приезжая к дочери, Евгения Михайловна радовалась, если заставала бывшего зятя: ругая его, Соня по крайней мере открывала рот. С нею же она могла промолчать весь вечер и, нагнетая эту мрачность, не брала трубку, когда звонил телефон. Однажды Евгения Михайловна насчитала сто два звонка. После этого ей не хотелось жить самой. «Не живи…» - соглашалась Соня. «Так ты скажи - как?..» - «Ну, знаешь!.. – рассердилась Соня. – Вас ещё научи!» В квартире наверху была свадьба, доносилась чечетка, словно громыхал на стыках бесконечный состав, и казалось, все хорошее в жизни проносится стороной, как этот чужой поезд, но тут в прихожую выбежала маленькая Настя: «А мне утром устраивать плачь?..» - поинтересовалась она, и её заигрывание с детсадовской темой было как неожиданный подарок. Он позволял надеяться, что завтрашние сборы в сад обойдутся без слез и тогда вечером Соня, возможно, будет настроена лучше.

В группе у Насти была масса поклонников. Особенно выделялся Ярослав, но в последние дни она, кажется, склонялась к Алеше. «Неужели Ярослав хуже? - удивлялась Евгения Михайловна. – Я тебе даже удивляюсь!» - «Нет, бабушка, Ярослав лучше! Но…Алеша мне больше нравится». Уложенная в постель, Настя осознала свое коварство и даже плакала: «Я плохая… Я очень-очень плохая! Верьте мне, что я плохая!»

На ночь Сева рекомендовал сказки Ушинского. Однако возмездие, которое ожидало здесь отрицательных персонажей, всегда перевешивало у Насти их вину, словно она помнила про своего отца. Возможен ли, казалось бы, более благополучный финал, чем когда ястреб, задумавший похитить цыпленка, попадает в лапы коту! Но Настя начинала всхлипывать: «Да-а-а!.. Зато ястреб остался без головы!..» В конце концов Евгении Михайловне пришлось сочинять собственный цикл – про Непослушную Девочку, благо Настя не оставляла его без сюжетов. Например, Непослушная Девочка тайком съедала с торта кремовые розы, приходили гости, и, когда ничего не подозревающая мама снимала с коробки крышку… Нередко сюжет внучка предлагала сама: как героиня отказалась вымыть руки, заразилась и попала в больницу. Авторский опыт убеждал Евгению Михайловну, что литература бессильна повлиять на жизнь, поскольку на следующий день с внучкой снова приходилось воевать, чтобы она вымыла руки. «Я научилась бороться с твоим криком… - предупреждала Настя: – Я буду уходить из дому!»

Часто Евгения Михайловна вспоминала слова песни, обещающие нам повторить жизнь - вместе с детьми и внуками. Особенно реальным это казалось ей в отношении внуков, - наверное потому, что теперь у неё было время проделать этот путь внимательнее, чем с сыном и дочерью, и она раньше разглядела характер. Основу его составляло никогда не дававшееся ей самой умение радоваться: для радости Насте достаточно было пустяка. «Товарищи жильцы! – настораживалась она возвращаясь из школы. – На входной двери вашего подъезда установлен автоматический замок. Ваш код 147…» Ур-ра! – летел вверх портфель: - у нас автоматический замок! Ур-ра! «Для отпирания замка необходимо нажать кнопку на панели…» Процедура нажатия кнопки превращалась в священнодействие, словно за этой обшарпанной дверью ей были уготованы бог знает какие сюрпризы. А что творилось с ней, когда Федя купил автомобиль! «Вся семья может ехать в одной машине! – нашла она главное достоинство этого приобретения: - Мама, бабушка, Ваня и я!.. А когда я вырасту?..» - насторожилась она, прикидывая размеры салона. «Ну-у!.. – обняла её Евгения Михайловна. – К тому времени…» - «Ба- абушка!..» - Для Настиных слез достаточно было намека, и Евгении Михайловне пришлось выкручиваться: «… к тому времени мы будем ездить на разных машинах…

С Федей Соня познакомилась у себя в музее, куда тот привел группу военных. Проведя экскурсию, она смеялась с подругами, что ни одна из них не удостоилась такой похвалы: «Благодарим за предоставленное удовлетворение! Офицеры Краснознаменного Дальневосточного округа». Автора этого отзыва она узнала через несколько месяцев в штатском мужчине, поджидавшем её возле музея после окончания рабочего дня: благодаря своему росту и многократно ломавшемуся носу Федя имел запоминающуюся внешность. Он сообщил, что вышел в отставку и оформил развод, что имеет двух взрослых сыновей и, кроме Москвы, право на внеочередную квартиру в любом городе, даже в Крыму. Разговор происходил на Гоголевском бульваре, где Соня обычно спускалась в метро «Кропоткинская», и был прерван выговором, сделанным Федей компании, плюхнувшейся к ним на скамейку. Он объявил, что своим табаком они мешают женщине и что положено спрашивать разрешение. В штатском он выглядел на таким бравым, заметную лысину прочерчивал полученный на войне шрам, и ему посоветовали помолчать, если не хочет получить второй. «Что-о?!» - прогремел Федя, и не успела Соня понять, что произошло, как ближний сосед перелетел через спинку скамьи, его товарищ схватился за живот, а двое остальных кинулись бежать.

Через неделю Федя переехал к ней. Кроме смены белья в его чемоданчике лежали электробритва, боксерские ботинки и кожаный мешок для груши, который в тот же вечер с помощью Насти был набит песком и прикреплен к косяку двери. «У него ничего нет, но он добрый!» - объясняла Евгения Михайловна Толе. «Что за характеристика – добрый!.. - После случая с Олегом Толя был осторожен. - Потому и добрый, что ничего нет».

Вместе с внуками в загс поехала и она. Когда служащая распахнула дверь в церемониальный зал, она вспомнила, что вот так же распахнулись недавно двери морга, откуда предстояло забрать Аркадия, и как Соня плакала, что причинила отцу столько стыда.

Таким образом, в Сониной квартире оказалось четыре человека и появилось основание говорить о расширении, тем более что Федя был полковник и ветеран, торжественно объяснив Евгении Михайловне единственный носимый им значок: «Сто третья гвардейская!.. Краснознаменная!.. ордена Кутузова второй степени!.. Свирско-Венская воздушно-десантная дивизия!» Под стропами парашюта на значке был прикреплен желтый ромбик с цифрой «150», означавший, как выяснилось, количество совершенных прыжков.

Однако в военкомате, куда Федя направился для переговоров, не все прошло гладко. «Ещё один ветеран на мою голову… - смерил военком взглядом Федю, появившегося у него в конце дня. – И каждому – дай… Я сам – ветеран!..» - «Я тебе объясню разницу между нами… - вспыльчивостью Федя напоминал Аркадия: - Ты ветеран с хорошей квартирой, а я – с плохой».

В конце концов они въехали в трехкомнатную квартиру. Но главное – Федю сразу приняли дети, называя его просто по имени. Единственное его требование к ним сводилось к поддержанию порядка. «Я уже не мальчик, - объяснял он, - и я хочу, чтобы в помещении всё висело и стояло!» Претворяя это правило в жизнь, каучуковое кольцо кистевого эспандера он вешал на голову стоявшей на письменном столе статуэтки Пушкина. Он даже терпел Ванин магнитофон, противопоставляя ему проигрыватель с песней «День победы». Слушая её по субботам и воскресениям большую часть дня, он вынудил Ваню первым подумать о перемирии. Компромисс был достигнут посредством Окуджавы, на котором вкусы мужчин сошлись. «Ва-ше вели-чес-тво, Жен-щина!» - дирижировал себе Федя. – Слова-то какие!.. «Ну заходи-те, пожа-луйста, что ж на поро-ге сто-ять!..» Евгения Михайловна была свидетельницей, как переживали внуки его осложнившийся ларингит. Воспаленные гланды превратились в сплошные фиброзные узлы, и на случай своей смерти Федя завещал воспользоваться Ваниным проектом памятника общего захоронения, представленным на конкурс управления коммунального хозяйства. Проект этот сочли недостаточно простым, и, критикуя жюри, Федя привел рассказ Ваниного профессора-архитектора: посетив усадьбу Хемингуэя на Кубе, тот принял за памятник писателю монумент, воздвигнутый на могиле его кошки.

Для военных, оказывается, тоже существовали ограничения, и с учетом пенсии Феде разрешалось зарабатывать не более трехсот пятидесяти рублей. С Сониной зарплатой на это можно было бы прожить, но Соня хотела, чтобы он продолжал помогать сыновья. То есть она понимала, что этого хочет он, но все равно это выглядело как ее инициатива, которую Федя умел ценить, особенно помня о первой жене, заставившей его буквально выкупить развод и выпустившей из дому налегке, словно из училища. Учитывая, что с ними жила семья Вани и что Соня старалась, чтобы все знали, что её муж полковник, причем старалась не для себя, а для Феди, считая, что всю жизнь из него только тянули, и желая обеспечить его человеческие качества достойными их внешними атрибутами, денег им, конечно, хватать не могло. Дорого обходилась машина, выдаваемая Соней за свою собственную давнюю мечту и являвшаяся на самом деле игрушкой Феди. Толя не верил, что машину они купили самостоятельно. Конечно, Евгения Михайловна помогла, были там и его деньги, но ведь больше половины Соне удалось скопить – при её неспособности к бережливости это был поистине подвиг.

Между Толей и сестрой стояла и его регулярная помощь ей. Не претендуя на особую благодарность, Толя любил, чтобы с ним советовались в материальных вопросах, как бы подтверждая тем его опеку. Он не понимал, что хочет слишком многого: чтобы Соня жила так, как скажет он. Соня же не только не считалась с ним, но, безошибочно угадывая его мнение, избирала наиболее болезненный для него шаг, будто провоцируя упреки, в ответ на которые смогла бы объяснить, сколь наивны его попытки расплатиться за своего ходыжинского друга. Именно такой демонстрацией являлись «жигули». Евгения Михайловна видела, чего стоило Толе молчать. «Если нет денег, не строят социализм!» - была его любимая поговорка, Соня же принципиально поступала вопреки этому правилу, строила неизвестно на что и в том же духе воспитывала детей. С её легкой руки дядя слыл у них занудой, и она начинала скептически улыбаться прежде, чем он успевал открыть рот, чтобы дать очередной совет. Им не приходило в голову приехать на вокзал, когда он уезжал на гастроли, или хотя бы позвонить попрощаться. Соня уверяла, что звонить должен тот, кто уезжает, но накануне отъезда у Толи всегда полно было дел, наконец, Ване и Насте он был дядей, и каким дядей!

Евгения Михайловна заранее переживала завтрашний день: Толя приедет прощаться, обнаружив Соню без детей, будет мрачный и в конце концов поинтересуется, чем заняты племянники? Их невнимание было единственным упреком, который он отваживался адресовать сестре – и то косвенно.

Кончив диктовать, Фон Кац встал с дивана, и, выпрямляясь, старые пружины выстрелили, как духовое ружье.

- С вашего разрешения, я заплачу в понедельник. В понедельник у меня День независимости.

Можно было подумать, что он не в состоянии заплатить десятку, не дожидаясь пенсии. Вовсю работал телевизор, и, слушая про детский сад, пославший протест Рейгану по поводу ракет в Европе, Яша отказывался идти одеваться:

- Почему они писа-а-али Рейгану, а я – нет!

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 6

Впервые за последний месяц она выспалась – Чарлик ни разу её не разбудил. Впрочем, колени её не болели тоже, так что все могло объясняться изменившейся к лучшему погодой. За окном наливалось ядреное оранжевое солнце, и на стволе ближней березы, казалось, сидела большая оранжевая птица, взъерошив от мороза оперенье потрескавшейся коры. Когда-то Нюра принесла им банку сурика; чтобы он не пропал, Аркадий выкрасил не только балкон, но и карнизы окон, черенок половой щетки, цветочные горшки, и начинавшийся день будто тоже задался целью израсходовать весь запас этой краски.
Когда она спустилась во двор, уже гуляли дети и незнакомая дама с болонкой. Учуяв Чарлика, с автомобильной стоянки рыжим смерчем летел белозубый Рекс, заставив даму подхватить болонку на руки и рассеяв по пути стайку мальчишек. «Рашен болван!» - запустили ему вслед снежком, а незнакомка пыталась унять брызгавшего истерикой питомца: «Бог мой, Чук! Ты даже побледнел!..» Она оглядывалась, ища, кому выговорить за этого огромного пса, позади которого планировал вырванный из рук хозяйки поводок.

Вывалив язык над завершаюшим туалет товарищем, вперив ошалелый взгляд в сторону пустыря, Рекс напоминал стоящий под парами паровоз, едва дождавшийся последнего пассажира. Опустив лапу, Чарлик затрусил за ним – он не мог отказаться от удовольствия видеть, как сторонятся их встречные собаки. Наверно, в такие минуты он забывал про свой возраст и в производимом на всех грозном впечатлении кое-что приписывал себе лично, тем более что знал спутника ещё голубоглазым щенком, в поисках молока норовившим подлезть к нему под брюхо. «Рексик-батюшка!..» - в неизменном своем китайском плаще, поверх которого надевался мужской пиджак, впереди стояла хозяйка Рекса, прицеливаясь схватить мчавшийся следом за ним поводок, отчего казалось, что она кланяется.

Тропинка в снегу была тоже залита суриком. Этот маршрут, многократно проделанный в любую погоду, вначале являлся для Евгении Михайловны тяжкой повинностью. Из-за своей полноты она вообще не любила гулять, и по выходе из подъезда её желания сводились к одному: чтобы Чарлик поскорей совершил главное… Он же норовил отложить главное напоследок, а то и вовсе отправиться домой ни с чем, сохранив за собой право, не дожидаясь вечера, вывести её на внеплановую прогулку. Не даром, звоня ей утром с работы, Соня прежде всего спрашивала: «Он сделал?» Тропинка вела через пустырь, за овраг, преодолев который, они попадали в заброшенный колхозный сад. Первый раз он открылся им туманным мартовским утром: в легком инее коричневые кусты вишни казались вымазанными известкой, сквозь сопревшую прошлогоднюю траву пробивались свежие трехлистники земляники, отовсюду «карр-карр-карр!» - и все это в каких-нибудь двадцати минутах от метро!

