- «Относительная влажность воздуха сорок три процента»!.. – объявил Фон Кац с порога, словно этим обстоятельством, повлиявшим на её колени, Евгения Михайловна обязана лично ему. Проживая на Новом Арбате, по дороге он обычно покупал ей хлеб в своей булочной, где водились и калачи; Нюра, правда, не прощала ему, что он не пользовался целлофановым пакетом и вез хлеб в сетке: «Называется культурный, а хлеб о пальто трет!»
Вместе с хлебом Фон Кац привозил внука. Приученный для каждого шага испрашивать разрешение, Яша, вопреки своему воспитанию, за каких-нибудь полтора часа переворачивал вверх ногами весь дом.
- Можно, я с ним поиграю? – Ещё не извлеченный из тысячи одежек, он норовил ринуться к Чарлику.
- Только не тискай. – Не успев позавтракать, Евгения Михайловна чистила себе апельсин и половинку отломила Яше.
Мальчик с удивлением смотрел ей в рот:
- А разве взрослые едят апельсины?
Воспользовавшись его замешательством, Чарлик успел залезть под кровать, и гость бросился в кухню за половой щеткой.
- Возле лотка специально кладется вилка… - Покончив с внуком, Фон Кац достал калачи. - Но если не удается пощупать кого-то, то уж, извините, хлеб!.. Берешь вилку, а все равно тычешь пальцем…
- Можно, я включу телевизор? - Надеясь вымести Чарлика, Яша уже орудует щеткой.
- Если тихо, то можно. - Она была в курсе его привычки любое занятие сопровождать телевизором.
- … что поделаешь: всякому овощу свое время… - Фон Кац подходит к столу, показывая, что готов диктовать. – В прошлый раз у вас картавила буква «р»… получалось бледновато…
- Наверно, нужен мастер. – Не торопясь сесть за машинку, она сохраняла за ним право отказаться от работы.
У него была профессиональная болезнь – язва языка, зубной протез тоже был не из лучших, норовил выпасть, поэтому, диктуя, он то и дело замирал, хватаясь за рот. Одновременно другая рука нащупывала брюки, у которых периодически сползала «молния». Печатая ему, Евгения Михайловна чувствовала, что работа дается ей всё труднее, через каких-нибудь двадцать минут сердце начинало неметь, как отсиженный зад. А может быть, раньше она просто не задумывалась над тем, что ей диктовали: «… не могу не признать в поведении своей доверительницы известной доли легкомыслия, выразившегося в том, что она могла подумать, будто ею может увлечься молодой красивый мужчина…»
Он слыл специалистом по бракоразводным делам и в свое время успокоил её, что никаких проблем с разводом у Сони не будет: при отсутствии одного из супругов свыше трех лет для расторжения брака достаточно лишь заявления другого – находящегося на свободе.
Возможно, Соня тогда снова захотела бы уехать, но в её глазах эта идея была скомпрометирована все тем же Олегом. И теперь детей было двое. Она стала просить о размене Советской, говоря, что ей будет легче одной. Учитывая это, менялись в пожарном порядке, но все-таки получили две однокомнатные квартиры - зачлись сделанный Аркадием ремонт и высокие потолки.
Разъезд превратил Евгению Михайловну в преходящую домработницу, и однажды она застала у дочери Севу. Ещё больше удивило ее то, что Соня не скрыла от него свое фиаско, словно ставя ему в вину Олега тоже. Он готов был взять на себя и это – лишь бы она позволяла приходить. По-прежнему он улыбался, но как-то механически: утеряна была его легкость, основанная на сознании, что все необходимое для достойной такого человека жизни ему принесут на блюдце и ещё скажут спасибо. Если раньше ему никогда бы не пришло в голову скрывать источники своего заработка, то теперь он напускал на них туману, от которого сильно веяло неудачником. Против этого впечатления бессильна была даже его новая манера все хвалить, сменившая прежнее огульное отрицание, да и хвалил он как-то уж слишком подряд, словно перешел в другую веру специально, чтобы насмеяться над ней. Он все ещё выводил из невроза, составлял своим почитательницам списки литературы, и женщины продолжали ходить к нему как в храм. Очевидно, при этом они не догадывались захватить с собой продукты, поскольку часто Сева производил впечатление человека несытого. Относительно кофе он сам признавался Соне: «Настоящий кофе я пил только с тобой!» Была у него к ней и претензия: «Ты приучила меня, что я могу ничего не делать». «Рассвет печальной жизни бурной окончил мусорною урной…- продекламировал он однажды, лежа на избежавшем конфискации их старом диване, и, помолчав, отыскал себе сравнение: - Шляпка, в которой Долли Фикельмон гуляла мимо дома, в котором бывал Пушкин…» Выражение это принесла Соня – так у них в музее характеризовали никчемность экспоната.
