Старые болезни, глава 9

Звук, похожий на гудение водопроводного крана, проник к ней в сон. Она отметила, что в таких случаях кран нужно открыть… следующая мысль была о том, что придется встать, и моментально заявило о себе её колено… Проснувшись от боли, она тут же о ней забыла, потому что поняла, что звук был в комнате, рядом, и невольно съежилась, пытаясь не пускать в себя этот механический, без модуляций звук… казалось, его не может издавать существо одушевленное!..

- Чарлик… что ты, Чарлик?.. – позвала она наконец шепотом, не решаясь включить лампу, чтобы не озлобить это нечто, испускавшее этот нескончаемый звук, грозивший разбудить весь дом. На мгновение его осилив, Чарлик пискнул, словно схваченные петлей живодера, она вскочила и зажгла свет.

Чарлик лежал на левом боку, как при осмотре Локтимиром, и, приподняв правую переднюю лапу, сучил остальными, глядя куда-то мимо неё, словно в грядущей прогулке не мог дожидаться попутчиков. Почувствовав на припухшей подмышке её руку, он постепенно затих, и она заставила его принять почти целую таблетку.

Вскоре он уснул, но она уже не ложилась, понимая теперь причину вчерашнего многолюдья: перезвонив Локтимиру, Толя узнал положение дел, сообщил Соне… Они приезжали с соболезнованием… поддержать, их сплочение было сплочением поминок… Но тогда почему её оставили в такую ночь одну!.. Она говорила себе, что никто не мог знать, когда и как это случится, что если бы они знали, не оставили бы её… Собственно, какие основания были у неё так думать? Разве она не жаловалась в течение месяца? И разве кто-нибудь предложил ей помощь?

Она пыталась понять, как это стало возможно, что дети не захотели ей помочь, но лишь рассердилась на себя, потому что Федя конечно же не отказал бы ей свозить собаку в лечебницу – не нужно было ждать, когда он предложит сам. За деликатность нужно расплачиваться! – старалась она побольнее задеть себя этой своей деликатностью за чужой счет, за счет Чарлика, и решая, что утром сама повезет его в Кунцево. Всё-таки это учреждение, а не частная лавочка!..

Было начало десятого, Чарлик, казалось, забыл о своей ночи, которая ведь могла быть и следствием обильного Настиного угощения. Возможно, нужно было переждать день и проверить… но её не оставляло чувство вины перед ним за этот месяц бездействия, и, чтобы хоть как-то искупить её, она решила не откладывать.

Она вытряхнула на балконе нейлоновую сумку, в которой Нюра привозила картошку, постелила в неё старый шарф Аркадия и по ноль-девять узнала телефон лечебницы, чтобы спросить адрес. Это, оказывается, называлось «Кунцевская районная ветеринарная станция» – Багрицкого, пять. Всё устраивалось проще, чем она думала: от метро «Университет» сто третий автобус шел прямо до места. Остановка так и называлась «Улица Багрицкого».

- Гулять, Чарлик!..

В сумку она собиралась посадить его на улице, когда он сделает утренние дела. Если бы удалось словить такси, можно было бы обойтись и вовсе без сумки.

Едва отойдя от деревца. Чарлик побежал назад к подъезду и стоял, подняв морду на дверь, словно единственное, чего он хотел, это поскорее очутиться в своем кресле. Она уже колебалась, но именно потому, что слишком долго потакала себе и так просто было уступить своим больным ногам ещё раз, подошла к двери и взяла Чарлика в сумку.

Такси проехало рядом, но она промедлила, и теперь им предстояло два автобуса – сперва нужно было добраться до метро. Чарлик сто лет не ездил в сумке, столько же времени она не носила его, - это оказалось тяжелее, чем думала. Садясь в автобус, она впервые попросила, чтобы ей помогли, потому что в другой руке у неё была палка.

Зато оба раза с автобусами им повезло: подъехали быстро и по случаю утра свободные. На сто третьем за Мосфильмовской спустились в овраг, и, стоя в сумке у окна, Чарлик оглянулся, словно хотел обратить её внимание на места, напоминавшие столько раз хоженый ими маршрут. А, может быть, его ослепило обилие солнца.

Первое, что она увидела, сойдя на остановке, были решетки в нижнем этаже дома, окрашенного ядовито-желтым. У неё сжалось сердце, как будто она везла Чарлика в заключение, но тут заметила вывеску «Переплетные работы». Улица начиналась за углом и открывалась цифрой «43» - предстояло пройти целый квартал!

Они миновали памятник Багрицкому, длинный девятиэтажный дом с продовольственным магазином и ремонтом холодильников. «Капитально-восстановительные работы» - прочла она; был уже дом номер три, и виднелся конец улицы. Появившийся из мастерской мужчина объяснил, что пятый дом – на другой, четной стороне:

- Круглый такой – за забором, там увидишь!..

Она перешла дорогу, возле пункта приема белья свернула во двор и впереди, за зеленым забором, увидела белый купол, напоминающий цирк. Чарлик забеспокоился, тянул из сумки голову, словно желая удостовериться по вывеске, что это всего лишь райветстанция.

Напоминающая ухоженный сельский дворик территория была обсажена старыми яблонями, напитавшими сугробы сочными тенями. В круглом вестибюле сидела девочка с рыжей кошкой, перед мужчиной в форме железнодорожника лежала большая овчарка с забинтованной лапой, и, дожидаясь, когда пройдет эта короткая очередь, Евгения Михайловна ругала себя, потому что поездка оказалась не такой уж непосильной.

- Ну?.. Что с вами?.. - улыбнулась им в просторном отделанном кафелем кабинете что-то дописывающая красивая женщина, похожая на Симочку времен Чапаевского, и Евгения Михайловна позавидовала здешним пациентам, с которыми, судя по всему, имели время и желание заниматься. – Посадите его… - Женщина показала на стоящий посередине высокий, покрытый клеенкой стол.

Очутившись на клеенке, Чарлик сжался, словно оказался голым; рассказывая, Евгения Михайловна не переставала его гладить, а он, казалось, каменел по мере того, как лицо их симпатичного доктора покидала улыбка.

- Боюсь, я не смогу вам помочь…

Едва женщина направилась к столу, Чарлик встрепенулся, начал пятиться и, достигнув края клеенки, встал на задние лапы, передние поднимая все выше и выше, словно перед своим коронным номером на арене.

- Ми-иленький… - взгляд женщины был устремлен туда. – Справа… - кивнула она. – Даже заметно…

Потом, уложив на бок, она ощупывала его, впрочем, недолго, вымыла руки и подошла к Евгении Михайловне, заслонив от неё стол с Чарликом.

«Запущенная опухоль. Боль будет усиливаться. Единственное, чем ему можно помочь… чтобы он уснул… Мы сделаем ему укол, и он уснет…» - слушала Евгения Михайловна, машинально кивая, будто речь шла о ней самой, будто это ей предлагали разом избавиться от всего – от своего артрита, зависимости от детей, военкомовской пенсии в сорок восемь рублей, которую получала за Аркадия и которая была на пять рублей меньше того, что она могла получать по старости, зато были льготы на квартплату и разрешалось подрабатывать…

- … совсем не будет больно?.. – спросила она, страшась соблазна, что всё действительно так легко прекратить, и понимая, что знала об этом исходе в тот самый момент, когда ночью подумала о лечебнице, и что не села в такси потому, что хотела продлить расстояние до этого.

- Совсем, - сказала врач, ведя её к письменному столу и снова становясь так, чтобы нельзя было посмотреть назад. – Это дитилин… Пожалуйста: ваша фамилия…адрес… кличка собаки?.. Распишитесь, пожалуйста… и подождите в коридоре. Я приглашу…

Она вышла в вестибюль, к незамеченному прежде объявлению: «Ненужных вам животных сдавайте в Кунцевскую РВС!» Рядом висел стенд с породами собак, на котором она сразу узнала Чарлика!

«Японский хин (японский спаниель).Священная собака, «хин» по-яонски – сокровище».

Ей показалось, что она услыхала, как вскрикнул Чарлик.

- Войдите, пожалуйста… - выглянула из кабинета врач. В руке у неё была мензурка с валерьянкой.

Идя к столу, Евгения Михайловна вспомнила, что в морге у Аркадия фамилия санитара оказалась Алябьев, с тех пор знаменитый «Соловей» вызывал у неё сладковатый запах формалина.

- … видите, ему совсем не было больно… - её осторожно тронули за плечо: - Выпейте… вам будет легче.

Чтобы не обидеть, Евгения Михайловна выпила, пытаясь думать о том, что, когда Толя с невесткой вернутся с гастролей, они смогут чаще к ней приезжать. Окончательно наладятся Толины отношения с Соней… Получалось, что Чарлик действительно мешал им всем, и теперь ей казалось, что её подспудная мысль об этом решила его судьбу. Она пыталась уверить себя, что по отношению к себе так думать несправедливо, что Чарлик был болен, мучился, и, если бы она не усыпала его, его ожидали ещё худшие мучения!

Но чем больше пыталась она себе это внушить, тем больше её шаг представлялся ей жертвой, принести которую её вынудили, и тем сильнее она желала лишь одного – чтобы ей хватило сил когда-нибудь простить это детям.

***

КОНЕЦ

<< Предыдущая глава

Старые болезни, глава 8

Перед сном Чарлик почти не вертелся, лишь коротко проскулил – словно в память о недавнем нездоровье и в оправдание расхода на врача. Тут только она вспомнила, что с вечера пятницы дает ему по четверти таблетки баралгина… Но кто мог судить, что это именно заслуга баралгина? Если же четверть таблетки способна оказать такое действие, то и слава богу, кто в их возрасте живет без лекарств!

Когда она достала себе на ночь коробочку вольтарена, Чарлик насторожил уши, словно без него сели есть, и она решила дать ему ещё баралгина. Он машинально слизнул с ее ладони кусочек таблетки, давая понять, что дорожит вовсе не лекарством, а компанией – если лечиться, то вместе!

Они хорошо выспались, утром сходили в магазин и купили цыплят. При ближайшем рассмотрении это оказались сплошные мышцы (Федя называл таких спортсменами), но приехала Нюра, у которой табака было фирменным блюдом. Она не ждала Нюру так рано, уверенная почему-то, что за границу самолеты летят тогда, когда их пассажиры успевают как следует выспаться.

Нюра сразу ринулась на кухню, словно хотела скорее стряхнуть шереметьевские впечатления. В её разочаровании оказался виноват Дзиро, которого она перестала узнавать с того момента, как за ним прибыло такси. На аэродроме это был уже «настоящий иностранец!», и Нюра с удивлением обнаружила, что японец, проживавший на Новопесчанной, и японец в Шеременьево-2, где двери даже не нужно открывать, потому что там какой-то элемент и они открываются сами, - совершенно разные вещи. Знакомые черты мелькнули ей лишь однажды – когда, услыхав объявление, Дзиро решил, что опоздал на свой рейс. Он пустился бежать, споткнулся и упал, а главное, не простился, как будто опаздывал не в Японию, а на работу в радиокомитет.

- … Квартиры там, как комната: и кухня, и ванная, и туалет – всё тут. Теснота!.. – рассказывала Нюра, словно вернулась не из Шереметьево, а из Осоко. - Отапливаются плохо… тут и лягушки прыгают прямо в комнате… это когда сезон дождей, всё дожди идут… - Она посмотрела на Чарлика, который мог подтвердить, что в Союзе устроился несравненно лучше и что о своей московской квартире Дзиро ещё пожалеет. – У нас машин сколько, а там вовсе дышать нечем. Вот вам и побежал!.. - Услыхав звонок в дверь, Нюра заторопилась открыть, надеясь получить новых слушателей.

- Гаишник и гаишница жарили яичницу!.. - По Фединому лицу было ясно, что его экспромт вызван более непосредственной причиной, чем проникавший с кухни.запах. - Вы же знаете свою дочь: ей понадобилось болтануть именно тогда, когда человек соображает, есть ли поворот из второго ряда! Знал бы – ни за что за ней не заехал!

- Права забрали? – уточнила Нюра.

- У меня?!

- … послали на лекцию по правилам движения… - Соня расчесывала потемневшие волосы. – Я покрасила голову! Четыре часа времени и пять рублей. По-моему, ужасно… Ладно, как говорит мой муж, это не жизненно важный вопрос.. Федя, детка, открой форточку.

Евгения Михайловна удивлялась сегодняшней Сониной терпимости к Фединой критике, для инцидента с ГАИ Федя тоже был настроен вполне миролюбиво. Он даже не стал задираться с Чарликом, лишь постоял, глядя на него, и тот замахал хвостом, отмечая, что вот ведь может человек обходиться без глупостей.

Открыв в комнате форточку, Федя изложил причину своего хорошего настроения:

- Это же колоссальная работа – снять и поставить генератор! «Ну, Федор Алексеевич, вы – электрик высшей квалификации!» Сторож нашей платной стоянки сказал. Я, поясняю, не электрик, я - радист!.. – Федя смотрел перед собой невидящим взглядом. – Опять у меня красная лампочка зажигается… но я знаю, что надо делать!.. – Он вышел обратно в прихожую, где в стенном шкафу хранился инструмент Аркадия. – За такую дурость конструкторам нужно оторвать не только голову, но и..

- Фе-едя!.. – вмешалась Соня.

- Ужасно, да? – Он не упускал случая вернуть ей её любимое словечко. – Лучше постели мне газету!

Евгения Михайловна вспомнила, как шести месяцев от роду Соня удивляла её определенностью своего вкуса: из нескольких игрушек она всегда выбирала одну и ту же. И какие разные у неё оказались мужья.

- Я заберу её у вас… - Пока не приехал Толя, она хотела попытаться всунуть Соне деньги. Это тоже было непросто – каждый раз Соня ругалась, требуя с неё обещание перестать печатать.

- Давайте, забирайте! – Федя принес ящик с инструментами и, собираясь его открыть, разыгрывал испуг: - Крыс, змей, крокодилов нет?..

- … всего на одну секунду! – Евгения Михайловна знала, что во время работы Федя любил иметь зрителей.

- Это неважно: на одну или на две!.. - Прежде чем сесть за стол, где ему было приготовлено место, он включил принесенный из машины магнитофон и запел вместе с Окуджавой: - «Господа юн-ке-ра, кем мы бы-ли вчера, а сегод-ня мы все офи-це-ры!..» Нужно припаять шайбу к гайке!.. – Каждый свой шаг Федя привык объявлять на всю квартиру. – Пайка должна быть хорошо прогрета… так меня учил начальник цикла полковник Воробьев Александр Тимофеевич… Человек мог сварить пружину от часов, имея в качестве электрода грифель от карандаша!..

Даже повествование получало у Феди оттенок команды; заражаясь его энергией, Чарлик поминутно облаивал входную дверь, бегал из кухни в комнату и обратно, и от производимого обоими шума в квартире воцарялось будто ожидание праздника. Евгения Михайловна даже не очень удивилась, когда вслед за Толей и Наташей раздался ещё звонок, и появились внуки с двумя букетами гвоздик, один из которых предназначался тетке.

- Они дорогие, цветы-то… господи!.. - отправилась Нюра за вазами, а не избалованный вниманием племянников Толя пробирался сквозь толкотню прихожей к своему «дипломату».

- Дя-дя Толя!..

Судя по тому, как зарделась Настя, коробочка в её руках означала французские духи. Это действительно мог сделать только Толя – французские духи девочке пятнадцати лет и без всякого повода! Такую же коробочку получила курившая в ванной тайно от Феди Соня.

- Понюхай, чем от меня пахнет!.. – побежала она к нему хвастаться.

- Табаком! – Федя спешил свернуть ремонт: при своем культе спорта Толино общество он воспринимал так, как если бы за столом с ним оказался маршал.

Впервые за много лет семейный обед прошел в полном составе, с Нюриными воспоминаниями о Чапаевском и о том, как, получив собственную комнату, она долго не могла спать без ширмы, к которой привыкла у них на кухне.

- … хорошего у них ничего не было – они бедно жили… - объясняла она Феде, разгоряченная остатками своей бутылочки. – Работа у них, что ли, была такая – дешевая?.. Похоронили, правда, хозяина хорошо, такое кладбище хорошее! Митинское. В пасху придешь – всё яйцами усыпано, земли не видать. А цветов!.. нет места. Там много военных хоронят.. - словно подсказывала она Феде полезный адрес. – Летчики… испытателей много. Такая красота! Все благодарят.

- Ну-ка от стола! – Федя заметил, что Настя потихоньку сплавляет на пол вкусные кусочки.

- Что уж его воспитывать… - вмешалась Наташа, и Нюра подтвердила:

- Вот – правильно!.. Толя когда первый раз ее привел, я после хозяина спрашиваю: вам Наташа понравилась? Ой, говорит, как понравилась! Такая скромная, добрая!.. Не как эта Татка…

- Доброта, наиболее непонятного мне рисунка: к собачкам, кошечкам… - Толя поспешил не услышать последнюю фразу, а Евгения Михайловна подумала о Татке, которая с Соней иногда заезжала к ней. Замуж она больше не вышла, жила вдвоем с Симочкой, и теперь Евгения Михайловна лучше относилась к ней, потому что видела, как немного оказалось в её жизни удач.

- … я понимаю, что, если «не позднее девяти», то это не раньше десяти… - препиралась Соня с отпрашивающейся у неё Настей. – Но пусть это будет хотя бы не позднее одиннадцати!

- Сказала Настя: как удастся, - заметил Федя. И Ваня вступился за сестру:

- Ей всё утро звонили: «Приезжай – блесни!»

- Это мы можем, - согласилась Соня.

- Послушайте… а лото?!.- вспомнила Евгения Михайловна.

- Нету лото! Дзиро попросил… - Если кому-то здесь Нюра считала нужным отчитываться, то Феде: - Я людям верю и богу верю!..

- Я не владею этим вопросом. – Федя встал из-за стола, чтобы включить Окуджаву, и Евгения Михайловна почувствовала, как устала.

Обычно, приезжая к ней, дети привозили с собой взаимные обиды, на этот багаж она поминутно натыкала, и после внутри долго ныло, как от синяков. Ничего подлобного не было сегодня! Глядя в окно, где обе семьи направлялись к Фединой машине, и никогда бы прежде не поверив, что Толя способен в неё сесть, она уже сомневалась, не слишком ли драматизировала их взаимоотношения, и понимала, что во всяком случае вчерашняя мысль о мотивах покупки Чарлика лишена оснований. Что же касалось Сониных претензий к брату, то ведь вопрос можно было поставить так: не будь Олега, не было бы не только Насти, но и Феди! Подумать об этом Соне наверняка случалось и самой.

Сегодняшняя усталость была следствием неожиданно воцарившегося вокруг неё мира, а точнее – её бесплодных усилий найти ему причину. Чарлик был перевозбужден тоже: на ночь снова затеял возню, выплюнул баралгин, и сквозь дрему ей мерещились мелькание лохматой карусели в кресле, корябанье подстилки.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 7

- «Относительная влажность воздуха сорок три процента»!.. – объявил Фон Кац с порога, словно этим обстоятельством, повлиявшим на её колени, Евгения Михайловна обязана лично ему. Проживая на Новом Арбате, по дороге он обычно покупал ей хлеб в своей булочной, где водились и калачи; Нюра, правда, не прощала ему, что он не пользовался целлофановым пакетом и вез хлеб в сетке: «Называется культурный, а хлеб о пальто трет!»

Вместе с хлебом Фон Кац привозил внука. Приученный для каждого шага испрашивать разрешение, Яша, вопреки своему воспитанию, за каких-нибудь полтора часа переворачивал вверх ногами весь дом.

- Можно, я с ним поиграю? – Ещё не извлеченный из тысячи одежек, он норовил ринуться к Чарлику.

- Только не тискай. – Не успев позавтракать, Евгения Михайловна чистила себе апельсин и половинку отломила Яше.

Мальчик с удивлением смотрел ей в рот:

- А разве взрослые едят апельсины?

Воспользовавшись его замешательством, Чарлик успел залезть под кровать, и гость бросился в кухню за половой щеткой.

- Возле лотка специально кладется вилка… - Покончив с внуком, Фон Кац достал калачи. - Но если не удается пощупать кого-то, то уж, извините, хлеб!.. Берешь вилку, а все равно тычешь пальцем…

- Можно, я включу телевизор? - Надеясь вымести Чарлика, Яша уже орудует щеткой.

- Если тихо, то можно. - Она была в курсе его привычки любое занятие сопровождать телевизором.

- … что поделаешь: всякому овощу свое время… - Фон Кац подходит к столу, показывая, что готов диктовать. – В прошлый раз у вас картавила буква «р»… получалось бледновато…

- Наверно, нужен мастер. – Не торопясь сесть за машинку, она сохраняла за ним право отказаться от работы.

У него была профессиональная болезнь – язва языка, зубной протез тоже был не из лучших, норовил выпасть, поэтому, диктуя, он то и дело замирал, хватаясь за рот. Одновременно другая рука нащупывала брюки, у которых периодически сползала «молния». Печатая ему, Евгения Михайловна чувствовала, что работа дается ей всё труднее, через каких-нибудь двадцать минут сердце начинало неметь, как отсиженный зад. А может быть, раньше она просто не задумывалась над тем, что ей диктовали: «… не могу не признать в поведении своей доверительницы известной доли легкомыслия, выразившегося в том, что она могла подумать, будто ею может увлечься молодой красивый мужчина…»

Он слыл специалистом по бракоразводным делам и в свое время успокоил её, что никаких проблем с разводом у Сони не будет: при отсутствии одного из супругов свыше трех лет для расторжения брака достаточно лишь заявления другого – находящегося на свободе.

Возможно, Соня тогда снова захотела бы уехать, но в её глазах эта идея была скомпрометирована все тем же Олегом. И теперь детей было двое. Она стала просить о размене Советской, говоря, что ей будет легче одной. Учитывая это, менялись в пожарном порядке, но все-таки получили две однокомнатные квартиры - зачлись сделанный Аркадием ремонт и высокие потолки.

Разъезд превратил Евгению Михайловну в преходящую домработницу, и однажды она застала у дочери Севу. Ещё больше удивило ее то, что Соня не скрыла от него свое фиаско, словно ставя ему в вину Олега тоже. Он готов был взять на себя и это – лишь бы она позволяла приходить. По-прежнему он улыбался, но как-то механически: утеряна была его легкость, основанная на сознании, что все необходимое для достойной такого человека жизни ему принесут на блюдце и ещё скажут спасибо. Если раньше ему никогда бы не пришло в голову скрывать источники своего заработка, то теперь он напускал на них туману, от которого сильно веяло неудачником. Против этого впечатления бессильна была даже его новая манера все хвалить, сменившая прежнее огульное отрицание, да и хвалил он как-то уж слишком подряд, словно перешел в другую веру специально, чтобы насмеяться над ней. Он все ещё выводил из невроза, составлял своим почитательницам списки литературы, и женщины продолжали ходить к нему как в храм. Очевидно, при этом они не догадывались захватить с собой продукты, поскольку часто Сева производил впечатление человека несытого. Относительно кофе он сам признавался Соне: «Настоящий кофе я пил только с тобой!» Была у него к ней и претензия: «Ты приучила меня, что я могу ничего не делать». «Рассвет печальной жизни бурной окончил мусорною урной…- продекламировал он однажды, лежа на избежавшем конфискации их старом диване, и, помолчав, отыскал себе сравнение: - Шляпка, в которой Долли Фикельмон гуляла мимо дома, в котором бывал Пушкин…» Выражение это принесла Соня – так у них в музее характеризовали никчемность экспоната.

Севе, однако, она умела найти применение. Когда у Евгении Михайловны случалась срочная работа, он призывался посидеть с Настей, а главное, на нем тоже можно было выместить раздражение. Казалось, это даже доставляло ему удовольствие как доказательство того, что он здесь не чужой. При необходимости его выставляли и в качестве мужа действующего. «Хочешь пообедать с коньяком? – позвонила ему Соня однажды, когда ей нужно было принять свою немецкую коллегу. – Только с одним условием: пообедаешь и скажешь, что должен уехать в Киев». Долго она не выносила Севино общество, к тому же хотела застраховать себя на случай, если гостья явится ещё раз и его не застанет. Как философу фрау Инзель пожаловалась Севе, что нашла у дочери-школьницы нескромные открытки. «Почему молчит?.. – повернулась она к Соне, не находя в слушателе впечатления. – Он считает, это нормално?» - «Нормально, - подтвердил Сева. – Ненормально, когда их разглядывают в нашем возрасте. А детям это и должно быть интересно». Решив, что он так шутит, гостья заставила себя расхохотаться и подарила ему два фломастера. «Пожалуй, я не поеду в Киев…» - Сева видел, что в бутылке оставалось ещё больше половины. Впрочем, несколько раз он уже пробовал выглядеть нетрезвым, чтобы остаться ночевать.

Приезжая к дочери, Евгения Михайловна радовалась, если заставала бывшего зятя: ругая его, Соня по крайней мере открывала рот. С нею же она могла промолчать весь вечер и, нагнетая эту мрачность, не брала трубку, когда звонил телефон. Однажды Евгения Михайловна насчитала сто два звонка. После этого ей не хотелось жить самой. «Не живи…» - соглашалась Соня. «Так ты скажи - как?..» - «Ну, знаешь!.. – рассердилась Соня. – Вас ещё научи!» В квартире наверху была свадьба, доносилась чечетка, словно громыхал на стыках бесконечный состав, и казалось, все хорошее в жизни проносится стороной, как этот чужой поезд, но тут в прихожую выбежала маленькая Настя: «А мне утром устраивать плачь?..» - поинтересовалась она, и её заигрывание с детсадовской темой было как неожиданный подарок. Он позволял надеяться, что завтрашние сборы в сад обойдутся без слез и тогда вечером Соня, возможно, будет настроена лучше.

В группе у Насти была масса поклонников. Особенно выделялся Ярослав, но в последние дни она, кажется, склонялась к Алеше. «Неужели Ярослав хуже? - удивлялась Евгения Михайловна. – Я тебе даже удивляюсь!» - «Нет, бабушка, Ярослав лучше! Но…Алеша мне больше нравится». Уложенная в постель, Настя осознала свое коварство и даже плакала: «Я плохая… Я очень-очень плохая! Верьте мне, что я плохая!»

На ночь Сева рекомендовал сказки Ушинского. Однако возмездие, которое ожидало здесь отрицательных персонажей, всегда перевешивало у Насти их вину, словно она помнила про своего отца. Возможен ли, казалось бы, более благополучный финал, чем когда ястреб, задумавший похитить цыпленка, попадает в лапы коту! Но Настя начинала всхлипывать: «Да-а-а!.. Зато ястреб остался без головы!..» В конце концов Евгении Михайловне пришлось сочинять собственный цикл – про Непослушную Девочку, благо Настя не оставляла его без сюжетов. Например, Непослушная Девочка тайком съедала с торта кремовые розы, приходили гости, и, когда ничего не подозревающая мама снимала с коробки крышку… Нередко сюжет внучка предлагала сама: как героиня отказалась вымыть руки, заразилась и попала в больницу. Авторский опыт убеждал Евгению Михайловну, что литература бессильна повлиять на жизнь, поскольку на следующий день с внучкой снова приходилось воевать, чтобы она вымыла руки. «Я научилась бороться с твоим криком… - предупреждала Настя: – Я буду уходить из дому!»

Часто Евгения Михайловна вспоминала слова песни, обещающие нам повторить жизнь - вместе с детьми и внуками. Особенно реальным это казалось ей в отношении внуков, - наверное потому, что теперь у неё было время проделать этот путь внимательнее, чем с сыном и дочерью, и она раньше разглядела характер. Основу его составляло никогда не дававшееся ей самой умение радоваться: для радости Насте достаточно было пустяка. «Товарищи жильцы! – настораживалась она возвращаясь из школы. – На входной двери вашего подъезда установлен автоматический замок. Ваш код 147…» Ур-ра! – летел вверх портфель: - у нас автоматический замок! Ур-ра! «Для отпирания замка необходимо нажать кнопку на панели…» Процедура нажатия кнопки превращалась в священнодействие, словно за этой обшарпанной дверью ей были уготованы бог знает какие сюрпризы. А что творилось с ней, когда Федя купил автомобиль! «Вся семья может ехать в одной машине! – нашла она главное достоинство этого приобретения: - Мама, бабушка, Ваня и я!.. А когда я вырасту?..» - насторожилась она, прикидывая размеры салона. «Ну-у!.. – обняла её Евгения Михайловна. – К тому времени…» - «Ба- абушка!..» - Для Настиных слез достаточно было намека, и Евгении Михайловне пришлось выкручиваться: «… к тому времени мы будем ездить на разных машинах…

С Федей Соня познакомилась у себя в музее, куда тот привел группу военных. Проведя экскурсию, она смеялась с подругами, что ни одна из них не удостоилась такой похвалы: «Благодарим за предоставленное удовлетворение! Офицеры Краснознаменного Дальневосточного округа». Автора этого отзыва она узнала через несколько месяцев в штатском мужчине, поджидавшем её возле музея после окончания рабочего дня: благодаря своему росту и многократно ломавшемуся носу Федя имел запоминающуюся внешность. Он сообщил, что вышел в отставку и оформил развод, что имеет двух взрослых сыновей и, кроме Москвы, право на внеочередную квартиру в любом городе, даже в Крыму. Разговор происходил на Гоголевском бульваре, где Соня обычно спускалась в метро «Кропоткинская», и был прерван выговором, сделанным Федей компании, плюхнувшейся к ним на скамейку. Он объявил, что своим табаком они мешают женщине и что положено спрашивать разрешение. В штатском он выглядел на таким бравым, заметную лысину прочерчивал полученный на войне шрам, и ему посоветовали помолчать, если не хочет получить второй. «Что-о?!» - прогремел Федя, и не успела Соня понять, что произошло, как ближний сосед перелетел через спинку скамьи, его товарищ схватился за живот, а двое остальных кинулись бежать.

Через неделю Федя переехал к ней. Кроме смены белья в его чемоданчике лежали электробритва, боксерские ботинки и кожаный мешок для груши, который в тот же вечер с помощью Насти был набит песком и прикреплен к косяку двери. «У него ничего нет, но он добрый!» - объясняла Евгения Михайловна Толе. «Что за характеристика – добрый!.. - После случая с Олегом Толя был осторожен. - Потому и добрый, что ничего нет».

Вместе с внуками в загс поехала и она. Когда служащая распахнула дверь в церемониальный зал, она вспомнила, что вот так же распахнулись недавно двери морга, откуда предстояло забрать Аркадия, и как Соня плакала, что причинила отцу столько стыда.

Таким образом, в Сониной квартире оказалось четыре человека и появилось основание говорить о расширении, тем более что Федя был полковник и ветеран, торжественно объяснив Евгении Михайловне единственный носимый им значок: «Сто третья гвардейская!.. Краснознаменная!.. ордена Кутузова второй степени!.. Свирско-Венская воздушно-десантная дивизия!» Под стропами парашюта на значке был прикреплен желтый ромбик с цифрой «150», означавший, как выяснилось, количество совершенных прыжков.

Однако в военкомате, куда Федя направился для переговоров, не все прошло гладко. «Ещё один ветеран на мою голову… - смерил военком взглядом Федю, появившегося у него в конце дня. – И каждому – дай… Я сам – ветеран!..» - «Я тебе объясню разницу между нами… - вспыльчивостью Федя напоминал Аркадия: - Ты ветеран с хорошей квартирой, а я – с плохой».

В конце концов они въехали в трехкомнатную квартиру. Но главное – Федю сразу приняли дети, называя его просто по имени. Единственное его требование к ним сводилось к поддержанию порядка. «Я уже не мальчик, - объяснял он, - и я хочу, чтобы в помещении всё висело и стояло!» Претворяя это правило в жизнь, каучуковое кольцо кистевого эспандера он вешал на голову стоявшей на письменном столе статуэтки Пушкина. Он даже терпел Ванин магнитофон, противопоставляя ему проигрыватель с песней «День победы». Слушая её по субботам и воскресениям большую часть дня, он вынудил Ваню первым подумать о перемирии. Компромисс был достигнут посредством Окуджавы, на котором вкусы мужчин сошлись. «Ва-ше вели-чес-тво, Жен-щина!» - дирижировал себе Федя. – Слова-то какие!.. «Ну заходи-те, пожа-луйста, что ж на поро-ге сто-ять!..» Евгения Михайловна была свидетельницей, как переживали внуки его осложнившийся ларингит. Воспаленные гланды превратились в сплошные фиброзные узлы, и на случай своей смерти Федя завещал воспользоваться Ваниным проектом памятника общего захоронения, представленным на конкурс управления коммунального хозяйства. Проект этот сочли недостаточно простым, и, критикуя жюри, Федя привел рассказ Ваниного профессора-архитектора: посетив усадьбу Хемингуэя на Кубе, тот принял за памятник писателю монумент, воздвигнутый на могиле его кошки.

Для военных, оказывается, тоже существовали ограничения, и с учетом пенсии Феде разрешалось зарабатывать не более трехсот пятидесяти рублей. С Сониной зарплатой на это можно было бы прожить, но Соня хотела, чтобы он продолжал помогать сыновья. То есть она понимала, что этого хочет он, но все равно это выглядело как ее инициатива, которую Федя умел ценить, особенно помня о первой жене, заставившей его буквально выкупить развод и выпустившей из дому налегке, словно из училища. Учитывая, что с ними жила семья Вани и что Соня старалась, чтобы все знали, что её муж полковник, причем старалась не для себя, а для Феди, считая, что всю жизнь из него только тянули, и желая обеспечить его человеческие качества достойными их внешними атрибутами, денег им, конечно, хватать не могло. Дорого обходилась машина, выдаваемая Соней за свою собственную давнюю мечту и являвшаяся на самом деле игрушкой Феди. Толя не верил, что машину они купили самостоятельно. Конечно, Евгения Михайловна помогла, были там и его деньги, но ведь больше половины Соне удалось скопить – при её неспособности к бережливости это был поистине подвиг.

Между Толей и сестрой стояла и его регулярная помощь ей. Не претендуя на особую благодарность, Толя любил, чтобы с ним советовались в материальных вопросах, как бы подтверждая тем его опеку. Он не понимал, что хочет слишком многого: чтобы Соня жила так, как скажет он. Соня же не только не считалась с ним, но, безошибочно угадывая его мнение, избирала наиболее болезненный для него шаг, будто провоцируя упреки, в ответ на которые смогла бы объяснить, сколь наивны его попытки расплатиться за своего ходыжинского друга. Именно такой демонстрацией являлись «жигули». Евгения Михайловна видела, чего стоило Толе молчать. «Если нет денег, не строят социализм!» - была его любимая поговорка, Соня же принципиально поступала вопреки этому правилу, строила неизвестно на что и в том же духе воспитывала детей. С её легкой руки дядя слыл у них занудой, и она начинала скептически улыбаться прежде, чем он успевал открыть рот, чтобы дать очередной совет. Им не приходило в голову приехать на вокзал, когда он уезжал на гастроли, или хотя бы позвонить попрощаться. Соня уверяла, что звонить должен тот, кто уезжает, но накануне отъезда у Толи всегда полно было дел, наконец, Ване и Насте он был дядей, и каким дядей!