Постепенно она привыкла к их походам, потому что больше стала замечать. Прежде её зрением руководила лишь боязнь, чтобы Чарлик не отравился, не поранил себя, и пространство вокруг представлялось сплошной свалкой: кости, битое стекло, спицы детской коляски, ржавое полотно пилы. Но однажды скрученный фантик лимонной карамели она приняла за большую гусеницу, потом увидела одинокий нарцисс, над которым порхала капустница, и казалось, что это летают его лепестки. К концу мая дорога за оврагом окрашивалась опавшей сиренью; брошенной на ребро монеткой проскакивал по ней воробей, словно на платформе разъезжала трясогузка. Встречался им дед, собиравший пустые бутылки; из Матвеевской доносились гудки электрички, над невидимым шоссе плыли седоки без мотоциклов, разноцветные крыши машин. Сад был заросший, в некошеной траве, забитой ватой одуванчиков; на поваленном заборе цвета застиранной гимнастерки догнивала колода бревен, издали похожая на лежащую корову. Поспевала дикая конопля, зернами сыпались с неё вспуганные Чарликом птицы; выбравшись из зарослей, он растягивался где-нибудь в тени с найденной костью, зная, что посреди такой благодати у хозяйки не хватит духу её отнять. Настигнутая сиянием не высохшей в лопухе капли, Евгения Михайловна замирала, как в детстве, когда боишься даже представить себе громаду ожидающего тебя счастья. Так позже боишься думать о смерти. Вспоминались свадьба (Аркадий надкусывает помидор, брызнувший ей на белое платье), единственный их совместный курорт – довоенная Одесса: посреди дворика на стуле стоит таз с облупившейся эмалью, и почтенная мать семейства кричит кому-то на галерею, где на солнце прожаривается белье: «Сема, переверните мои подушки! Я вам тоже что-то сделаю!» Несмотря на прогулки, с Одессы началась её полнота. «Вот теперь ты приближаешься к моему идеалу!» - восхищался Аркадий, а она стеснялась появляться на улице и, встречая женщину своей комплекции, с потаенной надеждой спрашивала : «Она толще меня?..» Страдала она тем сильнее, что Аркадий рядом с ней выглядел все более миниатюрным. В Хлебникове, когда он умер, и, сняв с него белье, сестра отправилась за каталкой, Евгения Михайловна, казалось, впервые увидела, какое у него красивое тело: широкая выпуклая грудь, узкий таз и натруженные предплечья с мощными венами, которые так хвалили при вливаниях. Да и когда ей было видеть! Выходя замуж, она не слишком в этом разбиралась, а после появились вещи поважнее. Услыхав вернувшуюся с каталкой сестру, она наверное покраснела, как будто ее застали разглядывающей чужого мужчину.

Она часто вспоминала его последнюю минуту: он рванулся, чтобы сесть, и она не узнала обесцвеченных ужасом его глаз: «Я умираю!» До сих пор ей не удалось смириться с мыслью, что на свете нашлось нечто такое, что могло его так испугать. Он сам говорил ей, что долго не протянет, и, казалось, был готов к этому. Когда по телефону военкомат предложил ему путевку в Марфино, он опустил трубку так, словно знал, что оттуда не вернется, и она видела, что он колеблется. Толя тоже считал, что ехать отцу не следует, что ему не может быть там хорошо - хотя бы потому, что некем будет командовать. Узнав его мнение, Аркадий решился окончательно, он считал своим долгом показать, что, помимо хочу-нехочу, существует дисциплина, и если военкомат предлагает бывшему майору бесплатный санаторий, на который, несомненно, тоже существует очередь, нужно не рассуждать, а ехать.

В Марфино они отвезли его вместе с Толей. В огромной застекленной палате, похожей на веранду, стояло больше двадцати кроватей. К такой уплотненности Аркадий готов не был и на пороге замешкался, словно предстояло войти в холодную воду. Наблюдая, как он раскладывал в тумбочке туалетные принадлежности, Толя констатировал, что от жизни отец отвык, впрочем, вряд ли когда-нибудь понимал её, и польза от этого Марфино может состоять лишь в том, что здесь ему откроют глаза – процедура, к сожалению, не из приятных. Евгения Михайловна уже переживала сама, зная, как непросто складывались отношения Аркадия с людьми – потому, в основном, что он считал себя человеком из гущи действительности, обязанным объяснять её другим. Садясь, например, в такси, он начинал рассказывать водителю, что в молодости был простым электриком, как бы желая ободрить, что руководящее место не заказано никому, и в пути следования старался укрепить этот оптимизм, обращая его внимание на положительные перемены – вроде повсеместно внедрявшихся крытых остановок для наземного транспорта. Но коньком Аркадия было растущее благосостояние народа: обладая изданными в седьмом году «Картинками русского экономиста», он противопоставлял им свежие данные о потреблении мяса, молока, хлеба.

Можно было подумать, что на новом месте он уже успел коснуться этой темы. Во всяком случае, выйдя из палаты, он напоминал их не умевшего постоять за себя внука, посаженного в автобус пионерского лагеря, на целую вечность увозивший его от Сони. «Может, назад?..» - кивнул Толя на дожидавшееся их такси, и Аркадий пошел с ними, словно хотел отведать хотя бы кусочек дороги домой. «Поезжайте, поезжайте!..» Елена Михайловна отметила его восковой взгляд, в котором не оставляло следа происходящее.

Через неделю с приступом сердечной недостаточности его перевели в госпиталь, расположенный неподалеку, в Хлебникове. Очутившись в отдельной палате, Аркадий взбодрился, тем более что Евгении Михайловне разрешили возле него ночевать. Предлагали операцию, но без каких-либо гарантий. Когда лечащий врач намекнул на свои сомнения, Аркадий показал на нее: «Как скажет она…» - и коснулся её руки, как бы сдавая её свои командирские полномочия. Следующей ночью его не стало.

После ей начало казаться, что это случилось значительно раньше. Последним его назначением было – ответственный редактор строительного бюллетеня. При заметно ухудшившемся здоровье ему просто давали доработать до пенсии, но отбывать номер он не умел. За два года тираж бюллетеня вырос втрое, издание приобрело авторитет, и министерство решило заслушать редакцию на коллегии. Евгения Михайловна не помнила, чтобы Аркадий когда-либо так волновался, однако вернулся он тихо, сказав, что работа признана удовлетворительной. «А ты как хотел?.. – Его состояние первым угадал Толя. – Что тебе дадут орден? Существует две формулировки: работа признается удовлетворительной или НЕудовлетворительной…» Кто знал формулировки лучше Аркадия! Но знал он и то, что было им сделано, и, очевидно, надеялся, что при обсуждении это вызовет всеобщее удивление. Убедившись, что удивить невозможно, он не стал дожидаться шестидесяти и вышел на пенсию как инвалид войны.

Шаг этот не соответствовал его представлению о дисциплине, не оставлявшем места обидам, и был сделан с оглядкой на Толю, подтрунивавшего над его готовностью проглотить чувство собственного достоинства. Толя не прощал ему, что позволяет молодому управляющему главком говорить себе «ты», что, бывая с ним в командировках, платит за него в ресторане, покупает ему талоны для разговоров с женой. «Все равно что налаживать хорошие отношения с палачом! – объяснял Толя. - Если провинишься, голову тебе он так и так отрубит, даже если будет очень тебя любить, для того он и палач. Хуже он это сделает или лучше? Во-первых, не вижу особой разницы, но думаю, сделает он это достаточно квалифицировано, поскольку занимается этим профессионально». Категоричностью Толя все больше походил на отца, ему бесполезно было объяснять, что осадить начальника Аркадий не нерешается, а стесняется, как не мог бы сказать соседу за обедом, что тот громко ест. Что же касалось денег, то Евгения Михайловна давно заметила, что в любой компании есть человек, который достает бумажник первым, и вовсе не потому, что самый обеспеченный или хочет кому-то угодить. Таким человеком был Аркадий, и таким был Толя, хотя вряд ли сознавал, что это черта у него наследственная.
Дома Аркадий сразу сдал. О том, что ещё недавно он ходил на работу, напоминали лишь поступавшие от него директивы. Например, чтобы продукты покупались на один день: это здоровее (будут свежими) и дешевле (ликвидируются излишки). К счастью, наступала эпоха обменов. Толя собирался жениться вторично, и, решив разменять Чапаевский, Аркадий уселся за телефон. Звонили ему, звонил он, и эта видимость деятельности заслонила от него собственно жилищные интересы. Впрочем, главным его условием были высокие потолки. В результате, за вычетом комнаты Толе, им досталась двухкомнатная квартира в доме гостиничного типа на Советской площади, крайняя запущенность которой в глазах Аркадия являлась скорее достоинством. Умея делать все, он будто специально искал случай это доказать. При его самокритичности, вызывавшей постоянные переделки, сроки окончания работ предсказать было нельзя, но тут Соня написала о своей беременности, что рожать приедет домой и на Мангышлак они больше не вернутся. Аркадий засучил рукава, и Евгения Михайловна убедилась, какое это, в сущности, замечательное дело – аврал.

После для Аркадия все затмила маленькая Настя, которая и нуждалась в няньке. Соскучившись по Москве, родители пустились в светскую жизнь, а Евгения Михайловна часто была занята с адвокатами. Размах Олега удивлял даже Толю: рестораны, неизменный преферанс по пятницам – с гостями, выпивкой; у Сони появились дорогие вещи. Хотелось думать, что пять лет на Мангышлаке чего-то стоили, да и в Москве Олег устроился неплохо – заведовал бюро по ремонту квартир. Но однажды перед преферансом раздался звонок в дверь (молодые готовили десерт, Евгения Михайловна срочно печатала Фон Кацу), и открыть вместе с начавшей ходить внучкой отправился Аркадий. Отсутствие в коридоре восторгов Настиной ходьбой удивило Евгению Михайловну, кончив страницу, она вышла из комнаты и увидела в коридоре несколько незнакомых мужчин и стоявшего с какой-то бумагой в руке Олега, костюм на котором снова показался ей велик, как после Ходыжинска. Через минуту она держала третий в своей жизни ордер на обыск, но больше всего ей сказал устремленный на мужа взгляд Сони, словно прозревавший по мере того, как Олег старался его не замечать.

В понедельник Толя привез от следователя подробности. Оказалось, что дело возбуждено в Казахстане и, если оно дойдет до суда, эта судимость будет у Олега пятая. Каждый раз происходило одно и то же: материально ответственная должность и сопровождавшие её хищения. Оставалось загадкой, каким образом он получал эти должности? Но разве при первой встрече сама Евгения Михайловна не приняла его за директора!.. Примерно одинаковыми были не только сроки наказания, но и сроки между ними, и умещавшиеся в эти промежутки события: новая семья, создававшийся заново широкий круг друзей и знакомых, очередной ребенок. Возглавляемые Олегом объекты всегда имели высокие показатели, в том числе и в колониях, у администрации которых как организатор работ он пользовался авторитетом, сокращавшим ему наказание до минимума. Его деловые качества, особенно выигрывавшие в сравнении с прежним зятем, собственно и обратили на себя в Ходыжинске внимание Толи.

По-видимому, тут был какой-то изъян психики, задним числом Евгении Михайловне казалось, что отмеченная ею в Олеге при знакомстве настороженность определенно несла в себе нечто болезненное. Мнение назначенной судом экспертизы тоже не было единодушным, здоровым его признали большинством всего в один голос.

Толя не воспользовался этой возможности оправдаться. Видя его угрызения, Евгения Михайловна поняла, что, давая Олегу их адрес, он думал лишь о мести, а не о Соне, и особенно страдала оттого, что теперь это поняла и Соня.
Сознание вины невольно отдаляло Толю от сестры. Он стал избегать Соню, усматривая в ней будто приготовленное специально для него выражение жертвы, и редкость общения, в свою очередь, лишь усугубляли его помощь Соне, дорогие подарки племянникам.

К этой множество раз передуманной ситуации сегодня примешивался какой-то новый оттенок. Затрудняясь его определить, она поискала глазами Чарлика. Подняв правую переднюю лапу, он дожидался у оврага, словно продолжать прогулку препятствовал не мороз, а обледенелый спуск, с которым хозяйке ни за что не справиться, и, повернув обратно, она вдруг поняла это новое: то была догадка, что Чарлик был куплен вовсе не для неё, а чтобы помочь Толе не видеться с сестрой!.. Связь тут состояла в том, что у Наташи оказалась аллергия на собачью шерсть, и с появлением Чарлика её визиты к Евгении Михайловне резко сократились. Толя же мог пересечься с Соней только здесь, но для этого должен был оставлять жену одну. Не желая, чтобы живущая без детей Наташа лишний раз ощущала свое сиротство, сама же Евгения Михайловна нередко и отговаривала сына от приезда.

Она пыталась уверить себя, что при покупке собаки об аллергии невестки известно не было и даже вспомнила Толин рассказ, как из-за волнения или быстрой езды Чарлика в такси вырвало прямо на Наташину новую шубу, он испугался наказания, но Наташа стала его утешать.

Она обрадовалась этому воспоминанию так, будто доброта невестки исключала, что Толя знал об аллергии до покупки, но потом ей стало казаться, что всё-таки про аллергию она слышала, - что-то такое было связано со спортивным лагерем, куда Толины девочки привадили беспризорного пса… Возможно, впрочем, что аллергия обнаружилась тогда не у Наташи, а у кого-то из спортсменок.

Может быть, потому, что ночь прошла спокойно и во время их долгой прогулки Чарлик ничем не подтвердил страхи последнего месяца, она позволила себе подумать о том, что, когда его не станет, Толя сможет приезжать чаще. Сонины несчастья с лихвой успел искупить Федя, в сущности давно уже должно было состояться прощение, и, если Соня будет чаще видеться с братом, оно само собой и состоится.

