Вместо завещания, глава 4

- Александр Михайлович… Он требует вас… - Лиза сообщает это, словно принося извинение и вместе с тем давая понять, что не против посидеть с сыном сама, но конкурировать со мной ей не по силам.

- Он «требует»! – сердится Гриша. – Я ему сейчас потребую!..

Это говорится так, чтобы Алик услышал в своей смежной с большой комнатой десятиметровке. В теории сын является поборником строгого воспитания, к тому же всякий раз, как он собирается сесть за свою диссертацию, у него портится настроение.

- Перестань!.. – Вмешиваясь в педагогику сына, Вера всегда говорит трагическим шепотом. – Ведь мать разрешила!..

- Но после не говорите мне, что у ребенка плохие нервы.

Следом за мной Гриша идет в большую комнату и садится за письменный стол.

- Не больше десяти минут! - все-таки не удерживается он, когда я вхожу к Алику в темноту, и по его раздражению становится ясно, что сын уже открыл свою диссертацию.

- О чем же тебе рассказать? – спрашиваю я, садясь на кушетку.

- Ну де-да!.. – Изобличая меня в притворстве, Алик сучит под одеялом ногами – мол, не может человек выносить глупых вопросов! В самом деле: уже давно от меня требуется одна и та же история.

- Тс-с… - прикладываю я палец к губам. – Папа рассердится…

- Давай… - Алик заражается моим шепотом, словно бы мы с ним два заговорщика, и затихает в ожидании.

Историк заметил, что при формировании нашего сознания всегда делается некий шаг вспять: податливый ум ребенка охотнее сотрудничает не с умом отца, являющимся носителем происходящих в обществе изменений, но с консервативным умом деда. Очевидно, доля истины в этом есть, поскольку нам с Аликом куда легче понять друг друга, чем, например, Гришу.

- … Как мой папа не боялся бомбежки, - подсказывает мне Алик, зная, что обычно я затрудняюсь, с чего начать.

«Не боялся»!.. Да он её просто жаждал и все время канючил, когда же будет воздушная тревога?! Торжественный голос диктора, замечательная легкость взрослых на подъем, вой сирен, переступающие по небу ходули прожекторов, бегущая толпа, разноголосое сплочение на рельсах «Смоленской» - все это, надо думать, представлялось Грише чем-то вроде майской демонстрации, и, едва очутившись на руках у Веры, он начинал петь – притом сомнительный, невесть у кого почерпнутый репертуар:

Иш-шу-шил меня го-лод, и мороз жа-шу-шил,
Только я ещё мо-лод и на всё по-ло-жил!..

Но уже был собран чемодан, сбоку которого значилось: «Синельников Гриша, младшая группа».

«Почему мама плачет?.. Я ведь только немножко уеду и приеду».

И вот – расступившийся перрон, колонна вылизанных, словно к праздничной прогулке, детей, лишь вместо воздушных шаров на пуговицах пальто – домашние кулечки. «Я только немножко поеду…» - очутившись на руках у матери, Гриша, похоже, утешал уже больше себя, чем её. «Давайте, давайте, мамаша!..» Вера протянула сына стоявшей в тамбуре воспитательнице, и тут паровозным гудком рванулся Гришин рев, и вагоны отозвались дружным плачем.

Эшелон тот разбомбили под Васильсурском, но говорили, что часть детей удалось спасти. Был ли среди них Гриша?.. Осенью, уходя в ополчение, я этого не знал. Когда же весной, в госпитале, начал соображать, Вера рассказала, что из Оренбурга были списки и Гриша уцелел, но неизвестно, куда двинулся детский сад дальше. Кто говорил – под Омск, кто – в Ташкент…

Лишь к осени я стал транспортабелен, и мы тронулись в путь, чтобы январской теменью, пройдя сорок километров от Омска вверх по Иртышу, увидеть в облаке, выплывшем на наш стук из детдомовской избы, взъерошенного старика в белом халате. «Есть, есть Синельников Гриша! - возгласил из облака этот ангел-хранитель. – Такой впечатлительный мальчик! А потому – не будем его волновать. Сделаем все между прочим. Сядьте вот здесь и беседуйте. Нет, необходимо раздеться. Вы же с мороза! Позвольте, я помогу. Вы шли в туфлях?! Сейчас же растирать ноги! Если осталось, что растирать… Хорошо-хорошо: сперва я приведу его…»

Вместе с доктором вошел маленький солдатик… Дело было не в стрижке под машинку, не в казенной одежде, а в навостренности на команду, в осознании того, что нянчиться с тобою тут некому. «Ну, Григорий!..» - сказал доктор, и, как истый детдомовец, никогда не перестающий ждать, Гриша сразу обернулся на дверь и, мгновенно оттаяв, кинулся к Вере.