Евгения Михайловна заранее переживала завтрашний день: Толя приедет прощаться, обнаружив Соню без детей, будет мрачный и в конце концов поинтересуется, чем заняты племянники? Их невнимание было единственным упреком, который он отваживался адресовать сестре – и то косвенно.

Кончив диктовать, Фон Кац встал с дивана, и, выпрямляясь, старые пружины выстрелили, как духовое ружье.

- С вашего разрешения, я заплачу в понедельник. В понедельник у меня День независимости.

Можно было подумать, что он не в состоянии заплатить десятку, не дожидаясь пенсии. Вовсю работал телевизор, и, слушая про детский сад, пославший протест Рейгану по поводу ракет в Европе, Яша отказывался идти одеваться:

- Почему они писа-а-али Рейгану, а я – нет!

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 6

Впервые за последний месяц она выспалась – Чарлик ни разу её не разбудил. Впрочем, колени её не болели тоже, так что все могло объясняться изменившейся к лучшему погодой. За окном наливалось ядреное оранжевое солнце, и на стволе ближней березы, казалось, сидела большая оранжевая птица, взъерошив от мороза оперенье потрескавшейся коры. Когда-то Нюра принесла им банку сурика; чтобы он не пропал, Аркадий выкрасил не только балкон, но и карнизы окон, черенок половой щетки, цветочные горшки, и начинавшийся день будто тоже задался целью израсходовать весь запас этой краски.
Когда она спустилась во двор, уже гуляли дети и незнакомая дама с болонкой. Учуяв Чарлика, с автомобильной стоянки рыжим смерчем летел белозубый Рекс, заставив даму подхватить болонку на руки и рассеяв по пути стайку мальчишек. «Рашен болван!» - запустили ему вслед снежком, а незнакомка пыталась унять брызгавшего истерикой питомца: «Бог мой, Чук! Ты даже побледнел!..» Она оглядывалась, ища, кому выговорить за этого огромного пса, позади которого планировал вырванный из рук хозяйки поводок.

Вывалив язык над завершаюшим туалет товарищем, вперив ошалелый взгляд в сторону пустыря, Рекс напоминал стоящий под парами паровоз, едва дождавшийся последнего пассажира. Опустив лапу, Чарлик затрусил за ним – он не мог отказаться от удовольствия видеть, как сторонятся их встречные собаки. Наверно, в такие минуты он забывал про свой возраст и в производимом на всех грозном впечатлении кое-что приписывал себе лично, тем более что знал спутника ещё голубоглазым щенком, в поисках молока норовившим подлезть к нему под брюхо. «Рексик-батюшка!..» - в неизменном своем китайском плаще, поверх которого надевался мужской пиджак, впереди стояла хозяйка Рекса, прицеливаясь схватить мчавшийся следом за ним поводок, отчего казалось, что она кланяется.

Тропинка в снегу была тоже залита суриком. Этот маршрут, многократно проделанный в любую погоду, вначале являлся для Евгении Михайловны тяжкой повинностью. Из-за своей полноты она вообще не любила гулять, и по выходе из подъезда её желания сводились к одному: чтобы Чарлик поскорей совершил главное… Он же норовил отложить главное напоследок, а то и вовсе отправиться домой ни с чем, сохранив за собой право, не дожидаясь вечера, вывести её на внеплановую прогулку. Не даром, звоня ей утром с работы, Соня прежде всего спрашивала: «Он сделал?» Тропинка вела через пустырь, за овраг, преодолев который, они попадали в заброшенный колхозный сад. Первый раз он открылся им туманным мартовским утром: в легком инее коричневые кусты вишни казались вымазанными известкой, сквозь сопревшую прошлогоднюю траву пробивались свежие трехлистники земляники, отовсюду «карр-карр-карр!» - и все это в каких-нибудь двадцати минутах от метро!

Постепенно она привыкла к их походам, потому что больше стала замечать. Прежде её зрением руководила лишь боязнь, чтобы Чарлик не отравился, не поранил себя, и пространство вокруг представлялось сплошной свалкой: кости, битое стекло, спицы детской коляски, ржавое полотно пилы. Но однажды скрученный фантик лимонной карамели она приняла за большую гусеницу, потом увидела одинокий нарцисс, над которым порхала капустница, и казалось, что это летают его лепестки. К концу мая дорога за оврагом окрашивалась опавшей сиренью; брошенной на ребро монеткой проскакивал по ней воробей, словно на платформе разъезжала трясогузка. Встречался им дед, собиравший пустые бутылки; из Матвеевской доносились гудки электрички, над невидимым шоссе плыли седоки без мотоциклов, разноцветные крыши машин. Сад был заросший, в некошеной траве, забитой ватой одуванчиков; на поваленном заборе цвета застиранной гимнастерки догнивала колода бревен, издали похожая на лежащую корову. Поспевала дикая конопля, зернами сыпались с неё вспуганные Чарликом птицы; выбравшись из зарослей, он растягивался где-нибудь в тени с найденной костью, зная, что посреди такой благодати у хозяйки не хватит духу её отнять. Настигнутая сиянием не высохшей в лопухе капли, Евгения Михайловна замирала, как в детстве, когда боишься даже представить себе громаду ожидающего тебя счастья. Так позже боишься думать о смерти. Вспоминались свадьба (Аркадий надкусывает помидор, брызнувший ей на белое платье), единственный их совместный курорт – довоенная Одесса: посреди дворика на стуле стоит таз с облупившейся эмалью, и почтенная мать семейства кричит кому-то на галерею, где на солнце прожаривается белье: «Сема, переверните мои подушки! Я вам тоже что-то сделаю!» Несмотря на прогулки, с Одессы началась её полнота. «Вот теперь ты приближаешься к моему идеалу!» - восхищался Аркадий, а она стеснялась появляться на улице и, встречая женщину своей комплекции, с потаенной надеждой спрашивала : «Она толще меня?..» Страдала она тем сильнее, что Аркадий рядом с ней выглядел все более миниатюрным. В Хлебникове, когда он умер, и, сняв с него белье, сестра отправилась за каталкой, Евгения Михайловна, казалось, впервые увидела, какое у него красивое тело: широкая выпуклая грудь, узкий таз и натруженные предплечья с мощными венами, которые так хвалили при вливаниях. Да и когда ей было видеть! Выходя замуж, она не слишком в этом разбиралась, а после появились вещи поважнее. Услыхав вернувшуюся с каталкой сестру, она наверное покраснела, как будто ее застали разглядывающей чужого мужчину.

Она часто вспоминала его последнюю минуту: он рванулся, чтобы сесть, и она не узнала обесцвеченных ужасом его глаз: «Я умираю!» До сих пор ей не удалось смириться с мыслью, что на свете нашлось нечто такое, что могло его так испугать. Он сам говорил ей, что долго не протянет, и, казалось, был готов к этому. Когда по телефону военкомат предложил ему путевку в Марфино, он опустил трубку так, словно знал, что оттуда не вернется, и она видела, что он колеблется. Толя тоже считал, что ехать отцу не следует, что ему не может быть там хорошо - хотя бы потому, что некем будет командовать. Узнав его мнение, Аркадий решился окончательно, он считал своим долгом показать, что, помимо хочу-нехочу, существует дисциплина, и если военкомат предлагает бывшему майору бесплатный санаторий, на который, несомненно, тоже существует очередь, нужно не рассуждать, а ехать.

В Марфино они отвезли его вместе с Толей. В огромной застекленной палате, похожей на веранду, стояло больше двадцати кроватей. К такой уплотненности Аркадий готов не был и на пороге замешкался, словно предстояло войти в холодную воду. Наблюдая, как он раскладывал в тумбочке туалетные принадлежности, Толя констатировал, что от жизни отец отвык, впрочем, вряд ли когда-нибудь понимал её, и польза от этого Марфино может состоять лишь в том, что здесь ему откроют глаза – процедура, к сожалению, не из приятных. Евгения Михайловна уже переживала сама, зная, как непросто складывались отношения Аркадия с людьми – потому, в основном, что он считал себя человеком из гущи действительности, обязанным объяснять её другим. Садясь, например, в такси, он начинал рассказывать водителю, что в молодости был простым электриком, как бы желая ободрить, что руководящее место не заказано никому, и в пути следования старался укрепить этот оптимизм, обращая его внимание на положительные перемены – вроде повсеместно внедрявшихся крытых остановок для наземного транспорта. Но коньком Аркадия было растущее благосостояние народа: обладая изданными в седьмом году «Картинками русского экономиста», он противопоставлял им свежие данные о потреблении мяса, молока, хлеба.

Можно было подумать, что на новом месте он уже успел коснуться этой темы. Во всяком случае, выйдя из палаты, он напоминал их не умевшего постоять за себя внука, посаженного в автобус пионерского лагеря, на целую вечность увозивший его от Сони. «Может, назад?..» - кивнул Толя на дожидавшееся их такси, и Аркадий пошел с ними, словно хотел отведать хотя бы кусочек дороги домой. «Поезжайте, поезжайте!..» Елена Михайловна отметила его восковой взгляд, в котором не оставляло следа происходящее.

Через неделю с приступом сердечной недостаточности его перевели в госпиталь, расположенный неподалеку, в Хлебникове. Очутившись в отдельной палате, Аркадий взбодрился, тем более что Евгении Михайловне разрешили возле него ночевать. Предлагали операцию, но без каких-либо гарантий. Когда лечащий врач намекнул на свои сомнения, Аркадий показал на нее: «Как скажет она…» - и коснулся её руки, как бы сдавая её свои командирские полномочия. Следующей ночью его не стало.

После ей начало казаться, что это случилось значительно раньше. Последним его назначением было – ответственный редактор строительного бюллетеня. При заметно ухудшившемся здоровье ему просто давали доработать до пенсии, но отбывать номер он не умел. За два года тираж бюллетеня вырос втрое, издание приобрело авторитет, и министерство решило заслушать редакцию на коллегии. Евгения Михайловна не помнила, чтобы Аркадий когда-либо так волновался, однако вернулся он тихо, сказав, что работа признана удовлетворительной. «А ты как хотел?.. – Его состояние первым угадал Толя. – Что тебе дадут орден? Существует две формулировки: работа признается удовлетворительной или НЕудовлетворительной…» Кто знал формулировки лучше Аркадия! Но знал он и то, что было им сделано, и, очевидно, надеялся, что при обсуждении это вызовет всеобщее удивление. Убедившись, что удивить невозможно, он не стал дожидаться шестидесяти и вышел на пенсию как инвалид войны.

Шаг этот не соответствовал его представлению о дисциплине, не оставлявшем места обидам, и был сделан с оглядкой на Толю, подтрунивавшего над его готовностью проглотить чувство собственного достоинства. Толя не прощал ему, что позволяет молодому управляющему главком говорить себе «ты», что, бывая с ним в командировках, платит за него в ресторане, покупает ему талоны для разговоров с женой. «Все равно что налаживать хорошие отношения с палачом! – объяснял Толя. - Если провинишься, голову тебе он так и так отрубит, даже если будет очень тебя любить, для того он и палач. Хуже он это сделает или лучше? Во-первых, не вижу особой разницы, но думаю, сделает он это достаточно квалифицировано, поскольку занимается этим профессионально». Категоричностью Толя все больше походил на отца, ему бесполезно было объяснять, что осадить начальника Аркадий не нерешается, а стесняется, как не мог бы сказать соседу за обедом, что тот громко ест. Что же касалось денег, то Евгения Михайловна давно заметила, что в любой компании есть человек, который достает бумажник первым, и вовсе не потому, что самый обеспеченный или хочет кому-то угодить. Таким человеком был Аркадий, и таким был Толя, хотя вряд ли сознавал, что это черта у него наследственная.
Дома Аркадий сразу сдал. О том, что ещё недавно он ходил на работу, напоминали лишь поступавшие от него директивы. Например, чтобы продукты покупались на один день: это здоровее (будут свежими) и дешевле (ликвидируются излишки). К счастью, наступала эпоха обменов. Толя собирался жениться вторично, и, решив разменять Чапаевский, Аркадий уселся за телефон. Звонили ему, звонил он, и эта видимость деятельности заслонила от него собственно жилищные интересы. Впрочем, главным его условием были высокие потолки. В результате, за вычетом комнаты Толе, им досталась двухкомнатная квартира в доме гостиничного типа на Советской площади, крайняя запущенность которой в глазах Аркадия являлась скорее достоинством. Умея делать все, он будто специально искал случай это доказать. При его самокритичности, вызывавшей постоянные переделки, сроки окончания работ предсказать было нельзя, но тут Соня написала о своей беременности, что рожать приедет домой и на Мангышлак они больше не вернутся. Аркадий засучил рукава, и Евгения Михайловна убедилась, какое это, в сущности, замечательное дело – аврал.

После для Аркадия все затмила маленькая Настя, которая и нуждалась в няньке. Соскучившись по Москве, родители пустились в светскую жизнь, а Евгения Михайловна часто была занята с адвокатами. Размах Олега удивлял даже Толю: рестораны, неизменный преферанс по пятницам – с гостями, выпивкой; у Сони появились дорогие вещи. Хотелось думать, что пять лет на Мангышлаке чего-то стоили, да и в Москве Олег устроился неплохо – заведовал бюро по ремонту квартир. Но однажды перед преферансом раздался звонок в дверь (молодые готовили десерт, Евгения Михайловна срочно печатала Фон Кацу), и открыть вместе с начавшей ходить внучкой отправился Аркадий. Отсутствие в коридоре восторгов Настиной ходьбой удивило Евгению Михайловну, кончив страницу, она вышла из комнаты и увидела в коридоре несколько незнакомых мужчин и стоявшего с какой-то бумагой в руке Олега, костюм на котором снова показался ей велик, как после Ходыжинска. Через минуту она держала третий в своей жизни ордер на обыск, но больше всего ей сказал устремленный на мужа взгляд Сони, словно прозревавший по мере того, как Олег старался его не замечать.

В понедельник Толя привез от следователя подробности. Оказалось, что дело возбуждено в Казахстане и, если оно дойдет до суда, эта судимость будет у Олега пятая. Каждый раз происходило одно и то же: материально ответственная должность и сопровождавшие её хищения. Оставалось загадкой, каким образом он получал эти должности? Но разве при первой встрече сама Евгения Михайловна не приняла его за директора!.. Примерно одинаковыми были не только сроки наказания, но и сроки между ними, и умещавшиеся в эти промежутки события: новая семья, создававшийся заново широкий круг друзей и знакомых, очередной ребенок. Возглавляемые Олегом объекты всегда имели высокие показатели, в том числе и в колониях, у администрации которых как организатор работ он пользовался авторитетом, сокращавшим ему наказание до минимума. Его деловые качества, особенно выигрывавшие в сравнении с прежним зятем, собственно и обратили на себя в Ходыжинске внимание Толи.

По-видимому, тут был какой-то изъян психики, задним числом Евгении Михайловне казалось, что отмеченная ею в Олеге при знакомстве настороженность определенно несла в себе нечто болезненное. Мнение назначенной судом экспертизы тоже не было единодушным, здоровым его признали большинством всего в один голос.

Толя не воспользовался этой возможности оправдаться. Видя его угрызения, Евгения Михайловна поняла, что, давая Олегу их адрес, он думал лишь о мести, а не о Соне, и особенно страдала оттого, что теперь это поняла и Соня.
Сознание вины невольно отдаляло Толю от сестры. Он стал избегать Соню, усматривая в ней будто приготовленное специально для него выражение жертвы, и редкость общения, в свою очередь, лишь усугубляли его помощь Соне, дорогие подарки племянникам.

К этой множество раз передуманной ситуации сегодня примешивался какой-то новый оттенок. Затрудняясь его определить, она поискала глазами Чарлика. Подняв правую переднюю лапу, он дожидался у оврага, словно продолжать прогулку препятствовал не мороз, а обледенелый спуск, с которым хозяйке ни за что не справиться, и, повернув обратно, она вдруг поняла это новое: то была догадка, что Чарлик был куплен вовсе не для неё, а чтобы помочь Толе не видеться с сестрой!.. Связь тут состояла в том, что у Наташи оказалась аллергия на собачью шерсть, и с появлением Чарлика её визиты к Евгении Михайловне резко сократились. Толя же мог пересечься с Соней только здесь, но для этого должен был оставлять жену одну. Не желая, чтобы живущая без детей Наташа лишний раз ощущала свое сиротство, сама же Евгения Михайловна нередко и отговаривала сына от приезда.

Она пыталась уверить себя, что при покупке собаки об аллергии невестки известно не было и даже вспомнила Толин рассказ, как из-за волнения или быстрой езды Чарлика в такси вырвало прямо на Наташину новую шубу, он испугался наказания, но Наташа стала его утешать.

Она обрадовалась этому воспоминанию так, будто доброта невестки исключала, что Толя знал об аллергии до покупки, но потом ей стало казаться, что всё-таки про аллергию она слышала, - что-то такое было связано со спортивным лагерем, куда Толины девочки привадили беспризорного пса… Возможно, впрочем, что аллергия обнаружилась тогда не у Наташи, а у кого-то из спортсменок.

Может быть, потому, что ночь прошла спокойно и во время их долгой прогулки Чарлик ничем не подтвердил страхи последнего месяца, она позволила себе подумать о том, что, когда его не станет, Толя сможет приезжать чаще. Сонины несчастья с лихвой успел искупить Федя, в сущности давно уже должно было состояться прощение, и, если Соня будет чаще видеться с братом, оно само собой и состоится.

Наряду с улучшившимся состоянием Чарлика и этим бодрым морозным днем, будто обещавшим ей: «Поживет, поживет!», в повышении её тонуса не последнюю роль играл предстоящий визит Фон Каца. У неё было готово для него двенадцать страниц через один интервал, и он ещё собирался диктовать. Даже в худшем случае это почти десять рублей, которые можно будет впихнуть Соне на бензин.

Чарлик бежал быстрее, напоминая, что не стоит держать человека на лестнице, - в конце концов машинистку нетрудно найти и на Новом Арбате.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 5

Поджидая её, Чарлик сидел посреди комнаты. Такое выражение было у него в первый день, когда он провалил разрекламированный Толей его коронный номер. Номер состоял в том, чтобы из нескольких брошенных на пол купюр найти новую, притом «без предварительного занюхивания». Термин этот означал, что артист играет с листа и заранее деньги ему можно не предъявлять. Вместе со своей покупкой Толя от дрессировщика специально заехал в сберкассу, где раздобыл новенькую трешку. В числе четырех прочих купюр она и была предложена для опознания в присутствии Наташи и Сони с детьми. Вне себя от этого подарка, которого не ждала и не хотела, недавно похоронившая Аркадия Евгения Михайловна отказывалась смотреть. Согласилась она лишь после Сониной угрозы взять собаку себе – при её делах Соне не хватало только собаки!.. К приготовленному ему экзамену Чарлик приблизился так, словно знал меньше половины билетов, и, поддев лапой, взял в зубы десятку. Внуки требовали повторной попытки – маленькая Настя плакала, говоря, что в незнакомой квартире он волнуется, но Толя уже подбирал деньги с пола. Наученный смотреть правде в лицо, он очевидно вспомнил свой куйбышевский промах, а Чарлик зашторился черной челкой, как будто тоже понимал, что двести рублей за него это много, и ждал решения своей участи. «Теперь мне ясно, почему его продали…» - не удержалась Евгения Михайловна отомстить Толе. Она старалась не вспоминать выпученных глаз собаки, зная уже, что никому её не отдаст, и утешая себя словами пёсика Фафика, заметившего в журнале «Наука и жизнь», что нет собак некрасивых, а есть нелюбимые.

Это было через месяц после смерти Аркадия, чем дальше, тем чаще ей казалось, что Чарлик существовал и при нем, и теперь Чарлик олицетворял для неё часть той жизни, как бы являясь листком её ещё не кончившегося календаря, создававшим иллюзию, что та жизнь продолжается, что совсем близко тут Аркадий, и сама она ещё не старуха.

- Иди сюда… - Подойдя к кровати, она похлопала по покрывалу, и Чарлик насторожился, поскольку лежать там ему запрещалось. – Иди… я разрешаю…

У неё было такое чувство, что она его предала. Потому что, не ожидая от осмотра ничего хорошего, ухватилась за подсунутую ей Локтимиром возможность не смотреть… Нежеланию смотреть была, правда, и другая причина: то жалкое подобие Чарлика, которое выползло на зов Локтимира из-под кровати, словно внушая ей, что за плечами каждого из нас есть нечто такое, о чем лучше не знать даже самому близкому другу. Его прошлое заявило о себе столь недостойным живого существа образом, что Евгения Михайловна испугалась, что не сможет относиться к нему по-прежнему. В ту минуту она не подумала о том, что с дрессировщиком не покапризничаешь и перенесенные мучения дают достаточно права на уважение.

Вспрыгнув на кровать, Чарлик перевернулся на спину, будто знал, зачем его позвали, и на груди, вверху, справа, она нащупала у него затвердение, которое обнаружила давно, но не придавала значения. То, чего следовало бояться, представлялось ей чем-то обособленным, а у Чарлика это срослось с ребрами и скорее напоминало отложение солей – как на собственных её окаменелых коленях. Она вспомнила подначки Аркадия, что из тысячи вариантов всегда рассчитывает на худший. Ведь слово опухоль даже не было сегодня произнесено! Наконец, опухоли бывают и доброкачественными. Во всяком случае Локтимир не мог судить об этом без анализов.

Сведясь к чему-то застарелому и известному ей, болезнь выглядела не такой страшной.. Словно оказалось, что знакомая собака, с которой вы умели ладить, это не собака, а волк. Евгения Михайловна подумала о том, что с точки зрения продолжительности жизни, где для человека и собаки принято соотношение шесть к одному, они с Чарликом почти ровесники и, если со всеми своими болячками не умерли до сих пор, могли протянуть и ещё. К тому же она слыхала, что в старости болезнь вообще прогрессирует медленно и часто ей попросту не хватает времени сыграть роковую роль, поскольку ее опережает естественный исход.

Она уже раскаивалась, что подняла вопрос о ветеринаре, и теперь понимала Соню, которая, натыкаясь в своем первом браке на адресованное мужу женское послание, никогда его не читала, дорожа возможностью не знать. Но как бы в таком случае Чарлик получил рецепт?.. Она взяла из серванта очки, и первое, что бросилось в глаза, было знакомое алгин, которым оканчивалось название лекарства. Начало не имело значения – препарат несомненно был обезболивающим, и, поскольку ничего больше не предлагалось, она разом поняла ситуацию, где речь шла лишь о том, чтобы облегчить страдания.

Она пробовала вернуться к недавним обнадеживающим аргументам, но в свете её открытия они тотчас превращались в свою противоположность – особенно то, что ни о чем таком не было сказано вслух. Будучи объявлен, диагноз, каким бы страшным он ни был, требовал бы каких-то действий, которые сами по себе создавали иллюзию, что все-таки есть шансы. Молчание отнимало и её. Что же касалось анализов – очевидно, их заменял опыт. Иначе Локтимир не прописал бы ей своё «Надэйся!» - верное средство дать понять, что надеяться нельзя.

За окном была луна, и люминесцентный прямоугольник под фонарями шоссе казался отбрасываемой их девятиэтажкой белой тенью. Евгения Михайловна прислушивалась, как по-хозяйски устраивается в ней беда, первое ощущение которой всегда содержала для неё привкус удовлетворения, словно можно было доказать Аркадию обоснованность своего пессимизма. Недавно Фон Кац диктовал ей про закон кошачьей безысходности: судьбу своей подзащитной он сравнивал с участью кошки, о которой якобы замечено, что стоит ей пригреться на коленях хозяина, как у того непременно возникает необходимость встать. И хотя Толя сказал, что адвокат с такой фамилией, мог придумать что-нибудь более убедительное, Евгения Михайловна все хорошо себе представила. Иногда ей казалось, что в её собственной жизни вообще не было приятных минут. В отличие от кошки, она даже не испытала, что это за вещь такая – пригреться, поскольку её никогда не покидало предчувствие, что вот-вот хозяин встанет, и он действительно вставал. В чьей ещё семье было столько госпиталей, арестов, разводов, обменов квартир, у кого зять сходился с невесткой, являвшейся заодно лучшей подругой его жены, и у кого, оказавшись при смерти, дочь не только прощала эту подругу, но написала из больницы, чтобы в случае чего пятилетнего Ваню отдали ей! Аркадию легко было быть оптимистом – он мог позволить себе, например, записаться добровольцем, как будто что-нибудь изменилось бы, если бы он пошел на войну неделей позже, предварительно сам отправив её с детьми в эвакуацию, а не поручив это своему заместителю.

С отрядом спортсменов-динамовцев Аркадий уходил на территорию, занятую немцами. Зная его привычку лезть на рожон, его заместитель сомневался, что бывшему директору треста «Стальконструкция» удастся когда-либо проверить исполнение своего последнего поручения. В результате, оказавшись в Куйбышеве, они были размещены под туалетом находившегося этажом выше небольшого учреждения. Вследствие одинаковой планировки этажей их жилье имело ту же площадь; умывальник здесь вытеснила печь, на месте стульчака стоял сундук. Ночью эти единственные предметы обстановки служили козлами. Пристроив на них три доски, можно было лечь с Соней. Толе оставался пол, и первое время Евгения Михайловна не спала, боясь, что его укусят крысы. Впрочем, Толя не обращал на крыс внимания. Его самообладанию она долго искала объяснение и однажды, моя пол, нашла за отставшим плинтусом сунутый в углубление стены револьвер. Едва представив себе, чем грозило им хранение оружия в режимном городе, она позабыла о крысах. Сумев незаметно свою находку выбросить, она почувствовала себя почти счастливой и на радостях поступилась чуть ли не всеми их продуктами, затеяв настоящий суп! Поставив его варить, она присела на сундук, предвкушая реакцию вечно голодного Толи, который пошел взять из сада сестру. С Безымянки, где Евгения Михайловна работала машинисткой, приходилось возвращаться нетопленным поездом; согревшись у печи, она задремала, но тут же вскочила от обрушившихся на неё звуков. Воедино слилось клокотание, царапанье, шипение, словно на раскаленную плиту плеснули ковш воды, по полу громыхала слетевшая с кастрюли крышка. Увидев её, она кинулась спасать суп и обнаружила пытавшуюся выбраться из кастрюли крысу.

Суп пришлось вылить, и Толя переживал это гораздо дольше, чем исчезновение револьвера, тем более что вскоре Соня сообщила, что он раздобыл другой. В неполные свои пять лет Соня могла рассказать об этом и посторонним… Раскрыть новый Толин тайник Евгении Михайловне никак не удавалось, но, на ее счастье, с посылкой от Аркадия прибыл с фронта военный. Выслушав её, он дождался возвращения Толи из школы и между прочим пожаловался на трудности с оружием. При прощании Толя отдал ему новенький «ТТ», и Евгения Михайловна надеялась, что этот шаг означал полное и окончательное разоружение. Бегство из артиллерийской спецшколы как будто подтверждало выбор штатской карьеры, на стороне которой была не только возможность не стричься наголо, но и толкучка, где после истории с часами Толя стал завсегдатаем. Недавно по телевизору известный музыкант объяснил, что вдохновение есть не что иное, как свободное владение материалом, и Евгения Михайловна сразу вспомнила Куйбыщев, их каморку, походившую на пункт утильсырья, поскольку для Толи не существовало вещи, которую нельзя продать. Она была согласна терпеть утиль, что угодно, лишь бы не арсенал на дому!

Следующим летом она получила разрешение вернуться в Москву, но почему-то в пропуске значился лишь один ребенок. Слабо рассчитывая на удачу, она единственный раз в жизни заставила себя рискнуть, выдержала в пути множество проверок: документов, продуктов, вещей – а когда, ещё не веря в свершившееся чудо, дома стала распаковываться, в лежавшей с самого верху чемодана Сониной панамке обнаружила предназначавшуюся, очевидно, для продажи гранату «лимонку».

Выбросить гранату она не отважилась. В качестве первоначального капитала открыв Толе дорогу на рынок столичный, «лимонка» произвела в Чапаевском не меньшее опустошение, чем если бы её здесь взорвали. Исчезновение вещей было не самое худшее. Возвратившаяся в Москву вслед за Аркадием Нюра однажды в слезах пожаловалась, что «они все пожрали!». Давая им с Соней по рублю, днем Толя выпроваживал обеих в кино, и в квартире открывалось нечто вроде биржи, посещаемой его компаньонами тем охотнее, что здесь можно было поесть, а продукты тогда были по карточкам. «Мне хозяина чем кормить!..» - плакала Нюра, имея в виду ехавшего с работы Аркадия, и Евгения Михайловна благодарила судьбу, что могла в своей консультации подработать и подкупать кое-что на рынке. Правда, Аркадий не особенно замечал, что ест. Поглощенный работой, он, похоже, не успел составить представление о том, как питаются в наступившей недавно мирной жизни, а, может быть, находил, что домашнее меню соответствует его понижению в должности. Помня про свою инвалидность, претендовать на прежний пост он не считал себя в праве и теперь возглавлял не трест, а управление. Впрочем, не в натуре Аркадия было ограничивать гостеприимство, и, если бы Толя знал его лучше, он бы вообще открыл дома бесплатную столовую.

При широте характера и отсутствии представления о покупательной способности денег самоуверенный Аркадий считал себя отлично сведущим в практических вопросах. Периодически спохватываясь, что дома устранился от них, он мог поднять скандал из-за рубля, требовать экономии, ведения тетради расходов. В таких случаях его было слышно во всех комнатах и можно было принять за скупого и мелкого человека.

Прогрессировавшую в Аркадии вспыльчивость она приписывала контузии. Собственно, боясь дать его вспыльчивости пищу, она и покрывала Толю, особенно после того, как однажды он пришел домой пьяный. Это было настолько неожиданным, что Евгения Михайловна не успела испугаться: стоя на пороге, Толя улыбался, а, главное, ей показалось, что улыбается и Аркадий, вышедший с костылем ему открыть. Едва она машинально отметила, что, будучи левшой, Аркадий зачем-то переложил костыль в правую руку, как от его удара Толя врезался в дверь и, отдавая отцу должное, с удовлетворением констатировал, что тот «бьет без замаха». Аркадий заковылял в кабинет, а она вспомнила его рассказ, как, раненый, он лежал между своими и чужими окопами и, чтобы вытащить его, по очереди ползли четыре бойца, трое из которых были убиты. Все четверо представлялись ей почти мальчиками, как Толя, и она не прощала Аркадию, что он ударил так сильно, словно забыл о благодарности, а после не могла отделаться от мысли, стоила ли его жизнь тех трех, как будто этот вопрос задавали ей матери убитых.

Впредь Толя входил в дом настороженно, как бы ожидая подвоха, и этот инстинкт едва не кончился трагически. В январе пятьдесят третьего года на строительстве высотного здания на Смоленской площади произошла авария шпиля. Аркадий был только что из очередного госпиталя, шпиль устанавливали без него, однако в воздухе тогда снова витал призрак предательства, и через два дня вечером на Чапаевский приехали с ордером на арест. Был обыск, в том числе и у Толи, который отсутствовал, и, отправленная на кухню, Евгения Михайловна думала об одном: что если куйбышевские запасы у него не иссякли! Для Аркадия это означало бы конец… Но ничего не оказалось; едва она перевела дух, послышался звук ключа, и она увидела, как замерли стоявшие по обеим сторонам двери два человека. Попытавшись Толю схватить, оба впечатались в стену, и тут раздался крик Нюры: «Это сын!» Он предназначался выскочившему из кабинета Аркадия третьему сотруднику, в руке которого был пистолет.

Все это происходило на глазах Сони, учившейся тогда в восьмом классе. Вид уводимого из дому отца в старой, без орденских планок гимнастерке, сделавшей особенно заметными нашивки за ранение (он хотел их спороть, на старший группы рекомендовал оставить), произвел на Соню такое действие, что ей единственной было позволено обнять арестованного. Возможно, однако, сыграла роль её красота. Не признававший привилегий Аркадий чуть заметно качнул головой, и Соня осталась стоять, а на следующее утро отказалась идти в школу. Оттуда не последовало напоминаний ни через день, ни через неделю, а затем вместо исчезнувших куда-то подруг на Чапаевском появилась прежде никогда здесь не бывавшая Татка. О ней Соня смогла рассказать лишь то, что она тоже учится в их классе.

Слегка картавившая, веселая и одетая как куколка Татка прекратила Сонино затворничество, для начала отведя к себе домой и познакомив с Симочкой. Так она звала мать, большую часть времени занятую тем, что из своих старых платьев выкраивала ей очередной наряд. Это была статная томная украинка, муж которой готовил морских летчиков в Очакове и, приезжая в отпуск, напевал «Мне сверху видно все!» К домашнему ателье Татка немедленно прикрепила свою подшефную, чему Симочка не противилась, сознавая, что иметь поменьше досуга ей даже на пользу. Объявленный Таткой приказ номер два, вызвавший у Сони ещё большую радость, гласил о переходе на вечернюю форму обучения. Симочке, имевшей заказчиц среди врачей, поручалось достать справки о болезни. На их основании этот переход осуществился, и спустя неделю для подруг началась новая, взрослая жизнь, посредством которой Татка рассчитывала заглушить в Соне память о том, что стало с отцом.

В начале лета Симочка повезла обеих в Очаков – к морю, к первым романам. Однажды, прогуляв с ними до утренней поверки, курсанты училища имени Леваневского Степан и Моня, взлетев на учебное бомбометание, приняли за цель стадо колхозных коров… В обществе Симочки Соня и Татка любят теперь вспоминать, как дурачили её южными ночами, оставляя под одеялом набитые сеном халатики, и Симочка, сделавшаяся в старости похожей на директрису гимназии, округляет глаза, краснеет и отмахивается, будто задним числом Евгения Михайловна может предъявить ей претензии за недостаточную бдительность.

Осенью, очутившись на свободе, Аркадий не узнал повзрослевшую дочь. Впрочем, в тот момент его больше занимали перемены в стране. Он уверял, в частности, будто при освобождении из Лефортово собственными глазами видел документ, касавшийся следователя, который вел его дело. «Показать вам весь список я не могу, - якобы сказал ему один ответственный чин, - но что касается известного вам человека…» По словам Аркадия, чин закрыл ладонями прочие фамилии, дав возможность прочесть знакомую и приговор: «к высшей мере наказания». Правда, в подобных случаях Аркадий нередко выдавал желаемое за действительное, несомненным, однако, было то, что вскоре он получил самую высшую свою послевоенную должность. В такое время он не мог думать о здоровье, не укрепившемся за восемь месяцев в Лефортово, хотя он и хвалил тамошнюю больницу.

Приступив к работе, он, казалось, тут же забыл про свой арест, а заодно взял прежний тон с Соней, как будто она все ещё была девочкой. В дни получки, например, таинственно приглашал её в кабинет, где ей предлагался облегченный вариант аттракциона, который впоследствии заставлял проделывать Чарлика дрессировщик. Разбросав в ящике письменного стола деньги, Аркадий предлагал Соне просунуть туда руку и выбрать купюру – «на мулине». Почему-то он считал, что дочь все ещё увлекается вышиванием, позволяя повторять попытки до тех пор, пока она не доставала сотню.

Евгения Михайловна обрадовалась было, что он изменился к Толе, который ознаменовал возвращение отца тем, что выжал стойку на перилах балкона их четвертого этажа, собрав внизу толпу зрителей. Однако за праздничным столом Аркадий упрекнул его в работе на публику, заметив заодно, что, выполняя упражнение, он слишком прогнулся в пояснице. Всё же ему не удалось скрыть удовлетворение, что наконец-то сын внял его совету заняться спортом. Очевидно, он рассчитывал сделаться домашним тренером и на следующее утро ровно в семь устроил Толе подъем на зарядку. Помня, откуда вернулся отец, Толя в течение недели проделывал с ним усиленный утренний комплекс, но затем вставать отказался. Таким образом, спорт дал лишь дополнительный повод для критики в его адрес, в ходе которой Аркадий нередко касался вопросов, не имевших ответа. Непонятно было, например, чем занимается Толя помимо акробатики. Он уверял, что учится в институте переводчиков, и Аркадий склонен был этому верить, поскольку по собственным занятиям спортом помнил тамошнего ректора-мецената, задавшегося целью сделать из своего вуза филиал института физкультуры. Однако Евгении Михайловне было известно то, о чем Аркадий не знал: все утро и день Толя валялся с книгой на тахте у Симочки. Учитывая её соломенной вдовство, такое времяпрепровождение начинало казаться подозрительным, тем более что однажды Татка смеялась, что застала мать подсматривающей в ванную, где перед уходом на тренировку Толя взбадривал себя холодным душем. Евгения Михайловна не раз вспоминала этот смех, не понимая, почему Татка так уверена, что происки Симочки обречены, и как-то, случайно попав домой днем, была удивлена странным выражением Нюриного лица, будто застала её за чем-то предосудительным. Пытаясь объяснить его, она машинально тронула дверь в Толину комнату, но там оказалось заперто, и знаком Нюра поспешила отозвать её в кухню. «Он с этой…» - прошептала она, оглядываясь на Толину дверь, словно оттуда немедленно последует расплата, и, видя недоумение хозяйки, уточнила: «С Таткой… с Таткой!..»

Будущей невестке не было семнадцати лет, так что последующий год с лишним Евгения Михайловна провела под знаком статьи 117 УК, о которой, работая в юридической консультации, была наслышана достаточно. Она не могла смотреть в глаза Симочке, ей казалось, что уже отбывает срок сама, когда же наконец Татке исполнилось восемнадцать, о своем замужестве объявила Соня. Она во всем старалась следовать примеру подруги, и, подобно Толе, жених был старше её тоже почти на восемь лет. В свою очередь, не пожелала отставать и Татка, и на Чапаевском одновременно сыграли две свадьбы, хотя последнее слово осталось все-таки за Соней, оказавшейся на пятом месяце.

Сева, её муж, кончил философский факультет. Это был рыжий молодой человек, словно обдававший вас своим солнцем. Заговорив с ним, вы не замечали, как посвящали его в свои тайны, а затем наступал ваш черед слушать, потому что мало кто умел вызвать к своим словам такое доверие.. Благодаря этому качеству многочисленные его знакомые быстро превращались как бы в его пациентов, взятые же вместе составляли что-то вроде паствы. Другой особенностью Сониного мужа было вегетарианство. По этому поводу Толя заметил сестре, что животных вполне можно не есть, если питаешься людьми, точнее – их душами. Соня обиделась и, судя по всему, рассказала об этом мужу. Но способа лишить Севу его неизменной ровной улыбки изобретено тогда ещё не было, он сделался с Толей даже любезнее.

Вместе с Севой на Чапаевский въехали четыре шкафа с книгами, среди которых было немало старых, в кожаных переплетах. Преображенная Сонина комната казалась до краев наполнена концентрированным раствором мысли, и Евгения Михайловна замечала, что здесь робел даже много читавший Толя, словно боялся исчезнуть, как растворенный в кислоте Лумумба.

Для таких опасений имелись основания, поскольку любимым занятием Севы было проделывать над вами действие, напоминающее сокращение дроби. В итоге, как правило, он получал незначительную величину. «Мы, психотерапевты…» - обычно повторял он, и его улыбка отражала убежденность, что для его науки человек не содержит загадок. «А Ницше у тебя есть?..» - разглядывая его книги, спросил Толя, и Сева тут же протянул ему Ницше, словно заранее знал, что именно этим автором захотят испытать его библиотеку. Люди, казалось, занимали его лишь постольку, поскольку могли подтвердить, что уже при первом взгляде на них он не ошибся, и главным объектом его наблюдений были женщины. «Посмотрите, как невротизирована наша женщина!» - восклицал он, периодически занимаясь тем, что выводил очередную знакомую из невроза. Используемые им приемы должны были, как он объяснял, стимулировать защитные механизмы психики. Однажды Соня привела домой приятельницу из своего пединститута, у которой случилась личная драма и которая говорила, что хочет выброситься из окна. Была зима, и расстроенная гостья с недоумением смотрела, как, подойдя к окну, Сева отдирает утеплявшую раму бумагу и выковыривает из щелей вату. «Пожалуйста, - сказал он, кончив свои хлопоты: - теперь я могу вам окно открыть…» Евгения Михайловна допускала, что этот прием мог действительно вызвать отрезвление, но Толя считал, что вызвать он может лишь одно: желание отправить за окно самого психотерапевта.

На почве не прекращавшегося паломничества на Чапаевский женщин невроз вскоре заработала Соня. «Пойми, - внушал ей Сева, - женщина приходит ко мне как в храм! Вовсе не за тем, о чем ты думаешь… Я в состоянии предложить ей иные модели счастья!» - «Составить список литературы?..» - иронизировала Соня, намекая, что в свое время подобного рода услуга была оказана и ей, а заодно и на то, что без денег матери они не смогли бы сводить концы с концами. «Ну вот видишь!..» - Сева разводил руками, показывая, что бесполезно что-то объяснять человеку, который, живя с ним, не сумел осознать того, с кем живет». Это непонимание обескураживало его настолько, что после очередного такого разговора с Соней он вместо «бай-бай» напевал сыну на ночь «пис-пис».

Зарабатывая на дому переводами английских рефератов, Сева больше всего дорожил тем, что не должен ходить на службу. Но такой распорядок, приравнивавшийся Соней к свободной профессии, требовал и соответствующих достижений, тем более что продолжавшееся негласное соперничество с Таткой включало в себя, помимо прочего, успехи мужей. В результате объяснений с Соней Сева с удивлением отмечал, что его библиотека, война с неврозами, вегетарианство сами по себе для неё недостаточны и могут быть зачтены ему лишь как приложение к чему-то более существенному, вроде ставки артиста первой категории, которую, выступая на эстраде в силовой паре, сумел получить Толя. Чтобы на гастроли с ним могла ездить Татка, он купил ей номер «Нанайская борьба», и, изображая двух сцепившихся нанайцев, она зарабатывала немногим меньше. «Два мира – две судьбы…» - улыбался Сева разнице в материальном обеспечении молодых семей, особенно очевидной после того, как Толя совместил в своем лице функции артиста оригинального жанра и директора их эстрадного коллектива «Хабаровские огни». От усилий Евгении Михайловны помочь Соне эта разница выглядела только разительнее, но Аркадий предсказывал времена, когда ей придется помогать сыну. Евгения Михайловна думала, что он имеет в виду Толины полеты в финансировавшую их филармонию, напоминавшие поездки в орду. Толя вез с собой столько конфет, дорогого коньяку, французских духов, что за багаж всякий раз приходилось доплачивать. «Хабаровские огни» состояли сплошь из москвичей, не выезжали дальше Сочи, и нетрудно было догадаться, что через аэрофлотовские весы проходила далеко не вся транспортировавшаяся на другой конец страны дань… С другой стороны, ничто как будто не указывало на её особую обременительность, однако, когда Евгения Михайловна попробовала высказать свои соображения Аркадию, тот стал кричать, что это лишь позволяет судить о том, какая сума будет инкриминирована Толе! Его неожиданная вспышка напомнила Евгении Михайловны слова Севы про две судьбы, словно подтверждавшие неотвратимость возмездия, и, почти физически ощущая, как каждый день отягчает Толину вину, она ловила себя на желании, чтобы то, что должно случиться, случилось скорее.

Толя был осужден на пять лет, проявив при защите большую изобретательность. Выписывая ей разрешение на свидание, пожилой судья высказал сожаление по поводу того, на что употребил её сын свои способности. Он сказал, что из Толи вышел бы прекрасный адвокат, поскольку никто не сомневался, что наказание по этому делу едва ли будет менее семи лет, а вот ведь не удалось натянуть больше, чем на пять!

Поведение Толи на суде, где он никого не назвал своим соучастником в организации левых концертах, отрицал подарки Хабаровску и сумел доказать, что почти все левые деньги потратил на рекламу, в которых так нуждался молодой коллектив, произвело впечатление даже на Севу. Впервые посетив суд по долгу родственника, он не пропустил затем ни одного заседания, покидая зал с таким выражением, словно там разоблачали не Толю, а его. После Евгения Михайловна часто думала о том, что роман зятя с Таткой являлся подсознательной местью Толе за то, что относительно его Сева ошибся.

Переменившийся в ходе суда взгляд на Толю он распространил и на Татку. Впрочем, основания к этому она дала и сама, неожиданно засев за учебники и объявив о намерении поступить в Бауманское училище. Правда, на кафедре там у Симочки была заказчица, но Сева опроверг мнение, что для поступления в такой вуз достаточно протекции. Не отличаясь большими способностями, начав учиться, Татка демонстрировала редкую усидчивость, её даже назначили старостой группы. Но студенческую жизнь она разделяла лишь в аудитории, не появившись ни на одном дне рождения, вечере отдыха или танцах. А ведь прежде о её легкомыслии ходили легенды. Вряд ли на этот счет заблуждался и Толя, которому после знаменитой поездки подруг в Очаков пришлось по Сониной просьбе устраивать Татку к гинекологу, где он предстал в качестве её отца и даже ассистировал при операции..

Но факт оставался фактом: Татка перешла на второй курс, чуть ли не каждый день писала в Ходыжинск и при встрече на Чапаевском Нового года не прикоснулась даже к шампанскому. Сева, оценивший эти перемены настолько, что, когда она входила в комнату, стал вставать, предупреждал её, что аскетизм чреват срывами и что постоянно жить в напряжении нельзя. В конце концов он предложил составить для неё список литературы, обещая, что с его помощью она лучше поймет себя и перестанет нуждаться в полицейском с собой обращении. «Главное – честность ощущений! – торопился объяснить Сева, поскольку, глядя на него глазами Толи, Татка обычно его не дослушивала и заканчивать фразу ему приходилось уже в её отсутствие. – Отдавать себе отчет в том, какие мотивы руководят нами. Тогда мы начинаем понимать, что шампанское, как таковое, вовсе нестрашно, что мы только внушаем себе, что хотим шампанского, на самом же деле хотим… на танцы. Шампанское здесь козел отпущения – чтобы сложить с себя ответственность: на танцах я оказался потому, что опьянел. Несложно объяснить и мотив, рождающий желание сходить на танцы… Понять себя бывает неприятнее, чем войти в клетку с тигром!»

Это прозвучало вызовом Таткиной добродетели, и самолюбивая Татка согласилась почитать, получив для начала «Очерки по психологии сексуальности». Увидев название, она порозовела, и Сева сказал, что прежде всего полезно понять, что в человеческом обиходе нет вопросов, которые не могут быть обсуждены, и что значительная их часть теряет остроту уже в самом процессе обсуждения.

В силу складывавшихся на Чапаевском обстоятельств обсуждения эти большей частью проходили наедине. Нюра тогда как раз устроилась в ЖЭК и получила комнату, у Сони началась практика в школе, Аркадий ещё работал. Помимо объяснения Фрейда Сева помогал Татке в английском, общественных дисциплинах и даже в математике, которую, к Таткиному удивлению, полагалось знать философам, помнил расписания её занятий, сессий и был единственным человеком, кому, выйдя с экзамена, хотелось позвонить с известием об одержанной победе, поскольку Сева являлся неформальным свидетелем того, какой ценой она досталась. Постепенно Татка приходила к выводу о несправедливости к нему мужа, и эта несправедливость начинала казаться ей чем-то преднамеренным, вызывала раздражение против Толи, словно он специально устроил ей одиночество и наперед хотел лишить всякого общения

На Чапаевском не узнавали Севу. Казалось, впервые вспомнив про деньги, он написал двум узбекам по диссертации, в одной из них изложив собственный метод, которым за двенадцать сеансов исправил дефекты Таткиного произношения. Но больше, чем полученная им немалая сумма и логопедический успех, на всех произвело впечатление то, что, как выяснилось, диссертацию Сева давно мог написать себе. Вслух об этом сказал Аркадий. «Видите ли, - ответил Сева, - сперва мне пришлось бы сдать кандидатский минимум по философии…» - «Ну так!.. – Аркадий любил объяснять людям их возможности. - Разве ты не знаешь?!» Сева улыбнулся: «Напротив, я боюсь, что не сумею свои знания скрыть».

Защищать его ринулась Татка, объясняя Аркадию, как унизительно держать экзамен, когда не можешь сказать того, что думаешь. Не экзамен, а детские игры: «Вправо-влево не ходить, «да» и «нет» не говорить». Сравнение, разумеется, принадлежало Севе, чьим арсеналом с некоторых пор Татка пользовалась как своим. Задумываясь о степени их близости, Евгения Михайловна заключала, что, если здесь что-то и было, в Таткином поклонении это играло такую ничтожную роль, что вряд ли даже сознавалось как измена мужу. Все равно что к ней бы прислал своего голубя дух святой. Да и Сева с его рациональным складом, по-видимому, мало что мог добавить к моральному торжеству над Толей. С его стороны связь с Таткой была скорее формальностью. Для самоутверждения.

Понимая это и зная Толин реализм, Евгения Михайловна куда больше беспокоилась о Соне. Но Соня упивалась триумфом мужа и Таткино благоговение перед ним воспринимала как неотъемлемое и лестное его подтверждение. Возможно, благополучно сошла бы и поездка Татки в Ходыжинск, на предоставлявшееся раз в полгода трехсуточное свидание. Предотвращая разоблачение, её специально инструктировал Сева с привлечением своей психологии. Но упущенной оказалась одна деталь: исчезнувшая Таткина картавость! Сосредоточив оборону на других рубежах, вопроса мужа об её исправленном произношении Татка не ждала и не стала скрывать, кто был врачом. Услыхав про Севу, Толя тут же начал расследование и быстро довел его до конца, тем более что, никогда чрезмерно не стесняя Таткину вольность, не научил её лгать. Сыграло здесь роль и то, что, по привычке, Татка рассчитывала на прощение. В любом другом случае она, несомненно, получила бы его, но простить ей Севу Толя не мог. Остаток первой из трех причитавшихся ему супружеских ночей он провел на табуретке и утром попросил охранника вернуть его в зону. Он сказал Татке, чтобы его не ждала, потому что к ней он не вернется, что все оставшиеся после конфискации вещи может взять себе, что же касается комнаты в Чапаевском, то комнатой он не распоряжается, поскольку квартира принадлежит отцу.

Подробности Евгения Михайловна знала от Сони, которой при возобновлении отношений их поведала сама Татка. Она рассказала, как, уходя, Толя аккуратно заправил койку, и при виде сложенного им конвертиком казенного полотенца она поняла, что он действительно не вернется, и сразу рухнули Севины чары над ней. Вспомнилась его привычка вкусно втягивать запах новенькой распахнутой в нос книги, и было такое чувство, словно Толю она променяла на энциклопедию. Она уверяла, что Сева сам источал типографский запах, который долго потом она не могла слышать, и не покупала книг.

Из Ходыжинска Татка в Чапаевский уже не вернулась, за её вещами пришла заплаканная Симочка, потом было письмо от Толи, и Соня приняла снотворное с шампанским. Её спас Сева, когда-то сам рассказавший ей этот способ, практикуемый фармацевтами. Увидав бутылку шампанского, он отыскал брошенную за диван пустую упаковку снотворного и вызвал «скорую помощь».

Первые месяцы после больницы Соня производила впечатление заторможенности. Казалось, из того, чего коснулась смерть, что-то главное не поддалось реанимации. Сева даже выговаривал ей за её вид: будто тем, что живет, она делает кому-то одолжение. Он заявил, что в конце концов жить должен тот, кто хочет жить, и Соня спросила, зачем же тогда он вызвал «скорую помощь»?.. В их совместной жизни это был первый случай, когда ей удалось уличить Севу в неладах с логикой, - она засмеялась, сорвалась в хохот.

Утверждаясь в ироническом отношении к мужу, Соня постепенно приходила в себя, тем более что для её иронии он подкидывал новую пищу, говоря, например, что не понимает, чего они с Таткой не поделили? Сквозь эту деланную бесхребетность проглядывало сознание, что главная кара ожидает его впереди, с Толиным возвращением.

Однако прошло оно безболезненно. Образцово организовав работу клуба, Толя освободился из колонии по двум третям срока и оказался в Чапаевском, когда его не ждали. Дома был только Сева. Придя с работы, Евгения Михайловна застала их мирно беседующими на кухне и сразу подумала о Татке – с оттенком раздражения против мужской солидарности. Больше всего боясь Толиной мести зятю, она была разочарована: казалось, потеря жены для него ничего не значила и подлинным виновником развода была не Татка, а он.

Месть появилась в Чапаевском в облике немногословного Олега, Толиного приятеля по Ходыжинску. В первый момент Евгения Михайловна приняла его за приехавшего навестить Аркадия нового директора треста, но потом отметила, что дорогой костюм сидит на нем мешковата, как после больницы, а в осанке присутствует настороженность, словно при всей своей импозантности человек не исключал, что на него могут прикрикнуть. Она невольно вспомнила героя Гюго, который, достигнув положения мэра, был разоблачен как беглый каторжник, и, хотя в детстве это был её любимый герой, ей не удавалось избавиться от чувства тревоги, - очевидно, из-за догадки, что Толя вводит его в дом не просто так, а кандидатом на фактически вакантное место Сониного мужа. Если бы можно было знать мотивы сына! Только ли здесь месть, при которой личности нового зятя не придается значения, или он подумал о сестре тоже?

Олег проходил по нашумевшему делу Краснопресненского райисполкома, но, судя по непродолжительности своего заключения, непосредственного касательства к махинациям с квартирами не имел, Толя говорил, что его подставили. Печать незаслуженного страдания, делавшая Олега как бы её товарищем по несчастью, не могла не подкупить Соню. Перспективность этого знакомства первым оценил Сева и переехал к старой тетке. Безропотность, с какой он подчинился обстоятельствам, тронула Соню, особенно на фоне настойчивости Олега, не допускавшего, казалось, мысли, что предшественник мог поступить иначе и заявить какие-то права. Первое время Соня даже навещала бывшего мужа, объясняя это тем, что его тетке трудно освоиться со свалившимся на неё вегетарианством, требующим значительно больше времени на приготовление пищи, а особенно на покупку продуктов. Это, несомненно, была реакция на Олега, державшегося так, словно все между ними решено, и своей обыденностью её отрезвлявшего. Евгения Михайловна уже начала сомневаться, что дочь примет его предложение, но в дело вмешался запущенный Сонин аппендицит, окончившийся перитонитом. Между двумя операциями придя на короткое время в сознание, она простила Татку, написав в той же записке, чтобы Ваню отдали ей, когда же неожиданно для себя осталась жить, ухватилась за идею Олега уехать на Мангышлак, где ему предлагали хорошую должность. Москву Олег тоже выставлял виновницей своих бед.

….Глядя в прошлое воскресенье по телевизору бокс, Федя заметил про кого-то, что человек «работает вторым номером». Тот, на кого он показывал, был занят в основном тем, что отбивался от колотившего его противника, и Евгения Михайловна отметила про себя, что всю жизнь жила именно таким вторым номером, едва успевая увертываться. Дело было даже не в количестве ударов – их достаточно получали и Аркадий, и тот же Федя, и Толя. Но они хотя бы знали за что, расплата следовала за поступком. У неё же было такое впечатление, что вся её длинная жизнь не содержала поступков вовсе, что ей досталась какая-то жалкая роль, где от тебя ничего не зависит и расплачиваться приходится за то, что совершают другой – не только независимо от твоей воли, но часто вопреки ей, как это было, например, с покупкой Чарлика. Устраиваясь на ночь, он снова кружился в кресле и наконец лег, уставив на неё из-под челки взгляд, говорящий, что это бремя имеет и свои плюсы, главный из которых состоит в ощущении, что ты кому-то нужна. Сколько раз, просыпаясь от боли в коленях, она не представляла себе, что сможет встать, но с Чарликом нужно было выйти, и она вставала, шла на улицу и в конце концов расхаживалась, вспоминая свою умершую в Саратове подругу, имевшую запущенную болезнь и сына-подростка, оставить которого было некому. Вопреки медицине, после операции она прожила почти четыре года, чтобы сын кончил школу и поступил в институт. Собирая его на учебу в Одессу, она отдала ему скопленные за время болезни деньги и с карандашом в руках рассчитала с ним все предстоявшие до получения диплома расходы: сколько можно добавлять к стипендии, тратить на одежду, книги, кино.

Получалось, что на то, что ты должен сделать, тебе будут отпущены и время, и силы. Где-то она даже читала: природа устроена так, что не позволяет умереть до тех пор, пока от тебя зависит другая жизнь. Из чего, кстати, следовало, что Чарлик тоже имеет обязательства – обязательства перед ней. Она посмотрела на него, словно хотела убедиться, что он это знает и постарается, раз уж так получилось, что неизвестно, кто из них за кого отвечает.

Ложась в постель, она стыдила себя за кощунство: ведь кроме Чарлика у неё есть дочь, которая потому ей и ближе Толи, что больше в ней нуждается, и причина тут не только в деньгах: на ком ещё Соня может сорвать своё плохое настроение! И все-таки Соня проживет и без неё - наверняка, ей будет продолжать помогать Толя, а накричать в конце концов можно и на Севу, заезжаюшего проведать их маленькую внучку.

Засыпая, она вспомнила, как хозяйка обитавшей в доме напротив дворняги Рекса, старушка, наслышавшись про новоселья, тоже отправилась в райисполком за отдельной квартирой. У неё была комната в коммуналке, и в исполкоме ей объяснили, что основания для улучшения жилищных условий в данном случае отсутствуют – для этого необходимо иметь заслуги. «Простите… вы чем собственно занимались?..» - насторожился инспектор, видя, что просительница не уходит, словно собирается свои заслуги обнародовать, и хозяйка Рекса развела руками: «Жила…»

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 4

- Вам, наверное, долго пришлось добираться…

Евгения Михайловна хотела показать, как непросто дался ему этот визит, и завязать отношения, чтобы после было удобно предложить чай, спешно сервировавшийся Нюрой на кухне.

- Нэдолго.

Из нагрудного кармана пиджака Локтимир достал расческу, словно приехал сделать доклад.

Она ждала продолжения: что живет он неподалеку или что по случаю был как раз в их районе, на наступило молчание, и она боялась, что Локтимир принял её слова за намек на его позднее появление. Обращали внимание его высокие каблуки, странно обособлявшие короткие ноги от крупного туловища и заставлявшие вспомнить хитрости иллюзионистов, специально устраивавших такие несоответствия.

Чарлик шумно вынюхивал воздух, словно натирал его на терке, захлебнувшись запахами, выдержал паузу, чтобы порыться в памяти, и бросился в комнату, под кровать. Однако, когда, войдя следом, Локтимир позвал его, он, скуля, стал выползать из своего убежища, упираясь всеми четырьмя лапами, как будто его тянули на веревке. Это зрелище смутило не только Евгению Михайловну, но и Нюру, собиравшуюся извлечь беглеца с помощью захваченной с кухни половой щетки.

- … думаэт, я – дрзсзровщык… - объяснил Локтимир, похоже, удивившись, что позволил себе разболтаться. Руки он держал согнутыми в локтях, словно, отвлеченный в разгар работы, норовил к ней скорее вернуться, и в этой позе действительно было что-то от настырности дрессировщика.

Сев на корточки, он подвинул распластавшегося на полу пациента к себе, и, проехав по паркету, Чарлик напомнил Евгении Михайловне тряпку, которой вытерли пол.

- Я покончыл акадэмию… - Неизвестно, кого из них Локтимир собирался ободрить, но, перевернутый на спину, Чарлик задышал спокойнее, хотя и не отрывая глаз от руки, мявшей ему брюхо.

- Такое впечатление, что он все время хочет лечь поудобнее… но что-то ему мешает… - решилась подсказать Евгения Михайловна, заметил блуждающий по комнате взгляд Локтимира, существующий как бы вне всякой связи с исследующей рукой и находивший здесь предметы куда более интересные, чем ветеринария, сводившаяся сейчас к вполне заурядному случаю.

Взгляд этот словно освобождал Евгению Михайловну от беспокойства о собаке, и, впервые за много дней испытав облегчение, она с готовностью за ним последовала, вспоминая, казалось, давно забытые подробности. Похожий на готический собор сервант со статуэткой мальчика, натягивающего лук, были в числе немногих немецких вещей, которые не исчезли из квартиры во время послевоенных госпиталей Аркадия. По-видимому, Толя сознавал, что отец находится ещё не в том состоянии, чтобы не помнить о наличии в доме мебели, купленный же в Лейпциге фарфоровый лучник олицетворял для Аркадия физкультурно-эстетический идеал. Не зря он был помещен на сервант, другую окраину которого занимал бронзовый бюст Джержинского, словно гарантировавщий лучнику неприкосновенность. Несмотря на всё это, его судьба в Чапаевском складывалась небезоблачно. Не застав однажды статуэтку на месте, Евгения Михайловна мысленно с ней уже попрощалась, тем более что поглощенная предстоявшей Аркадию операцией не помнила, когда видела её последний раз. При Толиной оборотистости за несколько дней юный стрелок мог очутиться даже дальше, чем на своей родине. Зная, как дорожил им Аркадий, она на этот раз не промолчала, но Толя отпирался, и у неё не хватило духу настаивать. Она отдавала себе отчет в том, что к его предпринимательству приложила руку сама, ещё в эвакуации. Никакой голод не мог заставить её выйти с вещами на Куйбышевскую толкучку, и накануне второго их немосковского Нового года она поддалась уговорам Толи, вызвавшегося самостоятельно обменять на хлеб выходной костюм отца. Его сияние при возвращении, казалось, не соответствовало худобе сумки, где вместо костюма должны были находиться минимум три буханки. Выяснилось, однако, что Толя вспомнил нужду более насущную. Чтобы покончить с утренними страхами матери опоздать на службу в Безымянку, он купил карманные часы, и сюрприз этот оказался не единственным. Ещё не вполне от него оправившись, Евгения Михайловна обнаружила, что часы стоят. Долго разглядывать дорогую вещь подростку, разумеется, не дали, но приложить к уху позволили, и Толя клялся, что ясно слышал тиканье. «Нате!..» Встряхнув покупку, он снова протянул её им с Соней – убедиться, что родственник не полный идиот. На слух часы в самом деле обнаруживали признаки жизни, но какие-то двусмысленные. Не вняв её мольбам отнести их мастеру, Толя тут же отвинтил крышку, и из пустого корпуса выскочил замурованный туда таракан.

Сколько раз впоследствии она казнила себя за тогдашние слезы, мешавшие задуматься над тем, для чего Толя снабдил свое приобретение новым жильцом и куда так молниеносно собрался?.. К обеду он вернулся, вместе с буханками вручив ей старую литографию «Первые похороны» - первый свой сыновний подарок. Возможно, вид склоненных над Авелем несчастных родителей воскресил в нем её собственный облик при выяснении природы часового механизма.

Узнав коммерческий успех, в Москве Толя тащил с Чапаевского все, что мог. Евгения Михайловна заботилась лишь о том, чтобы это не стало известно Аркадию, имевшему тяжелую руку. Но исчезновение мальчика с луком скрыть было невозможно. Выход нашла Нюра. С её подачи за ужином Евгения Михайловна высказала вслух претензию, что из дома пропадают вещи… Сделав вид, что приняла слова хозяйки на свой счет, Нюра стала шумно оправдываться, кинулась доставать из-под стоявшей здесь же, на кухне, койки свой чемодан, требуя, чтобы его немедленно обыскали, и в конце концов расплакалась по-настоящему. По-видимому, чемодан напомнил ей об оставленном в деревне сыне, за воспитание которого на расстоянии она не могла поручиться тоже. Не доев ужин. Толя исчез и поздно вечером вернулся со статуэткой, пробурчав, что хотел её лишь оценить. На этом его экспортная практика закончилась, да и предметов для неё в доме почти не оставалось.

Евгения Михайловна подумала, что пора бы кончиться и осмотру: с ней не потратили столько времени все врачи районной поликлиники вместе. Но Локтимир не отпускал Чарлика, млевшего от приятной процедуры ощупывания и нетерпеливо подталкивавшего задними лапами замешкавшуюся у него под машкой руку с татуировкой «Сын Кавказа».

- Там кто нарэсован?.. – Перехватив её взгляд, Локтимир кивнул в сторону письменного стола, где висели «Первые похороны», и в повороте его головы люстра высветила не прокрасившуюся хной седину.

- Это Адам и Ева. - Евгения Михайловна зажгла люстру, чтобы он мог лучше рассмотреть. – Они хоронят сына.

- Был одын сын?

Наивное стремление гостя увести ваше внимание подальше от его ветеринарных манипуляций представлялось ей той же хной, только призванной утаить не возраст, а профессиональную кухню, которая постороннему могла показаться не стоившей двадцати пяти рублей.

- У них было два сына. Старший сын убил младшего. Он завидовал, что его подарок понравился богу больше.

Словно оплакав Авеля, Чарлик проскулил, и она увидела, что Локтимир встает. Наверно, его пациент сетовал на прекращение своего блаженства.

- С ным что сдэлалы? – Локтимир подошел к литографии и ткнул пальцем в Каина.

- По-моему, его прогнали из дому.

- Оф-оф-оф!.. – Из-под хны снова повеяло сединой. – Давно дома нэ был…

В свете постигшего братоубийцу наказания это упущение казалось Локтимиру особенно значительным, и Евгения Михайловна поспешила воспользоваться его обезоруженностью:

- Идемте-ка пить чай!

Локтимир послушно пошел за ней на кухню, где их дожидалась уже надевшая дубленку Нюра, не привыкшая оставлять пост без замены.

- Не думайте, что я вам изменяю! – кокетничала она, глядя на Локтимира и повязывая платок. Всякий нерусский мужчина был для неё без пяти минут японцем. – Я верная!

- Маладэц… Локтимир озабоченно искал по карманам, словно хотел её наградить, и наконец достал бланки рецептов.

- Чего хоть с ним такое? - Нюра пыталась компенсировать свое разочарование.
Не решавшейся задать этот вопрос Евгении Михайловне показалось, что Локтимир не был к нему готов тоже.

- … старый собачка… старый болэзн…

Он сел писать рецепт, а перед глазами Евгении Михайловны теперь стояло то, чему незадолго перед тем она не придала значения и что сейчас объясняло ей его конспирацию во время осмотра, последующую рассеянность, уклончивый ответ Нюре: остановившаяся под мышкой у Чарлика рука, как бы обо что-то споткнувшаяся… И Чарлик, старающийся подтолкнуть её лапой, словно прогоняя от себя этот диагноз.

Машинально она сняла с плиты кипящий чайник, но, боясь расплескать, всё не решалась налить в чашки, и, словно подсказывая ей способ с этой задачей справиться, Локтимир поднял над головой волосатый палец:

- Надзйся!..

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 3

- Чего люди недовольны?!, Всё ворчат, всё жалуются! Чего, спрашивается, не хватает? Пенсия есть, всё есть!..

Убедившись, что это Нюра, выбежавший к двери Чарлик в формальном приветствии шевельнул хвостом и поднял глаза к Евгении Михайловне – встретить разочарование вместе было все-таки легче.

- Так что же вы сами ворчите? – Евгения Михайловна спешит в кухню, словно Чарлик мог догадаться, что ещё больше она переживала бы, если бы Локтимир опередил этот торт и у неё не оказалось, чем угощать.

- Дзиро к нашим врачам никогда не ходит, - задерживается Нюра в прихожей. – Полжелудка ему оттяпали… Так их боится! – По-видимому, она не считала возможным утаить эти сведения от собаки, порода которой называлась японский хин.

Нюра поселилась у них в Чапаевском, когда Евгения Михайловна ещё не вернулась с Соней из роддома, и была сюрпризом Аркадия, успевшего узнать, что такое мальчик, и мечтавшего именно о дочери. За год перед тем жена его заместителя вывезла Нюру из-под Тулы, где находился санаторий, в котором девушки соседней деревни мыли посуду. Настораживало, что Нюра не смогла задержаться по первому своему московскому адресу. Впрочем, заместителя Аркадия Евгения Михайловна не любила и внушала себе, что в данном случае Нюрина неуживчивость могла быть совсем неплохой рекомендацией. С бородавкой на кончике носа ладненькая Нюра напоминала сказочную Лису, собравшуюся съесть Колобок. Евгения Михайловна беспокоилась, что это сходство не скроется и от Толи, и он станет дразнить её помощницу. Но Толя обнаружил у той нечто большее, чем повод посмеяться: купленный уже здесь, в Москве, и тщательно оберегаемый мешочек с лото. С его приобретением в Нюрином сердце оставалась лишь одна неутоленная страсть – патефон, поэтому, садясь с ней играть, Толя ставил пластинку и всегда оказывался в выигрыше, рассматривая его в качестве заработка.
Войдя в кухню, Нюра ставит на стол четвертинку.