Наряду с улучшившимся состоянием Чарлика и этим бодрым морозным днем, будто обещавшим ей: «Поживет, поживет!», в повышении её тонуса не последнюю роль играл предстоящий визит Фон Каца. У неё было готово для него двенадцать страниц через один интервал, и он ещё собирался диктовать. Даже в худшем случае это почти десять рублей, которые можно будет впихнуть Соне на бензин.

Чарлик бежал быстрее, напоминая, что не стоит держать человека на лестнице, - в конце концов машинистку нетрудно найти и на Новом Арбате.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 5

Поджидая её, Чарлик сидел посреди комнаты. Такое выражение было у него в первый день, когда он провалил разрекламированный Толей его коронный номер. Номер состоял в том, чтобы из нескольких брошенных на пол купюр найти новую, притом «без предварительного занюхивания». Термин этот означал, что артист играет с листа и заранее деньги ему можно не предъявлять. Вместе со своей покупкой Толя от дрессировщика специально заехал в сберкассу, где раздобыл новенькую трешку. В числе четырех прочих купюр она и была предложена для опознания в присутствии Наташи и Сони с детьми. Вне себя от этого подарка, которого не ждала и не хотела, недавно похоронившая Аркадия Евгения Михайловна отказывалась смотреть. Согласилась она лишь после Сониной угрозы взять собаку себе – при её делах Соне не хватало только собаки!.. К приготовленному ему экзамену Чарлик приблизился так, словно знал меньше половины билетов, и, поддев лапой, взял в зубы десятку. Внуки требовали повторной попытки – маленькая Настя плакала, говоря, что в незнакомой квартире он волнуется, но Толя уже подбирал деньги с пола. Наученный смотреть правде в лицо, он очевидно вспомнил свой куйбышевский промах, а Чарлик зашторился черной челкой, как будто тоже понимал, что двести рублей за него это много, и ждал решения своей участи. «Теперь мне ясно, почему его продали…» - не удержалась Евгения Михайловна отомстить Толе. Она старалась не вспоминать выпученных глаз собаки, зная уже, что никому её не отдаст, и утешая себя словами пёсика Фафика, заметившего в журнале «Наука и жизнь», что нет собак некрасивых, а есть нелюбимые.

Это было через месяц после смерти Аркадия, чем дальше, тем чаще ей казалось, что Чарлик существовал и при нем, и теперь Чарлик олицетворял для неё часть той жизни, как бы являясь листком её ещё не кончившегося календаря, создававшим иллюзию, что та жизнь продолжается, что совсем близко тут Аркадий, и сама она ещё не старуха.

- Иди сюда… - Подойдя к кровати, она похлопала по покрывалу, и Чарлик насторожился, поскольку лежать там ему запрещалось. – Иди… я разрешаю…

У неё было такое чувство, что она его предала. Потому что, не ожидая от осмотра ничего хорошего, ухватилась за подсунутую ей Локтимиром возможность не смотреть… Нежеланию смотреть была, правда, и другая причина: то жалкое подобие Чарлика, которое выползло на зов Локтимира из-под кровати, словно внушая ей, что за плечами каждого из нас есть нечто такое, о чем лучше не знать даже самому близкому другу. Его прошлое заявило о себе столь недостойным живого существа образом, что Евгения Михайловна испугалась, что не сможет относиться к нему по-прежнему. В ту минуту она не подумала о том, что с дрессировщиком не покапризничаешь и перенесенные мучения дают достаточно права на уважение.

Вспрыгнув на кровать, Чарлик перевернулся на спину, будто знал, зачем его позвали, и на груди, вверху, справа, она нащупала у него затвердение, которое обнаружила давно, но не придавала значения. То, чего следовало бояться, представлялось ей чем-то обособленным, а у Чарлика это срослось с ребрами и скорее напоминало отложение солей – как на собственных её окаменелых коленях. Она вспомнила подначки Аркадия, что из тысячи вариантов всегда рассчитывает на худший. Ведь слово опухоль даже не было сегодня произнесено! Наконец, опухоли бывают и доброкачественными. Во всяком случае Локтимир не мог судить об этом без анализов.

Сведясь к чему-то застарелому и известному ей, болезнь выглядела не такой страшной.. Словно оказалось, что знакомая собака, с которой вы умели ладить, это не собака, а волк. Евгения Михайловна подумала о том, что с точки зрения продолжительности жизни, где для человека и собаки принято соотношение шесть к одному, они с Чарликом почти ровесники и, если со всеми своими болячками не умерли до сих пор, могли протянуть и ещё. К тому же она слыхала, что в старости болезнь вообще прогрессирует медленно и часто ей попросту не хватает времени сыграть роковую роль, поскольку ее опережает естественный исход.

Она уже раскаивалась, что подняла вопрос о ветеринаре, и теперь понимала Соню, которая, натыкаясь в своем первом браке на адресованное мужу женское послание, никогда его не читала, дорожа возможностью не знать. Но как бы в таком случае Чарлик получил рецепт?.. Она взяла из серванта очки, и первое, что бросилось в глаза, было знакомое алгин, которым оканчивалось название лекарства. Начало не имело значения – препарат несомненно был обезболивающим, и, поскольку ничего больше не предлагалось, она разом поняла ситуацию, где речь шла лишь о том, чтобы облегчить страдания.

Она пробовала вернуться к недавним обнадеживающим аргументам, но в свете её открытия они тотчас превращались в свою противоположность – особенно то, что ни о чем таком не было сказано вслух. Будучи объявлен, диагноз, каким бы страшным он ни был, требовал бы каких-то действий, которые сами по себе создавали иллюзию, что все-таки есть шансы. Молчание отнимало и её. Что же касалось анализов – очевидно, их заменял опыт. Иначе Локтимир не прописал бы ей своё «Надэйся!» - верное средство дать понять, что надеяться нельзя.

За окном была луна, и люминесцентный прямоугольник под фонарями шоссе казался отбрасываемой их девятиэтажкой белой тенью. Евгения Михайловна прислушивалась, как по-хозяйски устраивается в ней беда, первое ощущение которой всегда содержала для неё привкус удовлетворения, словно можно было доказать Аркадию обоснованность своего пессимизма. Недавно Фон Кац диктовал ей про закон кошачьей безысходности: судьбу своей подзащитной он сравнивал с участью кошки, о которой якобы замечено, что стоит ей пригреться на коленях хозяина, как у того непременно возникает необходимость встать. И хотя Толя сказал, что адвокат с такой фамилией, мог придумать что-нибудь более убедительное, Евгения Михайловна все хорошо себе представила. Иногда ей казалось, что в её собственной жизни вообще не было приятных минут. В отличие от кошки, она даже не испытала, что это за вещь такая – пригреться, поскольку её никогда не покидало предчувствие, что вот-вот хозяин встанет, и он действительно вставал. В чьей ещё семье было столько госпиталей, арестов, разводов, обменов квартир, у кого зять сходился с невесткой, являвшейся заодно лучшей подругой его жены, и у кого, оказавшись при смерти, дочь не только прощала эту подругу, но написала из больницы, чтобы в случае чего пятилетнего Ваню отдали ей! Аркадию легко было быть оптимистом – он мог позволить себе, например, записаться добровольцем, как будто что-нибудь изменилось бы, если бы он пошел на войну неделей позже, предварительно сам отправив её с детьми в эвакуацию, а не поручив это своему заместителю.

С отрядом спортсменов-динамовцев Аркадий уходил на территорию, занятую немцами. Зная его привычку лезть на рожон, его заместитель сомневался, что бывшему директору треста «Стальконструкция» удастся когда-либо проверить исполнение своего последнего поручения. В результате, оказавшись в Куйбышеве, они были размещены под туалетом находившегося этажом выше небольшого учреждения. Вследствие одинаковой планировки этажей их жилье имело ту же площадь; умывальник здесь вытеснила печь, на месте стульчака стоял сундук. Ночью эти единственные предметы обстановки служили козлами. Пристроив на них три доски, можно было лечь с Соней. Толе оставался пол, и первое время Евгения Михайловна не спала, боясь, что его укусят крысы. Впрочем, Толя не обращал на крыс внимания. Его самообладанию она долго искала объяснение и однажды, моя пол, нашла за отставшим плинтусом сунутый в углубление стены револьвер. Едва представив себе, чем грозило им хранение оружия в режимном городе, она позабыла о крысах. Сумев незаметно свою находку выбросить, она почувствовала себя почти счастливой и на радостях поступилась чуть ли не всеми их продуктами, затеяв настоящий суп! Поставив его варить, она присела на сундук, предвкушая реакцию вечно голодного Толи, который пошел взять из сада сестру. С Безымянки, где Евгения Михайловна работала машинисткой, приходилось возвращаться нетопленным поездом; согревшись у печи, она задремала, но тут же вскочила от обрушившихся на неё звуков. Воедино слилось клокотание, царапанье, шипение, словно на раскаленную плиту плеснули ковш воды, по полу громыхала слетевшая с кастрюли крышка. Увидев её, она кинулась спасать суп и обнаружила пытавшуюся выбраться из кастрюли крысу.

Суп пришлось вылить, и Толя переживал это гораздо дольше, чем исчезновение револьвера, тем более что вскоре Соня сообщила, что он раздобыл другой. В неполные свои пять лет Соня могла рассказать об этом и посторонним… Раскрыть новый Толин тайник Евгении Михайловне никак не удавалось, но, на ее счастье, с посылкой от Аркадия прибыл с фронта военный. Выслушав её, он дождался возвращения Толи из школы и между прочим пожаловался на трудности с оружием. При прощании Толя отдал ему новенький «ТТ», и Евгения Михайловна надеялась, что этот шаг означал полное и окончательное разоружение. Бегство из артиллерийской спецшколы как будто подтверждало выбор штатской карьеры, на стороне которой была не только возможность не стричься наголо, но и толкучка, где после истории с часами Толя стал завсегдатаем. Недавно по телевизору известный музыкант объяснил, что вдохновение есть не что иное, как свободное владение материалом, и Евгения Михайловна сразу вспомнила Куйбыщев, их каморку, походившую на пункт утильсырья, поскольку для Толи не существовало вещи, которую нельзя продать. Она была согласна терпеть утиль, что угодно, лишь бы не арсенал на дому!

Следующим летом она получила разрешение вернуться в Москву, но почему-то в пропуске значился лишь один ребенок. Слабо рассчитывая на удачу, она единственный раз в жизни заставила себя рискнуть, выдержала в пути множество проверок: документов, продуктов, вещей – а когда, ещё не веря в свершившееся чудо, дома стала распаковываться, в лежавшей с самого верху чемодана Сониной панамке обнаружила предназначавшуюся, очевидно, для продажи гранату «лимонку».

Выбросить гранату она не отважилась. В качестве первоначального капитала открыв Толе дорогу на рынок столичный, «лимонка» произвела в Чапаевском не меньшее опустошение, чем если бы её здесь взорвали. Исчезновение вещей было не самое худшее. Возвратившаяся в Москву вслед за Аркадием Нюра однажды в слезах пожаловалась, что «они все пожрали!». Давая им с Соней по рублю, днем Толя выпроваживал обеих в кино, и в квартире открывалось нечто вроде биржи, посещаемой его компаньонами тем охотнее, что здесь можно было поесть, а продукты тогда были по карточкам. «Мне хозяина чем кормить!..» - плакала Нюра, имея в виду ехавшего с работы Аркадия, и Евгения Михайловна благодарила судьбу, что могла в своей консультации подработать и подкупать кое-что на рынке. Правда, Аркадий не особенно замечал, что ест. Поглощенный работой, он, похоже, не успел составить представление о том, как питаются в наступившей недавно мирной жизни, а, может быть, находил, что домашнее меню соответствует его понижению в должности. Помня про свою инвалидность, претендовать на прежний пост он не считал себя в праве и теперь возглавлял не трест, а управление. Впрочем, не в натуре Аркадия было ограничивать гостеприимство, и, если бы Толя знал его лучше, он бы вообще открыл дома бесплатную столовую.

При широте характера и отсутствии представления о покупательной способности денег самоуверенный Аркадий считал себя отлично сведущим в практических вопросах. Периодически спохватываясь, что дома устранился от них, он мог поднять скандал из-за рубля, требовать экономии, ведения тетради расходов. В таких случаях его было слышно во всех комнатах и можно было принять за скупого и мелкого человека.

Прогрессировавшую в Аркадии вспыльчивость она приписывала контузии. Собственно, боясь дать его вспыльчивости пищу, она и покрывала Толю, особенно после того, как однажды он пришел домой пьяный. Это было настолько неожиданным, что Евгения Михайловна не успела испугаться: стоя на пороге, Толя улыбался, а, главное, ей показалось, что улыбается и Аркадий, вышедший с костылем ему открыть. Едва она машинально отметила, что, будучи левшой, Аркадий зачем-то переложил костыль в правую руку, как от его удара Толя врезался в дверь и, отдавая отцу должное, с удовлетворением констатировал, что тот «бьет без замаха». Аркадий заковылял в кабинет, а она вспомнила его рассказ, как, раненый, он лежал между своими и чужими окопами и, чтобы вытащить его, по очереди ползли четыре бойца, трое из которых были убиты. Все четверо представлялись ей почти мальчиками, как Толя, и она не прощала Аркадию, что он ударил так сильно, словно забыл о благодарности, а после не могла отделаться от мысли, стоила ли его жизнь тех трех, как будто этот вопрос задавали ей матери убитых.

Впредь Толя входил в дом настороженно, как бы ожидая подвоха, и этот инстинкт едва не кончился трагически. В январе пятьдесят третьего года на строительстве высотного здания на Смоленской площади произошла авария шпиля. Аркадий был только что из очередного госпиталя, шпиль устанавливали без него, однако в воздухе тогда снова витал призрак предательства, и через два дня вечером на Чапаевский приехали с ордером на арест. Был обыск, в том числе и у Толи, который отсутствовал, и, отправленная на кухню, Евгения Михайловна думала об одном: что если куйбышевские запасы у него не иссякли! Для Аркадия это означало бы конец… Но ничего не оказалось; едва она перевела дух, послышался звук ключа, и она увидела, как замерли стоявшие по обеим сторонам двери два человека. Попытавшись Толю схватить, оба впечатались в стену, и тут раздался крик Нюры: «Это сын!» Он предназначался выскочившему из кабинета Аркадия третьему сотруднику, в руке которого был пистолет.