Севе, однако, она умела найти применение. Когда у Евгении Михайловны случалась срочная работа, он призывался посидеть с Настей, а главное, на нем тоже можно было выместить раздражение. Казалось, это даже доставляло ему удовольствие как доказательство того, что он здесь не чужой. При необходимости его выставляли и в качестве мужа действующего. «Хочешь пообедать с коньяком? – позвонила ему Соня однажды, когда ей нужно было принять свою немецкую коллегу. – Только с одним условием: пообедаешь и скажешь, что должен уехать в Киев». Долго она не выносила Севино общество, к тому же хотела застраховать себя на случай, если гостья явится ещё раз и его не застанет. Как философу фрау Инзель пожаловалась Севе, что нашла у дочери-школьницы нескромные открытки. «Почему молчит?.. – повернулась она к Соне, не находя в слушателе впечатления. – Он считает, это нормално?» - «Нормально, - подтвердил Сева. – Ненормально, когда их разглядывают в нашем возрасте. А детям это и должно быть интересно». Решив, что он так шутит, гостья заставила себя расхохотаться и подарила ему два фломастера. «Пожалуй, я не поеду в Киев…» - Сева видел, что в бутылке оставалось ещё больше половины. Впрочем, несколько раз он уже пробовал выглядеть нетрезвым, чтобы остаться ночевать.
Приезжая к дочери, Евгения Михайловна радовалась, если заставала бывшего зятя: ругая его, Соня по крайней мере открывала рот. С нею же она могла промолчать весь вечер и, нагнетая эту мрачность, не брала трубку, когда звонил телефон. Однажды Евгения Михайловна насчитала сто два звонка. После этого ей не хотелось жить самой. «Не живи…» - соглашалась Соня. «Так ты скажи - как?..» - «Ну, знаешь!.. – рассердилась Соня. – Вас ещё научи!» В квартире наверху была свадьба, доносилась чечетка, словно громыхал на стыках бесконечный состав, и казалось, все хорошее в жизни проносится стороной, как этот чужой поезд, но тут в прихожую выбежала маленькая Настя: «А мне утром устраивать плачь?..» - поинтересовалась она, и её заигрывание с детсадовской темой было как неожиданный подарок. Он позволял надеяться, что завтрашние сборы в сад обойдутся без слез и тогда вечером Соня, возможно, будет настроена лучше.
В группе у Насти была масса поклонников. Особенно выделялся Ярослав, но в последние дни она, кажется, склонялась к Алеше. «Неужели Ярослав хуже? - удивлялась Евгения Михайловна. – Я тебе даже удивляюсь!» - «Нет, бабушка, Ярослав лучше! Но…Алеша мне больше нравится». Уложенная в постель, Настя осознала свое коварство и даже плакала: «Я плохая… Я очень-очень плохая! Верьте мне, что я плохая!»
На ночь Сева рекомендовал сказки Ушинского. Однако возмездие, которое ожидало здесь отрицательных персонажей, всегда перевешивало у Насти их вину, словно она помнила про своего отца. Возможен ли, казалось бы, более благополучный финал, чем когда ястреб, задумавший похитить цыпленка, попадает в лапы коту! Но Настя начинала всхлипывать: «Да-а-а!.. Зато ястреб остался без головы!..» В конце концов Евгении Михайловне пришлось сочинять собственный цикл – про Непослушную Девочку, благо Настя не оставляла его без сюжетов. Например, Непослушная Девочка тайком съедала с торта кремовые розы, приходили гости, и, когда ничего не подозревающая мама снимала с коробки крышку… Нередко сюжет внучка предлагала сама: как героиня отказалась вымыть руки, заразилась и попала в больницу. Авторский опыт убеждал Евгению Михайловну, что литература бессильна повлиять на жизнь, поскольку на следующий день с внучкой снова приходилось воевать, чтобы она вымыла руки. «Я научилась бороться с твоим криком… - предупреждала Настя: – Я буду уходить из дому!»