- Помянем японца! – говорит она, доставая из навесного шкафчика рюмки.

- Он ведь ещё не уехал… - Евгения Михайловна пытается если не предотвратить, то, на худой конец, отсрочить выпивку. Что подумает Локтимир, появившись с минуты на минуту!

- Всё равно уж… - отмахивается Нюра, наливая из бутылочки, затем берет с подоконника газету, отрывает кусочек и, окунув в рюмку, поджигает на газу.

- Это меня в нашем министерстве гнать научили, - наблюдает она процесс горения. – Видите, какое качество! - Погасив бумажку, она предъявляет её Евгении Михайловне: - Никаких следов!

Только что пылавшие края в самом деле оказываются белыми, кромка даже не тронута желтизной.

- Так и в организме! – заключает Нюра, давая понять, что произведение её в сущности безвредно, особенно в сочетании с извлеченной из кофты коробочкой фестала.

- Я дам вам закусить… - На всякий случай Евгения Михайловна отодвигает бутылку подальше, за хлебницу, и, открывая холодильник, заглядывает в окно, откуда видны двор, автомобильная стоянка без признаков жизни. Дальше простирается отведенный под застройку пустырь, и кучи свежевырытой земли чернеют на снегу, напоминая избы уснувшей деревни.

- Ла-адно… - протягивает Нюра, будто тоже пытается свыкнуться с неисполнившейся надеждой, и, выпив рюмку, отсыпает из коробочки на ладонь несколько таблеток. – Завтра фотографироваться везет. Они, японцы, любят фотографироваться, чуть что – пошли, Нюр! Наладит, а я щелкаю. Теперь и сама могу. Хороший мужик, чему хочешь научит!.. – Она смеется. – В ателье поедем, чтоб вместе вышли… Я его тоже кое-чему научила: начнут про СССР спрашивать – не ругай; всем, мол, очень доволен! Простым-то слишком не будь – ещё, может, назад вертаться придется. У нас, думаешь, не узнают, как отзывался… А станут допытываться: что ж уехал, коли так хорошо было, скажи – соскучился, отец-мать тут похоронены, на могилку схожу…

Рассказывая, Нюра размахивает рукой, другую держа горсточкой на коленях, и, кончая фразу, окунает туда руку, словно за продолжением.

- Там у них тоже жизнь: пьянствуют, и девки пошли проститутки – гейши. Японцы эти изменяют женам будь здоров! У нас, думаете, откуда разводы? Из-за границы! Мужики всюду бараны, а баб там… как нерезаных, расстреляла бы всех! Садится с ним пить, а сама тихонько таблеток ему в суп… они, гейши, с собой таблетки берут. Это у нас в аптеке ничего такого не купишь, а там – пожалуйста! – частная лавочка. – Налив себе снова, Нюра подытоживает вместо тоста: - Благодушные люди…И чистоплотные очень.

На этот раз фестал она приготовила заранее.

Собственно, любовь Дзиро к чистоте и привела его к Нюре, убиравшей их многоквартирный подъезд. В ЖЭКе она работала давно, прельстившись служебной жилплощадью, куда после смерти матери забрала из деревни сына-школьника. Начинала она лифтером, но неподвижным суточным вахтам скоро предпочла более привычные ей веник, ведро и тряпку. Преимущество их она определяла так: «Убрал и удрал!» Эти слова свидетельствовали о темпераменте, а не об отношении к делу. Чтобы в полной мере оценить его, из Хабаровска должен был быть приглашен работавший там урологом Дзиро и в качестве диктора иностранного вещания оказаться прописанным в том же доме. Отправляясь на службу по сверкающей чистотой лестнице, он постепенно составил себе симпатичный образ, окончательно сложившийся даже не при очном знакомстве, а в результате уборки, исполненной Нюрой в его двухкомнатной квартире. «Вон какая чистота! – объявила она при конце своей миссии заглянувшему к ней в ванную хозяину. – Ступайте – гляньте!» Приглашение выглядело излишним, поскольку Дзиро успел заметить, что выстирана даже его половая тряпка. Это было едва ли не самое сильное его русское впечатление, особенно если учесть, что, продолжая на дому медицинскую практику, значительную часть пациентов, прежде чем осмотреть, от отправлял в парикмахерскую и баню. Вместе с платой он вручил Нюре запасной комплект ключей, прося приходить дважды в неделю. «У них походка совсем другая… как будто скребет ногами, - делилась Нюра своим первым интернациональным опытом. – Потому что близорукие все. Очки носят. Рыбу любят, томаты, макаронные изделия… рыбу в масле жарят, много масла, чтоб текло… И водку нашу мимо рта не пронесут!» Повод для обобщений давали ей несколько бывавших у Дзиро его одиноких соотечественников. Поимо чистоты жилища они имели возможность оценить Нюрины квашеную капусту и соленые грибы, и со временем каждый не упустил случая тоже обратиться к ней с просьбой об опеке. Конфиденциальный характер переговоров наводил Нюру на мысль, что здесь могут понадобиться не только грибы, к тому же она успела составить представление о традициях нации, где пищу мужчины привыкли готовить самостоятельно и вообще едят мало. Не отдавая предпочтения кому-либо конкретно, она решила посоветоваться с Дзира. Кончилась эта консультация тем, что в следующее посещение она с гордостью объявила Евгении Михайловне: «Я с ним живу!» Кое-что, впрочем, досталось и остальным: отныне вечера землячества венчало лото. Бочоночки для него давно делали не из дерева, а из пластмассы, и Нюра ворчала, что эту манеру на всем экономить взяли у них, у японцев.

Устроившись в министерство, она охотно посвящала в свою историю тамошних женщин, тем более что дубленка, в которой она приезжала для мытья полов, требовала разъяснений. «Хозяин каждый день велит носить!» - говорила она, невольно пресекая попытки перекупить у неё эту дефицитную вещь и вызывая осуждение, что по-прежнему берет у Дзиро плату за каждую уборку. На этом, однако, настаивал он сам, и Нюра подчинилась. Возможно, она считала, что её отказ Дзиро воспримет за намерение претендовать на какое-то новое качество.

Евгения Михайловна с удивлением подумала о том, что этому союзу почти десять лет, и, как бы ни относились к нему стороны, сам по себе такой срок не может не заявлять свои права, и послезавтрашнее прощание в Шереметьеве не сулит им веселых минут. Она уже ругала себя, что отняла у Нюры столько времени, выступив в роли её первой хозяйки, любившей живописать ужасы эвакуации, где им случалось пить чай «с одним маленьким кусочком сахара!» Сообщалось об этом так, что Евгении Михайловне было даже неловко сослаться на Толю с Соней, не видевших тогда сахара вовсе, и сейчас перед Нюрой она ощущала себя именно такой плакальщицей. Она пыталась оправдаться тем, что одиночество не различает степеней, оно или есть, или нет, и хуже здесь быть не может, - с этой точки зрения Дзиро не обладал преимуществом перед Чарликом. Но тут она заметила свою нетронутую рюмку и поняла, что преимуществом обладала Нюра перед ней, потому что захотела ей помочь и привезла этот торт, а она даже не слушала её как следует, как будто никакого Дзиро не было.

Казалось, похожий упрек она сегодня уже заслужила. Она вспомнила Толю, впечатление своей вины перед ним, заставляя себя признаться, что для неё давно существует как бы не он сам, а его отношение - к ней, к Соне, племянникам. В этом смысле он немногим отличался от Нюры, и всё, что составляло его остальную жизнь, занимало её лишь в той мере, в какой приходилось считаться с Дзиро, наличие которого могло помешать Нюре провести у неё очередную уборку. Она представила себе выражение своего лица, когда на одном из последних семейных обедов невестка коснулась Толиной идеи уйти в кукольные мастерские. Увидев его, Толя, всегда поручавший излагать свои прожекты жене, поспешил сменить тему, и теперь Евгения Михайловна понимала, что то были не прожекты, а почти решение, где последнее слово оставлялось ей. Смущала сейчас даже не та её реакция, но сомнение: что если Толя имел в виду обсудить с ней вовсе не материальную сторону вопроса, а само намерение изменить свою жизнь? У него было достаточно оснований надеяться, что, зная его, она не станет сомневаться, что в любом случае не окажется ущемленной.

- Знаете что… - сказала она, видя, что Нюра начала собираться, и радуясь предлогу прекратить свои угрызения. – Ведь послезавтра – воскресенье! Поезжайте оттуда к нам! Будут Соня, Толя… Захватите лото!..

Стараясь говорить бодро, она чувствовала, как краснеет, потому что ещё несколько минут назад не думала о том, каково будет Нюре возвращаться из Шереметьева.

- Кстати, допьем ивашу бутылочку! – Наконец-то представилась возможность убрать четвертинку со стола, и тут раздался звонок в дверь, потонувший в лае Чарлика. Он торопился внушить доктору, что такого сторожа имеет смысл полечить.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 2

- Ну?.. Тебе лучше?

Подойдя к креслу с Чарликом, Евгения Михайловна словила себя на том, что этот вопрос был продиктован собственным её состоянием и предназначался самой себе, пытавшейся отделаться от своих мыслей. Чарлик помахал хвостом и, желая доказать, что дела его не так уж плохи, сел, выкатив на неё базедовые глаза, к которым она долго не могла привыкнуть, недоумевая, как можно было отдать за это двести рублей! Правда, Толя купил его в цирке, однако свой репертуар Чарлик демонстрировал весьма неохотно и уже через месяц ни за какие деньги не соглашался встать не только на передние, но и на задние лапы. Сонин Федя уверял, что он старый, и, приезжая, задавал ему один и тот же вопрос: «Ты ещё жив?» Чарлик начинал злиться, пытался схватить его за ботинок. «Лентяй! Двигаться, двигаться!» - командовал с высоты своего полковничьего роста Федя, поясняя Евгении Михайловне, что с возрастом интенсивность тренировок должна увеличиваться. Руководствуясь этим правилом, он ставил себе будильник на без двадцати шесть, бегал в течение часа и, если в девять вечера не мог лечь в постель, слушал вас с преувеличенным вниманием человека, которому нужно в уборную. Соня уверяла, что муж спит, чтобы бегать, и бегает, чтобы спать. «Мужчина не должен засыпать первым», - говорила она в присутствии покрывавшейся краской Евгении Михайловны, и Федя, полагая, что посягают на его привычку к распорядку, с гордостью парировал: «Я воспитан старшиной и помкомвзвода!» После внушительной паузы, предоставлявшейся для того, чтобы его слова могли быть усвоены, он атаковал сам: «Если ваша дочь начинает смотреть любую муру, - поворачивался он к Евгении Михайловне, - то обязательно до конца… Разгильдяев, торчащих у телевизора после двадцати двух, я бы выгонял в народное хозяйство!» Могло показаться, будто Соня служит у него в подразделении связи Краснознаменного Дальневосточного округа и сам он не находится в отставке, проектируя автоматы с газированной водой. Стоя возле Чарлика, Евгения Михайловна думала о том, что скорее всего Толя дал ей телефон домашний и вряд ли Локтимир мог сейчас оказаться дома. Но ей повезло. «Гавары!» - разрешил голос, замолчав, подобно устройству, принимающему по телефону заказ на железнодорожный билет и, перечисляя симптомы, она волновалась, не получая подтверждения, что её слушают. «Я знаю твой собачка, - сказал наконец Локтимир. – Мнэ прэнадлзжал возможност встрэчаться с ним… Как буду ехат?» Она сообщила адрес, специально не спросив, когда он собирается приехать, намекая тем самым не только на готовность ждать круглосуточно, но и на веру в то, что её покладистостью не злоупотребят.

- Думаю, он приедет сегодня, - сказала она, положив трубку.

Чарлик зевнул, потянулся, задев брюхом подстилку, и спрыгнул на пол. Сколько раз она сама испытывала облегчение от одного лишь известия о замаячившем где-то враче! Пусть ни гомеопат, ни иглоукалыватель, ни травник не сулили большого успеха, важно было знать, что тобой все-таки занимаются. Вообще она склонялась к тому, что лучшее лекарство в её возрасте – это убедиться, что тебе хотят помочь, и в качестве примера приводила зубного техника, примерявшего ей протез наверное раз десять! Результат оказался не бог весть каким, но стоило вспомнить, сколько этот человек потратил на неё сил, ей тотчас начинало казаться, что ничего лучшего желать нельзя.

Да, но как она попадет в гастроном! Притом, что не мешало погулять с Черликом, который поглядывал на дверь, напоминая, что выходили с ним ещё до звонка Толе. Чтобы не пропустить Локтимира, с Чарликом можно было не удаляться от подъезда, но ехать затем в гастроном было рискованно. Она уже жалела, что не условилась с Локтимиром о времени, и пыталась ободриться тем, что, судя по его немногословню, тот вряд ли станет распивать чаи. Но не предложить чай было некрасиво.

Срочно следовало решить, кто мог её выручить с тортом.

Выбор был невелик. Ближе всех жила их бывшая домработница Нюра. Зато Федя обладал автомобилем и при армейской исполнительности успел бы даже раньше. Для обоих, однако, был не самый удачный момент: Нюра провожала в Японию своего Дзиро Иси, Федя же, взглянув на часы и обнаружив, что Соня кончает работу, захочет доставить Евгении Михайловне сразу два удовольствия: не только торт, но и дочь, и по дороге непременно с ней поцапается, потому что, сидя за рулем, не допускает разговоров, о чем Соня, естественно, забывает. «Что ты за человек такой! Обязательно нужно болтануть!» Соня надуется, пообещав никогда больше не сесть к нему в машину. И хотя о любом конфликте с ней Федя тут же переставал помнить, плохое настроение на вечер Соне обеспечено. Поэтому Евгения Михайловна решила все-таки обратиться к Нюре. Учитывала она и то, что, встретив в квартире Федю с Соней, Локтимир мог заподозрить их в нежелании оказать матери уважение и самим свозить собаку в лечебницу.

- Уезжает мой хозяин! – выпалила Нюра, едва выслушав её просьбу. – Месяц целый книжки на таможню возим – бандеролью, по пять кило. У него этих книжек… А деньги все мне оставил! Не ходи, велел, ни к кому больше работать, отдыхай. Ты. говорит, плохо выглядишь, когда устанешь. Конвертов целую кучу оставил – с марками, с адресом. Чего ему здесь? Врачи у нас мало получают. А там рублей триста пятьдесят-четыреста: врач здоровье дает! Вон что, оказывается, надумал… Я с весны замечаю: не пьет, не ест, не спит даже. Есть у него спортивный костюм – бывало, только и чинишь. Купил бы, говорю, новый, сейчас с лавсаном есть, недорого и носится хорошо. «Не нужно, Нюра…» Вот тут и соображай: лет-то ему уже под семьдесят… Никак, спрашиваю, помирать собрался? «На родину, Нюра, хочу…» Я так и обмерла. За девять лет, знаете, как к человеку привыкнешь. А после думаю: все же какая я несознательная – домой-то всякому хочется! Хоть и коммунист…

- Конечно. Вы мне расскажете…

Не желая, чтобы торт опоздал, Евгения Михайловна дает понять, что по телефону эта история сильно проигрывает и максимум через час готова выслушать её во всех подробностях.

- Да на черта сдалась эта собака! – Нюра догадывается, кто соперничает сейчас с её Дзиро, и Евгения Михайловна пугается, что теперь она возьмется за Чарлика, сулящего для беседы пищи не меньше, чем бывший японский эмигрант. Но Нюра бросает трубку.

Эта манера водилась за ней и раньше, особенно когда речь касалась детей. С некоторых пор Нюра взяла на себя роль Аркадия, находя, очевидно, что с его смертью Евгении Михайловне недостает главным образом упреков, что позволяет детям садиться себе на шею. Однако сейчас брошенная трубка напомнила про наказ Дзиро «ни к кому не ходить». Евгения Михайловна уже хотела перепоручить гастроном Феде, но тут Нюра позвонила спросить, что брать, если не будет торта.
Торопя прогулку, Чарлик выволакивает из прихожей её сапоги, а Евгения Михайловна думает о том, как быть, если Нюра действительно перестанет убирать, - для неё самой стало проблемой лишний раз нагнуться за обувью. Она вспомнила, как недавно, обидевшись на Соню, попросила её принести с вешалки сапоги. «Зачем тебе?..» - не поняла Соня. «Пойду на улицу и замерзну!» – «Тогда зачем тебе сапоги?»

Доставив второй сапог, Чарлик стоит, опустив голову, словно тоже понимает, что Нюре нет большого смысла ходить к ним, и дело тут даже не в деньгах Дзиро. Сама же Евгения Михайловна когда-то посоветовала ей позаботиться о размере пенсии, работу в жэке Нюра стала совмещать с уборками в министерстве и теперь получала от собеса больше своей бывшей хозяйки. Все же её расходы на сына-сварщика сводились к застолью по большим праздникам, в промежутках между которыми тот успевал перекочевать к новой сожительнице и, следовательно, не нуждался в помощи матери.

Возле лифта они встречают Беллу Сергеевну.

- Вы едете? - спрашивает Евгения Михайловна, видя, что та раздумывает, и зная, что компания Чарлика не может смутить соседку, поскольку ещё месяц назад у неё самой было два фокстерьера.

- Еду… Я собиралась в магазин, но… забыла зачем. – Войдя в кабину, Белла Сергеевна строго качает головой: - Подумать только - бывший наркомпросовский работник!..

Чарлик осторожно обнюхивает её скособоченные туфли, хранящие запах враждебной ему четы, а Белла Сергеевна смотрит на него, словно её забывчивости предвидится подсказка. Когда лифт останавливается, она сторонится и остается в кабине:

- Я хотела купить им мяса… - Соседка наклоняется в поисках кнопки на четвертый этаж, а Евгения Михайловна невольно представляет себе недавние кошмары, если по дороге на улицу Чарлик попадался Овиру и Визе. Они бросались на него так, будто это он вписал в ветеринарную справку Визы диагноз, на который в предотъездных сборах не обратили внимания, но с которым её отказались посадить в самолет Москва-Вена. Со своим наркомпросовским патриотизмом Белла Сергеевна отказалась ехать с детьми, на аэродроме держалась с непреклонностью экзаменатора, никакие обстоятельства не заставят которого одобрить неправильное решение. Но когда в последний момент сын выбежал с собаками назад, пытаясь разнять перепутавшиеся поводки, чтобы отдать ей Визу, и, предчувствуя разлуку с подругой, Овир захрипел, силясь порвать ошейник, Белла Сергеевна решительно взяла оба поводка. Во дворе, впрочем, объясняли её решимость тем, что она рассчитывала продавать щенков. Но щенков больше не было, и умерли её подопечные в один день – от той самой болезни, которую пять лет назад подозревали у Визы.

Был мягкий вечер, подсвеченный красными огнями пятившихся на стоянку к дому машин, взводимые ручные тормоза наполняли воздух снежным скрипением, словно по морозу приближалось множество людей, и вместе с Евгенией Михайловной на эти звуки поворачивался мочившийся рядом Чарлик. Казалось, он тоже боится пропустить Локтимира, надеясь с его помощью вернуть время, когда, выскочив из подъезда, мчался сломя голову от дерева к дереву, чтобы успеть пометить все свои владения. Теперь он не отлучался далеко; завидев другую собаку, трусил с газона, со своим шарообразным хвостом напоминая маленького Тянитолкая – существо, имевшее голову ещё и сзади. Даже под сенью Евгении Михайловны он уже не позволял себе тявкнуть на пришельца, поскольку, прогоняя того, хозяйка могла поскользнуться. Характер его менялся на глазах, недаром считается, что болезнь лучше всего обнаруживает нашу суть. Взять хотя бы его сегодняшний жест с сапогами! Перспектива лишиться Нюриной помощи помешала Евгении Михайловне в тот момент оценить, что сапоги он принес по собственному почину. А ведь раньше дождаться от него услуги было непросто.

Машинально она отмечает новость и у себя: левое колено болит сегодня сильнее правого. С дугой стороны, можно ведь взглянуть на вещи так: право колено болит сегодня меньше, чем левое.

Что-то не устраивало её в рассуждении о перемене характера, особенно применительно к Чарлику. Она не могла разобраться, что именно, пока не уткнулась в слово болезнь: чтобы повлиять на характер, болезнь должна быть достаточно серьезной… Она вспомнила мужа приятельницы: долгие годы безропотно тянув на себе нигде не работавших жену и двух взрослых дочек, он, казалось, на ровном месте вдруг озлобился, окрестил всю троицу дармоедками и быстро умер – как выяснилось, от перенесенного на ногах инфаркта. Главное, его смерть вовсе не явилась для Евгении Михайловны неожиданностью: первая её мысль, когда она узнала про «дармоедок», была как раз та, что, по-видимому, этот человек скоро умрет.

Хотелось думать, что подобный исход предвещают лишь перемены характера к худшему. Но разве в последние свои месяцы Аркадий не стал терпимее…

Поискав глазами Чарлика, она застала его возле контейнера с мусором: он был занят куриной костью! Этот, всегда наказуемый ею проступок показывал, что недомогание далеко не исчерпало в нем дурных привычек. Но все-таки она не решилась крикнуть «Фу!», боясь, вдруг он послушается и бросит.

***

<< Предыдущая глава | Следующая глава >>

Старые болезни, глава 1

Ночью Чарлик опять не давал ей уснуть: скулил, никак не мог устроиться у себя в кресле, громко вынюхивая подстилку и вертясь, словно ловил свой хвост, и Евгения Михайловна не прощала себе, что не подумала о враче раньше. То есть, разумеется, думала, но лечебница находилась далеко, в Кунцеве, часто обещали оттепель, было скользко, к тому же каждый раз она невольно вспоминала собственное последнее посещение поликлиники. «Какое у бабулечки красивое белье!» С помощью этого комплимента профессор-консультант, вряд ли многим её моложе, надеялся прописаться в другом поколении, где ещё интересуются трикотажными подробностями, тем более что в кабинете присутствовало несколько женщин, районных артрологов. Однако впервые Евгения Михайловна действительно ощутила себя старухой и, сидя на кушетке, машинально наблюдала, как, широко расставив ноги, профессор погружал в них большой живот, пытаясь, не покидая стула, добраться к её раздутому правому колену. «Где беспокоит? Тут?..» Она крикнула от вонзившихся в колено пальцев. «Правильно». Утратив к ней всяческий интерес, профессор повернулся к коллегам с таким видом, будто только для того и прибыл сюда, чтобы продемонстрировать своё нажатие, и, очутившись в коридоре без каких-либо новых назначений, Евгения Михайловна никак не могла понять, зачем понадобилась эта пытка!

Но обойтись без лечебницы было уже нельзя. Утром Евгения Михайловна позвонила Толе, после репетиции он заехал, сказав, что ведь ветеринара можно пригласить. Ей это просто не приходило в голову! Она молчала, сознавая, что стариков в самом деле нужно учить и искренне готовая учиться, а Толя поглядывал в окно, где его дожидалось такси и на антенне дома напротив вызревал в блекнувшей январской голубизне одуванчик луны. «За деньги поедет кто угодно». Словно уличив её в намерении сэкономить, он оставил на серванте телефон врача со странным именем Локтимир, двадцать пять рублей и, уходя, косился на заправленную в пишущую машинку страницу: кроме этого приработка у матери имелись пенсия и ежемесячно даваемая им сотня – можно было не дергать его накануне гастролей… Но где бы сама она взяла Локтимира, которого Толе рекомендовал знакомый дрессировщик, легко сказать «Пригласи»! А, главное, кто купил эту собаку, которую Евгения Михайловна не хотела, и почему она должна нести такие расходы? Хватит ей без того: беспокоить незнакомого человека, волноваться - не подведет ли, потому что слово у людей перестало быть словом; и чашку чая ему тоже нужно предложить. Кондитерский отдел в их булочной закрыт уже неделю, придется ехать в гастроном, дважды взбираться на высокую ступеньку автобуса.

Провожая Толю в переднюю, она покрылась пятнами. Когда-нибудь она всё ему выскажет, особенно об этой его манере откупаться, о призванных возместить редкие посещения чрезмерных подарках, ставивших её в неловкое положение перед невесткой и не приносивших радости. Кто-то ведь уже объяснил: самое ценное, что вы можете подарить другому человеку, это свое время. Привези Толя ветеринара сам, это значило бы для неё куда больше, чем цветной «Электрон».

В шубе Толя занимал все пространство между стеной и вешалкой. Невысокий рост не мешал ему когда-то быть нижним в четверке акробатов. Силу он унаследовал от Аркадия, - несмотря на ответственную работу, совмещаемую с учебой в промакадемии, тот не упускал случая это свое качество продемонстрировать и до самой войны открывал парады физкультурников, взлетая на турнике, который вез по дорожке стадиона «Динамо» грузовик. Но с сыном они близки не были – едва ли не с тех самых пор, как на вопрос гостившей у них бабушки, вызывала ли его уже учительница, первоклассник Толя ответил, что его - ещё нет, зато маму целых три раза! Поворот к дисциплине наметился в нем под влиянием пионервожатой Марины Чечневой, покорившей его своими занятиями в аэроклубе. Но, выведав её день рождения, Толя проник в расположенный в соседнем подвале склад мыла, обменяв добычу на коробку папирос «Северная Пальмира», которую и преподнес будущей знаменитой летчице. Не желая стричься под машинку, в эвакуации он сбежал из артиллерийской спецшколы. Лежавший с очередным ранением в госпитале Аркадий, комиссар полка, при этом известии, похоже, поставил на сыне крест и, вернувшись с фронта, уже не пытался его воспитывать. Толя выглядел значительно старше своих шестнадцати лет, разъезжал на трофейном «опель-кадете», имел связь с известной актрисой и не допускал опеки. Не догадываясь, что перед ней мальчик, та одолжила ему крупную сумму, которую по завершении этого романа Евгения Михайловна тайком от мужа долго выплачивала…

Обманывалась, впрочем, не только актриса. «Простите, могли бы мы видеть Анатолия Аркадьевича?..» - появилась однажды у них на Чапаевском супружеская пара. «Анатолия Аркадьевича?..» - Евгения Михайловна пыталась сообразить, о ком идет речь, и мужчина удивился в свою очередь: «Разве это не квартира адвоката?..» Выяснилось, что, выдав себя за адвоката, Толя пообещал выиграть его дело, большую часть гонорара забрав вперед.

Не помирил Аркадия с сыном даже спорт – Толя не признавал утренней гимнастики, мог пропустить тренировку, не соблюдал режим, давая отцу повод говорить об авантюризме и в конце концов подтвердив его опасения: став чемпионом, он перешел на эстраду и вскоре был арестован за левые концерты. Диплом он получал заочно, далеко за тридцать; вместе с женой долгое время тренировал в ЦСКА девочек-гимнасток, вкладывая в них свое несостоявшееся отцовство и до сих пор являясь поверенным тайн своих бывших воспитанниц, а после смерти Аркадия неожиданно вернулся на эстраду, на этот раз – с куклами. В отличие от учениц одушевленных их не могли забрать у него в сборную, их не нужно было устраивать в институт, жертвуя дядям из «Буревестника» десять лет работы, они не влюблялись и не беременели, вынуждая заботиться об абортах его, испытывавшего в таких случаях состояние нищего, на глазах которого пренебрегают тем, чего хватило бы ему на целую жизнь. Делать куклы у Толи обнаружился талант, и больше всего Евгения Михайловна жалела о том, что мастерскую в Толиной квартире не видит Аркадий, упрекавший сына в безрукости и иронизировавший, что приспособить его к какому-либо орудию труда не удалось даже исправительному учреждению (все три года и четыре месяца Толя заведовал в колонии клубом). Не вынимая изо рта янтарный мундштук, в перерывах между гастролями Толя не отходил от верстака вовсе, считалось, что способностью двигаться его куклы превосходят образцовские, зато сам он двигаться почти перестал, располнел, приобрел одышку, и его Наташа уже не позволяла ему носить их тяжелый реквизит. Артистичная от природы, в их семейном театре невестка была и художественный руководитель, и костюмер: в поисках материала на курточку или штанишки для очередного питомца она не ленилась объехать весь город, и в таких случаях ей, как правило, сопутствовал Толя, словно одеть предстояло вовсе не куклу.

Закрыв за сыном дверь, Евгения Михайловна снова испытала обиду, потому что привезти ветеринара не требовало времени больше, чем объехать «Ткани» и «Мерный лоскут». Получалось, что она заслужила у сына меньше новоиспеченного Второгодника Вовочки, которому предстояло веселить школьников во время весенних каникул. Но тут она вспомнила Толин цвет лица – помимо бесконечного курения сказывалась не самая здоровая в пятьдесят четыре года чемоданная жизнь – и что Наташа рассказывала про его мечту уйти в мастерские к Образцову, куда его звали, но где он зарабатывал бы, конечно, значительно меньше. Разумеется, им двоим хватало бы, были и сбережения, к тому же невестка могла вернуться в гимнастику – ставить вольные и упражнения на бревне. Только откуда бы тогда взялись ежемесячные сто рублей, кожаное пальто, купленное Толей племяннице на день рождения, магнитофон племяннику, традиционный конверт сестре к отпуску!.. Евгения Михайловна даже остановилась, словно свою мечту Толя уже осуществил и срочно предстояло искать способ восполнить в Сонином бюджете эту брешь, и впервые ощутила нечто вроде вины перед сыном, вынужденным терпеть её пишущую машинку, как будто его помощь ей была недостаточной. О судьбе своих денег Толя, разумеется, догадывался, назови Евгения Михайловна цифру, которая избавила бы её от необходимости подрабатывать, он, не задумываясь, давал бы столько. Однако, по-видимому, не составляло для него тайны и то, что, объявись у матери возможность добавлять к Сониной зарплате миллион, она все равно не расстанется со своей «Олимпией», чтобы всунуть дочери ещё пять рублей.

Только сейчас Евгения Михайловна поняло, что задело её в Толином визите больше всего: взгляд в сторону пишущей машинки, осуждавший вовсе не устроенный ему сегодня аврал с собакой и даже не наивное стремление обеспечить эту прорву, имя которой Сонина семья. То был упрек, что другим на подобное отношение рассчитывать не приходится, что сестру любят больше… Она вспыхнула снова, готовая объяснить, чего стоили ей одни поездки к нему в Ходыжинск: досмотры на лагерной вахте в поисках водки, спанье в пенале для свиданий, где леденящий зону луч прожектора высвечивал на подушке клеймо «12 отряд», грозившее пристать к щеке, - но следом обнаружила, что запал её как бы подмочен. Мешало не сознание того, что Толя прав и дочь действительно была ей ближе, а удивление, что её отношение к нему Толе небезразлично. За этим открытием мерещились долги перед сыном, было такое чувство, будто в привычке откупаться уличили её. Разве выплатить пять тысяч его актрисе было не легче, чем, узнав о её существовании, немедленно поехать к ней и пристыдить, - ещё неизвестно, кому обязан Толя отсутствием детей!.. Она пробовала успокоиться, что вряд ли это подозрение имеет почву, да она и не могла тогда во все вникать: у Аркадия часто открывалась рана, Соня начала ходить в школу, нужно было вести дом – с домработницей, частыми гостями, нашествием родственников, у которых в своей трехкомнатной квартире они слыли чуть ли не министерской семьей, хотя Аркадий уже не поднимался выше главного инженера треста, и даже при том, что у себя в юридической консультации она зарабатывала на машинке почти столько же, у неё никогда не было зимнего пальто. Приходилось ли выяснять, откуда у Толи «опель-кадет» и чем чревата его связь со взрослой женщиной. Евгению Михайловну и без того не покидало ощущение, что она прописана не в Чапаевском, а на вулкане. Копившееся в Аркадии раздражение против сына периодически извергалось, оборачиваясь претензиями к ней, и распалялся он тем сильнее, что говорить с Толей сам не решался. Евгения Михайловна боялась не самих скандалов, а их последствий: заметив в ней отголоски ссоры, Толя норовил броситься к отцу заступаться, и с ослабленным операциями сердцем Аркадия мог случиться приступ.

***

Следующая глава >>

Простое окончание, IV

1

В четверг Николаю Ивановичу предстояла катетеризация, на которой давно настаивал Колмановский и на которую он долго не мог решиться. «Более молодые коллеги щеголяют быстротой, - объяснял профессор, мучительно медленно вводя катетер, - но, думается, рисковать целостью уретры нет достаточных оснований…» Николай Иванович был благодарен ему уже за то, что против обыкновения в кабинете отсутствовала сестра.

Неизвестно, кто из них намучился больше. «Дела обстоят лучше, чем можно было предполагать… - Вспотев, старик взял полотенце и круговым движением вытер лицо, как будто это была тарелка. – Да и что у вас за возраст, простите! Мальчишка!» Розовенький, без морщин, он походил на фермера, и, расслабившись от его слов, Николай Иванович пожаловался, что боится смерти. «Так и должно быть, - подтвердил Колмановский: - все боятся. Но, глядя на вас, я почти уверен, что вы отойдете в одночасье. Впрочем, ещё за десять лет я вам ручаюсь!»

То ли от того, что эта болезненная процедура осталась позади, то ли от дарованных ему Колмановским десяти лет с утра пятницы Николай Иванович находился в приподнятом настроении. Однако когда после обеда Валерий Михайлович уехал, открыв доступ к стоявшему в его кабинете городскому телефону, он почувствовал волнение и понял, что всю неделю в нем присутствовала мысль, что нужно бы позвонить в загс и узнать, нельзя ли получить для Сани справку о том, что упомянутая в выписке домоуправления Возницкая и нынешняя Молодцова – одно и то же лицо. Казалось, занятие это сулило лишь дополнительные хлопоты, но в них заключалось будто и нечто приятное, обещавшее куда больше, нежели успехи лечебные. Он уверял себя, что причина здесь вовсе не в поводе ещё раз увидеть Саню, а в сознании исполненного долга, к тому же он всегда симпатизировал Лидии Ивановне, а Санина прописка, несомненно, облегчит её положение.

Думая так, он прошел в кабинет заведующего, где заодно можно было просмотреть сообщение для семинара по специальности, порученное на этот раз Михаилу Алексеевичу и исполненное тем аж на двадцати трех страницах! С отбытием начальника в отделе воцарялась каникулярная атмосфера, и следовало заполучить место потише.

В загсе было долго занято, потом выяснилось, что Плющиха давно не Киевский район, а Ленинский и звонить нужно туда.

- «Через свое время и своих современников гений общается с вечностью!» - Михаил Алексеевич вошел в кабинет вместе с Линой, положившей перед Николаем Ивановичем какие-то бумаги:

- Нужно составить письмо.

- Хотите с кем-то объясниться? – спросил его Михаил Алексеевич, косясь в пометки, сделанные Николаем Ивановичем на полях его рукописи.

- Валерий Михайлович сказал, что этот отзыв нужно сопроводить письмом к их директору. – Лина повернулась уходить.

- Но… тут присутствуют опечатки, - проглядывал Николай Иванович вернувшийся к нему с машинки отзыв. – Например, вместо «плохо» - «плозо»…

- … потому что буквы «х» и «з» стоят рядом, - откликнулась Лина уже в дверях.

- Мне неприятно, что вы разговариваете со мной в этой манере… - начал Николай Иванович, не поднимая головы, дождавшись, чтобы Лина вышла. – Я не претендую на особую субординацию, но … ведь с Валерием Михайловичем вы себе этот тон не позволяете.

- Причем здесь вы?! Даже нескромно… это пишут о Пушкине! – Михаил Алексеевич помахал «Литературной газетой», показывая откуда явилась его цитата о гении, общающемся с современниками. – Совершенно ни на чем не основанная мнительность…

- Когда человека бьют, а он не дается, это вряд ли можно считать мнительностью!.. – вырвалось у Николая Ивановича. Ему стало неловко, как будто он распространил на своего молодого сотрудника какие-то посторонние, вовсе не касавшиеся службы обстоятельства. – Ну, хорошо, дело не в этом… - подвинул он к себе текст будущего сообщения. – Такое впечатление, что вы собираетесь тронуть слушателей главным образом объемом напрасно проделанной работы…

- «Народ, который, много стараясь, не делает ничего!..» - подтвердил Михаил Алексеевич, вставая рядом и изучая его замечания. – Понятно… это переносится в конец… середку - в начало!.. – Он всегда имел бодрый план переделки исполненного.

- Дело не в компоновке. Существует масса интересных источников. Очевидно, вы с ними не ознакомились…

- Увы… - соглашается Михаил Алексеевич, поправляя свои слепые очки. - Но ведь Якоби предупреждал студентов: «Ваш батюшка никогда бы не женился и вы не появились на свет, если бы, прежде чем жениться на вашей матери, он захотел познакомиться со всеми девушками». К тому же это первый вариант! - Он смотрел на Николая Ивановича, словно вынужден объяснять элементарное. – Первый вариант и должен вызывать чувство ужаса.

- Если вы преследовали эту цель, вы ее достигли, - заметил Николай Иванович.

- … начальство устраивает разнос, дает поправки, рождается вариант номер два… Вы сечете меня вторично. После энного раза мы остаемся довольны друг другом. Согласитесь, вам самому было бы неприятно, если бы здесь не было места замечаниям. Я их приемлю со смирением, а смирение есть признак дисциплины.

- Смирение не единственная форма дисциплины личности, - пробует возразить Николай Иванович. – К тому же дисциплина должна быть инстинктом творческим.

- Вот это я, как говорит наш замечательный заведующий, категорически отметаю! – Михаил Алексеевич даже снимает очки. – Чем больше вложено души, тем работа уязвимее. Сообщение полагается делать так, чтобы его не слушали. Разве вы не знаете, что представляют собой большинство наших научных сообщений? Критерий истины есть практика.

- Если каждый раз повторять одни и те же ошибки, то какое отношение подобная практика имеет к истине?.. Ваша постоянная ирония… намеки на то, что некие спасительные улучшения должны произойти не от нас самих, а от кого-то… По-моему, такие ожидания неосновательны. У нас действительно есть возможность работать мало. Привыкнув ею пользоваться, можно ничего не делать годами. Но мужество ученого и состоит в том, чтобы не поддаться расхлябанности!.. – Все более горячась, Николай Иванович сознает, что Михаил Алексеевич вынужден выслушивать от него то, что изначально предназначалось сыну. Вы собираетесь в аспирантуру – что-то же вы намерены туда предложить?! Должна быть какая-то тема…

- Много есть тем!

- И вы все собираетесь разрабатывать?.. – поддел Николай Иванович.

- В зависимости от успеха у публики.

- А все-таки?

- Для диссертации - прекрасная тема: главное, все заранее согласятся с выводами.

- По-моему, всякая задача… она должна быть как турник. Требовать приложение силы, чтобы дотянуться! Мне не понятно аскетическое воздержание некоторых ваших сверстников от творчества, от мыслей, выходящих за пределы утилитарного… И, кажется, я понимаю причину: недостает творческого импульса, поскольку недостает любви к науке. А любви к науке не хватает потому, что, простите, не хватает культуры… - покосился он на газету в руке Михаила Алексеевича. – Справедливо было замечено, что многознание не является ни необходимым средством культуры, ни её признаком, поскольку легко уживается с ее противоположностью, то есть … с варварством… - Он был рад, что наконец-то высказался Михаилу Алексеевичу относительно его манеры держаться.

- Это, извиняюсь, уже из области гуманитарного, - улыбается тот. – А гуманитарные истины, в отличие от научных, не генерализируют, а индивидуализируют бытие. Думаю даже, что здесь мы имеем дело не с истинами, а лишь с мнениями… С вашего позволения, в понедельник я представлю вариант номер два.

Едва он вышел, Николай Иванович понял, что сегодняшнее раздражение против Михаила Алексеевича подогревалось еще и тем, что в суждениях оппонента ему почудилась тень Новокузнецкой, преследовавшая его с момента Саниного звонка, он бросился в бой, на который не отваживался там!.. Впечатление победы тотчас улетучилось, и он стал думать о том, что поездка в загс, встреча с Саней – все это потребует времени, а значит, объяснений с Риммой. Дело было не в том, что он затруднялся выдумать благовидный предлог, хотя обманывать Римму он не привык, а в самом этом состоянии нелегальности, как будто бы двойной жизни, к которой он не был предназначен.

Утром в субботу он сказал Римме, что едет в клуб. «Ты ведь решил не играть…» - Собираясь на рынок, она искала в кухне целлофановые пакеты и, казалось, через коридор почувствовала, как он покраснел. Желая отомстить ей за необходимость лгать, он надел новый голубой костюм. Это было настолько вызывающе, что Римма даже успокоилось. «Не забудь ключи, - сказала она. – С рынка я попробую подъехать в Банный…»

По дороге из загса он решил зайти в парикмахерскую, чтобы поправить шею. Его появление в парикмахерской всегда рождало улыбку, поэтому, обнаружив очередь, он подошел к мартовской стенгазете – его вид сзади позволял убедиться, что стричь ему все-таки есть что.

Женщина, у нас ты наравне с мужчиной
В труде и государственных делах!
Этому является причиной
Твой ум и деловой размах!

- Лен, как – здорово?!. – Из женского зала, сияя, выбежала девочка-подросток, по-видимому с первой своей прической. – Не как у Синицыной?..

- А хвосты где?

- В газете, - девочка показала подруге сверток. – Матушке на шиньон.

Я – член ДОСААФ!
Очень просто, но сказано гордо.
Звание не дает особых прав,
Но место определяет прочно и твердо!

Подписанные также «Мастер Старобыховская» смотревшие на Николая Ивановича стихи напоминали ему слог Федотыча. Последний раз они встретились на следующий после Саниного ухода день, Федотыч позвонил и, взволнованный, назначил свидание.

- Коленька, я тебя вот для чего пригласил: я тебя убедительно прошу – как отцу, как старшему товарищу… поделиться со мной, что происходит?! - Сидя с ним в скверике на Спасо-Песковском, Федотыч то и дело поправлял очки. – Нервозность и возбудимость должны быть исключены, необходимо освободиться от излишних неприязней друг к другу. Настроить себя к дружелюбной обстановке, к всестороннему взаимопониманию!..

- Она ушла и забрала дочь… - Ему вдруг показалось, что Федотыч в самом деле все сможет поправить!

- Та-ак… - Федотыч положил руку ему на плечо. – Ты имеешь в виду Сашеньку?.. – Деталей Федотыч явно не знал, - похоже, никаких заявлений на Новокузнецкой сделано не было.

- Она собирается ехать с вами.

- … Володенька имел оплошность со мной не посоветоваться… - Федотыч продолжал держать руку на его плече. – Я, милок, тебя понимаю… ты как отец… и в один прекрасный день ты остаешься один – целиком и полностью… - Федотыч покачал головой. – Я не претендую на качество моих суждений по этому вопросу, просто в данном случае хочу произвести крик своей души… Вот представь: прихожу домой, а Ноны Тихоновны нет… Полный шантаж! Полная терроризация! Поскольку неизвестно, куда человек отбыл и где в настоящее время находится… - Федотыч намекал, что у Николая Ивановича есть перед ним хотя бы то преимущество, что он знает Санин маршрут. – В жизни, Коленька, не стоит себя травмировать – вот о чем я кричу, жую и говорю… Я одно скажу: ты меня знаешь, я - человеколюб! Можно сказать, с ущербом своему здоровью, я, как настоящий товарищ, как присуще мне, человека в беде не брошу… Штурвал буду держать крепко!

Что-то подсказывало Николаю Ивановичу, что без Федотыча Сане действительно не обойтись. Об этом говорил изменившийся облик Владимира Александровича, виденного им в Фирсановке, - как выяснилось, уже тогда, когда он получил назначение. То был совсем другой человек – так выглядит пассажир поезда Цхалтубо-Москва, загар которого не в силах заслонить поглощенность надвигающейся на него серьезной жизнью, и трудно было представить, чтобы в этой - настоящей - жизни ему надолго понадобилась Саня.

Выйдя из парикмахерской, Николай Иванович позвонил в Карманицкий. «Говорите, пожалуйста, громче! – прокричала трубка. – Вы разговариваете с человеком, который плохо слышит!» По-видимому, это была Лидия Ивановна. «Я взял для тебя справку, - сказал он, когда подошла Саня. – Мы можем встретиться?» - «…Спасибо… - Он понял, что его звонка не ждали. – Я как раз собиралась выйти, на улице так хорошо!.. Может быть, на Кропоткинской? Говорят, там есть открытый бассейн – я его до сих пор не видела…»

Был теплый день, голубая чаша внизу была оправлена золотом кленов, и Николаю Ивановичу казалось, что Саня позвала его сюда из-за них… Увидя её поднимающейся из подземного перехода, он почти физически ощутил лежащую в плаще справку, напоминавшую, что он здесь не для того, чтобы гулять.

- … Таня просила блеск для губ и французскую тушь…

Саня, похоже, заметила его сомнения и давала понять, что у неё тоже есть дела. Она взглянула на трафарет троллейбусной остановки рядом, Николай Иванович полез за справкой и тут вспомнил, что они уже никогда не увидятся. Это пассивное никогда, свершавшееся, казалось, в соответствии с его желанием, сейчас впервые явилось ему в своем подлинном значении, неся на себе печать приговора, вынесенного отнюдь не им, печать неподвластной ему посторонней воли – словно его намеревались увести отсюда силой.

- Мы могли бы вместе зайти в ГУМ. – Он даже оглянулся, как будто рядом стоял некто, желающий им помешать.

Саня тоже оглянулась, и взгляд ее серых глаз напомнил ему выражение, с каким она собиралась защитить его от Вовошки. Бассейн испарял визги, музыку, смех, и в движениях сходивших к воде по ступенькам женщин было что-то кошачье.

Они пошли вниз по Волхонке, и Саня рассказывала ему про Лидию Ивановну, которая утром в магазине неловко подставила под картошку авоську, у неё просыпалось, а когда она пыталась поднять, продавщица стала стыдить, что она хочет набрать здесь целую тонну!.. Помимо слуха Лидию Ивановну подводили сосуды мозга: летом она собралась к знакомым на дачу, но на вокзале никак не могла вспомнить, зачем сюда приехала.

- У нее гостила подруга из Одессы, такая зануда!.. «Ой! – стонет ночью: – Как хочется пить!..» Я напоила, думаю – спит. А она за свое: «Ой, как мне хотелось пить!» - Саня засмеялась.

В ГУМе было не протолкаться, и Саня жалась к Николаю Ивановичу, словно кто-то посылал ее в очередь. Спасаясь от толчеи, они оказались в демонстрационном зале с модами осенне-зимнего сезона, где было нарядно, играла музыка и где, улыбаясь вслед манекенщицам, ведущая объявила, что «На коктейлях властвует шифон!».

- У нас уже зима!.. – шептала Саня, наблюдая череду обнаженных дамских плеч. – Подлетаешь на самолете – огромный факел горит, у нас ведь нефтепереработка. Вблизи тепло хоть в сорок градусов – раньше вокруг ханурики на топчанах спали. Меня сперва в пожарную безопасность сунули и однажды послали к пахану – знаешь, что это? – заодно он у них был вроде ответственного за пожарную безопасность. Я не одна ездила, но все равно страшно…

Саня поежилась, и Николай Иванович пытался представить себе эту картину: мороз, лежбище хануриков и её, беседующую с паханом.

- Дай-ка я все-таки позвоню!.. – сказала Саня, когда они вышли из ГУМа. В кабине автомата она стояла настороженно, как будто звонила начальнику, не отказавшись, впрочем, от привычки закладывать носок правой ноги за щиколотку левой.

- «Ты очень не вовремя позвонила!..» - Опустив трубку, она спародировала полученную нотацию. – Сушит голову. Если ругается, это уже хорошо!..

- Кто?..

Под мышкой прошедшего мимо молодого человека играл магнитофон, и Николай Иванович подозревал, что не все расслышал.

- Таня. – Саня смотрела вслед удалявшемуся магнитофону. – Когда я ухожу на работу, я включаю радио. Возвращаешься, а за дверью голоса или музыка. Как будто кто-то есть…

- Таня тоже в Москве?!. – Николай Иванович невольно посмотрел на часы.

- Только что приехала. Я их ждала завтра, и у меня нет обеда… Есть кролик! - вспомнила Саня. – Но его ещё нужно готовить. Интересно: маленькой Таня отказывалась есть кролика. Где-то она их видела живых – и ни за что! – жаркое хоть выбрасывай. На мое счастье пришел Федотыч: это, деточка, не кролик, а курочка!.. До пяти лет она думала, что у курицы четыре ноги. Потом Федотыч привез ей откуда-то живого цыпленка, и она сразу: «А почему у него две ноги?!». Остальные, говорит, у них к старости вырастают.

- Таня здесь с дочерью?.. – Николай Иванович вспомнил Гулливера, захваченного лилипутами: по отдельности разорвать каждую из связывавших его веревок не составляло труда, но их было столько, что попробуй сопротивляться!

- Они ездили на юг. С Ноликом… - Саня объяснила: - Это её… муж. Жених, любовник – кто теперь в этом понимает!

- Странное имя.

- Это все Таня! Потому что у него ничего нет, кроме попугая. У меня, говорит, всё это было, но я оставил в Пензе, жене… Зовут его Арнольд. Главное, что его любит Манюня! – Саня мельком взглянула на свое отражение в витрине, и он вспомнил это ее хватание ладонью за затылок, чтобы проверить волосы.

- А кто отец ребенка?

- Летчик. По-моему, сельскохозяйственная авиация. Опыляет.

- Он платит на дочь?.. Николай Иванович словил себя на том, что спросил не без умысла напомнить свою в этом смысле аккуратность.

- Если у него остается. Больше – натурой, он ведь ездит по районам… Например, приходят Таня с Манюней из сада, а по квартире гуляют утки. Или стоят два ведра слив. А сколько нужно потратить на сахар…

- Но… можно ведь оформить, официальным путем… - Он почувствовал неловкость, как будто задним числом пытался выяснить, почему не прибегла к алиментам сама Саня.

- Она ведь только на словах воюет. Говорит, что ей его жалко, и приводит в пример тебя.

- Какой… пример?.. – От мысли, что его тоже щадили, подозревая в том, что он посылал меньше положенного, ему сделалось не по себе, но Саня поспешила уточнить:

- Говорит, что настоящему отцу напоминать не требуется. Я неправильно выразилось: он ей жалок.

На Площади Революции они вошли в метро. Ехавшая на эскалаторе ступенькой ниже женщина читала «Юный натуралист», статья называлась «Ядовитые осьминоги», и он понял, что может действительно очутиться в Карманицком, который в его планы совсем не входил.

Во дворике «Смоленской» продавали с рук цветы, и он устремился на букет гладиолусов. Это был выход из положения! Послать их в качестве привета Саниным женщинам и уехать.

За букет просили пять рублей, он сказал, что дорого, - цветы были единственной областью, где он позволял себе торговаться. Это заметила когда-то именно Саня, пристыдив, что мелочится с позабытыми богом старухами, и, хотя на цветочной ниве давно подвизался благополучный контингент, в осанке остановившейся поодаль Сани ему снова почудилась укоризна. Он купил целых два букета и в своей подневольной щедрости обнаружил жалкий привкус отступного, почему-то вспомнив про Таниного летчика.

- Ты забыл дать мне справку… - Саня пыталась улыбнуться, и, как при последнем своем посещении Карманицкого, он вдруг заподозрил себя в трусости и замешкался. Останавливало его не то, что двадцать минут третьего и что его ждут дома. Встреча с Таней сулила развеять версию, будто она могла быть не его дочерью… Но это было далеко не основным – ущербность этой версии он заподозрил ещё неделю назад, в метро, услыхав Санино «Коленька!». Настораживало предчувствие куда менее сентиментальных открытий, грозивших поставить под сомнение то, что он считал главным поступком своей жизни, – свое непрощение Сани…

- Я хочу повидать Таню, - сказал он, отдавая цветы. – Разумеется, если ты не против…

Ему показалось, что Саня вспыхнула, впрочем, это мог быть отсвет взятых ею рубиновых гладиолусов.

- Конечно, - сказала она. – Просто я думала, что у тебя может не быть времени.

Возле почтового ящика в знакомом подъезде возилось худенькое существо в брючках.

- Вот и мы! – сказала Саня, и он узнал Лидию Ивановну. На манер весталок на лбу у нее была повязана голубая лента, и все еще прекрасные черные глаза имели отрешенное выражение, словно сознавая, что против её восьмидесяти лет им предстоит сражаться в одиночестве.

- Я плачу девять рублей в год, - показала она ему «Вечернюю Москву», - но зато я знаю, кто умер!

Пропуская их в комнату, Лидия Ивановна разглядывала полученное вместе с газетой письмо. На тахте сидела Манюня с альбомом импрессионистов в руках.

- Бабушка, ты ко мне сейчас не обращайся – я очень занята! – предупредила она Саню и заметила Николая Ивановича. – Это твой дедушка?.. – Похоже, она нашла, что альбом все-таки интереснее. – Дохлая курица… - насторожилась она, открыв натюрморт. – Все равно не дохлая! Это она спит…- Не вполне убедив себя в этом, Манюня спешила перевернуть страницу. Озеро… - Она посторонилась, приглашая Николая Ивановича сесть рядом и убедиться. – Птицы летят на юг, собираются, да?.. А индеец почему голый едет на лошади? С трусиками и платочком. Почему они там едут голыми?..
Его преследовал какой-то похоронный запах, будто смесь елового лапника и валериановых капель, но тут он заметил на стене высвеченный солнцем арбуз, персики и виноградную гроздь, вспомнил сирень, с которой прокрался сюда в первый раз, и воздух в комнате уже не казался ему несвежим.

- Вот кузнечик! Похож на кузнечика?! Он прыгает на лошадь… - Манюня снова перевернула страницу. – Видишь, какая красавица?

- Ягуар там правда как кузнечик… - Саня изучала стоявшую на холодильнике хлебницу. – Мы забыли купить хлеб… Я, пожалуй, ещё успею!

- Хлеб, возможно, принесет Таня… - То, что Тани не оказалось дома, давало ему повод не искушать судьбу, во всяком случае уйти с сознанием, что не пытался от нее уклониться. Оставаться здесь, если Саня отправится за хлебом, было даже неудобно, поскольку Лидия Ивановна его не узнавала. Опустившись с письмом на тахту, она осторожно вытянула ноги, и ее колени щелкнули:

- Разваливаюсь по частям!

- Из Одессы? – спросила Саня про письмо и добавила громче: - Лена?..

- Это Милка… - Лидия Ивановна опустила письмо. – Сплошь успехи… не может остановиться: как её принимали, как ее отмечали, как спортсмены преподнесли ей шайбу! Я рада за нее: за здоровье, за успехи, за все… Но какая жестокая судьба: какая драная крыса, на тоненьких ножках, с лохматой головой а-ля Девис, да еще с гнидами приехала к нам в Батум, в «Факел» - и как прожила жизнь, и живет пусть еще тысячу лет! И какая красотка Лена Шумахер, прирожденная героиня, приехала почти в то же время, и во что она превратилась…

- «Ой, как мне хотелось пить!..» - Саня пыталась расставить вещи приехавших поудобнее.

- … что успела в своей жизни?!. – Казалось, только сейчас хозяйка заметила Николая Ивановича. – Вы с Саней?..

Саня показала ему, что можно не вдаваться в подробности.

- … только заразила меня своей депрессией… Упадок настроения и всяческих желаний. С чего бы это?! - улыбнулась она Николаю Ивановичу. – С такой-то счастливой жизни, кажется!.. Ни внуки не болеют, ни дети не шумят, ни муж не кряхтит… - Она погладила занявшуюся куклой Манюню. – Но ведь каждому кажется, что другому лучше…

- Бабушка, дай мне грушу!

- Встань и возьми.

- Я не могу… я – принцесса!..

- Передай ей, - сказала Саня, протягивая Николаю Ивановичу со стола грушу, и в коридоре раздались нетерпеливые звонки.

«А хлеб?..» - успел он расслышать вопрос вышедшей открыть Сани, и в комнате появилась загорелая женщина в джинсовом сарафане и больших темных очках, спадавших с точеного носика.

- … совсем забыла, напрочь забыла, категорически забыла!.. – Увидав Николая Ивановича, она остановилась, и он заметил, как замерла Саня.

- Вот… - сказала им Саня, он сделал шаг навстречу, и, сдвинув очки на макушку гладко зачесанной голубоватой из-за седины головы, Таня подошла к нему и поцеловала, словно они расстались вчера. Он неловко обнял ее и тоже поцеловал.
Следом за Таней вошел красивый мужчина в несвежем белом костюме и с трубкой в руке. Впечатление неопрятности усугубляла рыжая растительность над губой – по-видимому, он отпускал усы.

- Слава богу, заканчивается наше сафари! – Таня плюхнулась на тахту и ногой подвинула Николаю Ивановичу стул. – Садись! Сейчас будем обедать, - она посмотрела на мать.

- У меня ничего не готово, - виновато сказала Саня.

Возможно, оттого, что она стояла, а Таня продолжала лежать, Николай Иванович подумал, что ей не следует жить в Ленинграде.

- Есть же фрукты! Угощайся… - кивнула ему Таня. – Нолик, дай отцу грушу!

Николай Иванович продолжал смотреть на ее голову; не исключалось, впрочем, что это была краска – о такой моде он слышал, но ведь его мать тоже поседела в молодости и без всякой причины.

- У меня есть предложение, - сказал он. – Пообедаем в ресторане!

- Замечательно! – оживился Нолик. Из пакетика от молока он извлек табак и стал набивать трубку.

- Какой суммой располагаете?..- сощурилась на него Таня, и он смешался:

- Рублей десять – двенадцать, я думаю…

- Конкретнее! В стране твердые цены.

Николай Иванович покраснел:

- Я, разумеется, приглашаю!..

- Думаешь, он не понял?.. – Таня продолжала смотреть на Нолика. – Я тебе уже объясняла: мужчины делятся на две категории: те, кто пьет на свои, и кто пьет на чужие. Ты имеешь тенденцию диффундировать сквозь эту грань…

- Быстрая истощаемость нервных процессов… - Всем своим видом Нолик показывал, что не может на нее обижаться. – Со временем это пройдет.

- Я тебя умоляю!.. – рассердилась Таня. – Фтизиатр из Пензы!.. – кивнула она Николаю Ивановичу на Нолика, словно наконец-то очутилась в обществе человека, способного ее понять. - Пытается ставить диагноз мне, которая провела семнадцать дней в обществе двух врачей! Там был ещё его коллега, и на пляже они любили поговорить на научные темы… Эт-то нечто! Подозреваю, что они никогда не держали в руках даже журнал «Здоровье». Да и когда им читать? На прием по шестьдесят человек…

Желая показать Николаю Ивановичу, что её обличение не соответствует действительности, Нолик достал из кармана пиджака «Трибуна люду».

- Вы читаете по-польски? – Николаю Ивановичу хотелось поддержать его акции.

- В данный момент – по-польски… - Нолик намекал, что это не единственный его иностранный.

- Нас приглашают в ресторан! – Встав с тахты, Таня протянула руку Лидии Ивановне.

- Когда соберетесь - свистните! – та дочитывала письмо.

- Ну... – Таня смотрела на люксовский костюм отца, – если нет других мнений… - Она прошла к туалетному столику и, заметив в зеркале распахнутую дверцу шкафа, за которой переодевалась Саня, сказала: - Вымой Манюне лицо…

Поправляя тушью глаза, она продолжала следить за отражением импровизированной ширмы, словно Саня только и делала, что наряжалась.

У Николая Ивановича было с собой сорок рублей, по выходным рестораны рекламировали семейные обеды, и он успокаивал себя, что сорока рублей должно хватить.

- Я хочу тебя попросить… - В подъезде Саня его задержала: – Возьми у меня… - Она открыла сумочку.

- С какой стати!.. – Он поспешил выйти, испытывая, однако, облегчение, что при необходимости сможет одолжить. Он никогда ни у кого не одалживал и удивился не самой этой готовности, а тому, что применительно к Сане его неизменное правило не срабатывало.

Деньги, оказавшиеся при нем, были шахматные - дефицитную литературу он доставал через спекулянта, в течение многих лет откладывая с зарплаты, из этого же источника субсидировался Алеша, но странным было то, что он взял с собой сегодня больше обычных десяти рублей, как будто что-то планировал.

Решили идти в «Прагу» и, выйдя со двора, двинулись налево, к Спасо-Песковскому. Держа Николая Ивановича под руку, Таня заключала с ним процессию, во главе которой маячил асексуальный таз Нолика, отказавшегося надеть плащ, и вприпрыжку бежала Манюня. Возле изображенной Поленовым церкви ломали двухэтажный дом, и женщина в комбинезоне несла со свежих руин красно-синий мячик.

- Что ты окончила? – спросил Николай Иванович.

- Ленинградский матмех.

- Математико-механический факультет?!. - Он невольно посмотрел на нее внимательнее, заметив выглядывавший из-под горловины свитера шрам, как после операции щитовидки.

- Не обольщайся: твоя дочь усвоила только мат. А мех… была норковая шапка, и ту украли!..- Таня засмеялась. – Сижу в районном обществе книголюбов.

- Это, наверное, очень интересно!.. – Николай Иванович вспомнил, как, отправив их когда-то гулять, Саня всунула ему во внутренний карман пиджака бутылочку с водой для Тани, он про нее совсем забыл, а на улице за чем-то нагнулся и из него полилось!

- Очень! Особенно когда есть такой показатель: рост членства… Нынче поднатужилась и написала в обязательствах: две тысячи! Совершенно безумная цифра. Но мне её автоматически умножили на два – им ведь нужна сумма взносов. Я, объясняю им, работаю не с карманами людей, а с их душами…

- Большие взносы?

- Рубль восемьдесят. Да я лучше, говорят, кило апельсинов куплю! Чем-то же людей нужно заинтересовать. Дадут на район пятнадцать Тургеневых, а есть райком, райисполком, актив Общества…

- Тяжело… - согласился Николай Иванович.

- Тяжело дрова колоть! – Заметив оглянувшуюся Саню, Таня прижалась к его плечу, словно укоряя ее, что не сумела сохранить ей такого отца.

- Первое, что я узнал, поступив в медвуз, - что один грамм водки составляет четыре и пять десятых килокалории, следовательно, пятьсот граммов - три тысячи шестьсот! – повеселел Нолик, когда наконец они очутились за столом. Он сидел неестественно прямо и, глядя на дверь, из которой должен был появиться поднос, напоминал собаку, сглатывающую слюну.

- Сейчас мы это проверим, - сказал Николай Иванович. С его места был виден вестибюль старой «Арбатской», где когда-то Саня ждала его с билетами на «Тарзана».

- Кто-то, по-моему, собирался менять фильтры… - заметила Таня.

- У вас машина? – спросил Николай Иванович Нолика.

- Машины у него нет. Но было намерение воздерживаться… - Таня смотрела на принесенную закуску, посреди которой стояла бутылка. - Что даже лучше машины.

- Ты расскажи, как вы познакомились! - поспешила вмешаться Саня.

- Я приходил к ней в Общество!.. – подхватил Нолик. – И на какой-то раз она меня наконец узнала. Только забыла, говорит, вашу фамилию… помню, она вам очень шла!

- Его фамилия Баранов, - заметила Таня.

- … Я работал в хорошем месте, - вступился Нолик за свою фамилию, - меня даже собирались направить в аспирантуру. Но в реферате я написал слово подытоживая через «ы», и директор придрался: «Какая может быть аспирантура, когда вы не знаете грамоте!». Я вышел и принес ему словарь.

- Удивляюсь тебе!.. – качала головой Таня. – Ты трахнул, наверно, тысячу женщин…

- Как всегда, ты преувеличиваешь.

- … если бы у каждой ты взял хоть вот столечко… - Таня показала ноготь мизинца, - ты был бы уже академиком… Во всяком случае не стал бы доказывать шефу, что подытоживая пишется через «ы»…

- Крабы!.. – Саня попыталась переключить внимание на стол.

- Да: ретроспективный салат. – Таня прогнала с него муху.

- Муха не виновата, что она садится на еду! – сказала Манюня. – Потому что она тоже хочет есть.

- Она поест в другом месте.

- Ей-богу, я вам не соврал – я бы и не придумал такого! – заверил Николая Ивановича Нолик и улыбнулся: - Таня мне доказала, что я полный и самоуверенный дурак! – Это было сказано так, словно его убедили в противоположном. – Давайте выпьем за Таню! Я не могу делать вид невлюбленного, если я влюблен… Когда-то я был сильно за это наказан… даже дал себе зарок никому не делать добра!

- Зарок, особенно полезный для врача, - кивнула Таня.

- … другой женщины я не хотел, не хочу и не буду хотеть! – Нолик поднял рюмку. – Не знаю, что скажет на это она…

- Держи спину! – повернулась Таня к дочери, и Нолик рассмеялся:

- Между прочим, я люблю ее и за это! Она никогда не скажет того, чего не думает.

- Главное – любовь! – подтвердила Лидия Ивановна. – Я так люблю молодежь…

- Лида, что у тебя такой взгляд?!. – испугалась Саня.

- Потому что мне уже восемьдесят один год!.. Ужасно она на меня подействовала - Лена… Чем жить? Меняться на Ригу? Там все будет напоминать юность, мать. Думаешь, это здорово?..

- Подожди, может быть, все ещё устроится! – обняла ее Саня, и Николай Иванович понял, что о сегодняшней справке хлопотал вовсе не ради Лидии Ивановны и даже не ради Сани, а ради себя, боясь лишиться этого позабытого, невесть откуда явившегося ему состояния человека, которому есть чего ждать.

- Жена Авраама, Сара, в девяносто лет оказалась похищена Авимелехом, который нашел ее достаточно соблазнительной, чтобы сделать своей женой!.. – по-видимому, Нолик хотел ободрить Лидию Ивановну.

- Он все знает и ничего не понимает… - смотрела на него Таня. – Существование с частицей НЕ, причем она у него пишется слитно. Зато он у нас добрый… - Она взъерошила Нолику волосы. - Правда, Манюня?

- Она упрекает меня, что я слишком поддаюсь влиянию! – Согретый ее лаской Нолик пытался обидеться. – Но разве можно жить, не попадая под чье-либо влияние?

- Ты живешь? Ну и хорошо… - Таня сказала ему, как маленькому.

- Ты всегда меня успокаиваешь…

- Если бы я тебя успокаивала, знаешь, какой бы ты у меня был спокойненький!.. – покраснела Таня, и Саня испуганно посмотрела на Николая Ивановича.

- Та-ня… - сказал он, тут же, впрочем, смутившись, и оттого, что она послушно замолчала, и вправду почувствовал себя отцом и подумал, что сейчас, в конце отпуска, ей наверняка не хватает денег.

Когда они возвращались, был уже восьмой час, и зажглись фонари.

- Эту справку ты в конце концов все-таки забудешь! – смеялась Саня, останавливаясь в Карманицком, у ворот. – Если относить ее, то не позже понедельника, потому что комиссия у них по вторникам.

Ему казалось странным, что у него есть другой – не общий с ними дом, и Таня держала его за локоть, как будто удивлялась этому тоже и не хотела отпускать.

- Я увижу тебя? – спросил он, стесняясь ее взгляда, в котором читалось беспокойство, что он с ними слишком задержался и у него могут быть неприятности.

- До вторника – сам понимаешь! – теперь нас не выгонишь.

- Будем ждать вторника… - сказал он.

Саня настороженно стояла в стороне, словно они с Таней сговаривались ее побить.

- У меня к тебе просьба, – Николай Иванович подошел к ней, чтобы отдать справку: – Как только что-нибудь выяснится, дай мне знать. На работе у нас подолгу бывает занято, но все-таки постарайся. – Он достал из плаща свежий номер «64» и, оторвав клочок, написал служебный телефон.

- Поручи это мне, - сказала Таня. – Я дозвонюсь.

2

Открыв дверь в квартиру, Николай Иванович слышал, как в кухне замерла Римма. Она даже не вышла к нему, и он вспомнил, что исчезновение человека его лет приписывают причинам отнюдь не романтическим.

- Наконец-то.. – Из своей комнаты вышел Алеша.

- Разве ты не должен сегодня судить? – Он удивился, что Алеша в субботу дома.

- Хотел съездить в Банный. – Алеша смотрел, как он раздевается, и, чувствуя, что краснеет, Николай Иванович прошел к себе.

- Мама, по- моему, тоже была там…

На столе его дожидался конверт из Ростова. Это был турнир по переписке, прельстивший Николая Ивановича тем, что в нем учитывался только успех и неудачный результат не фиксировался вовсе. С прошлым своим, двенадцатым ходом он, по просьбе партнера, выслал тетради для записи партий, продававшиеся в магазине спортивной книги на Сретенке, и сегодняшнее письмо начиналось с благодарности: «Добрый день, Н.И.! Спасибо за тетради. Деньги через пару дней вышлю. У меня осталась одна. Вы же понимаете – товарищей много, а тетради три. Некоторые вообще оби- делись! Почему я задержал ответ. Я ответа не задерживал. А получилось так: дал ответ, пошел на работу. Открытку оставил. Она попала в открытки участников и преспокойненько пропала. В общем - прошу прощения. 13. Се1 – е3. С приветом Э. Меленевский. Р.S. Будете в Ростове – милости прошу к нам!»