Все это происходило на глазах Сони, учившейся тогда в восьмом классе. Вид уводимого из дому отца в старой, без орденских планок гимнастерке, сделавшей особенно заметными нашивки за ранение (он хотел их спороть, на старший группы рекомендовал оставить), произвел на Соню такое действие, что ей единственной было позволено обнять арестованного. Возможно, однако, сыграла роль её красота. Не признававший привилегий Аркадий чуть заметно качнул головой, и Соня осталась стоять, а на следующее утро отказалась идти в школу. Оттуда не последовало напоминаний ни через день, ни через неделю, а затем вместо исчезнувших куда-то подруг на Чапаевском появилась прежде никогда здесь не бывавшая Татка. О ней Соня смогла рассказать лишь то, что она тоже учится в их классе.

Слегка картавившая, веселая и одетая как куколка Татка прекратила Сонино затворничество, для начала отведя к себе домой и познакомив с Симочкой. Так она звала мать, большую часть времени занятую тем, что из своих старых платьев выкраивала ей очередной наряд. Это была статная томная украинка, муж которой готовил морских летчиков в Очакове и, приезжая в отпуск, напевал «Мне сверху видно все!» К домашнему ателье Татка немедленно прикрепила свою подшефную, чему Симочка не противилась, сознавая, что иметь поменьше досуга ей даже на пользу. Объявленный Таткой приказ номер два, вызвавший у Сони ещё большую радость, гласил о переходе на вечернюю форму обучения. Симочке, имевшей заказчиц среди врачей, поручалось достать справки о болезни. На их основании этот переход осуществился, и спустя неделю для подруг началась новая, взрослая жизнь, посредством которой Татка рассчитывала заглушить в Соне память о том, что стало с отцом.

В начале лета Симочка повезла обеих в Очаков – к морю, к первым романам. Однажды, прогуляв с ними до утренней поверки, курсанты училища имени Леваневского Степан и Моня, взлетев на учебное бомбометание, приняли за цель стадо колхозных коров… В обществе Симочки Соня и Татка любят теперь вспоминать, как дурачили её южными ночами, оставляя под одеялом набитые сеном халатики, и Симочка, сделавшаяся в старости похожей на директрису гимназии, округляет глаза, краснеет и отмахивается, будто задним числом Евгения Михайловна может предъявить ей претензии за недостаточную бдительность.

Осенью, очутившись на свободе, Аркадий не узнал повзрослевшую дочь. Впрочем, в тот момент его больше занимали перемены в стране. Он уверял, в частности, будто при освобождении из Лефортово собственными глазами видел документ, касавшийся следователя, который вел его дело. «Показать вам весь список я не могу, - якобы сказал ему один ответственный чин, - но что касается известного вам человека…» По словам Аркадия, чин закрыл ладонями прочие фамилии, дав возможность прочесть знакомую и приговор: «к высшей мере наказания». Правда, в подобных случаях Аркадий нередко выдавал желаемое за действительное, несомненным, однако, было то, что вскоре он получил самую высшую свою послевоенную должность. В такое время он не мог думать о здоровье, не укрепившемся за восемь месяцев в Лефортово, хотя он и хвалил тамошнюю больницу.

Приступив к работе, он, казалось, тут же забыл про свой арест, а заодно взял прежний тон с Соней, как будто она все ещё была девочкой. В дни получки, например, таинственно приглашал её в кабинет, где ей предлагался облегченный вариант аттракциона, который впоследствии заставлял проделывать Чарлика дрессировщик. Разбросав в ящике письменного стола деньги, Аркадий предлагал Соне просунуть туда руку и выбрать купюру – «на мулине». Почему-то он считал, что дочь все ещё увлекается вышиванием, позволяя повторять попытки до тех пор, пока она не доставала сотню.

Евгения Михайловна обрадовалась было, что он изменился к Толе, который ознаменовал возвращение отца тем, что выжал стойку на перилах балкона их четвертого этажа, собрав внизу толпу зрителей. Однако за праздничным столом Аркадий упрекнул его в работе на публику, заметив заодно, что, выполняя упражнение, он слишком прогнулся в пояснице. Всё же ему не удалось скрыть удовлетворение, что наконец-то сын внял его совету заняться спортом. Очевидно, он рассчитывал сделаться домашним тренером и на следующее утро ровно в семь устроил Толе подъем на зарядку. Помня, откуда вернулся отец, Толя в течение недели проделывал с ним усиленный утренний комплекс, но затем вставать отказался. Таким образом, спорт дал лишь дополнительный повод для критики в его адрес, в ходе которой Аркадий нередко касался вопросов, не имевших ответа. Непонятно было, например, чем занимается Толя помимо акробатики. Он уверял, что учится в институте переводчиков, и Аркадий склонен был этому верить, поскольку по собственным занятиям спортом помнил тамошнего ректора-мецената, задавшегося целью сделать из своего вуза филиал института физкультуры. Однако Евгении Михайловне было известно то, о чем Аркадий не знал: все утро и день Толя валялся с книгой на тахте у Симочки. Учитывая её соломенной вдовство, такое времяпрепровождение начинало казаться подозрительным, тем более что однажды Татка смеялась, что застала мать подсматривающей в ванную, где перед уходом на тренировку Толя взбадривал себя холодным душем. Евгения Михайловна не раз вспоминала этот смех, не понимая, почему Татка так уверена, что происки Симочки обречены, и как-то, случайно попав домой днем, была удивлена странным выражением Нюриного лица, будто застала её за чем-то предосудительным. Пытаясь объяснить его, она машинально тронула дверь в Толину комнату, но там оказалось заперто, и знаком Нюра поспешила отозвать её в кухню. «Он с этой…» - прошептала она, оглядываясь на Толину дверь, словно оттуда немедленно последует расплата, и, видя недоумение хозяйки, уточнила: «С Таткой… с Таткой!..»

Будущей невестке не было семнадцати лет, так что последующий год с лишним Евгения Михайловна провела под знаком статьи 117 УК, о которой, работая в юридической консультации, была наслышана достаточно. Она не могла смотреть в глаза Симочке, ей казалось, что уже отбывает срок сама, когда же наконец Татке исполнилось восемнадцать, о своем замужестве объявила Соня. Она во всем старалась следовать примеру подруги, и, подобно Толе, жених был старше её тоже почти на восемь лет. В свою очередь, не пожелала отставать и Татка, и на Чапаевском одновременно сыграли две свадьбы, хотя последнее слово осталось все-таки за Соней, оказавшейся на пятом месяце.

Сева, её муж, кончил философский факультет. Это был рыжий молодой человек, словно обдававший вас своим солнцем. Заговорив с ним, вы не замечали, как посвящали его в свои тайны, а затем наступал ваш черед слушать, потому что мало кто умел вызвать к своим словам такое доверие.. Благодаря этому качеству многочисленные его знакомые быстро превращались как бы в его пациентов, взятые же вместе составляли что-то вроде паствы. Другой особенностью Сониного мужа было вегетарианство. По этому поводу Толя заметил сестре, что животных вполне можно не есть, если питаешься людьми, точнее – их душами. Соня обиделась и, судя по всему, рассказала об этом мужу. Но способа лишить Севу его неизменной ровной улыбки изобретено тогда ещё не было, он сделался с Толей даже любезнее.

Вместе с Севой на Чапаевский въехали четыре шкафа с книгами, среди которых было немало старых, в кожаных переплетах. Преображенная Сонина комната казалась до краев наполнена концентрированным раствором мысли, и Евгения Михайловна замечала, что здесь робел даже много читавший Толя, словно боялся исчезнуть, как растворенный в кислоте Лумумба.

Для таких опасений имелись основания, поскольку любимым занятием Севы было проделывать над вами действие, напоминающее сокращение дроби. В итоге, как правило, он получал незначительную величину. «Мы, психотерапевты…» - обычно повторял он, и его улыбка отражала убежденность, что для его науки человек не содержит загадок. «А Ницше у тебя есть?..» - разглядывая его книги, спросил Толя, и Сева тут же протянул ему Ницше, словно заранее знал, что именно этим автором захотят испытать его библиотеку. Люди, казалось, занимали его лишь постольку, поскольку могли подтвердить, что уже при первом взгляде на них он не ошибся, и главным объектом его наблюдений были женщины. «Посмотрите, как невротизирована наша женщина!» - восклицал он, периодически занимаясь тем, что выводил очередную знакомую из невроза. Используемые им приемы должны были, как он объяснял, стимулировать защитные механизмы психики. Однажды Соня привела домой приятельницу из своего пединститута, у которой случилась личная драма и которая говорила, что хочет выброситься из окна. Была зима, и расстроенная гостья с недоумением смотрела, как, подойдя к окну, Сева отдирает утеплявшую раму бумагу и выковыривает из щелей вату. «Пожалуйста, - сказал он, кончив свои хлопоты: - теперь я могу вам окно открыть…» Евгения Михайловна допускала, что этот прием мог действительно вызвать отрезвление, но Толя считал, что вызвать он может лишь одно: желание отправить за окно самого психотерапевта.

На почве не прекращавшегося паломничества на Чапаевский женщин невроз вскоре заработала Соня. «Пойми, - внушал ей Сева, - женщина приходит ко мне как в храм! Вовсе не за тем, о чем ты думаешь… Я в состоянии предложить ей иные модели счастья!» - «Составить список литературы?..» - иронизировала Соня, намекая, что в свое время подобного рода услуга была оказана и ей, а заодно и на то, что без денег матери они не смогли бы сводить концы с концами. «Ну вот видишь!..» - Сева разводил руками, показывая, что бесполезно что-то объяснять человеку, который, живя с ним, не сумел осознать того, с кем живет». Это непонимание обескураживало его настолько, что после очередного такого разговора с Соней он вместо «бай-бай» напевал сыну на ночь «пис-пис».

Зарабатывая на дому переводами английских рефератов, Сева больше всего дорожил тем, что не должен ходить на службу. Но такой распорядок, приравнивавшийся Соней к свободной профессии, требовал и соответствующих достижений, тем более что продолжавшееся негласное соперничество с Таткой включало в себя, помимо прочего, успехи мужей. В результате объяснений с Соней Сева с удивлением отмечал, что его библиотека, война с неврозами, вегетарианство сами по себе для неё недостаточны и могут быть зачтены ему лишь как приложение к чему-то более существенному, вроде ставки артиста первой категории, которую, выступая на эстраде в силовой паре, сумел получить Толя. Чтобы на гастроли с ним могла ездить Татка, он купил ей номер «Нанайская борьба», и, изображая двух сцепившихся нанайцев, она зарабатывала немногим меньше. «Два мира – две судьбы…» - улыбался Сева разнице в материальном обеспечении молодых семей, особенно очевидной после того, как Толя совместил в своем лице функции артиста оригинального жанра и директора их эстрадного коллектива «Хабаровские огни». От усилий Евгении Михайловны помочь Соне эта разница выглядела только разительнее, но Аркадий предсказывал времена, когда ей придется помогать сыну. Евгения Михайловна думала, что он имеет в виду Толины полеты в финансировавшую их филармонию, напоминавшие поездки в орду. Толя вез с собой столько конфет, дорогого коньяку, французских духов, что за багаж всякий раз приходилось доплачивать. «Хабаровские огни» состояли сплошь из москвичей, не выезжали дальше Сочи, и нетрудно было догадаться, что через аэрофлотовские весы проходила далеко не вся транспортировавшаяся на другой конец страны дань… С другой стороны, ничто как будто не указывало на её особую обременительность, однако, когда Евгения Михайловна попробовала высказать свои соображения Аркадию, тот стал кричать, что это лишь позволяет судить о том, какая сума будет инкриминирована Толе! Его неожиданная вспышка напомнила Евгении Михайловны слова Севы про две судьбы, словно подтверждавшие неотвратимость возмездия, и, почти физически ощущая, как каждый день отягчает Толину вину, она ловила себя на желании, чтобы то, что должно случиться, случилось скорее.

Толя был осужден на пять лет, проявив при защите большую изобретательность. Выписывая ей разрешение на свидание, пожилой судья высказал сожаление по поводу того, на что употребил её сын свои способности. Он сказал, что из Толи вышел бы прекрасный адвокат, поскольку никто не сомневался, что наказание по этому делу едва ли будет менее семи лет, а вот ведь не удалось натянуть больше, чем на пять!

Поведение Толи на суде, где он никого не назвал своим соучастником в организации левых концертах, отрицал подарки Хабаровску и сумел доказать, что почти все левые деньги потратил на рекламу, в которых так нуждался молодой коллектив, произвело впечатление даже на Севу. Впервые посетив суд по долгу родственника, он не пропустил затем ни одного заседания, покидая зал с таким выражением, словно там разоблачали не Толю, а его. После Евгения Михайловна часто думала о том, что роман зятя с Таткой являлся подсознательной местью Толе за то, что относительно его Сева ошибся.

Переменившийся в ходе суда взгляд на Толю он распространил и на Татку. Впрочем, основания к этому она дала и сама, неожиданно засев за учебники и объявив о намерении поступить в Бауманское училище. Правда, на кафедре там у Симочки была заказчица, но Сева опроверг мнение, что для поступления в такой вуз достаточно протекции. Не отличаясь большими способностями, начав учиться, Татка демонстрировала редкую усидчивость, её даже назначили старостой группы. Но студенческую жизнь она разделяла лишь в аудитории, не появившись ни на одном дне рождения, вечере отдыха или танцах. А ведь прежде о её легкомыслии ходили легенды. Вряд ли на этот счет заблуждался и Толя, которому после знаменитой поездки подруг в Очаков пришлось по Сониной просьбе устраивать Татку к гинекологу, где он предстал в качестве её отца и даже ассистировал при операции..

Но факт оставался фактом: Татка перешла на второй курс, чуть ли не каждый день писала в Ходыжинск и при встрече на Чапаевском Нового года не прикоснулась даже к шампанскому. Сева, оценивший эти перемены настолько, что, когда она входила в комнату, стал вставать, предупреждал её, что аскетизм чреват срывами и что постоянно жить в напряжении нельзя. В конце концов он предложил составить для неё список литературы, обещая, что с его помощью она лучше поймет себя и перестанет нуждаться в полицейском с собой обращении. «Главное – честность ощущений! – торопился объяснить Сева, поскольку, глядя на него глазами Толи, Татка обычно его не дослушивала и заканчивать фразу ему приходилось уже в её отсутствие. – Отдавать себе отчет в том, какие мотивы руководят нами. Тогда мы начинаем понимать, что шампанское, как таковое, вовсе нестрашно, что мы только внушаем себе, что хотим шампанского, на самом же деле хотим… на танцы. Шампанское здесь козел отпущения – чтобы сложить с себя ответственность: на танцах я оказался потому, что опьянел. Несложно объяснить и мотив, рождающий желание сходить на танцы… Понять себя бывает неприятнее, чем войти в клетку с тигром!»

Это прозвучало вызовом Таткиной добродетели, и самолюбивая Татка согласилась почитать, получив для начала «Очерки по психологии сексуальности». Увидев название, она порозовела, и Сева сказал, что прежде всего полезно понять, что в человеческом обиходе нет вопросов, которые не могут быть обсуждены, и что значительная их часть теряет остроту уже в самом процессе обсуждения.

В силу складывавшихся на Чапаевском обстоятельств обсуждения эти большей частью проходили наедине. Нюра тогда как раз устроилась в ЖЭК и получила комнату, у Сони началась практика в школе, Аркадий ещё работал. Помимо объяснения Фрейда Сева помогал Татке в английском, общественных дисциплинах и даже в математике, которую, к Таткиному удивлению, полагалось знать философам, помнил расписания её занятий, сессий и был единственным человеком, кому, выйдя с экзамена, хотелось позвонить с известием об одержанной победе, поскольку Сева являлся неформальным свидетелем того, какой ценой она досталась. Постепенно Татка приходила к выводу о несправедливости к нему мужа, и эта несправедливость начинала казаться ей чем-то преднамеренным, вызывала раздражение против Толи, словно он специально устроил ей одиночество и наперед хотел лишить всякого общения

На Чапаевском не узнавали Севу. Казалось, впервые вспомнив про деньги, он написал двум узбекам по диссертации, в одной из них изложив собственный метод, которым за двенадцать сеансов исправил дефекты Таткиного произношения. Но больше, чем полученная им немалая сумма и логопедический успех, на всех произвело впечатление то, что, как выяснилось, диссертацию Сева давно мог написать себе. Вслух об этом сказал Аркадий. «Видите ли, - ответил Сева, - сперва мне пришлось бы сдать кандидатский минимум по философии…» - «Ну так!.. – Аркадий любил объяснять людям их возможности. - Разве ты не знаешь?!» Сева улыбнулся: «Напротив, я боюсь, что не сумею свои знания скрыть».

Защищать его ринулась Татка, объясняя Аркадию, как унизительно держать экзамен, когда не можешь сказать того, что думаешь. Не экзамен, а детские игры: «Вправо-влево не ходить, «да» и «нет» не говорить». Сравнение, разумеется, принадлежало Севе, чьим арсеналом с некоторых пор Татка пользовалась как своим. Задумываясь о степени их близости, Евгения Михайловна заключала, что, если здесь что-то и было, в Таткином поклонении это играло такую ничтожную роль, что вряд ли даже сознавалось как измена мужу. Все равно что к ней бы прислал своего голубя дух святой. Да и Сева с его рациональным складом, по-видимому, мало что мог добавить к моральному торжеству над Толей. С его стороны связь с Таткой была скорее формальностью. Для самоутверждения.

Понимая это и зная Толин реализм, Евгения Михайловна куда больше беспокоилась о Соне. Но Соня упивалась триумфом мужа и Таткино благоговение перед ним воспринимала как неотъемлемое и лестное его подтверждение. Возможно, благополучно сошла бы и поездка Татки в Ходыжинск, на предоставлявшееся раз в полгода трехсуточное свидание. Предотвращая разоблачение, её специально инструктировал Сева с привлечением своей психологии. Но упущенной оказалась одна деталь: исчезнувшая Таткина картавость! Сосредоточив оборону на других рубежах, вопроса мужа об её исправленном произношении Татка не ждала и не стала скрывать, кто был врачом. Услыхав про Севу, Толя тут же начал расследование и быстро довел его до конца, тем более что, никогда чрезмерно не стесняя Таткину вольность, не научил её лгать. Сыграло здесь роль и то, что, по привычке, Татка рассчитывала на прощение. В любом другом случае она, несомненно, получила бы его, но простить ей Севу Толя не мог. Остаток первой из трех причитавшихся ему супружеских ночей он провел на табуретке и утром попросил охранника вернуть его в зону. Он сказал Татке, чтобы его не ждала, потому что к ней он не вернется, что все оставшиеся после конфискации вещи может взять себе, что же касается комнаты в Чапаевском, то комнатой он не распоряжается, поскольку квартира принадлежит отцу.

Подробности Евгения Михайловна знала от Сони, которой при возобновлении отношений их поведала сама Татка. Она рассказала, как, уходя, Толя аккуратно заправил койку, и при виде сложенного им конвертиком казенного полотенца она поняла, что он действительно не вернется, и сразу рухнули Севины чары над ней. Вспомнилась его привычка вкусно втягивать запах новенькой распахнутой в нос книги, и было такое чувство, словно Толю она променяла на энциклопедию. Она уверяла, что Сева сам источал типографский запах, который долго потом она не могла слышать, и не покупала книг.

Из Ходыжинска Татка в Чапаевский уже не вернулась, за её вещами пришла заплаканная Симочка, потом было письмо от Толи, и Соня приняла снотворное с шампанским. Её спас Сева, когда-то сам рассказавший ей этот способ, практикуемый фармацевтами. Увидав бутылку шампанского, он отыскал брошенную за диван пустую упаковку снотворного и вызвал «скорую помощь».

Первые месяцы после больницы Соня производила впечатление заторможенности. Казалось, из того, чего коснулась смерть, что-то главное не поддалось реанимации. Сева даже выговаривал ей за её вид: будто тем, что живет, она делает кому-то одолжение. Он заявил, что в конце концов жить должен тот, кто хочет жить, и Соня спросила, зачем же тогда он вызвал «скорую помощь»?.. В их совместной жизни это был первый случай, когда ей удалось уличить Севу в неладах с логикой, - она засмеялась, сорвалась в хохот.

Утверждаясь в ироническом отношении к мужу, Соня постепенно приходила в себя, тем более что для её иронии он подкидывал новую пищу, говоря, например, что не понимает, чего они с Таткой не поделили? Сквозь эту деланную бесхребетность проглядывало сознание, что главная кара ожидает его впереди, с Толиным возвращением.

Однако прошло оно безболезненно. Образцово организовав работу клуба, Толя освободился из колонии по двум третям срока и оказался в Чапаевском, когда его не ждали. Дома был только Сева. Придя с работы, Евгения Михайловна застала их мирно беседующими на кухне и сразу подумала о Татке – с оттенком раздражения против мужской солидарности. Больше всего боясь Толиной мести зятю, она была разочарована: казалось, потеря жены для него ничего не значила и подлинным виновником развода была не Татка, а он.

Месть появилась в Чапаевском в облике немногословного Олега, Толиного приятеля по Ходыжинску. В первый момент Евгения Михайловна приняла его за приехавшего навестить Аркадия нового директора треста, но потом отметила, что дорогой костюм сидит на нем мешковата, как после больницы, а в осанке присутствует настороженность, словно при всей своей импозантности человек не исключал, что на него могут прикрикнуть. Она невольно вспомнила героя Гюго, который, достигнув положения мэра, был разоблачен как беглый каторжник, и, хотя в детстве это был её любимый герой, ей не удавалось избавиться от чувства тревоги, - очевидно, из-за догадки, что Толя вводит его в дом не просто так, а кандидатом на фактически вакантное место Сониного мужа. Если бы можно было знать мотивы сына! Только ли здесь месть, при которой личности нового зятя не придается значения, или он подумал о сестре тоже?

Олег проходил по нашумевшему делу Краснопресненского райисполкома, но, судя по непродолжительности своего заключения, непосредственного касательства к махинациям с квартирами не имел, Толя говорил, что его подставили. Печать незаслуженного страдания, делавшая Олега как бы её товарищем по несчастью, не могла не подкупить Соню. Перспективность этого знакомства первым оценил Сева и переехал к старой тетке. Безропотность, с какой он подчинился обстоятельствам, тронула Соню, особенно на фоне настойчивости Олега, не допускавшего, казалось, мысли, что предшественник мог поступить иначе и заявить какие-то права. Первое время Соня даже навещала бывшего мужа, объясняя это тем, что его тетке трудно освоиться со свалившимся на неё вегетарианством, требующим значительно больше времени на приготовление пищи, а особенно на покупку продуктов. Это, несомненно, была реакция на Олега, державшегося так, словно все между ними решено, и своей обыденностью её отрезвлявшего. Евгения Михайловна уже начала сомневаться, что дочь примет его предложение, но в дело вмешался запущенный Сонин аппендицит, окончившийся перитонитом. Между двумя операциями придя на короткое время в сознание, она простила Татку, написав в той же записке, чтобы Ваню отдали ей, когда же неожиданно для себя осталась жить, ухватилась за идею Олега уехать на Мангышлак, где ему предлагали хорошую должность. Москву Олег тоже выставлял виновницей своих бед.

….Глядя в прошлое воскресенье по телевизору бокс, Федя заметил про кого-то, что человек «работает вторым номером». Тот, на кого он показывал, был занят в основном тем, что отбивался от колотившего его противника, и Евгения Михайловна отметила про себя, что всю жизнь жила именно таким вторым номером, едва успевая увертываться. Дело было даже не в количестве ударов – их достаточно получали и Аркадий, и тот же Федя, и Толя. Но они хотя бы знали за что, расплата следовала за поступком. У неё же было такое впечатление, что вся её длинная жизнь не содержала поступков вовсе, что ей досталась какая-то жалкая роль, где от тебя ничего не зависит и расплачиваться приходится за то, что совершают другой – не только независимо от твоей воли, но часто вопреки ей, как это было, например, с покупкой Чарлика. Устраиваясь на ночь, он снова кружился в кресле и наконец лег, уставив на неё из-под челки взгляд, говорящий, что это бремя имеет и свои плюсы, главный из которых состоит в ощущении, что ты кому-то нужна. Сколько раз, просыпаясь от боли в коленях, она не представляла себе, что сможет встать, но с Чарликом нужно было выйти, и она вставала, шла на улицу и в конце концов расхаживалась, вспоминая свою умершую в Саратове подругу, имевшую запущенную болезнь и сына-подростка, оставить которого было некому. Вопреки медицине, после операции она прожила почти четыре года, чтобы сын кончил школу и поступил в институт. Собирая его на учебу в Одессу, она отдала ему скопленные за время болезни деньги и с карандашом в руках рассчитала с ним все предстоявшие до получения диплома расходы: сколько можно добавлять к стипендии, тратить на одежду, книги, кино.

Получалось, что на то, что ты должен сделать, тебе будут отпущены и время, и силы. Где-то она даже читала: природа устроена так, что не позволяет умереть до тех пор, пока от тебя зависит другая жизнь. Из чего, кстати, следовало, что Чарлик тоже имеет обязательства – обязательства перед ней. Она посмотрела на него, словно хотела убедиться, что он это знает и постарается, раз уж так получилось, что неизвестно, кто из них за кого отвечает.

Ложась в постель, она стыдила себя за кощунство: ведь кроме Чарлика у неё есть дочь, которая потому ей и ближе Толи, что больше в ней нуждается, и причина тут не только в деньгах: на ком ещё Соня может сорвать своё плохое настроение! И все-таки Соня проживет и без неё - наверняка, ей будет продолжать помогать Толя, а накричать в конце концов можно и на Севу, заезжаюшего проведать их маленькую внучку.

Засыпая, она вспомнила, как хозяйка обитавшей в доме напротив дворняги Рекса, старушка, наслышавшись про новоселья, тоже отправилась в райисполком за отдельной квартирой. У неё была комната в коммуналке, и в исполкоме ей объяснили, что основания для улучшения жилищных условий в данном случае отсутствуют – для этого необходимо иметь заслуги. «Простите… вы чем собственно занимались?..» - насторожился инспектор, видя, что просительница не уходит, словно собирается свои заслуги обнародовать, и хозяйка Рекса развела руками: «Жила…»

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 4

- Вам, наверное, долго пришлось добираться…

Евгения Михайловна хотела показать, как непросто дался ему этот визит, и завязать отношения, чтобы после было удобно предложить чай, спешно сервировавшийся Нюрой на кухне.

- Нэдолго.

Из нагрудного кармана пиджака Локтимир достал расческу, словно приехал сделать доклад.

Она ждала продолжения: что живет он неподалеку или что по случаю был как раз в их районе, на наступило молчание, и она боялась, что Локтимир принял её слова за намек на его позднее появление. Обращали внимание его высокие каблуки, странно обособлявшие короткие ноги от крупного туловища и заставлявшие вспомнить хитрости иллюзионистов, специально устраивавших такие несоответствия.

Чарлик шумно вынюхивал воздух, словно натирал его на терке, захлебнувшись запахами, выдержал паузу, чтобы порыться в памяти, и бросился в комнату, под кровать. Однако, когда, войдя следом, Локтимир позвал его, он, скуля, стал выползать из своего убежища, упираясь всеми четырьмя лапами, как будто его тянули на веревке. Это зрелище смутило не только Евгению Михайловну, но и Нюру, собиравшуюся извлечь беглеца с помощью захваченной с кухни половой щетки.

- … думаэт, я – дрзсзровщык… - объяснил Локтимир, похоже, удивившись, что позволил себе разболтаться. Руки он держал согнутыми в локтях, словно, отвлеченный в разгар работы, норовил к ней скорее вернуться, и в этой позе действительно было что-то от настырности дрессировщика.

Сев на корточки, он подвинул распластавшегося на полу пациента к себе, и, проехав по паркету, Чарлик напомнил Евгении Михайловне тряпку, которой вытерли пол.

- Я покончыл акадэмию… - Неизвестно, кого из них Локтимир собирался ободрить, но, перевернутый на спину, Чарлик задышал спокойнее, хотя и не отрывая глаз от руки, мявшей ему брюхо.

- Такое впечатление, что он все время хочет лечь поудобнее… но что-то ему мешает… - решилась подсказать Евгения Михайловна, заметил блуждающий по комнате взгляд Локтимира, существующий как бы вне всякой связи с исследующей рукой и находивший здесь предметы куда более интересные, чем ветеринария, сводившаяся сейчас к вполне заурядному случаю.

Взгляд этот словно освобождал Евгению Михайловну от беспокойства о собаке, и, впервые за много дней испытав облегчение, она с готовностью за ним последовала, вспоминая, казалось, давно забытые подробности. Похожий на готический собор сервант со статуэткой мальчика, натягивающего лук, были в числе немногих немецких вещей, которые не исчезли из квартиры во время послевоенных госпиталей Аркадия. По-видимому, Толя сознавал, что отец находится ещё не в том состоянии, чтобы не помнить о наличии в доме мебели, купленный же в Лейпциге фарфоровый лучник олицетворял для Аркадия физкультурно-эстетический идеал. Не зря он был помещен на сервант, другую окраину которого занимал бронзовый бюст Джержинского, словно гарантировавщий лучнику неприкосновенность. Несмотря на всё это, его судьба в Чапаевском складывалась небезоблачно. Не застав однажды статуэтку на месте, Евгения Михайловна мысленно с ней уже попрощалась, тем более что поглощенная предстоявшей Аркадию операцией не помнила, когда видела её последний раз. При Толиной оборотистости за несколько дней юный стрелок мог очутиться даже дальше, чем на своей родине. Зная, как дорожил им Аркадий, она на этот раз не промолчала, но Толя отпирался, и у неё не хватило духу настаивать. Она отдавала себе отчет в том, что к его предпринимательству приложила руку сама, ещё в эвакуации. Никакой голод не мог заставить её выйти с вещами на Куйбышевскую толкучку, и накануне второго их немосковского Нового года она поддалась уговорам Толи, вызвавшегося самостоятельно обменять на хлеб выходной костюм отца. Его сияние при возвращении, казалось, не соответствовало худобе сумки, где вместо костюма должны были находиться минимум три буханки. Выяснилось, однако, что Толя вспомнил нужду более насущную. Чтобы покончить с утренними страхами матери опоздать на службу в Безымянку, он купил карманные часы, и сюрприз этот оказался не единственным. Ещё не вполне от него оправившись, Евгения Михайловна обнаружила, что часы стоят. Долго разглядывать дорогую вещь подростку, разумеется, не дали, но приложить к уху позволили, и Толя клялся, что ясно слышал тиканье. «Нате!..» Встряхнув покупку, он снова протянул её им с Соней – убедиться, что родственник не полный идиот. На слух часы в самом деле обнаруживали признаки жизни, но какие-то двусмысленные. Не вняв её мольбам отнести их мастеру, Толя тут же отвинтил крышку, и из пустого корпуса выскочил замурованный туда таракан.

Сколько раз впоследствии она казнила себя за тогдашние слезы, мешавшие задуматься над тем, для чего Толя снабдил свое приобретение новым жильцом и куда так молниеносно собрался?.. К обеду он вернулся, вместе с буханками вручив ей старую литографию «Первые похороны» - первый свой сыновний подарок. Возможно, вид склоненных над Авелем несчастных родителей воскресил в нем её собственный облик при выяснении природы часового механизма.

Узнав коммерческий успех, в Москве Толя тащил с Чапаевского все, что мог. Евгения Михайловна заботилась лишь о том, чтобы это не стало известно Аркадию, имевшему тяжелую руку. Но исчезновение мальчика с луком скрыть было невозможно. Выход нашла Нюра. С её подачи за ужином Евгения Михайловна высказала вслух претензию, что из дома пропадают вещи… Сделав вид, что приняла слова хозяйки на свой счет, Нюра стала шумно оправдываться, кинулась доставать из-под стоявшей здесь же, на кухне, койки свой чемодан, требуя, чтобы его немедленно обыскали, и в конце концов расплакалась по-настоящему. По-видимому, чемодан напомнил ей об оставленном в деревне сыне, за воспитание которого на расстоянии она не могла поручиться тоже. Не доев ужин. Толя исчез и поздно вечером вернулся со статуэткой, пробурчав, что хотел её лишь оценить. На этом его экспортная практика закончилась, да и предметов для неё в доме почти не оставалось.

Евгения Михайловна подумала, что пора бы кончиться и осмотру: с ней не потратили столько времени все врачи районной поликлиники вместе. Но Локтимир не отпускал Чарлика, млевшего от приятной процедуры ощупывания и нетерпеливо подталкивавшего задними лапами замешкавшуюся у него под машкой руку с татуировкой «Сын Кавказа».

- Там кто нарэсован?.. – Перехватив её взгляд, Локтимир кивнул в сторону письменного стола, где висели «Первые похороны», и в повороте его головы люстра высветила не прокрасившуюся хной седину.

- Это Адам и Ева. - Евгения Михайловна зажгла люстру, чтобы он мог лучше рассмотреть. – Они хоронят сына.

- Был одын сын?

Наивное стремление гостя увести ваше внимание подальше от его ветеринарных манипуляций представлялось ей той же хной, только призванной утаить не возраст, а профессиональную кухню, которая постороннему могла показаться не стоившей двадцати пяти рублей.

- У них было два сына. Старший сын убил младшего. Он завидовал, что его подарок понравился богу больше.

Словно оплакав Авеля, Чарлик проскулил, и она увидела, что Локтимир встает. Наверно, его пациент сетовал на прекращение своего блаженства.

- С ным что сдэлалы? – Локтимир подошел к литографии и ткнул пальцем в Каина.

- По-моему, его прогнали из дому.

- Оф-оф-оф!.. – Из-под хны снова повеяло сединой. – Давно дома нэ был…

В свете постигшего братоубийцу наказания это упущение казалось Локтимиру особенно значительным, и Евгения Михайловна поспешила воспользоваться его обезоруженностью:

- Идемте-ка пить чай!

Локтимир послушно пошел за ней на кухню, где их дожидалась уже надевшая дубленку Нюра, не привыкшая оставлять пост без замены.

- Не думайте, что я вам изменяю! – кокетничала она, глядя на Локтимира и повязывая платок. Всякий нерусский мужчина был для неё без пяти минут японцем. – Я верная!

- Маладэц… Локтимир озабоченно искал по карманам, словно хотел её наградить, и наконец достал бланки рецептов.

- Чего хоть с ним такое? - Нюра пыталась компенсировать свое разочарование.
Не решавшейся задать этот вопрос Евгении Михайловне показалось, что Локтимир не был к нему готов тоже.

- … старый собачка… старый болэзн…

Он сел писать рецепт, а перед глазами Евгении Михайловны теперь стояло то, чему незадолго перед тем она не придала значения и что сейчас объясняло ей его конспирацию во время осмотра, последующую рассеянность, уклончивый ответ Нюре: остановившаяся под мышкой у Чарлика рука, как бы обо что-то споткнувшаяся… И Чарлик, старающийся подтолкнуть её лапой, словно прогоняя от себя этот диагноз.

Машинально она сняла с плиты кипящий чайник, но, боясь расплескать, всё не решалась налить в чашки, и, словно подсказывая ей способ с этой задачей справиться, Локтимир поднял над головой волосатый палец:

- Надзйся!..

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 3

- Чего люди недовольны?!, Всё ворчат, всё жалуются! Чего, спрашивается, не хватает? Пенсия есть, всё есть!..

Убедившись, что это Нюра, выбежавший к двери Чарлик в формальном приветствии шевельнул хвостом и поднял глаза к Евгении Михайловне – встретить разочарование вместе было все-таки легче.

- Так что же вы сами ворчите? – Евгения Михайловна спешит в кухню, словно Чарлик мог догадаться, что ещё больше она переживала бы, если бы Локтимир опередил этот торт и у неё не оказалось, чем угощать.

- Дзиро к нашим врачам никогда не ходит, - задерживается Нюра в прихожей. – Полжелудка ему оттяпали… Так их боится! – По-видимому, она не считала возможным утаить эти сведения от собаки, порода которой называлась японский хин.

Нюра поселилась у них в Чапаевском, когда Евгения Михайловна ещё не вернулась с Соней из роддома, и была сюрпризом Аркадия, успевшего узнать, что такое мальчик, и мечтавшего именно о дочери. За год перед тем жена его заместителя вывезла Нюру из-под Тулы, где находился санаторий, в котором девушки соседней деревни мыли посуду. Настораживало, что Нюра не смогла задержаться по первому своему московскому адресу. Впрочем, заместителя Аркадия Евгения Михайловна не любила и внушала себе, что в данном случае Нюрина неуживчивость могла быть совсем неплохой рекомендацией. С бородавкой на кончике носа ладненькая Нюра напоминала сказочную Лису, собравшуюся съесть Колобок. Евгения Михайловна беспокоилась, что это сходство не скроется и от Толи, и он станет дразнить её помощницу. Но Толя обнаружил у той нечто большее, чем повод посмеяться: купленный уже здесь, в Москве, и тщательно оберегаемый мешочек с лото. С его приобретением в Нюрином сердце оставалась лишь одна неутоленная страсть – патефон, поэтому, садясь с ней играть, Толя ставил пластинку и всегда оказывался в выигрыше, рассматривая его в качестве заработка.
Войдя в кухню, Нюра ставит на стол четвертинку.

- Помянем японца! – говорит она, доставая из навесного шкафчика рюмки.

- Он ведь ещё не уехал… - Евгения Михайловна пытается если не предотвратить, то, на худой конец, отсрочить выпивку. Что подумает Локтимир, появившись с минуты на минуту!

- Всё равно уж… - отмахивается Нюра, наливая из бутылочки, затем берет с подоконника газету, отрывает кусочек и, окунув в рюмку, поджигает на газу.

- Это меня в нашем министерстве гнать научили, - наблюдает она процесс горения. – Видите, какое качество! - Погасив бумажку, она предъявляет её Евгении Михайловне: - Никаких следов!

Только что пылавшие края в самом деле оказываются белыми, кромка даже не тронута желтизной.

- Так и в организме! – заключает Нюра, давая понять, что произведение её в сущности безвредно, особенно в сочетании с извлеченной из кофты коробочкой фестала.

- Я дам вам закусить… - На всякий случай Евгения Михайловна отодвигает бутылку подальше, за хлебницу, и, открывая холодильник, заглядывает в окно, откуда видны двор, автомобильная стоянка без признаков жизни. Дальше простирается отведенный под застройку пустырь, и кучи свежевырытой земли чернеют на снегу, напоминая избы уснувшей деревни.

- Ла-адно… - протягивает Нюра, будто тоже пытается свыкнуться с неисполнившейся надеждой, и, выпив рюмку, отсыпает из коробочки на ладонь несколько таблеток. – Завтра фотографироваться везет. Они, японцы, любят фотографироваться, чуть что – пошли, Нюр! Наладит, а я щелкаю. Теперь и сама могу. Хороший мужик, чему хочешь научит!.. – Она смеется. – В ателье поедем, чтоб вместе вышли… Я его тоже кое-чему научила: начнут про СССР спрашивать – не ругай; всем, мол, очень доволен! Простым-то слишком не будь – ещё, может, назад вертаться придется. У нас, думаешь, не узнают, как отзывался… А станут допытываться: что ж уехал, коли так хорошо было, скажи – соскучился, отец-мать тут похоронены, на могилку схожу…

Рассказывая, Нюра размахивает рукой, другую держа горсточкой на коленях, и, кончая фразу, окунает туда руку, словно за продолжением.

- Там у них тоже жизнь: пьянствуют, и девки пошли проститутки – гейши. Японцы эти изменяют женам будь здоров! У нас, думаете, откуда разводы? Из-за границы! Мужики всюду бараны, а баб там… как нерезаных, расстреляла бы всех! Садится с ним пить, а сама тихонько таблеток ему в суп… они, гейши, с собой таблетки берут. Это у нас в аптеке ничего такого не купишь, а там – пожалуйста! – частная лавочка. – Налив себе снова, Нюра подытоживает вместо тоста: - Благодушные люди…И чистоплотные очень.

На этот раз фестал она приготовила заранее.