«Хочу в Мошкву!!!»

Вера легла возле Гришиной раскладушки, и всю ночь он не отпускал её руку, просыпаясь при малейшем её движении.

- …Ну?.. Интересная история?

- Интересная… только очень длинная… - Засыпающий Алик поворачивается к стене. – Я получил уже семь пятерок… я думаю, деда, уже довольно…

- Пожалуй… Осталось только подтянуть чтение.

Когда я выхожу в большую комнату, Гриша начинает шумно терзать свою диссертацию, чтобы я не подумал, что и он был моим слушателем.

Пятнадцать минут десятого. Пожалуй, можно ещё капельку поработать.

- Надеюсь, ты - не к своим заколкам? – догоняет меня Гришин вопрос.

Теперь, спустя много лет, Гриша-мальчик напоминает мне о себе лишь считанными эпизодами. Следующий – относится ко второй послевоенной зиме: посреди дня какой-то человек в шубе доставляет к нам на четвертый этаж растерзанного Гришу. «Это ваш ребенок?.. Вчера на сквере он ударил моего сына. А, идучи сюда, грозился, что вы – генерал…»

Мне показалось, что в следующий момент он уже жалел, что сказал про генерала, - разве, воюя с Гришей, он не заметил его пальто? Да и мой вид вряд ли вызывал желание посмеяться… Во всяком случае, он быстро ушел, а Гриша бросился в нашу комнату и, плюхнувшись на кровать, долго рыдал.

А ведь генерал, как говорится, имел место.

Осенью сорок шестого года в большую комнату нашей коммунальной квартиры въехала новая семья: девочка (как и Гриша – первоклассница), мать девочки, шоколадный сеттер по кличке Джек, мать девочкиной матери и, наконец, отец девочки, генерал Кузьма Петрович, военный прокурор. Очередность представления членов въехавшего семейства обусловлена существовавшей в нем иерархической лестницей, верхнюю ступеньку которой занимала пухленькая Галочка, у подножья же дислоцировался Кузьма Петрович. Кто здесь на самом деле генерал, а кто рядовой, разведала на следующее утро дворничиха Поля, призванная к вселившимся для уборки. Как выяснилось, спали новоселы так: на кровати – дочка, на диване – жена, на кресле-кровати – собака, на раскладушке – теща. Генерал спал на полу. Собственно, отвоевать кресло-кровать или, на худой конец, раскладушку у Кузьмы Петровича не было предпосылок: сеттер был любимцем Галочки, а теща – специалистом по кожным болезням.

Таким образом, если учесть, что даже в хорошем расположении красавица генеральша величала супруга не иначе как «мой дурень», станет ясно, что, присвоив мне генеральский чин, Гриша совершил не ахти какой проступок.

Видно, сам он судил себя строже. «Пообещай, - все твердил он, всхлипывая, - пообещай, что… никуда от меня не уедешь!..» Тут только я понял, что его гложет: ему казалось, что, назвавшись генеральским сыном, он предал меня… Понял я и другое: обсуждая по вечерам с Верой свои дела, мы несомненно преувеличивали крепость Гришиных снов – иначе откуда было знать ему про мои планы?

Тогда я думал, что нахожусь дома последние дни. В добавление к не оставлявшим меня после контузии головным болям начало падать зрение, и в диспансере, куда я был поставлен на учет, мне предложили дом инвалидов (где-то под Калугой). Всё взвесив: отсутствие видов на поправку (значит, и на работу), размеры своей пенсии, Вериной зарплаты, а также, не скрою, и то, что уже несколько раз к нам наведывался вернувшийся из эвакуации доктор Беленький, успевший стать вдовцом и профессором, - я твердо решил уехать. Доктор был добрым человеком и несомненно, кроме меня, единственным, кто, утешая Веру в юности, сказал ей, что у Джоконды тоже слегка косил левый глаз… Впрочем, он был окулист.

Вера и слышать не хотела про Калугу, заявляла, что никуда меня не отпустит, и, если я не хочу рассориться с нею окончательно, чтобы выкинул эту глупую идею из головы. В довершение же всего однажды рванулась к телефону и, набрав номер доктора Беленького, стала кричать, чтобы не смел у нас больше появляться…

Но в свете тогдашнего нашего бюджета всё это были слабые аргументы. Да и сама Вера видела, что состояние мое не улучшается. Как-никак в доме инвалидов меня бы стали лечить. В моих руках этот козырь рано или поздно сыграл бы.
Только сидя на кровати возле всхлипывающего Гриши, я открыл для себя в этом деле главный аргумент. Таким аргументом был Гриша, которому нужен был не генерал и не профессор-окулист, а я.