- Четырнадцать адресов, - сказал Николай Иванович, слыша, как вошел Алеша, - по каждому можно ехать отдыхать.

- Скорее - все они приедут к тебе. – Алеша взял со стола конверт. – Ты все-таки играешь?..

- Играть – значит жить. – Николай Иванович пытался вспомнить позицию с Ростовом, но вместо этого вспомнил, что в Карманицком сегодня должны ночевать пять человек… не понятно было, как они там разместятся.

- Один мой знакомый перворазрядник пишет диссертацию, - сказал Алеша. – Делает это обычно в выходной вечером…

- Почему вечером?

- Утром занимается шахматами. Если, говорит, я сяду за них вечером, жена скажет, сделай то, сделай это!.. – Необычная для Алеши разговорчивость наводила на мысль, что он снова собирается занять денег.

Иногда они играли блиц, обычно по восемь партий, и недавно Николай Иванович сумел взять в них три с половиной очка! «Я играл плохо…» - в подобных случаях Алеша искал оправдание, и Николай Иванович не удержался: «Что я сыграл лучше обычного, ты не допускаешь?» Римма считала, что блиц в его возрасте вреден, она сравнивала блиц с алкоголем: партия – рюмка!.. После того раза он действительно долго испытывал головокружение.

- В Банном было что-нибудь интересное?

- Сколько угодно. Для меня, - Алеша сел на диван. – Но не для вас.

- Мы вовсе не претендуем на что-то необыкновенное… - Николай Иванович был тронут отсутствием в нем агрессивности. – Ты не знаешь, чем занята мама?

- Греет ужин. Ждали тебя, и он остыл.

Сознание, что общительность сына призвана облегчить просьбу о займе, мешала ему.

- Тебе нужны деньги?

- Нет. Почему ты решил? – Смутившись, Алеша встал и прошелся по комнате. – Вчера была зарплата.

- Ты так редко говоришь со мной…

Алеша оставался возле двери.

- Мне тут попалась твоя справка из госпиталя. Утром ты оставил в кухне коробку с документами… Ты ничего не рассказывал…

- Нечего особенно рассказывать. Легкое ранение – красная нашивка. За тяжелое полагалась золотая.

- … написано, что окружность груди… восемьдесят шесть сантиметров… - Алеша смотрел, словно примеривал к нему эти цифры.

- Что тебя удивляет?

- Просто… это очень мало. Как у ребенка.

- Что ты хочешь, мне было девятнадцать лет.

- Трудно поверить, что ты был… такой…

- Наверное, требуется прожить жизнь, чтобы понять, что никакого водораздела между человеческими возрастами не существует… - За окном, справа, была стройка, и расположение габаритных огней башенного крана напомнило Николаю Ивановичу Большую Медведицу. - В детстве я утешал себя, что когда-нибудь наступит такой возраст, когда перестают боятся зубного врача. Теперь же мне кажется, что я боюсь их ещё больше. Кто-то даже сказал, что трагедия состоит не в том, что наступает старость, а в том, что мы остаемся молодыми… потому что сил для этого состояния уже нет.
Алеша прислушивался к звукам в кухне.

- Мама нас зовет?.. – Николай Иванович прислушался тоже.

Алеша плотнее прикрыл дверь.

- А кто такая Молодцова? Александра Кузьминична… - Он покраснел. – Однажды в твоем столе, ещё в школе…я искал деньги – все шли в кино, а вас с мамой не было, и у меня не было денег… Там лежали квитанции. За много лет.

- Это моя первая жена. Я давно собирался тебе рассказать, но мама боялась, что ты станешь ко мне хуже относиться.

- Но ведь… если алименты…

- … у тебя есть сестра – Таня. Она старше, ей… - он никак не мог сосчитать, - уже за тридцать. Только что я её видел.

- … а … та женщина? – Алеша снова сел на диван.

- Она ушла от меня, - Николай Иванович поспешил ответить, словно кто-то собирался предложить другое объяснение.

- Прости.

- Да, - кивнул Николай Иванович. – Правда, впоследствии она хотела вернуться… во всяком случае мне так казалось…

- Ты не хотел?

- Нет. И потом… я был уже женат на маме, и должен был родиться ты.

- Как твой клуб?.. – спросила Римма за ужином.

Они кончали пить чай, и Николаю Ивановичу показалось, что слово клуб Римма снабдила кавычками. Странно было, что она сделала это при Алеше, как будто решила привлечь к разбирательству и его.

- Я не был в клубе, - сказал он, ощутив свое разом скакнувшее давление.

- А … где?..

Похоже, Римма тут же пожалела о вырвавшемся у неё уточнении, сделанном, впрочем, вполне обыденным тоном. Она понесла свою чашку в мойку и стояла там подобравшись, словно ждала удара.

- Я хотел повидаться с Таней, - сказал он, вставая. – Спасибо, было очень вкусно.

- … когда жена не нравится, кулинарные заслуги ей мало помогают. - Римма делала вид, будто что-то ищет.

- Что ты ищешь? – Он сделал попытку избежать объяснений.

- Так…

- Ты жалуешься на недостаток общения, а когда тебя о чем-нибудь спрашивают, никогда не ответишь…

- Лучше скажи ему… кто такая Таня… - кивнула Римма на сына.

- Я уже Алеше рассказал. Мне бы хотелось, чтобы они познакомились. Все-таки она его сестра.

- Ты пришел к такому выводу? – Римма обернулась. – По-моему, раньше ты в этом сомневался. Или об этом ты ему не рассказывал? Расскажи ещё и об этом!.. Как она тебя бросила, а его мать подобрала. Потому что другой возможности выйти замуж у нее не было… где уж ей!.. Конечно, теперь он и станет так думать…

- Ма-ать!.. - Алеша вылез из-за стола, но не решался к ней подойти, и Николай Иванович невольно отметил, как они с Риммой похожи.

- … не понимаю только, почему ты её не принял обратно?.. – Не допуская утешений, Римма выставила вперед ладони. – Каждый человек в своем репертуаре! А я должна была ей доказать, что существует женщина, способная тебя верно любить… Верная жена!.. всю жизнь прожить в домработницах… Обо мне ты тогда подумал?!. Ты когда-нибудь подумал о том, как прожила свою жизнь я?.. и что я видела… - продолжала она уже тише, и из глаз её текли слезы. – Что видел Алеша? Какие отношения? Разве он может хотеть жениться, иметь семью?.. Для чего-о?!. Или ты думал, что мне было нужно меньше, чем ей?.. Да я бы с удовольствием с ней поменялась… по крайней мере теперь бы я знала, что обо мне кто-то думает… За эти две недели ты стал похож на человека… Ты живе-ешь…

- Что ты такое говоришь, Римма!.. – начал он, вспыхивая оттого, что вся её жизнь была у него как на ладони, и в ней действительно трудно было отыскать много счастья. – Я всегда ценил тебя… и мы уже почти все прожили… Какие могут быть счеты!

- Цени-ил… повторила Римма, пытаясь взять себя в руки.

- … мне всегда казалось, что и ты… что ты меня тоже уважаешь… Этого более чем довольно! – воскликнул он, машинально отмечая залитое краской лицо Алеши.

- Может быть… тебе, - сказала Римма.

Она подошла к столу и стала собирать посуду.

3

Вернувшись к себе, он по инерции взялся за шахматы и расставил ростовскую партию. Раздумывать в ней было не о чем, напрашивалось в6 – в5, и он достал открытку с адресом Меленевского: «Здравствуйте, Эдуард Максимович! О деньгах не беспокойтесь, такая малость, что не стоит ходить на почту. При случае постараюсь подослать Вам ещё – к сожалению, и у нас эти тетради можно купить не всегда. Продолжим нашу партию: 13…»

Он никак не решался написать ход. Казалось, перед ним была позиция, игравшаяся с Риммой все их совместные двадцать восемь лет, - ещё недавно она выглядела удовлетворительной, теперь же грозила рухнуть, требуя ходов, едва ли не единственных. Чувствуя тупую боль в затылке, он подумал, что в своем посуле Колмановский был чересчур щедр, и попробовал представить себе, как Римма будет жить без него. Он не сомневался, что тогда она поймет, что ей достался не самый худший жребий, и сейчас боялся одного – не сделать ее вдовой слишком уж поспешно. Почему-то ему казалось, что Римма сразу превратится в старуху, похожую на устроившую их брак Софью Львовну.

Софья Львовна была дальней родственницей материной композиторши, которая вскоре за Саниным отъездом зачастила на Плющиху в компании молоденьких консерваторок. Одна из них оказалась арфисткой и смотрела на Николая Ивановича, словно прикидывая, что кое-что сможет выжать и из этого инструмента. Им с матерью не хватало только арфы! Разумеется, подобные визиты он мог прекратить, но история с Саней казалась ему незаконченной – с его стороны здесь требовалась мстительная точка, тем более что Саня продолжала писать свекрови и в их комнате по-прежнему стояла Танина кровать. При виде почтового ящика замирало сердце, он боялся его открыть, когда же письмо приходило и, казалось, неделю-другую можно пожить спокойно, дни становились пустыми, словно его существование прекращалось вообще. В этом ожидании неизвестно чего было что-то унизительное, и однажды, доставив матери очередное письмо, он разобрал детскую кровать и снес во двор. По молчаливой договоренности между ними мать никогда не читала письма с Севера вслух, объявляя лишь традиционное «Привет Коле!». Ради него он боялся отлучиться из комнаты, делая вид, будто чем-то занят, и втайне надеясь услыхать нечто такое, что представило бы случившееся как сон, который можно будет забыть. Но от сегодняшнего привета на него дыхнуло тамошней стабильностью, не только не смущавшейся прошлым, но как бы даже заручавшейся в нем сознанием своей правоты. Поднимаясь назад, он вспоминал про Санины воскресные отлучки, про летчика Лазаря Марковича и ресторан «Савой» - ведь её грезы вполне могли сбыться и после свадьбы. Мысль о том, что относительно Сани он заблуждался, обрастала множеством доказательств, сюда годились и неприязнь к ней Ляли, и то, что за два месяца Саня ни разу не приехала к нему в Фирсановку, и что само его предложение было воспринято слишком обыденно.

На следующий день он подал заявление о разводе, написал в Ухту, откуда не замедлили прийти документы, - не потому ли, что с судом был связан Владимир Александрович? В начале августа состоялся развод, а вскоре появилась и Софья Львовна, зубной врач из Кадиевки, которая, обличая своих соседей по квартире, рассказывала, что они настолько некультурные, что после туалета моют руки без мыла. Она олицетворяла гигиену, вынесенную, казалось, из того самого блуждания по пустыне, когда её соплеменники почитали санитарию выше хлеба насущного. Из другой, уже туркменской пустыни Софья Львовна вывезла Римму и её младшего брата Гришу, подобрав их на станции Мары, куда эвакуировалась с больным мужем. Вплоть до своей смерти он, как на службу, ходил в местное отделение связи, где писал аборигенам письма на фронт, зарабатывая, как уверяла Софья Львовна, до пятисот рублей в день. О тех зажиточных временах свидетельствовал полученный Риммой в приданое ковер, уже давно, надо думать, составлявший единственную кадиевскую ценность, особенно если учесть, что своей воспитаннице Софья Львовна дала высшее образование и даже учила музыке. О том, чего ей это стоило, говорила её кофта, на которой не оставалось живого места. А ведь как-никак в Москву она приехала сватать!.. «Если неприятность может случиться – она случается! – Эту закономерность Софья Львовна проиллюстрировала тем, что в день отъезда у нее сломался каблук. – Жизнь-то идет – вещи снашиваются… Хорошо, что есть знакомый сапожник. Девять лет он с семьей лечится у меня бесплатно, хотя они живут в другом районе, и все-таки он взял с меня десятку! Они считают, что зубы – это легче, чем ботинки…»

Через три дня она приехала вместе с Риммой, при первом взгляде поразившей Николая Ивановича красотой: голубые глаза, темные волосы, хорошо сложена. Правда, при ходьбе она стучала каблуками, словно ступала на пятки, отчего возникало впечатление учреждения и сама красота казалась как бы официальной, несколько увядшей. Зато за ужином она тронула его украинскими словечками: «Передайте мне граммулечку!» - кивнула она ему на кусок хлеба. Кандидатура была, несомненно, пристойной. Софья Львовна и намекала на гарантии, и он понял, что судьба его решена. Римма держалась свободно, словно тоже понимала это, и даже спела под собственный аккомпанемент украинскую песню, где, вернувшись со свидания, девушка объясняется с матерью: «Ах, мамо, мамо, ты стара, а я красива, молода, я жити хочу, я люблю, мамо, не лай доню свою!..» Исполнительница улыбалась, что «в инструменте нет ни одной живой ноты!», и он отметил её прекрасные зубы, которыми, конечно, она была обязана Софье Львовне, не упустившей случая напомнить, что рот следует полоскать после каждого приема пищи.

Ночью, однако, его одолели сомнения, мать тоже ворочалась и наконец сказала: «Я чувствую себя виноватой…» Не ожидая от ее слов ничего хорошего, он промолчал. «Я все это устроила, а теперь я думаю, что нужно подождать… потому что она вернется…» - «Спасибо! – съязвил он, но мать продолжала: «Это нужно рассматривать как несчастный случай… как будто человек попал под поезд… Ты бы ведь её не бросил!» - «По-твоему, следует ждать, пока отрастут ноги?..» То, что мать подозревала, что ему может не хватить сил не простить Саню, требовало проявить твердость. «Но эту люстру, - услыхал он, думая уже, что она уснула, - я завещаю Тане…»

Брак совершился быстро – как в зубоврачебном кабинете. «Не знаю… - смущенная столичными впечатлениями, Софья Львовна за свадебным столом пожимала плечами: - может быть, считается, что я жила неинтересно… Но в кино я ходила, в театр ходила». Поздравить их приехал Гриша, про которого Софья Львовна объяснила, что «он любит много работать, но любит, чтобы ему хорошо оплачивали». В свои двадцать пять лет Гриша выглядел старше сестры и солидно держал руки за спину. Впрочем, он уже имел двух детей и целый список покупок, большинство из которых сделать так и не решился, говоря, что у него нет вкуса.

Медовый месяц они провели в доме отдыха. Свои впечатления по возвращении Римма выразила так: «Никаких проблем: где покушать, что покушать?!»

В тот же день открылась невиданная на Плющихе уборка – с укладыванием платяного и книжного шкафов на бок, чтобы можно было вымыть дно. В ходе ее Римма поминутно качала головой, напоминая мастера, вынужденного переделывать после портача и не уверенного, достаточно ли тут даже его квалификации. Параллельно варилось варенье из арбузных корок, жарились котлеты из печени и перестирывалось постельное белье, поскольку Римма нашла, что оно «издает запах». «На таких чистых простынях я никогда не спала». – сказала Николаю Ивановичу мать, не раз сетовавшая на Санину безалаберность, но в голосе ее не было восторга.

Скоро он уже не узнавал их комнату, ставшую похожей на приемный покой. Не верилось, что здесь жил отец, пел Альвек, играл патефон Александрин и когда-то, расстелив на полу лекала, они с Марком сооружали равновеликий кругу квадрат… Свою добросовестность Римма распространила и на свекровь. К её кровати она направлялась, как к пианино, которому не положено тускнеть, и у матери делалось испуганное выражение, словно тереть нашатырем собирались её. Само собой разумеется, от больной были немедленно отставлены какие бы то ни было трудовые повинности. Сторожа ее малейшее движение, Римма тут же вставала со стула: «Что вы хотите?..» - и он замечал, что, прежде чем сделать какой-либо жест, мать теперь долго на него решалась. Угадав её симпатии к предыдущей невестке, Римма воевала со всем, в чем усматривала Санино влияние. Появляясь дома, она, например, первым делом закрывала форточки. Доставая из сумки купленные по дороге продукты, молча относила их в холодильник, исключая тем самым обсуждение, что и как готовить, являвшиеся существенной частью прежнего плющихинского распорядка. Помимо прочего матери принадлежала тогда и ответственная роль экономки. Убедившись в неспособности руководить семейным бюджетом, деньги на продукты Саня отдавала свекрови, и обычно с вечера та составляла ей продуктовый список, обеспеченный соответствующей суммой. Саня была признательна за это, уверяя, что сама бы непременно что-нибудь забыла. Подобную услугу мать попыталась оказать и Римме. «Ты учитываешь, что кончается подсолнечное масло?..» - напомнила она ей однажды. И в другой раз: «Ты хотела купить капусту…» Обидеть Римму сильнее, чем заподозрив, что она может нуждаться в подсказке, было нельзя.

Эти локальные баталии вскоре заслонило известие, что Римма ждет ребенка. Чтобы сделать ему приятное, она говорила, будто хочет мальчика, тогда как ему представлялось, что такая женщина должна хотеть именно девочку, и он тоже настраивался на мальчика, боясь признаться себе, что желает обмануться. Уже седьмой месяц писем с Севера не было, но, проходя мимо почтового ящика, он все еще испытывал робость – возможно, потому, что ключ от него имелся и у Риммы, которая не простила бы матери этой переписки.

Иногда навещали Волынские, и у Ляли было возбужденное лицо, словно она присутствует при его возрождении. Во время одного такого посещения в марте Николай Иванович зачем-то вышел из комнаты, а когда вернулся, застал рассказ Ляли о новокузнецкой трагедии: цепляясь за трамвай, сын Владимира Александровича попал под колесо. Владимир Александрович прилетел в Москву и четверо суток просидел у него в больнице, почему-то обещая купить велосипед. «Не нужно велосипеда, папа, я все равно умру…» - передавала Ляля слова, слышанные от Людмилы Михайловны, уверяя, что на Север Владимир Александрович уже не вернется, и Николай Иванович вспомнил совет матери подождать.

Но в Ухту Владимир Александрович вернулся. – по-видимому, только затем, чтобы убедить себя, что есть человек, которому он теперь нужен больше, чем Сане. Пытаясь его удержать, Саня сказала, что у нее будет ребенок, и эта шитая белыми нитками уловка предопределила исход. «Связать свою жизнь с лгуньей такой человек не мог!» - объясняла Ляля, сделавшаяся близкой подругой Людмилы Михайловны и часто бывавшая на Новокузнецкой, где ни разу больше не появился Марк.

О разрыве в Ухте Николай Иванович уже знал, - мать получила письмо, в котором Саня сообщала, что Дубяга уехал. Она упомянула об этом в приписке, вместо обычного «Привет Коле!». Никакие слова не могли выразить просьбу о прощении лучше. Он промолчал, а мать тут же возобновила переписку, не останавливаясь перед тем, что большинство писем ей вручала Римма.

Менее чем через месяц произошло событие, словно заявлявшее, что помимо всем известной, уже оборвавшейся связи, между Саней и Новокузнецкой существовала и некая другая, отменить которую было нельзя: попал под электричку Кузьма. Рапорт линейной милиции гласил, что «в ночь на четвертое апреля на перегоне Баковка-Одинцово был найден труп, принадлежащий гр. Молодцову К.А.». Очевидно, Кузьма возвращался из своего Баковского лесничества… Николай Иванович сразу вспомнил, как обсуждал с Владимиром Александровичем Саниного отца, который, приглашенный на Новокузнецкую, развивал знакомую тему о том, кого станут вспоминать после его смерти, склоняясь все же к тому, что надо «идти на принцип». «Сколько уходит денег!.. – жаловался он, сам же себе и оппонируя: - Если бы оттого, что не пьешь, их становилось больше! А то ведь так… статус кво… При своих то есть…» - перевел он. «Всё равно что обещать не спускать из котла пар… Разумно это? – Владимир Александрович не скрывал, что не только не верит в триумф трезвости, но и не усматривает в нем ничего хорошего. – Кажется, это Леонтьев заметил, что нашему соотечественнику легче быть святым, чем просто приличным человеком».

Николай Иванович был уверен, что причиной гибели Кузьмы явился именно «спущенный пар», но присутствовавший на поминках Марк рассказал, что, по свидетельству Евдокии Степановны, тот не пил уже около года. Вскрытие подтвердило, что погибший был трезв.

О случившемся Николая Ивановича уведомила по телефону Александрин. Боясь встретить Саню, на похороны он не поехал, а вечером, вернувшись из Одинцова, Марк сообщил, что Сани не было, и передал ему знакомый портфельчик. В нем оказались «Этика» и обернутая в газету школьная тетрадь – Евдокия Степановна сказала, что Кузьма давно распорядился «в случае чего, чтобы отдать это в Москву, Николаю»… «Я завидую ему, - сказал Марк: – Сколько человек повидал! Когда я об этом думаю, мне кажется, что в моей жизни вообще ничего не происходит». Николай Иванович листал тетрадь, на первой странице которой почерком с завитушками было выведено «ХРАМ ЧЕЛОВЕКА. Стихотворно-драматургическая поэма». Главным действующим лицом поэмы был Христос, и ему вспомнилась одна из жалоб Евдокии Степановны: «Гляжу, ночью обоссался. Встает мокрый, как Христос». Две последние страницы поэмы занимал монолог. «ХРИСТОС» было написано большими буквами и в скобках - (среди тишины):

На берегах генисаретских,
Где воздух амброй упоен,
Кольцом любимых взоров детских
Я был однажды окружен.
Был вечер тихий, чуть плескалась
Вода у ног моих, за мной
Учеников толпа стояла,
И, вдохновленный красотой,
Любовью пламенной, я молвил:
- Истинно, истинно, говорю вам: вы – боги!
В стенах еврейской синагоги
Толпе законников сказал:
- Истинно, истинно, говорю вам: вы – боги!
И у ворот Иерусалима,
Толпой народа окружен,
Любовью пламенной палимый,
Я молвил:
- Будьте совершенны, как совершенен отец ваш
Небесный! – И молвил:
- Отец небесный во мне пребывает и аз в нем!
Никто не понял притчи этой –
Закон великий бытия,
И тень родилась вместо света,
И жизнь, и проповедь моя
Искажены! И виден, братья,
Все тот же хаос, слышен стон,
И ропот тайный, и проклятья –
Из лжи и завести закон.
И бездна ужасов земная
Полна страданий, плача, слез…
И нет путей достигнуть рая,
Достигнуть царствия небес.
Но пусть вострубят трубы гласно
И братьям страждущим Земли
Еще раз скажут: не напрасен
Закон великий о любви,
О всепрощенье без изъятья!
И, внемля мудрости речам,
Здесь, на Земле, воздвигнем, братья,
Храм Ч е л о в е к а! Новый храм!

Он представлял себе, как Кузьма объявил бы заключительную ремарку своего произведения: (Раздаются звуки Симфонии Вселенной!), - и думал о том, что сродство Сани с Новокузнецкой оттенялось еще и наличием таких людей, как ее отец и Федотыч.

Через три года он защитил диссертацию, основу которой составил его старый фирсановский багаж. Вслед за поздравлениями коллег к нему подошла присутствовавшая в аудитории Римма: «Я никак не могла понять, когда ты успел надеть эти туфли?! - сказала она, прижимая руки к пылающим щекам. – Переживала, что ты пошел в черных…» Подобного рода наблюдательность считается уделом людей попроще, не наученных жить мыслью и пребывающих во власти ощущений, она, скорее, годилась не Римме, а Сане. Но Николай Иванович не допускал, чтобы в такие минуты Саня могла думать о том, какие на нем туфли.

Приходили письма из Кадиевки – обязательно в познавательных конвертах: «Грузинский педагог и публицист Я. Гогебашвили», «Владивосток (фуникулер)», «Приокско-Терасский заповедник»… На конвертах значилось: «Москва – столица, Центр. область». Кончались письма, как правило, так: «Пишите мне более или менее подробно про ваше здоровье и благополучие. Буду терпеливо ждать ответа. Ваша любимая Софья Львовна».

Периодически между матерью и Риммой вспыхивали бои местного значения, особенно страстные в силу того, что в его присутствии стороны не решались трогать вопросы кардинальные. Дискутировалось, например, следует ли кормить Алешу макаронами. Макаронницами были Саня и Таня, поэтому мать защищала мучное, которое, очевидно, по той же самой причине, отвергала Римма. «Молодым лучше жить отдельно…» - сдавалась мать, и этот тезис был единственным, с чем Римма соглашалась: «Нет-нет: только отдельно!...». Матери предоставлялось подумать над тем, в кого упирается осуществление взаимного идеала. Впрочем иногда, совершенно непроизвольно, мать умудрялась отплатить с лихвой, причем в силу простодушия удар был особенно впечатляющ. «Всю жизнь знать всего одну женщину?!. – не выдержала мать однажды, подразумевая только что ушедшего от них Марка, и затрясла головой: - Бр-р-р!..» Римма посмотрела на нее так, словно она призывала Николая Ивановича немедленно обзавестись любовницей.

«Мне сегодня приснилось, что я сижу за столом… - вздохнула как-то мать. – А на самом деле мне хуже…» - «Какое там - хуже?!» - вспыхнула Римма, принимая это «хуже» за тоску по Саниным временам. «Ну лучше, лучше… - согласилась мать, давая понять, что переспорить невестку невозможно, и не удержалась: - Я понимаю, что было бы лучше, чтобы я умерла. Но ты же видишь: не умирается!..»

Последней из их довоенных соседей умерла вдова точильщика Дмитрия Корнеевича. В ожидании, когда приедут с заморозкой, Римма положила ей на лицо смоченную водой марлю, и от этого ее навыка на Николая Ивановича повеяло чем-то зловещим. Их квартира с венчавшим высокую входную дверь витражом из красного и синего стекла давно представляла собой перевалочный пункт, новые жильцы здесь не задерживались, и только в бывшей комнате Волынских обозначилось нечто стационарное. В ней жила дворничиха Клава, полная женщина, прибывшая откуда-то из-под Ногинска. Николай Иванович часто встречал ее в коридоре, стоящей над обнаруженной на полу бумажкой и как бы убеждающей себя в том, что ее профессия не предполагает отдыха. «Вот и эта просится: возьми меня!..» Клава вздыхала и шла за веником и совком. Пока Римма была на работе она нередко заглядывала к матери, и, желая отблагодарить её, Николай Иванович отдал ей однажды билет в театр на «Давным-давно», куда в культмассовом порядке собирался его отдел. Клава вернулась аж красная, затрудняясь, однако, свои впечатления передать, и мать вынуждена была прибегнуть к наводящим вопросам. «Ну, а французы там были?» - спросила она, памятуя. что речь шла о войне двенадцатого года, и Клава замялась: «… французы были, но не выходили…» Её ответ разъяснился на следующий день, когда Николай Иванович узнал, что в последний момент «Давным-давно» заменили спектаклем из колхозной жизни.

В деревне у Клавы оставалась племянница. Гордясь обосновавшейся в Москве родственницей, она распространила слух, что та работает в Кремле. Версия эта предназначалась сожителю, который, будучи не совсем полноценным психически, еще и пил. Но «Кремль» оказался бессилен, и в конце концов его подруга отвезла свою шестилетнюю Катю к тетке.

«Ангел ты мой неимоверный! Фея ты моя лесная!..» - причитала Клава, вводя на кухню сияющее существо в новеньких босоножках, которые Катя старалась выставить на всеобщее обозрение. Босоножки были велики размера на три - пальцы едва достигали ближайшего ремешка. Не осталась без комплимента и племянница: «Вон ты какая симпатичная – некрашеная! – одобрила Клава. – А как накрасишься, так ещё страшней!» Называя Катиного гонителя «павиант бесхвостый», Клава выразила уверенность, что «дал бог зайчика – даст и травку!», но было не понятно, относится её оптимизм к Кате или к племяннице, чей живот казался подозрительно увеличенным.

Ещё и в сентябре Катя продолжала бегать во двор в одних трусиках, увлекая за собой Алешу. Возвращалась она обязательно с какими-то палками, в синяках, любила стоять на голове и вообще была вылитый мальчик. Только однажды, увидев на матери Николая Ивановича подаренный им яркий халат, она подошла к ней и пощупала шелк совершенно женским движением. «Вот ты себя и выдала, - улыбнулась мать. – Ты – девочка! Нравится тебе?» - «Да…» - Катя не могла оторвать глаз. «Когда-нибудь бабушка сошьет тебе из этого платье. Я ведь уже старенькая. Знаешь, сколько мне лет?..» - «Сто?» Взглянув на нее, Катя, похоже, внушала себе, что ждать действительно придется недолго.
Она никак не могла наесться, и в качестве примера Римма нередко сажала её за стол с Алешей, еду в которого приходилось впихивать. «Только сперва вымой руки с мылом!» - говорила она, ведя Катю к ним в комнату. «С мылом я мыла утром».

«Если ты будешь столько есть, - не сдержалась однажды Римма, - ты будешь такая же толстая, как твоя мать!» - «Вы что?.. – Катя не оторвалась от тарелки. – Она беременная».

«Не уезжа-ай!.. – канючил Алеша в канун следующего лета, когда Катю собрались отвезти в деревню. – Без тебя скучно!» К отъезду имелся настоятельный повод – Катя призывалась присматривать за родившимся братом. «Лишь бы не испугали!..» - все время повторяла Клава, по-видимому приписывая беды его отца исключительно испугу.

Для Николая Ивановича Алешино детство навсегда осталось связанным с Катей. Они одновременно пошли в школу, попали в один класс, где Катя защищала Алешу от мальчишек, и как-то он прибежал в слезах, что приехавшая из деревни мать поставила Катю в угол на колени с поднятыми вверх руками. На переговоры к соседям отправилась Римма и доставила осужденную, провинность которой заключалась в том, что, желая вернее пленить Алешу, она надела поверх платья купленный матерью лифчик.

На елки Николай Иванович покупал всегда два билета, и со временем его подопечные вместе иронизировали над не слишком обновлявшимся новогодним репертуаром. «Мне нужна девочка! – объявлял клоун. – Как тебя зовут, девочка?!» - «Лена». – «Ле-ночка!»

«Сейчас скажет: а меня зовут клоун Вовочка!» - толкала Алешу спутница.

«А меня зовут – клоун Вовочка!»

«Он уже третий год Вовочка…» - замечала Катя.

«Ребята! Вы хотите, чтобы сейчас наступило лето?!» - «Не-ет!..» - кричали Алеша и Катя, потому что лето означало для них разлуку. «Ну, раз хотите!..»

«Знаешь, кого она мне напоминает?.. – сказала ему однажды мать, наблюдая игравших за столом детей. – Саню!» Она не видела, что в комнате находилась Римма.

В семьдесят втором году они наконец переехали в Теплый Стан. Вскоре умерла мать, и Николай Иванович все реже вспоминал Плющиху. Потом их старый дом и вовсе сломали, Клава тоже получила квартиру где-то на Студенческой. О Кате было известно, что она училась в строительном ПТУ, но, еще не окончив, будто бы оказалась в положении и уехала в Ногинск. «Этим и должно было кончится…» - сказала Римма и по привычке покосилась на диван, словно там все ещё обитала свекровь, которой свойственно было ошибаться в людях.

4

- Возницкого!.. Вас, Николай Иванович!

Привстав со стула, Лина кивала ему на дверь заведующего. Наступало время обеда, и, чтобы быть услышанной посреди взыгравшего многочисленными голосами аппетита, ей пришлось кричать. Так рано звонка он не ждал, по-видимому, речь шла о том самом отзыве, для которого требовалась сопроводиловка. Приготовленное им письмо Лина перепечатала еще вчера, и с утра он успел его вычитать.

Подойдя к кабинету Валерия Михайловича, он обнаружил, что забыл письмо. Он уже замечал за собой этот феномен: фиксируешь вещь глазами и отправляешься в полной уверенности, что взял её. Он хотел вернуться, но в приоткрытую дверь заметил лежавшую на столе заведующего телефонную трубку.

- Отец, нам отказали…

Наверно, его лицо выразило нечто такое, что Валерий Михайлович прервал свое любимое занятие – ломание канцелярских скрепок.

- … чем они мотивируют? – спросил он наконец.

Он с удивлением обнаружил, что совсем упустил из виду возможность отказа, но это вовсе не была уверенность в благополучном исходе. Просто то, что Саня находится рядом, казалось таким естественным, что представить себе иную данность он не мог.

- Сказали, что, если хотят жить вместе, пусть меняет на Ухту.

- В её возрасте переселяться на Север?.. – Машинально он взял у Валерия Михайловича скрепку и стал разгибать. – Как она настроена?

- Мать?

- … Лидия Ивановна, - сказал он, хотя думал о Сане.

- Она еще не знает… Нашли, что твоя Александра Кузьминична тоже не первой свежести. Хватает Москве пенсионеров и без неё. Что-нибудь бы лет пятнадцать назад!..

Ему казалось, что вместе с дочерью в автомате стоит Саня и виновато улыбается. Она всегда расставалась с надеждой легко, и ее готовность смириться кольнула его, словно Саня не очень-то и рвалась жить с ним в одном городе.

- Она думает, не меняться ли им с Лидой на Ригу… - сказала Таня, и он понял, что не может допустить, чтобы Саня уехала.

- Дай мне маму. – Получилось слишком решительно, как будто он мог чем-то помочь, и, осознав свою несостоятельность, он попытался отсрочить передачу трубки Сане. – Ты пока не уезжаешь?

- Пару дней, я думаю, нет… Как я могу их бросить?

- Да, Коленька!.. – подошла Саня. – Главное дело, не нервничай.

Вырвавшееся их плющихинских времен «главное дело» лучше всего сказало ему о ее состоянии, и он заставил себя собраться:

- Не говорите Лидии Ивановне. Скажите, что решение вопроса отложили. Я позвоню.

- Спасибо…

Было ясно, что она все-таки надеется, и надеется на него.

- … каждый отказ означает очередной шаг к успеху, - объяснил Валерий Михайлович, когда он положил трубку. – Успех сопутствует тому, кто получил максимальное количество отказов…

Николай Иванович набрал домашний номер Марка. Он вспомнил, что не говорил с ним с того самого дня, как позвонила Саня, уже дважды они пропустили воскресные шахматы, но удивительнее всего было то, что он спохватился об этом лишь сейчас… К телефону не подходили – наверное, Марк находился в Протвино, где состоял консультантом и где у него тоже была квартира.

- Вы рассчитывали бежать сотку, а в серьезном вопросе следует настраиваться на десять километров!.. – продолжал Валерий Михайлович, посасывая усы, которые отрастил, маскируя свой женский ротик. – В институте я занимался бегом. Тот, кто преодолевает все двадцать пять кругов, добивается… Обычно это наиболее нуждающиеся и наиболее нахальные. Инстанции лишены возможности дифференцировать. Раз человек проявляет настойчивость, значит, вопрос для него жизненно важен…

- Мне необходимо уехать, - перебил Николай Иванович. – По-видимому, и завтра тоже… Я напишу заявление.