Собственно, любовь Дзиро к чистоте и привела его к Нюре, убиравшей их многоквартирный подъезд. В ЖЭКе она работала давно, прельстившись служебной жилплощадью, куда после смерти матери забрала из деревни сына-школьника. Начинала она лифтером, но неподвижным суточным вахтам скоро предпочла более привычные ей веник, ведро и тряпку. Преимущество их она определяла так: «Убрал и удрал!» Эти слова свидетельствовали о темпераменте, а не об отношении к делу. Чтобы в полной мере оценить его, из Хабаровска должен был быть приглашен работавший там урологом Дзиро и в качестве диктора иностранного вещания оказаться прописанным в том же доме. Отправляясь на службу по сверкающей чистотой лестнице, он постепенно составил себе симпатичный образ, окончательно сложившийся даже не при очном знакомстве, а в результате уборки, исполненной Нюрой в его двухкомнатной квартире. «Вон какая чистота! – объявила она при конце своей миссии заглянувшему к ней в ванную хозяину. – Ступайте – гляньте!» Приглашение выглядело излишним, поскольку Дзиро успел заметить, что выстирана даже его половая тряпка. Это было едва ли не самое сильное его русское впечатление, особенно если учесть, что, продолжая на дому медицинскую практику, значительную часть пациентов, прежде чем осмотреть, от отправлял в парикмахерскую и баню. Вместе с платой он вручил Нюре запасной комплект ключей, прося приходить дважды в неделю. «У них походка совсем другая… как будто скребет ногами, - делилась Нюра своим первым интернациональным опытом. – Потому что близорукие все. Очки носят. Рыбу любят, томаты, макаронные изделия… рыбу в масле жарят, много масла, чтоб текло… И водку нашу мимо рта не пронесут!» Повод для обобщений давали ей несколько бывавших у Дзиро его одиноких соотечественников. Поимо чистоты жилища они имели возможность оценить Нюрины квашеную капусту и соленые грибы, и со временем каждый не упустил случая тоже обратиться к ней с просьбой об опеке. Конфиденциальный характер переговоров наводил Нюру на мысль, что здесь могут понадобиться не только грибы, к тому же она успела составить представление о традициях нации, где пищу мужчины привыкли готовить самостоятельно и вообще едят мало. Не отдавая предпочтения кому-либо конкретно, она решила посоветоваться с Дзира. Кончилась эта консультация тем, что в следующее посещение она с гордостью объявила Евгении Михайловне: «Я с ним живу!» Кое-что, впрочем, досталось и остальным: отныне вечера землячества венчало лото. Бочоночки для него давно делали не из дерева, а из пластмассы, и Нюра ворчала, что эту манеру на всем экономить взяли у них, у японцев.

Устроившись в министерство, она охотно посвящала в свою историю тамошних женщин, тем более что дубленка, в которой она приезжала для мытья полов, требовала разъяснений. «Хозяин каждый день велит носить!» - говорила она, невольно пресекая попытки перекупить у неё эту дефицитную вещь и вызывая осуждение, что по-прежнему берет у Дзиро плату за каждую уборку. На этом, однако, настаивал он сам, и Нюра подчинилась. Возможно, она считала, что её отказ Дзиро воспримет за намерение претендовать на какое-то новое качество.

Евгения Михайловна с удивлением подумала о том, что этому союзу почти десять лет, и, как бы ни относились к нему стороны, сам по себе такой срок не может не заявлять свои права, и послезавтрашнее прощание в Шереметьеве не сулит им веселых минут. Она уже ругала себя, что отняла у Нюры столько времени, выступив в роли её первой хозяйки, любившей живописать ужасы эвакуации, где им случалось пить чай «с одним маленьким кусочком сахара!» Сообщалось об этом так, что Евгении Михайловне было даже неловко сослаться на Толю с Соней, не видевших тогда сахара вовсе, и сейчас перед Нюрой она ощущала себя именно такой плакальщицей. Она пыталась оправдаться тем, что одиночество не различает степеней, оно или есть, или нет, и хуже здесь быть не может, - с этой точки зрения Дзиро не обладал преимуществом перед Чарликом. Но тут она заметила свою нетронутую рюмку и поняла, что преимуществом обладала Нюра перед ней, потому что захотела ей помочь и привезла этот торт, а она даже не слушала её как следует, как будто никакого Дзиро не было.

Казалось, похожий упрек она сегодня уже заслужила. Она вспомнила Толю, впечатление своей вины перед ним, заставляя себя признаться, что для неё давно существует как бы не он сам, а его отношение - к ней, к Соне, племянникам. В этом смысле он немногим отличался от Нюры, и всё, что составляло его остальную жизнь, занимало её лишь в той мере, в какой приходилось считаться с Дзиро, наличие которого могло помешать Нюре провести у неё очередную уборку. Она представила себе выражение своего лица, когда на одном из последних семейных обедов невестка коснулась Толиной идеи уйти в кукольные мастерские. Увидев его, Толя, всегда поручавший излагать свои прожекты жене, поспешил сменить тему, и теперь Евгения Михайловна понимала, что то были не прожекты, а почти решение, где последнее слово оставлялось ей. Смущала сейчас даже не та её реакция, но сомнение: что если Толя имел в виду обсудить с ней вовсе не материальную сторону вопроса, а само намерение изменить свою жизнь? У него было достаточно оснований надеяться, что, зная его, она не станет сомневаться, что в любом случае не окажется ущемленной.

- Знаете что… - сказала она, видя, что Нюра начала собираться, и радуясь предлогу прекратить свои угрызения. – Ведь послезавтра – воскресенье! Поезжайте оттуда к нам! Будут Соня, Толя… Захватите лото!..

Стараясь говорить бодро, она чувствовала, как краснеет, потому что ещё несколько минут назад не думала о том, каково будет Нюре возвращаться из Шереметьева.

- Кстати, допьем ивашу бутылочку! – Наконец-то представилась возможность убрать четвертинку со стола, и тут раздался звонок в дверь, потонувший в лае Чарлика. Он торопился внушить доктору, что такого сторожа имеет смысл полечить.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 2

- Ну?.. Тебе лучше?

Подойдя к креслу с Чарликом, Евгения Михайловна словила себя на том, что этот вопрос был продиктован собственным её состоянием и предназначался самой себе, пытавшейся отделаться от своих мыслей. Чарлик помахал хвостом и, желая доказать, что дела его не так уж плохи, сел, выкатив на неё базедовые глаза, к которым она долго не могла привыкнуть, недоумевая, как можно было отдать за это двести рублей! Правда, Толя купил его в цирке, однако свой репертуар Чарлик демонстрировал весьма неохотно и уже через месяц ни за какие деньги не соглашался встать не только на передние, но и на задние лапы. Сонин Федя уверял, что он старый, и, приезжая, задавал ему один и тот же вопрос: «Ты ещё жив?» Чарлик начинал злиться, пытался схватить его за ботинок. «Лентяй! Двигаться, двигаться!» - командовал с высоты своего полковничьего роста Федя, поясняя Евгении Михайловне, что с возрастом интенсивность тренировок должна увеличиваться. Руководствуясь этим правилом, он ставил себе будильник на без двадцати шесть, бегал в течение часа и, если в девять вечера не мог лечь в постель, слушал вас с преувеличенным вниманием человека, которому нужно в уборную. Соня уверяла, что муж спит, чтобы бегать, и бегает, чтобы спать. «Мужчина не должен засыпать первым», - говорила она в присутствии покрывавшейся краской Евгении Михайловны, и Федя, полагая, что посягают на его привычку к распорядку, с гордостью парировал: «Я воспитан старшиной и помкомвзвода!» После внушительной паузы, предоставлявшейся для того, чтобы его слова могли быть усвоены, он атаковал сам: «Если ваша дочь начинает смотреть любую муру, - поворачивался он к Евгении Михайловне, - то обязательно до конца… Разгильдяев, торчащих у телевизора после двадцати двух, я бы выгонял в народное хозяйство!» Могло показаться, будто Соня служит у него в подразделении связи Краснознаменного Дальневосточного округа и сам он не находится в отставке, проектируя автоматы с газированной водой. Стоя возле Чарлика, Евгения Михайловна думала о том, что скорее всего Толя дал ей телефон домашний и вряд ли Локтимир мог сейчас оказаться дома. Но ей повезло. «Гавары!» - разрешил голос, замолчав, подобно устройству, принимающему по телефону заказ на железнодорожный билет и, перечисляя симптомы, она волновалась, не получая подтверждения, что её слушают. «Я знаю твой собачка, - сказал наконец Локтимир. – Мнэ прэнадлзжал возможност встрэчаться с ним… Как буду ехат?» Она сообщила адрес, специально не спросив, когда он собирается приехать, намекая тем самым не только на готовность ждать круглосуточно, но и на веру в то, что её покладистостью не злоупотребят.

- Думаю, он приедет сегодня, - сказала она, положив трубку.

Чарлик зевнул, потянулся, задев брюхом подстилку, и спрыгнул на пол. Сколько раз она сама испытывала облегчение от одного лишь известия о замаячившем где-то враче! Пусть ни гомеопат, ни иглоукалыватель, ни травник не сулили большого успеха, важно было знать, что тобой все-таки занимаются. Вообще она склонялась к тому, что лучшее лекарство в её возрасте – это убедиться, что тебе хотят помочь, и в качестве примера приводила зубного техника, примерявшего ей протез наверное раз десять! Результат оказался не бог весть каким, но стоило вспомнить, сколько этот человек потратил на неё сил, ей тотчас начинало казаться, что ничего лучшего желать нельзя.

Да, но как она попадет в гастроном! Притом, что не мешало погулять с Черликом, который поглядывал на дверь, напоминая, что выходили с ним ещё до звонка Толе. Чтобы не пропустить Локтимира, с Чарликом можно было не удаляться от подъезда, но ехать затем в гастроном было рискованно. Она уже жалела, что не условилась с Локтимиром о времени, и пыталась ободриться тем, что, судя по его немногословню, тот вряд ли станет распивать чаи. Но не предложить чай было некрасиво.

Срочно следовало решить, кто мог её выручить с тортом.

Выбор был невелик. Ближе всех жила их бывшая домработница Нюра. Зато Федя обладал автомобилем и при армейской исполнительности успел бы даже раньше. Для обоих, однако, был не самый удачный момент: Нюра провожала в Японию своего Дзиро Иси, Федя же, взглянув на часы и обнаружив, что Соня кончает работу, захочет доставить Евгении Михайловне сразу два удовольствия: не только торт, но и дочь, и по дороге непременно с ней поцапается, потому что, сидя за рулем, не допускает разговоров, о чем Соня, естественно, забывает. «Что ты за человек такой! Обязательно нужно болтануть!» Соня надуется, пообещав никогда больше не сесть к нему в машину. И хотя о любом конфликте с ней Федя тут же переставал помнить, плохое настроение на вечер Соне обеспечено. Поэтому Евгения Михайловна решила все-таки обратиться к Нюре. Учитывала она и то, что, встретив в квартире Федю с Соней, Локтимир мог заподозрить их в нежелании оказать матери уважение и самим свозить собаку в лечебницу.

- Уезжает мой хозяин! – выпалила Нюра, едва выслушав её просьбу. – Месяц целый книжки на таможню возим – бандеролью, по пять кило. У него этих книжек… А деньги все мне оставил! Не ходи, велел, ни к кому больше работать, отдыхай. Ты. говорит, плохо выглядишь, когда устанешь. Конвертов целую кучу оставил – с марками, с адресом. Чего ему здесь? Врачи у нас мало получают. А там рублей триста пятьдесят-четыреста: врач здоровье дает! Вон что, оказывается, надумал… Я с весны замечаю: не пьет, не ест, не спит даже. Есть у него спортивный костюм – бывало, только и чинишь. Купил бы, говорю, новый, сейчас с лавсаном есть, недорого и носится хорошо. «Не нужно, Нюра…» Вот тут и соображай: лет-то ему уже под семьдесят… Никак, спрашиваю, помирать собрался? «На родину, Нюра, хочу…» Я так и обмерла. За девять лет, знаете, как к человеку привыкнешь. А после думаю: все же какая я несознательная – домой-то всякому хочется! Хоть и коммунист…

- Конечно. Вы мне расскажете…

Не желая, чтобы торт опоздал, Евгения Михайловна дает понять, что по телефону эта история сильно проигрывает и максимум через час готова выслушать её во всех подробностях.

- Да на черта сдалась эта собака! – Нюра догадывается, кто соперничает сейчас с её Дзиро, и Евгения Михайловна пугается, что теперь она возьмется за Чарлика, сулящего для беседы пищи не меньше, чем бывший японский эмигрант. Но Нюра бросает трубку.

Эта манера водилась за ней и раньше, особенно когда речь касалась детей. С некоторых пор Нюра взяла на себя роль Аркадия, находя, очевидно, что с его смертью Евгении Михайловне недостает главным образом упреков, что позволяет детям садиться себе на шею. Однако сейчас брошенная трубка напомнила про наказ Дзиро «ни к кому не ходить». Евгения Михайловна уже хотела перепоручить гастроном Феде, но тут Нюра позвонила спросить, что брать, если не будет торта.
Торопя прогулку, Чарлик выволакивает из прихожей её сапоги, а Евгения Михайловна думает о том, как быть, если Нюра действительно перестанет убирать, - для неё самой стало проблемой лишний раз нагнуться за обувью. Она вспомнила, как недавно, обидевшись на Соню, попросила её принести с вешалки сапоги. «Зачем тебе?..» - не поняла Соня. «Пойду на улицу и замерзну!» – «Тогда зачем тебе сапоги?»

Доставив второй сапог, Чарлик стоит, опустив голову, словно тоже понимает, что Нюре нет большого смысла ходить к ним, и дело тут даже не в деньгах Дзиро. Сама же Евгения Михайловна когда-то посоветовала ей позаботиться о размере пенсии, работу в жэке Нюра стала совмещать с уборками в министерстве и теперь получала от собеса больше своей бывшей хозяйки. Все же её расходы на сына-сварщика сводились к застолью по большим праздникам, в промежутках между которыми тот успевал перекочевать к новой сожительнице и, следовательно, не нуждался в помощи матери.

Возле лифта они встречают Беллу Сергеевну.

- Вы едете? - спрашивает Евгения Михайловна, видя, что та раздумывает, и зная, что компания Чарлика не может смутить соседку, поскольку ещё месяц назад у неё самой было два фокстерьера.

- Еду… Я собиралась в магазин, но… забыла зачем. – Войдя в кабину, Белла Сергеевна строго качает головой: - Подумать только - бывший наркомпросовский работник!..

Чарлик осторожно обнюхивает её скособоченные туфли, хранящие запах враждебной ему четы, а Белла Сергеевна смотрит на него, словно её забывчивости предвидится подсказка. Когда лифт останавливается, она сторонится и остается в кабине:

- Я хотела купить им мяса… - Соседка наклоняется в поисках кнопки на четвертый этаж, а Евгения Михайловна невольно представляет себе недавние кошмары, если по дороге на улицу Чарлик попадался Овиру и Визе. Они бросались на него так, будто это он вписал в ветеринарную справку Визы диагноз, на который в предотъездных сборах не обратили внимания, но с которым её отказались посадить в самолет Москва-Вена. Со своим наркомпросовским патриотизмом Белла Сергеевна отказалась ехать с детьми, на аэродроме держалась с непреклонностью экзаменатора, никакие обстоятельства не заставят которого одобрить неправильное решение. Но когда в последний момент сын выбежал с собаками назад, пытаясь разнять перепутавшиеся поводки, чтобы отдать ей Визу, и, предчувствуя разлуку с подругой, Овир захрипел, силясь порвать ошейник, Белла Сергеевна решительно взяла оба поводка. Во дворе, впрочем, объясняли её решимость тем, что она рассчитывала продавать щенков. Но щенков больше не было, и умерли её подопечные в один день – от той самой болезни, которую пять лет назад подозревали у Визы.