Часто Евгения Михайловна вспоминала слова песни, обещающие нам повторить жизнь - вместе с детьми и внуками. Особенно реальным это казалось ей в отношении внуков, - наверное потому, что теперь у неё было время проделать этот путь внимательнее, чем с сыном и дочерью, и она раньше разглядела характер. Основу его составляло никогда не дававшееся ей самой умение радоваться: для радости Насте достаточно было пустяка. «Товарищи жильцы! – настораживалась она возвращаясь из школы. – На входной двери вашего подъезда установлен автоматический замок. Ваш код 147…» Ур-ра! – летел вверх портфель: - у нас автоматический замок! Ур-ра! «Для отпирания замка необходимо нажать кнопку на панели…» Процедура нажатия кнопки превращалась в священнодействие, словно за этой обшарпанной дверью ей были уготованы бог знает какие сюрпризы. А что творилось с ней, когда Федя купил автомобиль! «Вся семья может ехать в одной машине! – нашла она главное достоинство этого приобретения: - Мама, бабушка, Ваня и я!.. А когда я вырасту?..» - насторожилась она, прикидывая размеры салона. «Ну-у!.. – обняла её Евгения Михайловна. – К тому времени…» - «Ба- абушка!..» - Для Настиных слез достаточно было намека, и Евгении Михайловне пришлось выкручиваться: «… к тому времени мы будем ездить на разных машинах…
С Федей Соня познакомилась у себя в музее, куда тот привел группу военных. Проведя экскурсию, она смеялась с подругами, что ни одна из них не удостоилась такой похвалы: «Благодарим за предоставленное удовлетворение! Офицеры Краснознаменного Дальневосточного округа». Автора этого отзыва она узнала через несколько месяцев в штатском мужчине, поджидавшем её возле музея после окончания рабочего дня: благодаря своему росту и многократно ломавшемуся носу Федя имел запоминающуюся внешность. Он сообщил, что вышел в отставку и оформил развод, что имеет двух взрослых сыновей и, кроме Москвы, право на внеочередную квартиру в любом городе, даже в Крыму. Разговор происходил на Гоголевском бульваре, где Соня обычно спускалась в метро «Кропоткинская», и был прерван выговором, сделанным Федей компании, плюхнувшейся к ним на скамейку. Он объявил, что своим табаком они мешают женщине и что положено спрашивать разрешение. В штатском он выглядел на таким бравым, заметную лысину прочерчивал полученный на войне шрам, и ему посоветовали помолчать, если не хочет получить второй. «Что-о?!» - прогремел Федя, и не успела Соня понять, что произошло, как ближний сосед перелетел через спинку скамьи, его товарищ схватился за живот, а двое остальных кинулись бежать.
Через неделю Федя переехал к ней. Кроме смены белья в его чемоданчике лежали электробритва, боксерские ботинки и кожаный мешок для груши, который в тот же вечер с помощью Насти был набит песком и прикреплен к косяку двери. «У него ничего нет, но он добрый!» - объясняла Евгения Михайловна Толе. «Что за характеристика – добрый!.. - После случая с Олегом Толя был осторожен. - Потому и добрый, что ничего нет».
Вместе с внуками в загс поехала и она. Когда служащая распахнула дверь в церемониальный зал, она вспомнила, что вот так же распахнулись недавно двери морга, откуда предстояло забрать Аркадия, и как Соня плакала, что причинила отцу столько стыда.
Таким образом, в Сониной квартире оказалось четыре человека и появилось основание говорить о расширении, тем более что Федя был полковник и ветеран, торжественно объяснив Евгении Михайловне единственный носимый им значок: «Сто третья гвардейская!.. Краснознаменная!.. ордена Кутузова второй степени!.. Свирско-Венская воздушно-десантная дивизия!» Под стропами парашюта на значке был прикреплен желтый ромбик с цифрой «150», означавший, как выяснилось, количество совершенных прыжков.
Однако в военкомате, куда Федя направился для переговоров, не все прошло гладко. «Ещё один ветеран на мою голову… - смерил военком взглядом Федю, появившегося у него в конце дня. – И каждому – дай… Я сам – ветеран!..» - «Я тебе объясню разницу между нами… - вспыльчивостью Федя напоминал Аркадия: - Ты ветеран с хорошей квартирой, а я – с плохой».
В конце концов они въехали в трехкомнатную квартиру. Но главное – Федю сразу приняли дети, называя его просто по имени. Единственное его требование к ним сводилось к поддержанию порядка. «Я уже не мальчик, - объяснял он, - и я хочу, чтобы в помещении всё висело и стояло!» Претворяя это правило в жизнь, каучуковое кольцо кистевого эспандера он вешал на голову стоявшей на письменном столе статуэтки Пушкина. Он даже терпел Ванин магнитофон, противопоставляя ему проигрыватель с песней «День победы». Слушая её по субботам и воскресениям большую часть дня, он вынудил Ваню первым подумать о перемирии. Компромисс был достигнут посредством Окуджавы, на котором вкусы мужчин сошлись. «Ва-ше вели-чес-тво, Жен-щина!» - дирижировал себе Федя. – Слова-то какие!.. «Ну заходи-те, пожа-луйста, что ж на поро-ге сто-ять!..» Евгения Михайловна была свидетельницей, как переживали внуки его осложнившийся ларингит. Воспаленные гланды превратились в сплошные фиброзные узлы, и на случай своей смерти Федя завещал воспользоваться Ваниным проектом памятника общего захоронения, представленным на конкурс управления коммунального хозяйства. Проект этот сочли недостаточно простым, и, критикуя жюри, Федя привел рассказ Ваниного профессора-архитектора: посетив усадьбу Хемингуэя на Кубе, тот принял за памятник писателю монумент, воздвигнутый на могиле его кошки.
Для военных, оказывается, тоже существовали ограничения, и с учетом пенсии Феде разрешалось зарабатывать не более трехсот пятидесяти рублей. С Сониной зарплатой на это можно было бы прожить, но Соня хотела, чтобы он продолжал помогать сыновья. То есть она понимала, что этого хочет он, но все равно это выглядело как ее инициатива, которую Федя умел ценить, особенно помня о первой жене, заставившей его буквально выкупить развод и выпустившей из дому налегке, словно из училища. Учитывая, что с ними жила семья Вани и что Соня старалась, чтобы все знали, что её муж полковник, причем старалась не для себя, а для Феди, считая, что всю жизнь из него только тянули, и желая обеспечить его человеческие качества достойными их внешними атрибутами, денег им, конечно, хватать не могло. Дорого обходилась машина, выдаваемая Соней за свою собственную давнюю мечту и являвшаяся на самом деле игрушкой Феди. Толя не верил, что машину они купили самостоятельно. Конечно, Евгения Михайловна помогла, были там и его деньги, но ведь больше половины Соне удалось скопить – при её неспособности к бережливости это был поистине подвиг.
Между Толей и сестрой стояла и его регулярная помощь ей. Не претендуя на особую благодарность, Толя любил, чтобы с ним советовались в материальных вопросах, как бы подтверждая тем его опеку. Он не понимал, что хочет слишком многого: чтобы Соня жила так, как скажет он. Соня же не только не считалась с ним, но, безошибочно угадывая его мнение, избирала наиболее болезненный для него шаг, будто провоцируя упреки, в ответ на которые смогла бы объяснить, сколь наивны его попытки расплатиться за своего ходыжинского друга. Именно такой демонстрацией являлись «жигули». Евгения Михайловна видела, чего стоило Толе молчать. «Если нет денег, не строят социализм!» - была его любимая поговорка, Соня же принципиально поступала вопреки этому правилу, строила неизвестно на что и в том же духе воспитывала детей. С её легкой руки дядя слыл у них занудой, и она начинала скептически улыбаться прежде, чем он успевал открыть рот, чтобы дать очередной совет. Им не приходило в голову приехать на вокзал, когда он уезжал на гастроли, или хотя бы позвонить попрощаться. Соня уверяла, что звонить должен тот, кто уезжает, но накануне отъезда у Толи всегда полно было дел, наконец, Ване и Насте он был дядей, и каким дядей!
Евгения Михайловна заранее переживала завтрашний день: Толя приедет прощаться, обнаружив Соню без детей, будет мрачный и в конце концов поинтересуется, чем заняты племянники? Их невнимание было единственным упреком, который он отваживался адресовать сестре – и то косвенно.
Кончив диктовать, Фон Кац встал с дивана, и, выпрямляясь, старые пружины выстрелили, как духовое ружье.
- С вашего разрешения, я заплачу в понедельник. В понедельник у меня День независимости.
Можно было подумать, что он не в состоянии заплатить десятку, не дожидаясь пенсии. Вовсю работал телевизор, и, слушая про детский сад, пославший протест Рейгану по поводу ракет в Европе, Яша отказывался идти одеваться:
- Почему они писа-а-али Рейгану, а я – нет!
***
<< Предыдущая глава | Следующая глава >>