Валерий Михайлович кивнул.

- Что это, по-вашему?.. – Он загадочно подвинул ему выписку из ведомственной поликлиники, в которой значилось «же. пу.б.б.», и рассмеялся : «Желчный пузырь безболезнен»!

В Протвино нужно было ехать по той же линии, где находилась и их организация. Через сорок минут Николай Иванович был на станции в Гривно, угодив в дневное окно: до серпуховской электрички оставался час с лишним. По пятнадцатикопеечному автомату он позвонил Римме, чтобы его не ждали: «Мне нужно подъехать в Протвино…» Вряд ли ему мог помочь не заводивший полезные знакомства Марк, но никого другого у него не было.

Оказавшись на платформе, он уже не чувствовал безысходности, предстоявшая дорога означала хоть какое-то действие. Пусть результат не слишком обнадеживал, но ведь недаром считается, что есть ситуации, когда сомнительное средство все же лучше, чем никакое.

В Серпухове моросил дождь, и в вихре оберток от мороженого ветер мел через вокзальную площадь бездомную собачонку. «Не люблю, когда рано темнеет, - вспомнил он осенние жалобы Сани. – Как будто день уже кончился. И он потом правда скоро кончается».

Протвинский автобус оказался переполненным. «Та-ак! Пожалуйста! Кто ещё несмелый!» - протискивалась кондукторша. На автобусе значилось «экспресс», но он никак не мог выбраться из города, останавливаясь у каждого столба, и старые дома вокруг, с тусклыми, словно матовыми стеклами, напоминали бани. Проехали спуск возле церкви, мокрый мост через Нару, крутой подъем за ним, всякий раз рождавший у Николая Ивановича сомнение, что автобус его осилит, квартал соснового леса, в первый момент производивший впечатление загорода. Следом однако снова начиналась деревянная улица, возвратились бетонные корпуса… Наконец слева открылось убранное поле, заляпанное листьями капусты, миновали необитаемый вагончик с надписью «Пост ГАИ», поворот на Тарусу. Приближались места, знакомые по их с Марком прогулкам во всякое время года. Особенно впечатляли здешние паводки, развешивавшие в лесу гирлянды ужей, когда чуть ли не на каждом кусту вызревали одушевленные янтарные плоды.

Стоявший среди высоких сосен городок умиротворял академической размеренностью. Николай Иванович сошел возле гостиницы в виде перевернутой и несколько располневшей буквы «П». Приезжая к Марку, он успел пожить в обеих ее многоэтажных ножках, обычно пустующих, поскольку для вселения требовалось разрешение институтского руководства.

Перейдя бульвар, он вышел к кафе «Русский чай», где однажды с Марком встретил приехавшего к местным шахматистам Ботвинника. Забывшего захватить паспорт гостя никак не хотели пустить в институт. «Меня вы можете не знать, но Якова Борисовича!.. - показывал Ботвинник на сопровождавшего его мастера Эстрина. – Все-таки он чемпион мира по переписке!» - «Подумаешь - Ботвинник!.. – встал на сторону порядка доставивший москвичей некто Замуруев. – Я Кобзона возил!» Из множества перебывавших здесь гроссмейстеров Ботвинник в свои почти семьдесят лет показал в сеансе абсолютно лучший результат, выиграв двадцать партий и лишь четыре, в том числе с Марком, сыграв вничью.
Марк жил в башне рядом с Домом ученых, где почти всегда было чешское пиво и царила чистота, напоминавшая, что его директриса начинала свою ученую карьеру, убирая коттедж местного щефа-академика.

На площадке восьмого этажа было чадно. Похоже, в соседней квартире жарили гренки.

- … тут такой случай… - Смущенный Марк пропустил Николая Ивановича в просторную прихожую. – Перед тобой позвонила почтальонша. Минуточку, говорю, я не совсем одет. И что, ты думаешь, слышу? «Все равно ничего принципиально нового я не увижу…»

С кухни доносился голос Царева, читающего Есенина. Его декламация напоминала диктовку песни для разучивания. Впереди на стене висели знак «Остановка запрещена» и плакат «Каждый обязан сдать 200 кг сена!». Ляля никогда не прекращала свою игру в капустник, отчасти не соответствовавшую облику квартиры, расписанной самой хозяйкой под хохлому. Черным, золотым и красным были раскрашены двери обеих комнат, створки стенных шкафов, подоконники и даже стекло над туалетом. Под знаком «Остановка запрещена» стоял хохломской же стульчик, на который полтора года назад, собравшись с мужем на традиционную послеобеденную прогулку, вдруг обмякнув, опустилась грузная Ляля. «Помогите же ей чем-нибудь!..» - бросился Марк к прибывшему врачу «скорой помощи» и услыхал: «Ей уже ничем нельзя помочь…»

- Ей отказали… - сказал Николай Иванович, проходя в служившую кабинетом ближнюю комнату и испытывая облегчение, словно наконец с ним разделили ношу, которую он еле втащил на этот высокий этаж.

В память о ратовавшей за экономию Ляле Марк выключал в прихожей свет, и Николай Иванович слышал, как в оттопыривавшем верхний карман его пижамы пузырьке пересыпались какие-то медикаменты.

- Очень просто, - ответил Марк: - я поеду к Пушкареву.

Он прошел к письменному столу с чугунной статуэткой Дон Кихота, у которой по локоть оказалась отбита правая, некогда державшая книгу рука, взял старый алфавит и, сняв трубку, продиктовал номер московского телефона. Было странно видеть его в пижаме, при Ляле он позволял себе её только на ночь. Впрочем, и пробор, и усы оставались на месте, это все ещё был Роберт Тейлор, и Николай Иванович подумал про его режиссершу, у которой появились предпосылки поведать зрителю о любви не понаслышке.

- Боюсь, он уже ушел… - Марк посмотрел на часы, показывавшие четверть шестого, и следом сделал предупреждающий жест. – Анатолия Максимовича, пожалуйста! Волынский. Откуда? – Он пожал плечами. – Из дома… Ага… - закивал он, узнав, по-видимому, о препятствиях к разговору. – Тогда, будьте добры, передайте Анатолию Максимовичу, что я завтра подойду. Часа в три. Он будет на месте? Должон?.. - повторил Марк секретарскую вольность. – Да: Волынский. Надеюсь, помнит. Марк Захарович… Пропуска нужно два. Возницкий Николай Иванович.

Николай Иванович не знал, кто этот Анатолий Максимович и каковы его возможности, но он знал Марка, который, если обещал, то, как правило, меньше того, что собирался сделать.

- Когда-то я оказал ему услугу, - Марк положил трубку. – Поэтому, думаю, ко мне он относится неважно. Странно: я один из немногих, кто любит коллег, и не могу понять, почему они не отвечают мне взаимностью. – Он пытался навести порядок на заваленном книгами и рукописями столе. – Правда, раньше я любил говорить с ними на научные темы, но уже дано стараюсь касаться исключительно шахмат и книг…

- Очевидно, тебя он все-таки уважает… - вставил Николай Иванович, вспомнив, что известие о Саниных делах Марк воспринял как должное, словно был в курсе, и мысль о том, что Саня обратилась к Марку тоже, задела его. Вряд ли, конечно, Саня могла знать протвинский номер, который к тому же требовалось заказывать через междугородный… Скорее, в Карманицкий позвонил сам Марк… Но для этого он должен был знать, что комиссия была именно сегодня, а, значит, все эти дни поддерживать с Саней связь, чего при своей щепетильности в обход Николая Ивановича делать бы не стал, тем более что тот изначально не выразил особого желания ей содействовать.

- … подобного рода уважением не следует обольщаться, поскольку оно основано не на понимании того, что я делаю, а… - Марк уставился на палас, запечатлевший след горячего утюга, - … а лишь на вере в имя. В силу своего положения ему иногда приходится обо мне слышать.

Ногой в тапочке он потер побуревший след и покосился на стену, где висела «Я не сплю», словно извинялся перед Лялей за свою халатность.

- Этого может оказаться вполне достаточно. – Николай Иванович насторожился, словно Марк собирался идти на попятный, и на столе зазвенел будильник.

- Я варю кашу, - сказал Марк. – Ляля мне оставляла будильник, чтобы не подгорела.
Николай Иванович пошел за ним в кухню.

- Диетическая… - Марк вынул из духовки кастрюлю гречневой каши. – Но мы можем поужинать и в ДэУ… - Он посмотрел в окно, откуда были видны фонари Дома ученых. – Поваром у нас теперь невестка директора института. Замечательная девочка, и так вкусно!

- Зачем?..

Неся кастрюлю на стол, Марк горбился, словно у него был радикулит.

- Два года назад мы были с Пушкаревым в Лондоне… - Заметив его взгляд, Марк распрямился. – Он напечатал в «Неделе» впечатления… что у нас автобусный билет стоит дешевле. Но, что существенней, мы вместе лежали в больнице. Больница, как армия, сплачивает. – Из навесного шкафчика он достал две тарелки. – Мы с тобой, Николай, пешки, - улыбнулся он, накладывая ужин в тарелки. – По-моему, это съедобно… А пешка должна ходить только вперед! Прочие пути может позволить себе фигура.

- Как поживает твое кино?.. – Ему вспомнились Лялины восторги после просмотра фестивального фильма: «Какие сильные эротические сцены!..»

- Замечательная женщина! – оживился Марк. - Самостоятельно выложила себе ванную черным кафелем. Но встречаются, к сожалению, неточности… У них герой то и дело смотрит на перфокарту и держит её на просвет.

- Там не на что так смотреть… - Впервые Николай Иванович застал Протвино без Ляли, и теперь у него было такое чувство, что если кто-нибудь нуждался в помощи, то именно Марк.

- В том-то и дело! – зажегся Марк, напоминая полковника, привлеченного к постановке «Трех сестер» для военных тонкостей и настолько проникшегося режиссерскими заботами, что сильно переживал, что не слишком вытанцовывается роль Соленого. – Ни на перфокарту, ни на перфоленту так не смотрят! Совершенно неправдоподобно… - замолчал он, словно исчерпав интересные собеседнику темы.

- С твоего разрешения я бы полежал, - сказал Николай Иванович.

- Да-да, идем! Я ещё хотел поработать…

Они вернулись в комнату, которая, несмотря на беспорядок и оставленный на полу у тахты журнал, выглядела будто нежилой.

Включив в изголовье тахты фонарь «Талин», Николай Иванович поднял журнал и лег. «Как давно они не виделись, господи!» - прочел он, машинально отметив, что эта фраза сохраняет тождественный смысл и без «не»: «Как давно они виделись, господи!..» Рядом на полке стояла вышедшая в серии «Мир художника» книжка Сомова - у Ляли всегда можно было найти то, о чем говорила Москва, узнать, кто у Катаева Колченогий, Королевич или Щелкунчик. По соседству с Сомовым находилась последняя Лялина монография. «Ученый с мировым именем профессор Фригони»… - открыл её Николай Иванович на середине. Ему казалось, что перед словом профессор не хватает запятой, но не отягченная синтаксисом фраза выглядела изящнее.

- … всю жизнь запасал впрок… - опустошал Марк ящики письменного стола от бумаг, - а теперь убеждаюсь, что почти ничего из этого запаса не востребовано. Тогда – зачем? Делать нужно только то, что чувствуешь, что никто, кроме тебя, не сделает… По-моему, это кто-то сказал.

Николай Иванович смотрел на висевший над книжным шкафом поблекший транспарант: «ПРИЗНАЕМСЯ: ВСЕГДА ПРИЯТНО ПРИЙТИ В ЗНАКОМЫЙ МИЛЫЙ ДОМ! ВОСПЕТЫЙ НАМИ МНОГОКРАТНО, ТАЛАНТОМ СОЗДАННЫЙ, ТРУДОМ!» Это признание Лялина лаборатория приурочила к последней годовщине их с Марком свадьбы, отмеченной с каким-то итоговым размахом. «Расскажи-ка нам, мамуля, если не секрет, как любила ты папулю двадцать восемь лет?!» - начала с Лялей дуэт на мотив песни Беранже старшая дочь. Присутствовавшая на чествовании Римма сидела красная, будто наблюдала картину недостижимого счастья, хотя концовка вокального Лялиного ответа не была свободна от критики: «… Я всю жизнь любила Марка, до сих пор люблю. Хоть не божья он коровка, все же я терплю!» - спела она, вызвав общий хохот. Всем было известно, кто чистит ей сапоги, и что, отправляясь с нею в театр зимой, Марк кладет в сумку с её туфлями грелку. Вместе с гостями смеялась и Ляля, показывая, что больше кого бы то ни было сознает несправедливость своего ропота. Ни две уже взрослые дочери, ни внуки, ни даже биология не в состоянии были конкурировать у неё с Марком. Он являлся любимым её произведением – возможно, из-за веры в то, что никому она так не нужна. Они походили на супругов бездетных, сознающих, что, кроме как друг на друга, им рассчитывать не на кого. И действительно: при насаждаемом Лялей культе семьи, при всех этих папуля-мамуля, с дочерьми не было близости. Обе они не были счастливы в браке, по-видимому, ещё и потому, что в качестве эталона супруга имели своего отца и предъявляли мужчинам малореальные требования. Старшая, Анастасия, вышла замуж за человека, подписывавшегося в газетах «социолог Петров» и подрабатывавшего по линии сантехники. Добывая ему ангажемент, всех знакомых новоселов Марк спрашивал, не собираются ли они менять сантехнику… У Анастасии был мальчик пяти лет, с которым отец беседовал так: «Боба, помнишь у Генри…» - и который употреблял сослагательное наклонение. «Дедушка, не пойти ли нам погулять?» - обращался он к Марку, а однажды, отвечая по телефону, сказал: «Марк Захарович отсутствует. Он позвонит вам впоследствии». Вопреки подобному воспитанию, он мог закричать на всю улицу: «Хочу налить!» - или, изобразив указательными пальцами рога, броситься на прохожего с воплем: «Забодаю-забодаю!» Брак Анастасии распался после ее годичной командировки в Монголию, накануне которой Петров предупредил, что, оставленный на такой срок без женщины, мужчина, в силу своей физиологии… Оповещенная об этом Ляля сказала, что во всяком случае зятю не откажешь в честности. Таким образом обозначилась альтернатива. Решив взглянуть на физиологию сквозь пальцы, Анастасия выбрала Монголию и, вернувшись, застала у себя в квартире молодую особу. Петров не отрицал, что это временная её заместительница, немедленно прогнать которую интеллигентный человек не может, тем более что она не москвичка и жить ей негде. Началось общежитие. В процессе его Петров находил отношение жены к своей сменщице недостаточно сердечным, когда же Анастасия пыталась взять себя в руки, обличал в притворстве, говоря, что её радушию недостает искренности. В конце концов состоялся развод.

Разведена была и младшая сестра Анастасии, переводившая с английского и снабжавшая мужчин презрительными кличками: Выродок, Сумасшедший, Белая Крыса… Некоторое время она любила молдаванина и выучила молдавский, потом произошел роман с христианином. Она крестилась, уволилась с работы, перессорилась с подругами. Понятно, что деньги на жизнь должен был давать Марк. Когда однажды он раздобыл ей какой-то перевод, она посмотрела на него с состраданием: «Боже, какая все это чушь! Мне тебя жаль…»

Окружающие недоумевали: как, имея двух разведенных дочерей, Ляля может сохранять безмятежное состояние духа и во всеуслышание заявлять о своем счастье? «Что мне ещё нужно: Марк со мной! – отвечала она. – А огорчаться из-за того, что девочки развелись?.. Я буду с вами спорить: следует только радоваться, потому что они расстались с негодяями!» И она радовалась. В присутствии Марка на ее лице не переводилась улыбка, и, даже задремывая на своей тахте, она продолжала улыбаться. Последние годы её часто мучила бессонница. В качестве повода больше находиться на воздухе появилась собачка Пит, потом был приглашен владевший гипнозом психиатр. Уложив Лялю на тахту, он сел в кресло напротив, и скоро Марк услыхал храп. Это уснул Пит.

- Она была… - словно подслушав его мысли, Марк обернулся: - человеком сентиментальным. По-моему, теперь это слово считается скомпрометированным… Я постелю тебе здесь, - добавил он вставая.

Николай Иванович удивился, зная, что в соседней комнате две кровати и как Марк дорожил его обществом.

Принеся белье, Марк пожелал спокойной ночи и вышел.

5

Его разбудило позвякивание пустых молочных бутылок на лестнице. Их платоническому перезвону вторили выбиваемые между сосен ковры, где-то мяукала бензопила, утро было ясным, и, казалось, вот-вот прозвучит оздоровительный Лялин призыв: «На воздух! На воздух!». Выйдя в лоджию, Николай Иванович нашел, что тепло, но что в будни свет все-таки не бывает таким, как в воскресенье, и подумал, что едва ли не самый существенный пенсионный минус состоит в утрате воскресных красок, не рассчитанных на то, чтобы ими пользовались постоянно. Рядом, на столике, были сложены стопкой картина в багете, крышка стульчака, веник, ракетка для бадминтона, на кафельном полу стоял террариум от Лялиных хомякообразных. Его зеленая дверца была отворена, внутри пылилась литровая банка.

Идя в ванную, он постучал Марку. «Сейчас я буду готов!..» - последовало оттуда, он толкнул дверь, но оказалось заперто. Сняв с рожка полотенце, Николай Иванович заметил, что в креплении вешалки отсутствует нижний шуруп, шлицы двух верхних имели одинаковый наклон вправо и вместе с пустой ячейкой внизу походили на лицо человека, открывшего рот, словно разделяя его недоумение по поводу появившейся у Марка манеры запираться.

- Как ты меня находишь? – Марк встретил его посреди кухни в розовой рубашке.

- В нашем возрасте розовое?.. – Николай Иванович наблюдал, как в паровой бане подогревается вчерашняя каша.

- Полагаешь?.. Но ведь пишут: техническая революция отменила понятие старость. Обрати внимание: сейчас ведь нет старых людей. Ему за семьдесят, а ещё хочет расти… - Марк оглядел свою рубашку, словно приглашая её содействовать этому стремлению.

- Тогда зачем ты меня спрашиваешь?

- Если ты не возражаешь, по дороге мы заглянем в поликлинику. – Кончая завтракать, Марк посмотрел на часы. – В одиннадцать у меня укол.

- От чего укол?

- Не знаю, не спрашивал. - Марк направился в комнату и снял трубку телефона. – Назначили – я хожу.

У подъезда девочка с бусами из рябины прогуливала карликового пинчера, проскакавшего мимо них, как крохотный олень. На Марке, вплоть до холодов ходившем без головного убора, был серый ворсистый реглан, пояс которого по Лялиному завету игнорировал пряжку, завязываясь небрежным узлом; в руке – трость. Купленная когда-то Лялей, она, похоже, появлялась на людях впервые – с прицелом на Пушкарева.

Поликлиника и больница находились на краю поселка, в лесу. По пути на газонах было много кустарника, и Марк использовал свою трость для поиска грибов. Её черные росчерки в опавших листьях напоминали не успевший наполниться кровью след молоточка невропатолога. Сбор грибов был любимым занятием Ляли, Николай Иванович представил себе, как, беседуя с Риммой, она возглавляет компанию и её догоняет Марк: «Позволь, я возьму у тебя сумку, тебе удобнее будет разговаривать…» В одном таком походе им сопутствовала группа немецких физиков, которым Ляля объявила с тропинки: «Ахтунг, фикален!», и её предостережение передавалось гостями друг другу по цепочке.

Дожидаясь Марка, Николай Иванович вспоминал последнюю прогулку – за речку, в Юрятино, где на берегу стоял кирпичный остов старой мельницы, и Ляля кинулась туда, спасаясь от преследовавшего её петуха.

Выйдя из поликлиники, Марк опирался на трость, - очевидно, укол оказался болезненным.

- Как говорил мой любимый герой пудель Артемон: «Мне бы тарелочку овсяной болтанки и косточку с мозгом – и я готов драться со всеми собаками в городе!».

Тренируя в юности самообладание, Марк довел его до такой степени, что однажды, когда взятая ими напрокат лодка стала тонуть, не прервал беседы, продолжая погружаться в воду вместе с нею.

- На чем мы едем? – спросил Николай Иванович, глядя, как остановившийся рядом Марк приналег на трость.

- Да вот… - Марк кивнул на притормозившую за больничной оградой черную «Волгу». – По-моему, это за нами. Приезжая на служебной машине, проситель выглядит убедительнее. К сожалению, не представляется возможным въехать на ней непосредственно в кабинет… Я хорошо знал его предшественника… - продолжал Марк в машине. – У них был вечер с вахтанговцами, закончилось танцами, и старик – всегда отличался галантностью - пригласил Юлию Борисову. Что-то, говорит, мне знакомо ваше лицо… По-моему, вы работаете у нас на вычислительном центре?.. Это был один из… из… - Встряхивая в ладони мелочь, Марк раскладывал монеты по номиналу на вытянутых пальцах, и Николай Иванович вспомнил этот его, давно не обнаруживавший себя, единственный признак волнения. – Про таких говорят: чтобы уничтожить науку, не требуется убить тысячу ученых – достаточно десяти…

Остаток пути Марк рассказывал о послевоенных потсдамских приемах у Жукова, имевшего десять градаций оказываемого посетителям внимания. Скажем, вы входили в кабинет, и, продолжая сидеть, маршал вам просто кивал. Совсем другое дело, если он вставал, или доходил до края стола, или встречал вас уже вне его пространства, на середине кабинета, у дверей и т.д., - все это соответствовало не вашему чину или званию, а человеческой стоимости в глазах хозяина. В редчайших случаях он отправлялся встретить гостя в приемную – так было с Эренбургом, которого в Потсдам доставил на машине Марк.

Ведомство Пушкарева располагалось неподалеку от Ленинского проспекта. В гардеробе Марк оставил свою трость и, покосившись в зеркало, убрал под горловину джемпера воротничок розовой сорочки.

- Анатолий Максимович у себя? – спросил он в приемной.
Не успела элегантная секретарша ответить, он потянул дверь в полированной стене, и, ступив было за ним, Николай Иванович обнаружил, что это шкаф.

- Вы, очевидно, Волынский?.. – улыбнулась секретарша. – Подождите минуточку, Анатолий Максимович сейчас освободится.

Дожидаясь в кресле, Николай Иванович вспомнил, как, впервые попав на Новокузнецкую, Марк заспешил в кухню, где вниманию гостей предлагались отремонтированные хозяином часы с кукушкой, и, споткнувшись о порог, вывалился на её середину вместе с началом очередного кукования.

- Не хотите ли чаю? – Оценив внешность Марка, секретарша возилась со стоявшим на журнальном столике самоваром. – Мы собираемся пить чай! Не хотите? Очень напрасно, у нас есть сушки.

Стенные часы показывали без двух минут три, в тамбуре кабинета произошло движение, и вслед за двумя посетителями в приемную вышел моложавый Пушкарев, пытаясь притушить тень очевидно не совсем приятного разговора.

- Иной трудится, напрягает силы, поспешает и – тем более отстает!.. – подошел он к Марку, как бы оправдываясь за не вполне изжитые признаки озабоченности.

- Николай Иванович Возницкий, - представил Марк.

- Пушкарев. – Пожимая Николаю Ивановичу руку, Пушкарев пристально в него вглядывался, пытаясь вспомнить, кто это может быть, чтобы не проявить некомпетентность в фамилии, которую, занимая такую должность, не исключено, обязан знать. – Мы в подполье!.. – обернулся он к секретарше, этой неофициальностью отметая подозрение, будто названное только что имя ему неизвестно.

В кабинете Пушкарев подвел их к дивану и сел рядом.

- Как жена, как дети, как здоровье? Вопросы, которые приятно задавать… - улыбнулся он. По потсдамским меркам прием осуществлялся по высшему разряду.

- По последнему пункту теперь принято говорить: хуже, чем было, но лучше, чем будет, - сказал Марк. – Остается решить, что это: пессимизм или оптимизм?

- Ну-у, это сложно!.. – рассмеялся Пушкарев.- Займемся лучше чем попроще… - Догадываясь, что дело касается Николая Ивановича, он осторожно повернул к нему голову, словно находился в воде и боялся захлебнуться. – Самое откровенное место есть кабинет чиновника… - Не то он их ободрял, не то намекал, что стеснен во времени. - Хочу только предупредить, что одна из основных обязанностей математика, даже если он директор, состоит в том, чтобы не ждать от математики слишком многого…

- По-моему, вы состояли в городском исполкоме? – спросил Марк.

- Член президиума, - подтвердил Пушкарев, продолжая смотреть на Николая Ивановича.

- Николай Иванович сейчас объяснит, но мне кажется, они отнеслись формально.

- Они – это кто?

- Комиссия по прописке, - ответил Николай Иванович. – Речь идет о моей бывшей жене. Она давно работает на Севере и пытается возобновить московскую прописку. Прописывается она к тетке восьмидесяти лет, больной и нуждающейся в уходе. Об этом есть соответствующие документы. Но им отказали…

Пушкарев встал и, пройдя за директорский стол, выдвинул ящик.

- Я вам сейчас покажу, кому мы отказываем! – сказал он. – У меня должно быть в блокноте… взял на заметку для прецедента…

- Лучше покажите, кому вы разрешаете, - вспыхнул Марк. – Если окажется, что есть люди, нуждающиеся в этом больше, мы не будем настаивать.

- В жилищных делах… - смутившись, Пушкарев прекратил поиски, - запретить может почти каждый. А разрешить… Это как пятая задачка для абитуриентов мехмата: из ста докторов наук её осилит один. В комиссии по прописке такие доки – не уступят университетским экзаменаторам!.. Один наш молодец, - он посмотрел на Марка, - уверял меня, что берется экзаменовать по школьной программе Колмогорова и с полным основанием поставить ему «неуд». И никто, говорит, не придерется! Тут вопрос в подходе: «Они красноречивы потому, что придерживаются правил, и они лишены красноречия потому, что придерживаются правил…».

- Пятая задача дается не для того, чтобы ее решили, а чтобы, решая, не имели времени подсказывать другим, - вставил Марк.

- Возможно… возможно… - Пушкарев листал список телефонов.

- Хотя Николай Иванович когда-то успел решить её и за себя, и за меня. Мы держали экзамен вместе, - добавил Марк, и жест Пушкарева дал понять, что для такой величины, как Николай Иванович, это неудивительно.

- … она ветеран войны, - поспешил воспользоваться Николай Иванович его поощрением, спохватившись, что наверняка соответствующую справку ни Лидия Ивановна, ни Саня взять не догадались. – Я не знаю, есть ли такая справка в деле, но её можно представить.

- Вы имеете в виду жену? – осторожно поднял Пушкарев голову с тщательно распределенным остатком волос.

- Нет. Тетку. – Николай Иванович понял, что замедленные движения директорской головы обуславливаются заботой о сохранении прически.

- А вот это может оказаться весьма существенным! Фамилия у жены ваша? - Пушкарев приготовился записать на календаре.

- Её фамилия Молодцова. Александра Кузьминична.

Пушкарев записал.

- Справку следует подвезти на Новослободскую немедленно. Без неё… древние индусы уверяли: тот, кто стучит головой о стену, получает шишки. Если вы успеете в течение завтрашнего дня… - Пушкарев перелистал перекидной календарь, - президиум у нас в пятницу, и я попрошу Анатолия Ивановича внести ваш вопрос. Обнадеживать не могу, но внимание обещаю… Рад, что хоть чем-то могу быть полезным Марку Захаровичу! – смотрел он на Марка. – Хотя… для себя он никогда не обратится.

- Это для меня, - сказал Марк, и Пушкарев улыбнулся:

- Будем так считать… Ну, хоп!

Он пошел проводить их к двери:

- Всех благ! По примеру Николая Ивановича, эту задачу я попробую решить за вас обоих. Позвоните мне в пятницу, после обеда. Полагаю, я уже буду в курсе. – Он имел вид человека, которому не терпится возвратиться за стол, - очевидно, хотел выяснить, кто такой этот Возницкий.

Из приемной они позвонили Сане, чтобы немедленно ехала в военкомат с документами Лидии Ивановны и что утром справка должна быть в комиссии на Новослободской. «Давайте в пятницу встретимся, - подсказал ему Марк, словно подслушав его сомнения относительно того, как он дотянет в пятницу до обеда. - Где-нибудь в центре, поближе к Моссовету. Будем их телепатировать…».

Условились на половину третьего возле телеграфа.

Идя туда в пять минут третьего от «Националя», Николай Иванович издали увидел стоявшую под зонтом Саню. Он замешкался, не желая создавать впечатление своей чрезмерной и даже двусмысленной заинтересованности, к тому же столь раннее его появление выдавало неуверенность в успехе, грозя усугубить Санино волнение, но тут заметил, что по противоположной стороне улицы, от парикмахерской, направляется к подземному переходу вооруженный тростью Марк.

- Почему ты не вошла внутрь? – сказал он, довольный представившимся поводом к нотации, как бы снижавшей градус ожидания.

- Мне здесь лучше нравится! – улыбнулась Саня, забирая его к себе под зонт, и это её «лучше нравится» угодило в душу, как будто из всего того, чего через какой-нибудь час он мог лишиться уже навсегда, составляло наиболее невосполнимую потерю. – Там похоже на вокзал… - покосилась Саня на массивные двери с плетеными бронзовыми кольцами ручек, и, едва представив себе, что она действительно может уехать, он невольно повернулся к телеграфу спиной.

- Вот и надейся оказаться первым!..

- Ма-арик!.. – Сунув Николаю Ивановичу зонт, Саня бросилась навстречу.

- Если нас узнают, это уже неплохо. – Расцелованный Марк торжественно поднес к губам Санину руку.

- Как всегда без шапки… Коля мне сказал, что вы будете вместе... По-моему, ты стал ещё красивее. Как артист!..– Не в силах опомниться, согнутым указательным пальцем Саня провела под глазами, и было не ясно, дождь это или слезы.

- Остается пригласить вас в кафе «Артистическое», - сказал Марк. – Тем более что оно рядом.

- Да-да! – схватила их Саня под руки. – Какая разница!

Николаю Ивановичу показалось, что для неё уже не имел существенного значения Моссовет, и он понял, что подойти к ней раньше времени решился потому, что, заметив Марка, не хотел оставить их вдвоем.

В подземном переходе он отпрянул от женщины с черным пуделем, оказавшимся хозяйственной сумкой.

- Что с тобой?! – испуганно остановилась Саня и сжала его руку. – Тебе нехорошо?

- Просто я подумал, что, празднуя заранее… - Он чувствовал себя уязвленным её радостью, как будто самое важное для неё уже произошло.

- Ну и давайте праздновать! – объявила Саня. –Что нам ещё остается!

В проезде Художественного театра, где находилось кафе, у них с Марком была своя Мекка – выставленная в витрине магазина «Медицинская книга» гравюра “Der Anatom”. Они всегда останавливались возле и однажды зашли к продавцам, пытаясь её купить, узнав, что иностранцы предлагали за неё даже валюту. На гравюре был изображен кабинет, хозяин которого – в глухом сюртуке, с короткими, как после тифа волосами – сидел в кресле перед дощатым столом с лежащим на нем телом прекрасной молодой женщины. Подперев кулаком левой руки подбородок, правой он отдернул с высокой груди покойной простыню и застыл, пораженный не столько тщетой своей науки, сколько, возможно, впервые мелькнувшей догадкой, что кроме этого кабинета, которому отдана жизнь, в мире существует и многое другое, прошедшее мимо него безвозвратно.

Входя в «Артистическое», Николай Иванович невольно обернулся к «Медицинской книге» и заметил, что, придерживая им с Саней дверь, Марк тоже смотрел через дорогу.

Дождь не переставал, и с незажженным освещением пустынный вытянутый в длину зал кафе напоминал отдел Николая Ивановича перед началом рабочего дня, только на месте Лининого стола возвышалась буфетная стойка.

- Насколько я помню, из мелкой посуды ты не пьешь? – разлил Марк по рюмкам коньяк и принялся очищать для Сани грейпфрут, распуская его кожуру подобно лилии. – Образцов прав: мы не умеем есть грейпфрут! А – как?..

- Я хочу – за вас! – подняла Саня рюмку. – За то, что я вас вижу!

- А мы видим тебя, - подтвердил Марк. – Назад с Пушкаревым мы возвращались поездом, - продолжал он берясь за закуску. – Переезжаем границу, родной вагон-ресторан, Анатолий Максимович изучает меню: «Скажите, - спрашивает, - а фантазия у вас есть?» - «Пока не получали…»

- Это был симпозиум? – спросил Николай Иванович, фиксируя взглядом напольные часы в углу возле кадки с олеандром, показывающие без четверти три.

- Именно. Симпозиумом в Древнем Риме называлось времяпрепровождение, сопровождаемое выпивкой и беседами. В Лондоне мы жили с ним в одном номере. Там была розетка «Forshave only»…

- «Только для бритья»… - кивнула Саня. Её разыгравшийся аппетит указывал на то, что про Моссовет она все-таки помнит.

- … Анатолий Максимович не поверил и всунул кипятильник. Перегорело, разумеется, но пришли и починили. Горячая пища необходима, он желудочник. Суточные истратил на покупки, мне приглашать его было неловко… словом, он взялся за настольную лампу – нужно же как-то подключаться! Но лампа в виде бра – из стены торчит кронштейн, и провод внутри.

- Как он вышел из положения? – Николай Иванович заметил, что Саня тоже смотрит на часы.

- Не он, а я. Все-таки за плечами авторота. Не в такие места добирались. Подключился.

- Так вот что за услугу ты ему оказал!.. - Чтобы успокоить Саню, Николай Иванович попробовал рассмеяться.

- Подожди-и!.. – подыграл ему Марк, изобразив внезапное оцепенение. – В самом деле: выходит, целых две услуги!.. В таком случае можно смело звонить! Идите… - Он протянул записную книжку.

Вместе с Николаем Ивановичем поднялась Саня:

- Я с тобой… - Она словно спрашивала разрешение.

В гардеробной, где висел автомат, Николай Иванович долго разбирался со своими платками: хотел вытереть вспотевшие руки и пытался вспомнить, какой из них для очков.

- Анатолия Максимовича, будьте добры!..

- Анатолий Максимович ещё не подошел. Перезвоните позже.

Положив трубку, он снова извлек платок.

- Ты перепутал… - Взяв у него платок, Саня достала из его правого кармана другой и вытерла ему лоб.

Когда они возвращались к столику, Марк делал вид, что погружен в еду, как бы не пуская к себе плохое известие.

- Его ещё нет, - поспешила сообщить Саня.

- Мне кажется, я встречал его учебник… - Николай Иванович испытывал облегчение от этой передышки.

- Ну как же! – подхватил Марк. - Уже пятый тираж. Переиздает с одними и теми же опечатками… - Достав мелочь, он снова раскладывал её на пальцах.

- Хотите расплатиться? – остановилась рядом проходившая мимо официантка.

- Ни в коем случае! – Марк убрал мелочь. – У нас большая программа. Лучше принесите нам шампанского! – Он встал. – Попробую-ка я. – Похоже, он догадывался, каково было бы Николаю Ивановичу повторить попытку.

Соседний столик убирала грузная женщина, и ноги ее были так же повернуты внутрь, как колесики старой тележки, на которую она складывала посуду.

- Нравится ли Москва Манюне? – спросил Николай Иванович, видя, как Саня пытается не смотреть в сторону гардероба.

- Освоилась. Даже слишком. Я, говорит утром, докажу тебе, что я большая: я залезу на шкаф! На понедельник мы взяли билеты.

- Вы едете вместе? – Он пробовал примерить к себе это состояние – когда Сани не будет.

- Да. Я заеду к ним в Ленинград. – Достав из сумочки помаду и зеркальце, Саня стала поправлять свои выпяченные губы.

Ситуация напомнила ему математику: когда задача возникает она обычно не выглядит сложной, поскольку воспринимаешь ее без подробностей, различаешь лишь главные части: данные и условия, предпосылку и заключение. Картина же, которую наблюдаешь после, обрастает такими деталями, о которых вначале и не подозревал, выясняется, что большую часть времени исследовал ходы побочные, обременяя себя материалом, не относящимся к делу вовсе. В таких случаях рекомендовалось вернуться назад, к первоначальной, не отягченной предвзятостью концепции, но трудность состояла в том, что он не мог её сформулировать – казалось, она далеко не исчерпывается Саниной Москвой, что прописка её здесь лишь частность, вроде мелодии в симфонии, которой у серьезного композитора может и не быть, поскольку благозвучие вполне достижимо и без неё…И вместе с тем было ощущение, как в тот ноябрьский вечер в Фирсановке, - будто не дававшееся ему решение проклюнулось, хотя он не знал, чего собственно мог желать сверх того, чтобы Саня осталась в Москве.

Неожиданно зажгли свет, и, увидев идущего из вестибюля Марка, Саня уставилась в тарелку.

- Где шампанское?! – сказал Марк. – Ответ положительный. В понедельник можно получить выписку, с нею – в милицию. По-моему, там второе отделение.

Ночью разбудил телефонный звонок.

- Николая Ивановича!..

Спавшая с краю Римма успела подойти первой. Передав ему трубку, она включила люстру и, испуганная, стояла рядом в ночной рубашке.

- Слушаю вас… - Он заметил, что было начало первого.

- Отец! Это я, Таня. Умерла Лидия Ивановна.

6

Было чувство отрезвления. Словно состоянию удачи, с которым он уснул впервые за много лет, отыскался законный владелец, и теперь эту диковинную вещь предстояло вернуть по принадлежности. В этом отрезвлении присутствовал привкус успокоения, поскольку с того момента, как стало известно, что разрешение на прописку получено, он был возбужден, подобно человеку, на которого свалилось невероятное богатство, грозя раздавить страхом столь же внезапно его лишиться. Теперь, когда со смертью Лидии Ивановны Саня уже не могла претендовать на Москву, поскольку прописываться стало не к кому, все вставало на свои места. Сознание невозможности в его жизни существенных перемен куда больше гармонировало с нею, призывая встретить как должное это, по-видимому последнее в ней разочарование.

- Я боюсь за Манюню, - сказала Таня. – Она не понимает, но Нолик звонил в больницу, и оттуда должны приехать…

- Возьмите с мамой такси, и приезжайте сюда, - сказал он, заметив появившегося в дверях Алешу. – Я выйду к подъезду.

Он продиктовал адрес. Было слышно, как Таня с кем-то шепталась – наверно, с Саней.

- А Римма?.. – последовало наконец.

Николай Иванович почувствовал свое давление.

- Она не чужой человек, а моя жена и мать твоего брата…

- Скажи, что встречу я, - Алеша пошел одеваться.

- Мама говорит, что останется с Лидой.

- Есть же Арнольд! Все-таки он врач…

- Нолик само собой. Она не хочет её оставлять.

- … умерла Лидия Ивановна. – Когда он положил трубку, Римма была уже одета.

- Сколько их приедет? –доставала она из шкафа постельное белье.

Он понял, что её интересовало.

- Таня с дочерью.

- … я потому, - смутилась Римма, - что раскладушка на антресолях. – Двое могут лечь и на Алешиной тахте.

- Раскладушка понадобится во всех случаях, - сказал он. – Алеша тоже должен на чем-то спать. Постелешь ему у нас.

- Раскладушку я уже достал. Только нужна тряпка… - заглянул Алеша, и Николай Иванович вспомнил, как после второго класса Римма отправила сына в лагерь от своей работы, уверяя, что ему следует привыкать к самостоятельности. В ближайшую субботу Николай Иванович вместо шахматного клуба поехал в Пахру, и, прощаясь, Алеша вздохнул, что ему осталось ещё семнадцать дней… «Разве тебе здесь плохо?! – удивился Николай Иванович. – В Москве никого из детей нет, Катя в деревне…» Алеша промолчал, он сел в автобус, но не мог забыть его взгляд из-за штакетника. На первой же остановке он вышел, пешком вернулся назад и, выдержав объяснение с пионервожатой, забрал Алешу в Москву. Догадываясь, как встретит их мать, Алеша дорогой утешал его, что при их школе есть городской пионерский лагерь и что на целый день он будет уходить туда.

- Он хороший – Алеша... – сказала ему утром после завтрака Таня. Они стояли возле комнаты, дверь которой была открыта, и было видно, как Алеша занимается с Манюней рисованием. Всю ночь он просидел с сестрой на кухне, и Николаю Ивановичу это было приятно, хотя он не совсем понимал, о чем они могли столько говорить.

- У тигра зеленые глаза? Вот эти? – Показав зеленый фломастер, Манюня принялась раскрашивать, и был такой звук, словно она чесалась. – Посмотри, что я натворила!

- Теперь нарисуем маму. Только сперва доешь желе. Это сок, только густой. Любишь сок?

- Если бы это был сок, он бы растаял.

Странно было видеть Алешу с ребенком – подошедшей из кухни Римме, похоже, тоже ёкнулось.

- Это же очень трудно маму рисовать!

- Тогда – бабушку.

- Вот ещё – бабушку… - Манюня отмахнулась.

- Когда-нибудь ты тоже будешь бабушкой, – Алеша начал рисовать.

- Я… буду бабушкой?!. – Манюня оглянулась на дверь, приглашая опровергнуть эту несообразность, и заметила Римму.

- Тебе будет приятно, если на тебя будут так смотреть? – спросила Римма.

- Никогда я не буду бабушкой! Тоже мне выдумал!

- Ты не любишь шуток? – улыбнулась Римма.

- Она любит шутки, когда ей говорят, что она красивая, - сказала Таня.

… «Всё больше становится знакомых – даже приятно!» В понедельник в зале крематория на Донском Николай Иванович оценил слова Дубяги, сказанные когда-то по соседству, на монастырском кладбище. За эти годы ему пришлось бывать здесь столько раз, что отовсюду смотревшие на него фамилии не казались посторонними. Словно висевший у двери список жильцов коммунальной квартиры, в которую привык приходить. «Федор Константинович Соловьев – первая кремация в СССР, 2.1. 1927 г.»… «Рафаил Ильич Дискант»… «Екатерина Долежаль – Спи неоцененная дорогая Катюша!»… «Иоганн Умблия»… «Артист-солист Иван Никифорович Стешенко»… Сквозь железные прутья притворов виднелись снабженные перилами стремянки, посредством которых можно было вознестись в верхние ярусы колумбариев, чьи секции стояли рядами, как стеллажи книгохранилища. При входе, слева, трехрожковая бронза освещала бюст автора здешнего проекта Осипова. «Arhitett» была высечена в основании латынь и цифры: «1934». По-видимому, указывался год, когда детище поглотило своего создателя.

- … переносим на катафалочку… не забудьте веночек…

Слепые скрипачи начали мелодию Свиридова к пушкинской «Метели»; держа Саню под руку, Николай Иванович стоял у низенького барьера светлого мрамора, за которым на оцинкованной площадке лифта осталась Лидия Ивановна с выражением, словно просила прощение, что так их подвела.

- Лидия Ивановна Бове закончила свой жизненный путь, - тихо произнесла распорядительница перед тем как утопить кнопку спуска. – Родина прощается со своей дочерью…

- Разрешите вас поблагодарить! – подошел к распорядительнице Марк, когда зев шахты задернулся траурным крепом. – У вас нелегкая работа, но вы выполняете ее с большим достоинством.

- Вам спасибо! Подумать только: шестьдесят человеке в день, но один вы сказали доброе слово.

- … Мама тоже здесь? – спросила Саня, когда они вышли на воздух. – Я хочу к ней подойти.

У автобуса ждали Марк, Алеша, Нолик и несколько соседей с Карманицкого. Римма и Таня остались в Теплом Стане готовить стол.

- Поезжайте, - сказал Николай Иванович. – Мы догоним.

Место матери было в торце ограждавшей территорию кирпичной стены. Они обогнули «Пункт хранения и выдачи капсул», лестница которого вела в глубокий подвал, хозяйственный двор, где из пульверизатора красили лазоревый послевоенный «Москвич», прошли мимо Вечного огня.

- Раньше на доске делали подставочку для вазочки, - жаловалась стоявшая перед соседской ячейкой дама, подрядившая рабочего ввинтить в бетон металлическую розетку для банки. – но разве теперь вазочка долго простоит?..

Под ногами дрожало от громыхающих за стеной трамваев, надвигалась снеговая туча на сахарной подпушке, напомнившей ему бутафорский цвет вишни в саду больницы, где умерла мать. Дожидаясь врача, он стоял возле опустевшего послеобеденного гардероба вместе с бедно одетой старухой, похожей на Софью Львовну.

- Вот… пришла… часов как будто не знает… - кивала на неё гардеробщица сидевшей у входа в отделение старшей, ведавшей талонами на халаты. – Операция у мужа была… - В её ворчании слышалась попытка тронуть старшую.

- Подождет.

- Сколько ему? Ты сядь – посиди…

- Шестьдесят шесть.

- Молодой. Тебе вроде побольше…

- Шестьдесят девять.

- С третьего года?! И я с третьего.

- А седых волос нет!..

От этой попытки подольститься Николаю Ивановичу сделалось не по себе.

- Глупая голова долго не седеет

- Умная голова!

- Чего ты сейчас пришла? С четырех посещение…

- Не сидится… - Посетительница спешила опередить вывод гардеробщицы, чтобы той не пришлось им себя затруднить.

- Ты это… врачи тут хорошие…

За стеклянной стеной вестибюля стояла большая рыжая собака, подняв морду, тоже смотрела на старшую, и в конце концов та не выдержала:

- Дай ей халат. Пусть пройдет.

Идя в морг, куда его отослали за справкой о смерти, Николай Иванович вспомнил переводимую им для приработка английскую статью: «Вершина человечества вступила в ночь нравственного средневековья, когда внешний свет гаснет. Солнце, возвещающее новую эру, должно засветить внутри нас…».

- Мне часто снится последний день дома… я собираю вещи и не знаю, что ей сказать… - держала Саня на изготовке носовой платок. – Нужно же подойти к человеку! А она так смотрит… просто. Как будто меня жалеет.
Назад они возвращались той же дорогой, свернув возле памятника, на котором был изображен мужчина с обнаженным атлетическим торсом.

- Физкультурник… - Подняв с земли прутик, Саня оперлась на руку Николая Ивановича, чтобы очистить туфли. До главной аллеи предстояло миновать пространство последнего, стоявшего слева колумбария, Саня мерила его взглядом, словно убеждая себя, что прутик ей больше не понадобится, и замерла, глядя куда-то вбок. «Эстеркин Иеремей Соломонович»… «Полковник Дронов»… «Эдуард Максимович Фигер»…Из второго сверху ряда улыбался молодой военный в черном кителе с погонами:

Владимир Александрович Дубяга
1915 – 1968

Саня осторожно выпрямилась, сделала несколько шагов к Эстеркину, и из распростертой на кирпичной стене её ладони выпал прутик с прилипшим к нему каким-то цветком. «Я не знала…не чувствовала…». Глядя на фотографию человека, отнявшего у него все, Николай Иванович испытывал единственное желание – объяснить ему, что перед Саней тот не прав, что её наивная ложь была не обманом, а отчаянием! Казалось, развеять это недоразумение не составит труда, и Владимир Александрович к ней вернется… Но тут он спохватился, что и сам не простил ей… Чего!.. Разве в глазах женщины он мог быть Владимиру Александровичу соперником! И разве само это пресловутое понятие измена может иметь значение в свете протяженности жизни, которую проходят не мужчина и женщина, а муж и жена, сестра и брат, прощать которым друг другу не дано, поскольку не дано не простить.

- … кем он там был?.. – Ладонь Сани ожила, словно собираясь подняться выше.

- Капитан-лейтенант.

О кончине Владимира Александровича, изношенное, как у старика, сердце которого никто не мог предполагать, Николай Иванович знал от Ляли. «Прощайте, доктор! – сказал Владимир Александрович уходившему домой лечащему врачу, не придавшему его словам значения, поскольку состояние больного не находили критическим, и в последний момент словно удивился: - И это всё?..»

- … и про флот не рассказывал… - пошла Саня к аллее, спеша заручиться расстоянием, возвратиться откуда было бы невозможно. Николай Иванович хотел догнать, но она шла не оборачиваясь, словно не прощала себе того, что когда-то была готова к нему вернуться.

7

Он не мог понять, что произошло с их комнатой, пока не заметил на полу ковер. За давностью лет он даже не помнил его расцветку. В бой были брошены резервы верховного командования, Римма тоже выглядела нарядной и помолодевшей и в совместных с Таней хозяйственных хлопотах напоминала её сестру или подругу. Она сделала так, что за столом Николай Иванович оказался с Саней рядом, и, оценив эту жертву, Саня слегка порозовела.

- … Лидию Ивановну я знал недолго, - поднялся Нолик, когда поминальное красноречие казалось исчерпанным, - и вряд ли имею право о ней говорить. Но вчера на её имя было получено письмо, и мне кажется, что его автор заслуживает быть выслушанным. В вопрос об эпистолярном наследии принято держаться правила, согласно которому частная переписка предается гласности не ранее пятнадцати лет со дня смерти последнего корреспондента. При всем при том, поскольку имя автора письма…

- … при всем при том, при всем при том – он с глазами и со ртом! – вставила Манюня, рассаживая на диване кукольный детский сад.

- … поскольку его имя никому из присутствующих неизвестно, с разрешения Александры Кузьминичны я хотел бы прочесть…
Саня кивнула, и в наступившей тишине стало слышно, как наполняется вода в батареях отопления.

- «Дорогая Лида! Ваше письмо меня очень огорчило. Никак не могу представить Вас такой, какой Вы себя изобразили. Образ молодой, пленительной женщины, какой я Вас помню и в которую с детства был влюблен, о чем, не сомневаюсь, Вы догадывались, прошел через всю мою жизнь. Видите, сколько должно было пройти времени, чтобы я решился сказать Вам об этом! Мне странно было читать Ваше обращение ко мне на «вы». Вы ведь всегда говорили мне «ты»… Вы спрашиваете, помню ли я, как гостил у Вас? Ещё бы! Это было летом двадцать пятого года. Мне было пятнадцать, а вам – двадцать два года. Чего бы я тогда ни дал, чтобы восполнить эту роковую разницу! С тех пор меня постоянно преследуют звуки бетховенской сонаты №18, которую вы играли вечером того дня, когда мы с мамой приехали… Приводимый Вами перечень симптомов не оставляет сомнений в том, что налицо паркинсонизм, похожий синдром есть и у меня. Мне прописано…» И так далее…

- У неё всегда были поклонники, - подтвердила соседка с Карманицкого. – Она считала, что главное – любовь..

- Чем и будет помянута! - Нолик торжественно выпил.

- … Все в нем смешно…- качала головой сидевшая слева от Николая Ивановича Таня. – Как он говорит, как стоит… Как пьет. Вот уж поистине – Нолик!..

- Отождествлять понятия ноль и ничто несправедливо… - сказал Николай Иванович, испытывая угрызение оттого, что на устройство стола оставил ей накануне пятьдесят пять рублей. Возможно, их было достаточно, но от этой пятерки отдавало вычислением, как будто он боялся дать сверх необходимого. – Тебе должно быть известно, что нуль и равное ему приращение существует в той же мере, как любое другое число, и представляет собой нечто. Есть числа фиктивные – они действительно ниже, чем ничто.

- … нет способностей, и к этому добавляется полное неумение работать! – Похоже, Таня его не слушала.

- У тебя не будет неприятностей на работе? Все-таки ты задержалась… - Заметив, что Нолик на них смотрит, он хотел сменить тему.

- Надеюсь, нет. У нас новый заведующий. Ещё более дремучий, чем предыдущий. Это большое преимущество, потому что в любой момент ему можно объяснить, что он собой представляет.

- Тогда почему вы пробыли на юге только семнадцать дней?

- Потому что есть дедушка Герман! Я вообще не хотела ехать, но Манюня просилась, и он меня уговорил.

- Кто это? – не понял Николай Иванович.

- С ними живет Федотыч, - сказала Саня.

- Федотыч жив?! – Николай Иванович почувствовал першение в горле.

- Ещё как, – улыбнулась Таня. – «В жизни, милок, надо стать человеком. Как минимум подполковником!» - объявила она со знакомыми интонациями. Теперь он взялся за Нолика – на это вся надежда.

- А кто, ты думаешь, Манюню избаловал? Всю жизнь при ней в няньках, - сказала Саня, и, чтобы не обнаружить свое состояние, Николай Иванович вышел из-за стола.

- … я, говорю, не люблю, когда меня обманывают! – жаловалась Нолику соседка с Карманицкого. – У меня уже такой возраст, и я, простите, не люблю.

- Вот тут ваше дружелюбие и проверим… - говорила Манюня, раздавая своим куклам конфеты. – Кто настоящий друг – поделится!

- Ты рада, что бабушка едет с вами? – подсела к ней Римма. – С бабушкой лучше?

Манюня молчала, и за нее ответила Саня:

- Когда бабушка дома, то лучше с бабушкой. А когда бабушки нет, то лучше без неё.

- Знаешь, почему так много пирожных? – сказала ему Римма, когда в ожидании чая гости разбрелись по квартире. – Потому что я думала, они по двадцать две копейки, а они, оказывается, по пятнадцать.

- Николай, можно тебя? – Уходя из комнаты, Марк взял со стола кусочек постного сахара. – Хотел сказать тебе пару слов.

Они отправились на кухню, где Таня мыла посуду, передавая её стоявшему рядом с полотенцем Алеше, и прошли в лоджию. Выглянувшее после дождя со снегом солнце высвечивало закатную полосу в окнах общежития напротив, и казалось, что там уже зажгли свет.

- Есть одно соображение… - сказал Марк, доставая из кармана мелочь. – Как ты знаешь, пустует квартира в Фурманом… я вообще собираюсь переселиться в Протвино. Если вступить с Саней в брак, фиктивно, разумеется… - приступил он к сортировке монет, и Николай Иванович вспыхнул, вспомнив слова Дубяги: «Вам никогда не приходило в голову, что ваш Марк Захарович неравнодушен к Александре Кузьминичне?..»

- … не понимаю, почему свое предложение ты делаешь мне? – сказал он наконец. – В таких случаях адресуются к невесте…

- Я ей только что сказал! – Казалось, Марк не заметил иронии.

- … и что?.. – Он думал о том, что внушить столь не свойственную Марку практичность могла только любовь. Выходило, таким образом, что Владимир Александрович был прав.

- В том-то и дело: она отказывается! - воскликнул Марк, и Николай Иванович перевел дух. – Нужно её уговорить. Ты должен!

- Интересно, как ты себе это представляешь?.. – Впервые испытывая к Марку неприязнь, он старался не смотреть на него.

- Объясни, что на это нужно пойти! Ей я не мог сказать всего, но тебе… - продолжал Марк уже тише, - не хочу быть понятым неадекватно… Две недели назад мне пытались сделать операцию. Когда везут в операционную, по дороге там есть часы… было десять минут одиннадцатого. На обратном пути соображаешь плохо, но подсознательная установка… мне кажется, я заметил: было без пяти одиннадцать. Они разрезали и зашили. Откуда-то же эти цифры у меня запечатлелись. – Он ссыпал мелочь в карман, а перед глазами Николая Ивановича встало Протвино: закрытая дверь его комнаты, скрывавшая послеоперационный пластырь, ссутулившаяся походка, трость…

- В таком состоянии невозможно ничего заметить, - сказал он возможно суше. – Слава богу, в госпитале меня оперировали тоже.

- … просто обидно, если эта квартира пропадет. – Сорвав увядший цветок настурции. Марк раскатывал его в пальцах на манер пропеллера.

- Хорошо, - Николай Иванович изобразил пожатие плечами, понимая, что отказ может заставить Марка заподозрить с его стороны щепетильность и подтвердит его обреченность. – Я попробую с ней переговорить.

- Спасибо. - Марк открыл дверь в кухню, и Николай Иванович смотрел ему вслед, словно он уходил от него навсегда.

- Ты меня звал? – В лоджию вошла Саня с каким-то свертком. – Возьми, я хочу, чтобы это было у тебя.

Машинально он развернул бумагу. В ней лежала знакомая фарфоровая тарелка – арбуз, персики и виноградная гроздь!.. Оцепенение его тотчас исчезло, как будто все, что было связано с нею, представилась возможность вернуть.

- Я и Марк… мы оба тебя просим… - начал он, стараясь унять волнение, с которым не шло ни в какое сравнение состояние, испытанное им при звонке Пушкареву. – Есть возможность жить здесь, и ею нужно воспользоваться!
Саня молча смотрела на него, и, не выдержав ее взгляда, он отвел глаза, как будто лгал ей.

- Это было бы неразумно… - добавил он по инерции. – Сколько людей заключает подобные браки!..

- Разумно, - сказала Саня. – Я ведь знаю, что тебе это было бы неприятно.

Сознание, что она догадывалась о том, в чем он не решался себе признаться, и отказывалась ради него, доказывало, что их с Саней родство не подлежит отмене. В сущности, оно являлось той самой, подмеченной Шаудером, точкой, которая, вопреки всему, сохраняла свое первоначальное положение и для которой не имела значения московская прописка… Но чем больше он пытался уверить себя в этом, тем больше не мог представить себе, что завтра Сани здесь уже не будет. Чтобы убедить её, он собрался было пустить в дело главный, врученный ему Марком только что козырь, но в последнее мгновение сдержался. Казалось, покуда этот аргумент не использован, с Марком ничего не случится.

8

Ленинградский поезд отходил в четырнадцать десять, и они с Алешей взяли ещё один день в счет отпуска. Николай Иванович хотел помочь в Карманицком и ехать на вокзал оттуда, Алеше же предстояло демонтировать люстру и раздобыть в магазине коробку, чтобы её упаковать. Разумеется, люстру можно было снять с вечера, когда гости разошлись, но Римму лучше было поставить перед фактом свершившимся, тем более что она обещала Тане тоже быть на вокзале, а исполнение завещания свекрови могло повлиять на ее намерение, и Николай Иванович не хотел, чтобы жена выглядела перед Таней человеком, который не держит слово.

Когда Алеша стоял на столе, раздался междугородный звонок.

- Ногинск заказывали?

- Ногинск? – удивился Николай Иванович, и Леша поспешил спрыгнуть:

- Я заказывал. – Очевидно, речь шла об очередном судействе.

Николай Иванович уже собрался уходить, когда позвонили снова.

- Николай Иванович?.. – спросил женский голос, заметно волнуясь. – С вами говорит Алена Ларионовна…если таковую помните. – Добавление было выдержано в вольном духе, словно выплачиваемая кинематографу дань. – Я звонила вам на службу, и мне сказали, что сегодня вы отдыхаете. Это очень кстати – мне хотелось вам немножечко помешать.

- К сожалению, я сейчас ухожу. – Он не понимал, зачем ей понадобился.

- Если не секрет – куда территориально? – Чувствовалось, что этот наскок давался ей нелегко.

- Район старого Арбата.

- На метро, стало быть? К метро от вас, по-моему, идет автобус. – Она прикидывала, где сможет его перехватить. – Я подъеду к «Юго-Западной» и, если вы не против, отвезу вас. Притом бесплатно.

Из почтового ящика он достал письмо из Кадиевки. «Давненько вам не писал, и от вас также ничего родственного не поступало, - писал Риммин брат, успевший стать начальником и выработать эту свою значительную манеру. – Все мы спешим, стареем, а жизнь выполняет свои вечно идентичные плохие и хорошие для человечества законы. Хочу поделиться с вами нашим семейно-приятным: на той неделе получили симпатичную квартиру на ул. Курчик, остались весьма довольны. Первое – центр города, а в наше время выменивать энергию на мыльные пузыри абсолютно никому не желательно. Вы правы, дорогой Николай, что предпосылок для скорой встречи не предвидится. Но ведь жизнь не основана лишь на встречах – имеются ещё весьма важные чувства преданности и искренности, которые никто у нас не отнимает. Я даже не ожидал, что Вы такой пессимист! Как сложится наще дальнейшее – время покажет, но что касается меня, то я был оптимистом, есть таковым и таковым надеюсь умереть».

Когда он сел к ней в машину, щеки Алены Ларионовны зарделись, и она не помышляла о своей телефонной светскости.

- Какое именно место Арбата? – спросила она, выруливая от тротуара.

- Самый конец, возле гастронома. – Чтобы помочь ей преодолеть неловкость, он тоже смотрел в левое стекло, как бы помогая сориентироваться в потоке машин.

- Та-ак, по Садовой, значит… - она показала ему на ремень безопасности. – Марк Захарович здоров?..

- Как будто. – Он пристегнулся.

- Что-то не удается его словить…

- Марк Захарович часто работает за городом.

- … просто в группе к нему привыкли. Может быть, ему не понравился снятый материал? Там не так смотрят на перфокарту… но этот эпизод мы пересняли.

- Серьезных претензий у него, по-моему, не было.

- А у вас?.. – Алена Ларионовна пристально смотрела на дорогу.

- В каком смысле?

- Такое впечатление, что против меня вы предубеждены. Возможно, это неприятие профессии – с людьми вашего склада такое бывает. И вы невольно переносите на меня…

- Даже если это было бы так, какое это может иметь для вас значение? – Он начал раздражаться её застенчивым напором.

- Марк Захарович совсем перестал появляться, и мне кажется, что этого не хотите вы…

- В таком случае вы плохо представляете себе Марка Захаровича.

- В самом деле? – подхватила Алена Ларионовна, и лицо её оттаяло. – Расскажите, какой, какой он?!.

- Мы знакомы с Марком Захаровичем слишком давно, чтобы ответить на ваш вопрос по дороге.

- Простите…

Минувшей ночью ему пришла в голову идея ада, вовсе не предполагавшая мучений физических: просто, обреченные на вечное бездействие, вы круглосуточно смотрите короткометражку своей жизни, имея возможность осознать, как этим мгновением распорядились.

До самой Смоленской ехали молча, и он понимал, что раздражение против Алены Ларионовны объяснялось собственной его недавней готовностью – пусть не устроить! – хотя бы предположить её брак с Марком.

- Инструктор по вождению… он нас учил: допустил одну ошибку - старайся не сделать другую… - Алена Ларионовна остановила машину возле гастронома. – Судя по тому, что Марк Захарович не звонит, ошибок я наделала предостаточно. Да ещё полезла к вам с этим разговором…

Николай Иванович уже жалел о своей сухости с ней, причиной которой была совсем не Алена Ларионовна, а он сам.

- Марк Захарович не совсем здоров… - сказал он выходя из машины.

- Если бы!.. – Алена Ларионовна хотела улыбнуться. – Болезнь, увы, ход банальный. Притом вы забыли, что начали с того, что ваш друг вполне благополучен.

9

- Извини меня, пожалуйста, Живоглотик, что я тебя сдуваю! – говорила Манюня резиновому крокодилу. – Так ты слишком много места занимаешь.

- Надень кофту, - сказала Саня. – На улице холодно.

- Ну и что? Я, во-первых, закаляюсь. – Манюня подбежала к надевавшему плащ Николаю Ивановичу и, схватив плащ за полы, стала ими размахивать: - Ворона крыльями машет!

Комната была почти пустой. Часть вещей Лидии Ивановны Нолик отправил багажом в воскресенье, кое-что из мебели купили соседи – уже при Николае Ивановиче пришли за стеклянной горкой и тахтой, и он вспомнил вид Лидиной двери с замком, от которого бросился бежать.

- Давайте отходную! - Из беспризорного славянского шкафа Таня извлекал бутылку вина. – Заодно и присядем.

- Надеюсь, ты будешь у нас бывать? – сказал Николай Иванович. – Например, следующим летом. Рядом с нами зона отдыха, пруды, лес…

- Только без планов! – сказала Таня. – Как только я что-нибудь запланирую, всё лопается.

- Наверно, пора… - Саня покосилась на остающиеся в компании шкафа давно не ходившие часы. Как и в прошлый раз они показывали половину восьмого. – Сейчас придет такси.

- Да, - поднялась Таня. – Нолик, возьми у отца чемодан!

Николай Иванович мешкал, потому что не уходила Саня. Она стояла возле стены, трогая рукой сбереженный снятым ковром рисунок обоев, смотрела перед собой, не заслоняясь от светившего в лицо солнца, и он представил себе её, уходящую с Плющихи.

- …Я по твоей тени иду! – дергала его за рукав Манюня, когда они вышли на перрон.

Их обгоняли носильщики в шапках генерала Де Голля, впереди шла женщина, на поводке у которой, подметая шерстью платформу, семенил дратхар, словно его везли на тележке; из открытых тамбуров состава доносилось «Не пой, красавица, при мне...» - что-то похожее он всегда слышал в отправлявшихся поездах. У вагона стояла Римма с букетом хризантем и куклой для Манюни.

- Алеши до сих пор нет!..

Николай Иванович не мог понять, что случилось, впрочем, оставалось ещё пятнадцать минут.

- Вы не хотите жить с ними? – спросила Римма, когда, занеся вещи, Саня вышла из вагона.

- Вместе? Никогда! – рассмеялась Саня. – К кому же мне тогда ездить в гости? – Она обняла Манюню и поднялась на цыпочки, выглядывая кого-то в перронной толпе. – Вот и Алеша!..

Николая Ивановича удивило её смешавшееся выражение, Римма тоже насторожилась, и он заметил, то в руках у сына ничего нет.

- Мы немного задержались! – Алеша повернулся назад, и Николай Иванович увидел двух одинаково одетых мальчиков лет десяти, несших картонную коробку. С ними шла молодая блондинка. – Рекомендую… - сказал Алеша, когда, подойдя, мальчики опустили коробку: - Твои внуки: Петя… Алик… Не перепутай, мне самому это не всегда удается. А это… - он взял за руку женщину: - Что-то знакомое, нет?..

- Катя?!. – выдохнул Николай Иванович, понимая всё разом: еженедельные отлучки сына, его денежные проблемы, продуктовые запасы в дорогу и то, о чем говорил сын с сестрой целую ночь…

- …остается, чтобы узнала свекровь, - сказал Алеша, глядя на пунцовую Римму. – Это будет труднее, но, надеюсь, она вспомнит. Тем более что давно хотела внука. Как видите, задание оказалось перевыполненным… Это – тебе, - показал он Тане на коробку. – Сюрприз не такой весомый, как достался родителям, но сама его не тащи. Пусть возьмет Нолик.

- Это подарок твоей бабушки… - кивнул Николай Иванович, не умея прийти в себя и пытаясь понять, когда это могло произойти… Похоже, тем же самым была занята Римма.

- … пусть они отойдут от края… - произнесла она наконец, показывая Кате на своих неожиданных внуков, и оба сделали по шагу назад, давая понять, что не нуждаются в переводчице.

- Будем прощаться! – сказала Таня. – Нолик, отнеси коробку в вагон. – Приезжайте к нам! – расцеловалась она с Катей. – Только, чур, всей командой! Петя… Алик… - пыталась она различить близнецов. - Нет, задайте что-нибудь полегче.

- Я тебя совсем люблю! – прощалась поднятая Аликом на руки Манюня.

- Видишь… - подошла к Николаю Ивановичу Саня: - нам ещё много чего предстоит! Я так за вас рада: за тебя, за Римму… Хочу, чтобы ты жил долго! – Она поцеловала его в щеку, и, чувствуя, что может не сдержаться, Николай Иванович полез в карман за платком.

- Ма-ать!.. – позвала Таня уже из тамбура.

Не отпуская его руки, Саня шагнула на ступеньку и улыбнулась:

- Полный уть!

Он пропустил момент, когда вагон тронулся, и пошел следом, пока не показался конец платформы и кто-то коснулся его плеча. Рядом стоял Алеша.

- Пойдем, отец…

Глядя вслед удалявшемуся поезду, Николай Иванович с удивлением отмечал, что преследовавший его последнее время страх смерти исчез, - возможно, потому, что теперь у него было что взять с собой.

- Меня включили в турнир областного «Труда», - рассказывал Алеша, когда они повернули назад. – Вечером первая партия.

- … с кем ты играешь?

- По-моему, кандидат. Черными. Хотел посмотреть дебюты…

Николаю Ивановичу пришло на память замечание Ласкера, что, если подходить к шахматам научно, то окончание партии нужно изучать прежде серединной её части, а середину – прежде дебюта. Это выглядело убедительно, поскольку лишь итог давал понимание того, как следовало строить предшествующие позиции. Увы, и это знание не гарантировало успех. С точки зрения математики шахматы представляли собой типично неточную задачу, ставящую перед тобой проблемы, не имеющие решения в принципе. Не такова ли была и жизнь, сводившаяся к постоянному решению неточных задач, в которой он играл уже окончание, притом простое, с минимальным количеством оставшегося на доске материала. Но простота эта тоже требовала усилий, недаром в простых окончаниях делали ошибки даже гроссмейстеры! Что-то подсказывало ему, что завершаемую им партию можно ещё поставить пристойнее и – кто знает? – может быть, добиться ничьей.

Если бы немного больше времени.

***

<< Предыдущая глава