Был мягкий вечер, подсвеченный красными огнями пятившихся на стоянку к дому машин, взводимые ручные тормоза наполняли воздух снежным скрипением, словно по морозу приближалось множество людей, и вместе с Евгенией Михайловной на эти звуки поворачивался мочившийся рядом Чарлик. Казалось, он тоже боится пропустить Локтимира, надеясь с его помощью вернуть время, когда, выскочив из подъезда, мчался сломя голову от дерева к дереву, чтобы успеть пометить все свои владения. Теперь он не отлучался далеко; завидев другую собаку, трусил с газона, со своим шарообразным хвостом напоминая маленького Тянитолкая – существо, имевшее голову ещё и сзади. Даже под сенью Евгении Михайловны он уже не позволял себе тявкнуть на пришельца, поскольку, прогоняя того, хозяйка могла поскользнуться. Характер его менялся на глазах, недаром считается, что болезнь лучше всего обнаруживает нашу суть. Взять хотя бы его сегодняшний жест с сапогами! Перспектива лишиться Нюриной помощи помешала Евгении Михайловне в тот момент оценить, что сапоги он принес по собственному почину. А ведь раньше дождаться от него услуги было непросто.

Машинально она отмечает новость и у себя: левое колено болит сегодня сильнее правого. С дугой стороны, можно ведь взглянуть на вещи так: право колено болит сегодня меньше, чем левое.

Что-то не устраивало её в рассуждении о перемене характера, особенно применительно к Чарлику. Она не могла разобраться, что именно, пока не уткнулась в слово болезнь: чтобы повлиять на характер, болезнь должна быть достаточно серьезной… Она вспомнила мужа приятельницы: долгие годы безропотно тянув на себе нигде не работавших жену и двух взрослых дочек, он, казалось, на ровном месте вдруг озлобился, окрестил всю троицу дармоедками и быстро умер – как выяснилось, от перенесенного на ногах инфаркта. Главное, его смерть вовсе не явилась для Евгении Михайловны неожиданностью: первая её мысль, когда она узнала про «дармоедок», была как раз та, что, по-видимому, этот человек скоро умрет.

Хотелось думать, что подобный исход предвещают лишь перемены характера к худшему. Но разве в последние свои месяцы Аркадий не стал терпимее…

Поискав глазами Чарлика, она застала его возле контейнера с мусором: он был занят куриной костью! Этот, всегда наказуемый ею проступок показывал, что недомогание далеко не исчерпало в нем дурных привычек. Но все-таки она не решилась крикнуть «Фу!», боясь, вдруг он послушается и бросит.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 1

Ночью Чарлик опять не давал ей уснуть: скулил, никак не мог устроиться у себя в кресле, громко вынюхивая подстилку и вертясь, словно ловил свой хвост, и Евгения Михайловна не прощала себе, что не подумала о враче раньше. То есть, разумеется, думала, но лечебница находилась далеко, в Кунцеве, часто обещали оттепель, было скользко, к тому же каждый раз она невольно вспоминала собственное последнее посещение поликлиники. «Какое у бабулечки красивое белье!» С помощью этого комплимента профессор-консультант, вряд ли многим её моложе, надеялся прописаться в другом поколении, где ещё интересуются трикотажными подробностями, тем более что в кабинете присутствовало несколько женщин, районных артрологов. Однако впервые Евгения Михайловна действительно ощутила себя старухой и, сидя на кушетке, машинально наблюдала, как, широко расставив ноги, профессор погружал в них большой живот, пытаясь, не покидая стула, добраться к её раздутому правому колену. «Где беспокоит? Тут?..» Она крикнула от вонзившихся в колено пальцев. «Правильно». Утратив к ней всяческий интерес, профессор повернулся к коллегам с таким видом, будто только для того и прибыл сюда, чтобы продемонстрировать своё нажатие, и, очутившись в коридоре без каких-либо новых назначений, Евгения Михайловна никак не могла понять, зачем понадобилась эта пытка!

Но обойтись без лечебницы было уже нельзя. Утром Евгения Михайловна позвонила Толе, после репетиции он заехал, сказав, что ведь ветеринара можно пригласить. Ей это просто не приходило в голову! Она молчала, сознавая, что стариков в самом деле нужно учить и искренне готовая учиться, а Толя поглядывал в окно, где его дожидалось такси и на антенне дома напротив вызревал в блекнувшей январской голубизне одуванчик луны. «За деньги поедет кто угодно». Словно уличив её в намерении сэкономить, он оставил на серванте телефон врача со странным именем Локтимир, двадцать пять рублей и, уходя, косился на заправленную в пишущую машинку страницу: кроме этого приработка у матери имелись пенсия и ежемесячно даваемая им сотня – можно было не дергать его накануне гастролей… Но где бы сама она взяла Локтимира, которого Толе рекомендовал знакомый дрессировщик, легко сказать «Пригласи»! А, главное, кто купил эту собаку, которую Евгения Михайловна не хотела, и почему она должна нести такие расходы? Хватит ей без того: беспокоить незнакомого человека, волноваться - не подведет ли, потому что слово у людей перестало быть словом; и чашку чая ему тоже нужно предложить. Кондитерский отдел в их булочной закрыт уже неделю, придется ехать в гастроном, дважды взбираться на высокую ступеньку автобуса.

Провожая Толю в переднюю, она покрылась пятнами. Когда-нибудь она всё ему выскажет, особенно об этой его манере откупаться, о призванных возместить редкие посещения чрезмерных подарках, ставивших её в неловкое положение перед невесткой и не приносивших радости. Кто-то ведь уже объяснил: самое ценное, что вы можете подарить другому человеку, это свое время. Привези Толя ветеринара сам, это значило бы для неё куда больше, чем цветной «Электрон».

В шубе Толя занимал все пространство между стеной и вешалкой. Невысокий рост не мешал ему когда-то быть нижним в четверке акробатов. Силу он унаследовал от Аркадия, - несмотря на ответственную работу, совмещаемую с учебой в промакадемии, тот не упускал случая это свое качество продемонстрировать и до самой войны открывал парады физкультурников, взлетая на турнике, который вез по дорожке стадиона «Динамо» грузовик. Но с сыном они близки не были – едва ли не с тех самых пор, как на вопрос гостившей у них бабушки, вызывала ли его уже учительница, первоклассник Толя ответил, что его - ещё нет, зато маму целых три раза! Поворот к дисциплине наметился в нем под влиянием пионервожатой Марины Чечневой, покорившей его своими занятиями в аэроклубе. Но, выведав её день рождения, Толя проник в расположенный в соседнем подвале склад мыла, обменяв добычу на коробку папирос «Северная Пальмира», которую и преподнес будущей знаменитой летчице. Не желая стричься под машинку, в эвакуации он сбежал из артиллерийской спецшколы. Лежавший с очередным ранением в госпитале Аркадий, комиссар полка, при этом известии, похоже, поставил на сыне крест и, вернувшись с фронта, уже не пытался его воспитывать. Толя выглядел значительно старше своих шестнадцати лет, разъезжал на трофейном «опель-кадете», имел связь с известной актрисой и не допускал опеки. Не догадываясь, что перед ней мальчик, та одолжила ему крупную сумму, которую по завершении этого романа Евгения Михайловна тайком от мужа долго выплачивала…

Обманывалась, впрочем, не только актриса. «Простите, могли бы мы видеть Анатолия Аркадьевича?..» - появилась однажды у них на Чапаевском супружеская пара. «Анатолия Аркадьевича?..» - Евгения Михайловна пыталась сообразить, о ком идет речь, и мужчина удивился в свою очередь: «Разве это не квартира адвоката?..» Выяснилось, что, выдав себя за адвоката, Толя пообещал выиграть его дело, большую часть гонорара забрав вперед.

Не помирил Аркадия с сыном даже спорт – Толя не признавал утренней гимнастики, мог пропустить тренировку, не соблюдал режим, давая отцу повод говорить об авантюризме и в конце концов подтвердив его опасения: став чемпионом, он перешел на эстраду и вскоре был арестован за левые концерты. Диплом он получал заочно, далеко за тридцать; вместе с женой долгое время тренировал в ЦСКА девочек-гимнасток, вкладывая в них свое несостоявшееся отцовство и до сих пор являясь поверенным тайн своих бывших воспитанниц, а после смерти Аркадия неожиданно вернулся на эстраду, на этот раз – с куклами. В отличие от учениц одушевленных их не могли забрать у него в сборную, их не нужно было устраивать в институт, жертвуя дядям из «Буревестника» десять лет работы, они не влюблялись и не беременели, вынуждая заботиться об абортах его, испытывавшего в таких случаях состояние нищего, на глазах которого пренебрегают тем, чего хватило бы ему на целую жизнь. Делать куклы у Толи обнаружился талант, и больше всего Евгения Михайловна жалела о том, что мастерскую в Толиной квартире не видит Аркадий, упрекавший сына в безрукости и иронизировавший, что приспособить его к какому-либо орудию труда не удалось даже исправительному учреждению (все три года и четыре месяца Толя заведовал в колонии клубом). Не вынимая изо рта янтарный мундштук, в перерывах между гастролями Толя не отходил от верстака вовсе, считалось, что способностью двигаться его куклы превосходят образцовские, зато сам он двигаться почти перестал, располнел, приобрел одышку, и его Наташа уже не позволяла ему носить их тяжелый реквизит. Артистичная от природы, в их семейном театре невестка была и художественный руководитель, и костюмер: в поисках материала на курточку или штанишки для очередного питомца она не ленилась объехать весь город, и в таких случаях ей, как правило, сопутствовал Толя, словно одеть предстояло вовсе не куклу.

Закрыв за сыном дверь, Евгения Михайловна снова испытала обиду, потому что привезти ветеринара не требовало времени больше, чем объехать «Ткани» и «Мерный лоскут». Получалось, что она заслужила у сына меньше новоиспеченного Второгодника Вовочки, которому предстояло веселить школьников во время весенних каникул. Но тут она вспомнила Толин цвет лица – помимо бесконечного курения сказывалась не самая здоровая в пятьдесят четыре года чемоданная жизнь – и что Наташа рассказывала про его мечту уйти в мастерские к Образцову, куда его звали, но где он зарабатывал бы, конечно, значительно меньше. Разумеется, им двоим хватало бы, были и сбережения, к тому же невестка могла вернуться в гимнастику – ставить вольные и упражнения на бревне. Только откуда бы тогда взялись ежемесячные сто рублей, кожаное пальто, купленное Толей племяннице на день рождения, магнитофон племяннику, традиционный конверт сестре к отпуску!.. Евгения Михайловна даже остановилась, словно свою мечту Толя уже осуществил и срочно предстояло искать способ восполнить в Сонином бюджете эту брешь, и впервые ощутила нечто вроде вины перед сыном, вынужденным терпеть её пишущую машинку, как будто его помощь ей была недостаточной. О судьбе своих денег Толя, разумеется, догадывался, назови Евгения Михайловна цифру, которая избавила бы её от необходимости подрабатывать, он, не задумываясь, давал бы столько. Однако, по-видимому, не составляло для него тайны и то, что, объявись у матери возможность добавлять к Сониной зарплате миллион, она все равно не расстанется со своей «Олимпией», чтобы всунуть дочери ещё пять рублей.

Только сейчас Евгения Михайловна поняло, что задело её в Толином визите больше всего: взгляд в сторону пишущей машинки, осуждавший вовсе не устроенный ему сегодня аврал с собакой и даже не наивное стремление обеспечить эту прорву, имя которой Сонина семья. То был упрек, что другим на подобное отношение рассчитывать не приходится, что сестру любят больше… Она вспыхнула снова, готовая объяснить, чего стоили ей одни поездки к нему в Ходыжинск: досмотры на лагерной вахте в поисках водки, спанье в пенале для свиданий, где леденящий зону луч прожектора высвечивал на подушке клеймо «12 отряд», грозившее пристать к щеке, - но следом обнаружила, что запал её как бы подмочен. Мешало не сознание того, что Толя прав и дочь действительно была ей ближе, а удивление, что её отношение к нему Толе небезразлично. За этим открытием мерещились долги перед сыном, было такое чувство, будто в привычке откупаться уличили её. Разве выплатить пять тысяч его актрисе было не легче, чем, узнав о её существовании, немедленно поехать к ней и пристыдить, - ещё неизвестно, кому обязан Толя отсутствием детей!.. Она пробовала успокоиться, что вряд ли это подозрение имеет почву, да она и не могла тогда во все вникать: у Аркадия часто открывалась рана, Соня начала ходить в школу, нужно было вести дом – с домработницей, частыми гостями, нашествием родственников, у которых в своей трехкомнатной квартире они слыли чуть ли не министерской семьей, хотя Аркадий уже не поднимался выше главного инженера треста, и даже при том, что у себя в юридической консультации она зарабатывала на машинке почти столько же, у неё никогда не было зимнего пальто. Приходилось ли выяснять, откуда у Толи «опель-кадет» и чем чревата его связь со взрослой женщиной. Евгению Михайловну и без того не покидало ощущение, что она прописана не в Чапаевском, а на вулкане. Копившееся в Аркадии раздражение против сына периодически извергалось, оборачиваясь претензиями к ней, и распалялся он тем сильнее, что говорить с Толей сам не решался. Евгения Михайловна боялась не самих скандалов, а их последствий: заметив в ней отголоски ссоры, Толя норовил броситься к отцу заступаться, и с ослабленным операциями сердцем Аркадия мог случиться приступ.

***

Следующая глава >>