Я старался сделаться полезным. Научился стирать, готовить, наводить к Вериному возвращению со службы порядок в нашей семиметровой комнате и на нашем столе в коммунальной кухне, мыть посуду, Гришу, а когда подходила очередь – места общего пользования. Я стоял в очередях за хлебом, за мукой, за часами и телевизорами для Вериных сослуживиц – а то были не теперешние очереди. Ходил даже анекдот, как некий врач на вопрос спасенной им пациентки, чем она может его отблагодарить, попросил у неё одну ночь и, когда в конце концов та согласилась, послал её встать за телевизором, пообещав утром сменить.

Всякий раз, как у Веры в библиотеке случалась подобного рода надобность, там немедленно вспоминали: «Ведь у нашей Верочки есть Александр Михайлович!..» Являясь за получением очередного задания, я слышал, как гардеробщицы кивают в мою сторону: «Вон пошел муж отдела рекомендательной библиографии».

А чего стоили походы с Гришей к стоматологу на Собачью площадку!..

Там, на Собачьей площадке, я пережил и самую страшную свою минуту. Давно уже Вера жаловалась на боли в животе, случалось, она даже бюллетенила, но, едва проходил приступ и немножко снижалась температура, мчалась за город прочесть лекцию на библиотечных курсах, трясясь дорогой от страха – не встретить бы свою заведующую, проживавшую там же, в Тарасовке. После очередной такой лекции, в сентябре, её долго не было, а вечером мне позвонили из нашей поликлиники, сказали, что Вера у них и что сейчас её отвозят в больницу, на операцию… Я бросился на Собачью площадку (взрослая поликлиника находилась неподалеку от детской), зная, что это конец: сколько может человек тянуть такой воз! – и прибежал ко входу как раз в ту минуту, когда носилки с Верой задвигали в машину.

Теперь у нас в семье существуют две достопримечательности: первая, разумеется, - это наша трехкомнатная квартира, другая – четыре камня, похожие на барбошки от лото, которые вырезали у Веры вместе с желчным пузырем. Демонстрируя их вам, Вера обязательно добавит, что всего камней было пять (ввиду чрезвычайности размера пятый камень хирург оставил для коллекции), а после, с улыбкой глядя на меня, расскажет, как на следующее за операцией утро я вбежал в их палату и долго метался, не находя её. «Саша!..» - окликнула она, и (продолжит Вера) «он встал посредине и заплакал, и вся палата его утешала».

Даже наша узкая кровать, на которой спустя восемь дней очутилась со своим свежим швом Вера (у меня другого места на ночь тоже не было), не смогла задержать Вериной стремительной поправки, тем более что ста процентов по бюллетеню ей не полагалось… И впервые за много лет во мне поселилась надежда! На что?.. Этого я не мог бы вам сказать. Было ощущение предстоящих хороших перемен, всё, что я ни делал: шел в магазин, готовил обед или мыл посуду, - приобрело небудничный, высокий смысл, словно являлось приношением на алтарь могущественного существа, которое не могло мне не помочь.

Действительно: в следующее посещение диспансера доктор Уманская (это имя я завещаю своим детям!) заговорила со мной про учебно-производственный комбинат, выписала направление, и вечером того же дня я явился домой с двумя машинками («зажим» и «ушко» требовали тогда отдельных операций) и чемоданом «костылей». А ещё через месяц я летел домой с «Бауманской», имея в качестве мотора заработанные впервые за столько лет четыреста рублей, и, принимая их от меня, Вера держалась немногим лучше, чем я у неё в больнице.

Видя меня работающим, Гриша любит цитировать следующие строки нашей многотиражной газеты: «А.М. Синельникову есть отчего улыбаться. Выполняя месячную норму на 110-115 процентов, он каждый свой трудовой день превращает в праздник!» Знает ли сын, что автор этой подписи под моим фото не так уж далек от истины?

…В половине двенадцатого Вера все-таки загоняет меня в постель.

- Чего ты улыбаешься? – спрашивает она, наклоняясь, чтобы поцеловать меня на ночь.

- Мы поедем двадцать восьмого, - объявляю я. – Сегодня я сделал тысячу сто штук!

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *